ДОМ, ГДЕ СКЛЕИВАЮТ СЕРДЦА
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 1994
ДОМ, ГДЕ СКЛЕИВАЮТ СЕРДЦА
Куда ни загляну, по казенной, личной ли надобности, только и толков что о Шишкине. Об его пространном, историческом — без исторического ге-роя! — романе “Всех ожидает одна ночь”.
В “Знамени”, где напечатали.
В “Общей газете”, где хотят рецензировать, в срочном порядке, вне очереди, отодвинув “букерят”.
В издательстве “Слово” (“Slovo”), где подготовлен (уже!) однотомничек вчера еще никому не известного, молодого, тридцатилетнего, автора.
И везде, с пристрастием, спрашивают: читала? Читала, ответствую, и не сейчас, давненько. (Прежде чем зацепиться и осесть в “Знамени”, фолиант сей долго бродил по редакциям. Побывал и в “Согласии”, и пока там колебались да прикидывали, раздосадованный отсутствием энтузиазма, М. Шишкин рукопись “увел”.)
Не вызвала у меня восторга шишкинская стилизация “под девятнадцатый век” и при повторном чтении. И не потому, что стилизация. Тут я ни с Есениным: “словесная мертвенность”, — ни с Владимиром Турбиным: “словесное и нравственное чудо XX века”, — не согласна. Стилизация, то бишь воспроизведение иной, не своей эпохи способом подражания ее “словесной походке”, — чем бы ни вызывался “заказ” на нее: приливом или упадком литературных сил, — требует и виртуозного владения приемом, и абсолютного слуха.
Ни тем, ни другим Михаил Шишкин, при всей его — несомненной — одаренности, не обладает. В эпизодах описательных (аракчеевские военные поселения, холера в Казани, домашний быт русских помещиков средней руки и т. д. и т. п.) он еще (худо-бедно) держит фасон и среднюю линию. Но как только в романном пространстве, обставленном по моде миновавшего века, появляются населенцы, текст начинает дребезжать, подпрыгивая на булыжниках и колдобинах “новояза”. Про своего ротного, к примеру, герой-повествователь сообщает, что тот обещание сделать из первогодков Дворянского полка хороших солдат “претворял в жизнь с помощью карцера”, а про батальонного, полковника из малороссиян, замечает, что был он “невероятный заика”, “страшно заикался”, “ужасно стеснялся этого своего недостатка”, зато на плацу чувствовал себя “как птица в полете” и часами “с упоением” командовал “экзерсисами”…
Согласитесь, золотая половина девятнадцатого века на таком бедном, заштампованном бытовом русском не изъяснялась.
Но почему же я все листаю и листаю дважды читанный роман, это литературное сочинение, столь похожее на литературу, что можно спутать? Эпизод за эпизодом перечитываю и никак не могу отделаться от мысли, что неожиданный (для меня) успех Михаила Шишкина — явление, в своем роде, замечательное, что в этом тексте, в художественном отношении почти заурядном, содержится тем не менее какой-то чрезвычайно важный н е литературный смысл современного обращения к историческому материалу.
Да, мы явно охладели к урокам отечественной истории. Так явно, что даже Вл. Маканин, самый историчный из летописцев империи периода упадка, заявляет без всякого сожаления: “Истории скажите бай-бай”. Ему вторит Владимир Потапов, с не меньшей категоричностью: не люблю-де уроков истории и хотел бы жить вне ее.
И это, убеждена, — не их, одно на двоих, лично-капризно-поперечное мне-ние. Документально-исторический бум, забивший и наши умы, и наши книжные полки блистательной исторической документалистикой, вдруг, в одночасье, не то чтоб иссяк (свидетельства очевидцев продолжают издаваться и пользуются спросом, правда, лишь в узком полупрофессиональном кругу) — но как бы сам сдвинулся в книжный угол.
Может, мы попросту переели? Отпробовав от всех блюд разом? Сегодня на завтрак — Деникин, на обед — Амальрик с Распутиным, на полдник — дневники Николая Романова, на ужин, допустим, двойной Авторханов. А назавтра — полная перемена блюд и даже кухни.
Объелись и заработали индижестию?
Не без этого, думаю. Но и не только поэтому. Вот ведь даже от вожделенного, долгожданного “Красного Колеса” и то отворачиваемся, хотя Солженицын, словно предчувствуя трудности “пищеварения” (после полувековой строгой диетики), за нас, для нас — самое трудное для усвоения самолично “пережевал”, садаптировал, неважное от важного отделив. Кушайте, господа хорошие, пищу для размыш-лений!
Не кушаем, ковыряемся, давимся, и где это наши вчерашние аппетиты разгуливают? Да мы, сдается, и самого Александра Исаевича — за необходимость сдавать экстерн-экзамен по новейшей русской истории по его “Колесу” — невзлюбили! Дескать, только прикидывался хлебосолом, а на самом-то деле — Учитель истории, гневный, настырный, вскидчивый, в одной руке указка, а на ней по-латыни — mea culpa, а в другой плетка-семихвостка и на рукоятке — тот же девиз угрожающий. Да и зачем нам, скажите на милость, солженицынский Учебник п о У з л а м штудировать? Если и так, без него, знаем: сами, сами во всем виноваты, без вины, с виной, но ответственны. Своими руками разрушили и пожгли-растащили, в прах обратили и прах отрясли!.. И про то, что письма, отправленные-неотправленные, из всех веков прежних: бронзового-золотого-серебряного, — в наш, железобетонный, не нам писаны, — догадались!
Но разлюбив историю — как урок и опыт, мы тут же влюбились, нежно, страстно, самозабвенно, в о о б щ е в П р о ш л о е, Б ы л о е, н е т е п е р е ш н е е, а пуще всего в вещественные доказательства его существования. Лихорадочно роемся в отсутствующих родословиях: а нет ли среди отдаленных предков персоны не подлого званья? Даже Руцкой, вице, говорят, обнаружил, что по происхождению он — боярин! И по пепелищам чуть ли не ползаем — соби-раем осколки, останки… Не попадется ли ложечка-вилочка с подходящей — “фамильной” — монограммой?.. Бешеные деньги за антиквариат выкладываем, не торгуясь, не за музейные шедевры, как в годы былые, — за вещи, вещицы, предметы разоренных домашних очагов. И склеиваем черепки, и храним, и любуемся. Не вещицы они — для нас! — а пенаты, божки домашние, вид вещи принявшие. И смотрим с надеждой, и оглаживаем — сердцем: это надо же — прочнее, вернее, надежней и людей сгинувших, и идей, без вести пропавших…
Конечно, и прежде случалось подобное. На нынешнюю нашу влюбленность в красу былого похожее, не совсем, нет, но все-таки сопоставимое.
Год 1969. Андрон Михалков-Кончаловский. “Дворянское гнездо”. С юной Ириной Купченко и еще молодой-молодой Беатой Тышкевич. Ах, как все это было красиво! Даже в разоре и запустении! И как мерцало-светилось! Сквозь слезы на глазах и сквозь туман души… А сердце-то как щемило от узнаванья-приязни: далекое — да, но и близкое, а уж родное какое!
И длилось сие романтическое, платоническое, с восторгами, любование Образом, весьма, кстати, необременительное, довольно долго. Пожалуй, до начала 80-х, когда поворот к классике и вообще всякий полуоборот назад приобрел оттенок слабо выраженного диссидентского синдрома.
Любители зрелищ фрондировали, осаждая Театр Пикуля.
Публика потоньше переместилась сердцем в сельцо Михайловское. Семен Гейченко на этой волне на берегах Сороти гостевой дворец возвел — истинно имперских, н е в с к и х, объемов строенье: во-о-от такой широты, во-о-от такой высоты!
Ну а труженики пера, те мысленно переместились в кабинеты высоких сво-их собеседников. При свечах и огне каминном — чувств и мыслей размен. Рубль неразменный — в копилку-шкатулку, а медную мелочь — в издательство “Книга”. Авторы серии “Писатели о писателях”. Достославные путешественники в область истины… И то, что странствия эти, за немногими исключениями, были, увы, путешествиями дилетантов, никого не смущало. Все, мол, идущие и плывущие заблуждаются, но ведь что-нибудь и открывают!..
Короче, каждый ловил свой кайф и уют.
Пятилетка гласности от утлых уютов и щепочки не оставила. Пять долгих лет мы не жили, а давали показания на Суде Истории. То как свидетели, то как обвиняемые. Поначалу с яростью и в охотку. Ярость, однако, вскорости выдохлась и охотка тоже прошла.
А что теперь?
А что потом?
Вроде как жизнь жить надобно?
Но
чтобы жить — не надо вспоминать? И вообще: разве э т о жизнь, а?
Владимир Маканин со свойственной ему жесткостью предложил вот какой эскиз к портрету нашего нынешнего гражданского состояния:
“Слова уплощены, необъемны идеи. Все характеристики жизни (зато!) на-верху… Жилье, Еда, Одежда и единица их измерения Деньги — вот что нас волнует, тесня одну за другой как былые, так и новые наши идеи” (“Квази”).
И далее там же:
“Русские обрели наконец быстро движущуюся поверхность жизни. Русские обрели безобъемную меру. А с ней и известную горечь (ах, где она — наша глубина!)”.
Верен ли сей портрет и диагноз?
И да, и нет. Потому как удержаться на быстро движущейся поверхности “новой жизни” сумеют наверняка немногие — ну разве что те, кого мы уклончиво именуем “новыми русскими”. А остальные, побарахтавшись, — соскользнут. Некоторые уже соскользнули. А соскользнув — приготовились к бегству. Вот тут-то и подоспел-подвернулся Михаил Шишкин со своим целительным, душеспасительным, психотерапевтическим вариантом! Переделал музей отечественной истории в приют-убежище для беженцев.
Без проклятых русских вопросов.
Без героев и пророков.
Без славы, кровью купленной.
Словом, в дом, из которого господа-хозяева (бывшие) не выгонят нас (новых бывших) взашей. Дом, в котором можно просто жить. И прожить свою отдельную, частную жизнь. Счастливую ли, несчастную — это уж как повезет, как на роду написано. Рядом с Большой Историей. Но — вне ее.
Алла МАРЧЕНКО.