Предисловие Л. Петрушевской
ОЧЕРКИ НАШИХ ДНЕЙ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 1993
ОЧЕРКИ НАШИХ ДНЕЙ
ЛЮДМИЛА САМОЙЛОВА
*
ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ДЕТИ
Наверно, не нова мысль о том, что если кто-то бросает детей, то кто-то и должен их подобрать; и если кто-то кричит “помогите”, то может найтись помощь.
И не нова мысль о том, что где-то среди нас бродит Иисус Христос, и он в юбке, так бывает. Бывает, и в брюках.
Но, в отличие от Христа, новоявленные спасители мира ничего о себе не знают, так просто, помогают, и все. Выручают, и все.
Таскаются с сумками к больным подругам, к старикам, берут людей к себе пожить, собирают деньги, если у кого сын-подросток протратил чужое (страшная история), вызывают “скорую”, если кто лег на улице. Бесплатно дают уроки детям. Если врачи, то ни дня ни ночи не знают.
Дома у них хорошо, хотя лоска нет: дети приличные, собаки и кошки (помоечные) удачные, старики ухожены.
Довольно часто эту категорию людей обманывают и увольняют, обирают очень легко.
Они не знают, что это так и должно быть, и тайно плачут.
Когда они стареют, на улицах их отличают, и они слышат вослед: “Дай Бог здоровья вам”.
Им не приходит в голову ничего писать: они пишут саму жизнь, ее творят. Поскольку только это жизнь, все остальное иллюзия: войны, кражи, богатство, свирепая любовь, месть, зависть как революция.
Поэтому среди женщин мало писательниц: им некогда регистрировать крики о помощи, они вздыхают, одеваются, включают сирену и мчатся на красный свет без всякой помощи колес…
И только иногда, когда помочь невозможно, они пишут, в основном по ночам.
Письма в заоблачные инстанции.
Л. Петрушевская.
Работать в детский дом я пришла в сорок восемь лет, что называется — по доброй воле. Бывает, кажется, что именно тебя кому-то страшно не хватает. О детдомах я знала понаслышке: бедным сироткам так не хватает добрых теть, они меня увидят и сразу догадаются, как мы нужны друг другу, мы обнимемся и будем дружно жить. Ведомая собственным порывом, я осталась работать воспитателем. Потом мне, человеку книжному, так пришелся по душе уют из голубого ситчика с воланчиками… Теперь, по прошествии года, когда я вижу на экране столь знакомые занавесочки в клеточку в каком-нибудь очередном показательном детдоме, я усмехаюсь.
По устоявшейся годами привычке записывать все, что вызывает в душе отклик, я почти что с первых дней работы вела дневник. Почему мне захотелось его опубликовать? Да потому, что мало кому известна сама система жизни детей-сирот. Те же, кто знает, как правило, находятся внутри системы, ею живут и потому не могут посмотреть извне. Мне не хотелось бы сообщать ни адреса, ни имен людей, с которыми все это время нахожусь бок о бок. С большинством из них я дружу. Кто-то мне откровенно несимпатичен. Но дело не в людях, дело в тех формальных правилах, которым этим людям приходится подчиняться. Сказать точнее, дело в традиционных условиях детдомовской жизни, которые учитывают все, кроме живого уникального ребенка.
Мои записи отрывочны, не имеют определенного сюжета, но продиктованы они желанием быть по возможности искренней.
10 сентября 1991 года.
Наконец я совершила давно задуманное. Решилась и пошла в детский дом. Директор, кажется, умная, интеллигентная женщина. Она с интересом выслушала все мои бредни и повела в группу, где нужен воспитатель. В группе тринадцать ребятишек-школьников. Все здорово. Две большие комнаты. В первой ребята занимаются, играют, обедают. Я попала в обеденное время. Ребята сидели за двумя столами, покрытыми не клеенкой, а красивыми скатертями. Еду им подавала нянька. Ребята ели быстро и молча. Когда начну работать, постараюсь всех усадить за один общий стол, чтобы не сидели спинами друг к другу, и научу есть, пользуясь вилками и ножами.
Моя напарница — бывшая учительница начальных классов. Звезд с неба, кажется, не хватает, но энергична и, что приятно, веселый человек. Работать мы будем посменно: либо с семи утра до двух дня, либо с двух до девяти вечера. Перед выходным придется работать четырнадцать часов. Выходной один. Трудно. Ну, дай Бог, справлюсь.
5 октября.
Я первый день на работе. Затормошилась так, что и не хочется писать. С утра одела и накормила тех, кому в первую смену. Отвела их в школу. Затем с другими делала уроки. Уроки должно делать только за партой. Странно, но ребята ничего не могут, да и не хотят делать сами. Все требуют помощи: как написать букву, как решить задачу, “пожалуйста, почитайте со мной вместе”.
Зарплата воспитателя очень маленькая. Поэтому приходится работать на полторы ставки, поэтому же школа приплачивает за приготовление уроков. Но, получая школьные копейки, приходится брать на себя ответственность: грязно написал, плохо посчитал, получил двойку — виноват воспитатель. .
20 октября.
Сегодня омерзительный разговор со своей коллегой. Пропал детский рюкзак. Пропажа мистическим образом связана с моим приходом на работу. Очевидно, моя реакция показалась “мамочке” (так мою коллегу называют дети) неадекватно бурной. Тут же место вора оказалось вакантным и его стали замещать другие кандидаты. В итоге мне показали шкаф, назначение которого было представлено едва ли не как сакральное. Вот якобы отсюда всё и тащат. И пусть уж он всегда будет закрыт, а ключ пусть всегда будет у “мамочки”.
Мгновениями “мамочка” до боли напоминает мне небезызвестного персонажа из “Трех сестер” Антона Павловича, Наташу. “Право же, если ты не уступишь мне эту комнату, этот шкаф…” Право же, если ты будешь совать нос в мои дела, требовать раздела власти, я, извини, пожалуйста, в порошок тебя сотру.
Вечером нянька открыла мне тайну заповедного шкафа. В нем сладости. “Мамочка” ключ от пряника оставила у себя, предложив мне только кнут.
26 октября. Валере семь лет. Мы идем с ним в школу за ребятами второй смены.
— Людмила Юрьевна, как вы думаете, кто важнее — “форд-скорпион” или гонка? — Соображаю каверзность вопроса. Ясно, неспроста гонка уничижилась перед гордым “фордом-скорпионом”. Спрашиваю:
— Твой папа, наверное, ездил на “форде-скорпионе”?
— Да. Он гонщик и на “форде” всех в Париже обогнал.
— А где сейчас твой папа, Валерик?
— В Париже.
— Это он тебя привел в детдом?
— Да. И он скоро меня отсюда заберет.
Вчера Валерик вырвал руку из моей и бросился к притертому к тротуару “газику”. Помня, что впереди обед, уроки, прогулка, непришитые пуговицы, оттащила его от машины. Уже по дороге домой всплыли его широко открытые синие глазищи. Вспомнила, как он пытался подпрыгнуть до уровня лобового стекла, как забегал сбоку, чтобы заглянуть в кабину. За рулем сидел молодой парень, и Валерка стремился ему показаться. Из-за меня узнавание не состоялось. Скорей всего, поэтому он выкрикивал мне в раздевалке: “Не буду раздеваться, не буду, не буду!..” За что и получил по заднице.
Валеру подобрали. Никакого папы, никакой мамы. Впрочем, он тоскует только по отцу.
На днях услышала такое признание: “У меня очень хорошая мама. Она не знает, где я. Потому что меня родила злая тетка и бросила в темном сарае. Я громко плакала. Дяденька милиционер меня услышал и нашел”.
Разговоры о родителях часты при мне, потому что дети знают о моей неосведомленности в этом пункте их биографий. За обедом Ленка сообщает Кристине:
“Кристина, тебя ищет мама. Да, правда, я знаю”. Худенькая мулаточка Кристина обалдело молчит. Лена запальчиво развивает доказательства: “Моя мама идет по Липецку, а ей навстречу твоя мама. Моя и говорит: └Ваша дочка Кристина вместе с моей Леночкой в детском доме в Москве»”. Кристина, в глазах которой я вижу, вместе с отчаянной надеждой, сомнение — ведь все рассказанное слишком невероятно для нормальной логики, — тихо обращается ко мне: “Это правда, Людмила Юрьевна?” Я пытаюсь выстроить причинно-следственную связь и запутываюсь сама. Через несколько дней слышу: “Моя мама встретила твою маму…” “Ладно, отстань, надоело”.
Детей прекрасно кормят. На завтрак — яйца, сыр, масло, шпроты. Треть летит в ведро. Подсобного хозяйства нет. Отдельно помои не собираются.
Поражаюсь порядку, царящему у “мамочки”, и бедламу у меня. Когда она в группе, дети напоминают тихих ангелов. У меня же они мгновенно превращаются в злых бесенят. Ссоры. Драки. Причем старшие не стесняясь дубасят малышей. Пытаясь растащить очередную свару, я стала колошматить Пашку. И тут услышала презрительный крик: “Посмотрите, посмотрите! она и бить-то не умеет!”
Сочувствующие мне воспитатели говорят: “Перестаньте вы с ними церемониться. Все они от алкашей и проституток. Их уже в утробе вытравливали. Думаете, яблоко от яблонвки далеко катится?”
30 октября.
Наконец краем глаза я подсмотрела, на чем держится “мамочкин” авторитет. У нее в руках был кубик-рубик, когда Лена случайно просыпала тетрадки из шкафа. Удар по голове последовая мгновенно. Я увидела вспыхнувшие от пронзительной боли глаза, но ожидаемого крика не последовало. Заглотнув воздух, она судорожно рванулась собирать все, что выпало. Реакции детей я не заметила: ни злорадства, ни сочувствия.
Я перестала видеть замечательный уют. И так же, как дети, боюсь случайного греха. Здесь все не наше. Мы временные хранители государственного имущества. Тем хуже, что много ковров. Нельзя нормально разлечься с красками на полу, чтобы в кайф помазать краской по бумаге. Нельзя смять воланчик на подушке, нельзя выбросить случайно разбитую чашку, отчитайся осколками. Я призвана любыми средствами внушить детям любовь к порядку. Господи, какое счастье, что никто не мог вмешаться в мое воспитание Ольки. Мы кое-что могли себе позволить…
Чем пользуются дети? Ящиком возле постели. Туда можно класть ночную пижаму. На двоих или троих есть ящичек в шкафах. Ключей от ящиков не положено. Поэтому все лазают ко всем. Из-за этого бесконечные разборки. Есть ящик в парте. Его под неусыпным взглядом воспитателя должно убирать каждый день. “Что это у тебя? Тебе это не нужно. Выбрось”. Когда нет места тайне, нет места личной жизни. И — может быть, в тоске по этой жизни — дети собирают ключи. Мы получили гуманитарные консервы с ключиками. Попробовать консервы было желанием вторым. А первым — оторвать и спрятать ключик. Счастливцы собирают их штук по десять, прикрепляют к поясу и гордо ходят, погромыхивая. Ключи от несуществующего собственного пространства.
Рано утром иду к детдому кварталом многоэтажек. Еще безлюдно. Меня окружают каменные коробки с тысячами пустых окон-зеркал. Вдруг в этом регламентированном мертвом пространстве — громкий писк. Бегу к нему.
Груда щенков на тряпке орет на последней отчаянной ноте. Один сбоку уже молчит. Как все просто. Оставьте народившуюся жизнь на минутку без присмотра, и, издав непродолжительный вопль, она угаснет. Как просто лишить жизнь присмотра — достаточно иметь совесть размером в рогожку, на которой обрекли на смерть щенков. Невинность соблюли и свой интерес не забыли. А главное, никаких проблем.
2 ноября.
— Людмила Юрьевна, Людмила Юрьевна, смотрите — Валерка Алимбеков на своих самолетах фашистские знаки рисует! — Валерка давно уже сидит за партой и жужжит, запуская нарисованные моторы.
— Валерик, зачем ты рисуешь эти знаки? Они же русских убивали.
— А я русских не люблю. Я немцев люблю. Когда вьсрасту, я, как они, буду убивать русских.
— Валерик, прошу тебя, не рисуй фашистские знаки. Мой пала был летчик, он воевал с фашистами и погиб. На его самолете были красные звезды. Мой папа знал, что немцы убивают всех русских на войне. — Вспоминаю, что Валерик татарин, и, спохватившись, добавляю: —- И русских, и грузин, и татар.
Впервые замечаю, насколько же для меня в понятие “русские” вместились все погибшие. Пытаюсь, насколько могу, искренне объяснить, почему против фашизма пошли и казахи, и узбеки, и грузины, и все, все, все. Пытаюсь что-то сказать о любви к Родине, Отечеству — и вдруг понимаю: эти дети лишены почвы, на которой должна произрасти любовь к Родине. Их отвергли родители. Почему же они должны любить абстрактно их родившее Отечество?
Все в ту же пятницу и все с тем же Валериком. Все:
— Людмила Юрьевна, правда же, Христос русский?! Валерик:
— Нет, Он не русский, не русский, не русский!
Приходится нанести по детским националистическим воззрениям удар:
— Христос не русский. Он был еврей.
— Нет, это неправда, неправда, евреи плохие, а Он хороший, они Его убили!.. Разгоревшуюся сумятицу отчасти удалось погасить, рассказав подробно о родителях Христа: раз знает тех, кто Его родил, значит, не врет. Кто обиделся всерьез и надулся — так это наша нянька. Ей шестьдесят лет, и моя “крамола” оскорбила ее личное, страданиями утвердившееся самоуважение. Христос — ее Бог, потому что она русская. Другие не хуже русских. Просто русские лучше их.
9 ноября.
Сегодня мыла ребят. Эти приятно и им и мне. У Анечки длинные густые волосы. “Людмила Юрьевна, а вы всем моете голову два раза?” Мне бы по-умному ответить:
“Нет, только таким красавицам, как ты”, но я, дура дурой, честно отчеканиваю:
“Конечно, всем”. И слышу бесконечно разочарованное: “А-а-а”. Генка сидит в тазике и просит: “Погорячее, пожалуйста, погорячее, — сунул душевой шланг себе под попку и блаженствует: — Меня дома в большой ванне мыли. У меня есть дом!” Генкиных родителей лишили прав. Он здесь не так давно. Свято верит, что в скором времени его заберут.
Сижу и не то чтобы отдыхаю, а просто нет сил встать. Дети все вымыты. Рядом в кресле хорошенький Валерка. Я глажу его по головке:
— Ты, Валерик, сильный мальчик.
— Да, — говорит Валерик ласково. — Вот я вам сейчас как дам по голове — и все мозги — наружу. — Не встречая сопротивления, он продолжает, уже твердея зрачками: — Как дам вот сюда, — он показывает на грудь, — сердце сразу вылетит. Я разрежу вам живот, и все кишки вылезут.
Задаю дурацкий вопрос:
— А тебе меня не жалко?
— Нет, — говорит он властно.
— Валерик, но чтобы сделать все, что тебе хочется, нужно быть громадным, злым великаном. Какого роста, покажи!
Валерик показывает, но это не великан, а мальчик-с-пальчик. Тем самым он дает мне понять, что его могущество беспредельно и от материи не зависит.
— Он (я опять вижу малютку) возьмет вас за ногу, вот так раскрутит, и вы — ф-ю-юу — сразу улетите в окно.
Валерик — самый слабенький и потому наиболее часто обижаемый мальчик в группе.
На днях детей взвешивали. Данные нужно вписывать в истории болезни. Все знают, что там домашний адрес, и лезут прочесть. Переворачиваю всю пачку лицевой стороной вниз, боясь, что увидят: “Отказ, лишена родительских прав, подброшен” и т. д.
Леночка дает мне в руки трубку игрушечного телефона и просит: “Поговорите с моим дедушкой”. “Как его зовут, Леночка?” Она мне через паузу: “Федор”.
— А отчество? Я же не могу пожилого человека называть по имени. — Вижу на лице Леночки смятение и спешу на помощь: — Может быть, Иванович?
— Да, да, Иванович, — говорит она не очень уверенно и спешно добавляет: — У меня и папа, и мама, и бабушка, и дедушка — все есть! — Очевидно, я не смогла скрыть до конца неверия, потому что Леночка, уже с нажимом, стала меня убеждать:
— Вы не знаете. Они все в Липецке живут. У них нет холодильника, поэтому они меня не могут взять. Как только они купят холодильник… (чуть замявшись) и все, все, все другое, они меня возьмут!
Детдомовские ребятишки, вроде Каштанки, не могут не помнить горькое житье дома. Здесь их сытно кормят, никто не кроет их матом, да и туркают несравненно меньше. И все же — только свистни. Очевидно, стремление в свой дом имеет куда более глубокие корни, чем это кажется на первый взгляд. Оно каким-то таинственным образом сопряжено с любовью и с тоской по утоленной справедливости. Чужая справедливость не нужна. Восстановление утраченной гармонии должно быть в том месте, где ее нарушили.
Однажды мне довелось весной увидеть тысячи лягушек, шедших в одном направлении. Им приходилось переплывать потоки, тонуть. Но ни одна из них не свернула с избранного пути. Они исполняли вековой закон. Все эти ребятишки ежедневно, ежеминутно, с не меньшей затратой энергии и сил совершают духовный путь домой. Это путешествие держит их в жизни прочнее всех усилий воспитателя.
Сегодня отвратительное настроение. Приснился сон: молодое женское лицо с глазами и худенькой фигуркой мулаточки Кристины. Я знаю, что эту милую, хрупкую женщину ждет жених. Как будто она просила меня отнести ее к нему. Пока я замешкалась, смотрю, осталось только лицо. Я беру его в ладони, погружаюсь в темные глаза и думаю с тоской: “Вот оно, олицетворенное страдание”. Просыпаюсь с ощущением округленных рук и растерянности: что же делать?
12 ноября.
Вчера вечером совершила должностное преступление: вышла с ребятами гулять и тут же в темноте их потеряла. Нашла в закутке. Вижу, в руках скомканные листики бумаги. Значит, у кого-то спички. “Отдайте спички, вместе сожжем ваши листики”. Так и сделали. Я не ожидала, что этот якобы костер произведет такое впечатление. Все потянулись ладошками с почти мистическим ужасом:
— Ты обгоришь, ой, горячо!.. Пальто, у тебя сгорит пальто!.. Людмила Юрьевна, отодвиньтесь, вы сгорите… — Весь переполох из-за пяти тетрадных листиков.
18 ноября.
Не пишу эти дни частично из-за усталости, частично — растерянности. Порядка стало больше. Я не всегда, но все-таки стала добиваться того, что дети должны делать: держать в порядке вещи в шкафу, мыть ботинки, прибирать за собой и т. д.
В субботу дали клюкву. Ребятишки в отсеке, который мы называем кухней, растирали ягоды с сахаром. Было 8 часов утра. Вошла наша нянька с ором: “Почему тут околачиваетесь, вон отсюда, явилась без пяти минут, еще никто, а уже командует! Нечего за мной следить! Ничего я не беру, а если мне будет надо, возьму — и ни живой, ни мертвый не узнает!”
Она добрый человек. Но от этой ее фразы, запальчиво-бесстыжей, веет такой звериной могучей хитростью, такой убежденной растленностью, что моя натруженная вера в человека разлетается на мелкие осколки. Теперь сижу и, всхлипывая, склеиваю.
Любит ли она детей? Безусловно. Но это называется “любить по-своему”.
Дети при наказании раскачиваются, как болванчики. “Выйди из-за стола и стой!” Стоит и раскачивается. “Сиди спокойно!” М-м-м-м — и раскачивается. “Повернись к стенке и засыпай!” “Не хочу, не буду”, — мычание и — с боку на бок. Спрашиваю у своей Ольки, раскачивалась ли она при наказании в детстве. Она говорит, что бывало, но крайне редко, когда горе переходило за край. Значит, приходится признать, что для этих детей отчаяние — норма, а раскачивание — затверженный прием самоуспокоения.
Вчера — крушение. Била Пашку. Потом, когда решила погладить по голове, увидела, как он зажмурил глаза и рванул головой в сторону. На этот раз из-за меня. А ведь он уже спокойно тянул голову к руке.
20 ноября.
Роль воспитателя. Какая может быть роль у тотально зависимого человека? Бить нельзя — бьют все, потому что, при отказе детям в разумной инициативе, стукнуть — единственное средство добиться послушания.
Все — директор, коллеги, медкомиссия — имеют право заглядывать во все шкафы, парты, ящики, все дырки.
Девятилетний Мишка вместе с другими ребятами стал строить корабль. Вытащили гвозди из старых досок, натащили ящиков. Дети где-то раздобыли соломы. Возникла совместная работа и общая радость. В группе убираться не любит никто. А здесь с удовольствием. Еще бы! На своем корабле должно быть чисто. Мы уже придумали, где камбуз, где корма, где клотик и т. д. Основой корабля был деревянный шалашик на нашем участке. Сделали верхнюю палубу, настелив доски на крышу шалашика, и стенку, разграничивающую участки. Была попытка создать свой, себе принадлежащий домик.
Идем из школы.
— Миша, ты назвал свой корабль?
— Нет.
— Хочешь, подскажу? Назови “Стремительный”. Глаза вспыхнули и погасли:
— Я уже не играю.
— Почему?
— Стенка, сказали, может упасть.
— Миша, она же бетонная.
— Все равно. Нельзя.
Девять лет не прошли даром. Человек привык к слову “нельзя”.
Мы решили из камешков строить замок. Даю Мише начертить на фанерном листе план — так, как ему хотелось бы. Каждую минуту зовет и спрашивает: “Правильно? Правильно?” “Миша, не бойся, смоем, и все”. Но преодолеть его неуверенность в своих силах мне так и не удается. Впрочем, посильно ли мне это? Свой порочный трудовой опыт здорово сказывается. Когда годами тебе не дают делать ничего разумного, годами никто не говорит доброго слова за хорошо, с твоей точки зрения, сделанное дело, сохранить бодрую уверенность в своих силах довольно трудно. Когда нельзя выразить себя посредством труда, начинаешь выражать непосредственно самим собою. Вот и кричим друг друцу: Я!!! Нет, миленький, не ты, а Я-а-а-а!!!
Генка и Наташка побежали провожать меня домой. “Можно, мы вас поцелуем?” Их желание любить сильнее моей беспомощности и неумения.
1 декабря.
Дети обожают телевизор. Они претерпевают многое. Но не дай Бог не включить вовремя телевизор. Отчаянию не будет предела. Телевизор примиряет все недоразумения. Рассаживаются мгновенно. Никто не спорит из-за стульев. Впитывают информацию с телеэкрана, как сухая почва впитывает дождь. Никакое чтение вслух не может конкурировать с этой страстью. Пожалуй, равносилен только выезд с территории детского дома.
Были на старом Арбате. За 50 минут беготни от лавки к лавке (хохлома, картины, глина, кавказские кинжалы…) устали до бледности лиц. Уже на выходе раздался отчаянный Генкин вопль:
— Мы совсем заблудились! Людмила Юрьевна, как мы отсюда выйдем?!
На днях из школы прибежал счастливый Пашка. Он влюблен в одноклассницу. И надо же — девочкин папа пригласил Пашку в гости на ее день рождения. Про Пашкину влюбленность знает вся группа. Прозвище “жених” его не только не обижает, оно ему приятно. Он даже формально не хочет огрызаться в ответ на кличку. И вот приглашение. Я не властна решить этот вопрос. Узнаю, как это можно сделать: оказывается, папа должен прийти к директору и испросить разрешения. Папа работает, директора совсем не просто застать, и радость замерзает. Детдомовец отлично представляет себе, что счастье мимолетно и случайно, поэтому внешне заметной реакции нет.
Общение с “домашними” детьми ограничивается только школой: никто из “домашних” не ходит в гости к нашим, наши не ходят в гости к “домашним”. Почему детские дома стоят на отшибе? Почему не там же, где живут нормальные дети с нормальными родителями? Разве нельзя так спроектировать? Все связи этих детей с жизнью нарушены. По сути дела, детский дом — более или менее комфортабельный лепрозорий.
Год приходит к концу. Не знаю, выдержу ли я это испытание. Мне сорок восемь дет. И я устала.
— Людмила Юрьевна, мы на Новый год едем в дом отдыха? “Дом отдыха” звучит неведомым чудом. Вера в чудеса и ожидание чудес — огромны.
— А что такое дом отдыха? Там ведь нет группы? Занимаемся в группе. На улице в группе. В школу группой. Быть в группе всегда и везде.
5 декабря.
Моя попытка ввести вилки и ножи в обеденный обиход окончилась неудачей. “Вы, Людмила Юрьевна, совсем не уважаете мой труд, — заявила нянька, — Мало мне посуды, так теперь еще тринадцать ножей и вилок мыть”. “А вы не мойте, я сама помою”.
— Ну уж нет, ваше дело воспитывать, а мое дело маленькое — ваши капризы выполнять. Ну, давайте, давайте, жрите как интеллигентные, может, профессорами станете.
Обещание превратить бедных детей в мерзких профессоров сделало их сообщниками няньки и “мамочки”. Вилки и ножи вышли из употребления как-то незаметно, как бы сами собой.
Перед уходом с работы играла с Денисом в фантики. Он одолжил мне один фантик и тут же отыграл его. Прошу одолжить сразу несколько, клятвенно обещая всё вернуть. Он с недоверием дает мне еще один. И опять его выигрывает. Денис большая хитрюга, но не жадина. Он будет всех по очереди просить показывать ему, как мыть пол шваброй, и с огромным якобы вниманием учиться, но охотно делится лакомствами. Фантики — единственная его собственность, и рисковать столь немногим он не в силах.
19 декабря.
18 декабря у Кристины был день рождения. В детдоме нет практики отмечать эти дни сообща. “Мамочка” обходится скромным чаепитием со скудной выдачей лакомств из “сладкого шкафа”. Я решила устроить пусть небольшой, но все-таки праздник. Пока Кристина была в школе, мы с ребятами второй смены приготовили плакат. Каждый нарисовал по две или три буквы к незамысловатому тексту: “Дорогая Кристина, мы поздравляем тебя с днем рождения”. На вечер я испекла пирог и припрятала свечи.
О радости девочки не хочется писать — она была куда больше наших затрат. Вечером мы сдвинули столы, накрыли их праздничными скатертями. Я разрешила ребятам одеть нарядную одежду. И вот пирог на столе, зажжены свечи. У семилетней Наташки вырывается восхищенный вздох: “Как красиво…” Все преисполнены торжественностью момента. Шалить и в голову не приходит.
— Людмила Юрьевна, можно, мы поздравим Кристину?
— Ну конечно, ребята!
И вот каждый поднимается и пытается сказать имениннице добрые слова. Звучит это с некоторыми вариациями приблизительно так: “Дорогая Кристина, я поздравляю тебя с днем рождения, желаю тебе слушаться Людмилу Юрьевну (Людмилу Павловну), хорошо учиться, слушаться учителей. Будь здоровой и счастливой…” Бедные дети. Даже когда так искренне хочется сказать, из небольшого запаса слов наготове первое —слушаться.
23 декабря.
На выходной я с разрешения директора прихватываю одного-двух ребятишек домой. Они преображаются уже на пороге — просыпается неотъемлемая от детей любознательность и они в естественной ситуации мгновенно оживают или, что то же самое, вочеловечиваются. Как-то взяла Анечку и Валерку. Выбор определила Валср-кина влюбленность в Анечку. Этот щуплый малыш страстно влюбился в самую большую, самую румяную, самую глазастую девочку. Аня похожа на городецкую картинку. О том, что ей известны Валеркины чувства, я догадалась только у нас дома. Удивительно, с каким материнским тактом она опекала его. Валерка же купался в волнах ее внимания. Нужно видеть нашу ободранную однокомнатную квартиру, тесноту, чтобы оценить Анечкину фразу: “Как мне хорошо!” и Валеркино “оставьте меня здесь”. Я беру их и потому, что хочу доставить радость, и потому, что мне трудно с ними подружиться на враждебной мне территории детского дома. Открытие друг друга происходит вне ее.
С Денисом мы поехали в Музей изобразительных искусств. С каталогом в руках он звонким щеном мотался по всем залам, пока не нашел все картины, указанные в каталоге. Глядя на него, улыбались даже суровые смотрительницы. Их день был согрет его любовью к музею, и они чувствовали себя польщенными. Сколько раз мне приходилось наблюдать интеллигентных мам, безуспешно натаскивающих на искусство своих ленивых отпрысков. Доведись им увидеть Дениса, они умерли бы от зависти.
Нужно стараться, годами вытравливать веру в добро, чтобы ребенок забыл про него, а потом со злобой отталкивал любую попытку вернуть ему утерянную душу. Как это происходит? Да очень просто. Какая-нибудь скромная, не злая женщина, готовая работать за нищенскую зарплату, приходит с благими намерениями в детский дом. Два месяца подряд у нее от страха и мускульного напряжения болит тело. Дети пользуются открывшейся возможностью раскрутить пружину, закрученную донельзя другой воспитательницей. Кто ж упрекнет скромную воспитательницу за то, что ей хочется выжить? Замечено: с ребенком легче справиться, когда он сидит за партой и делает уроки. Вот и делай их по пять, а то и по шесть часов. Балуются — укладывай всю группу спать. Пусть вместо полутора часов лежат часа по три. Они тебя пугают — а ты испугай их еще сильнее.
Воспитательница, которую мне пришлось сменить, уверена, что порочную систему возможно разрушить только сверху. Поэтому энергичным, толковым людям нужно идти наверх. Но я не могу принять это суждение, поскольку не могу ответить на простой, наивный, но мучающий меня вопрос. Как определить, что есть верх и что считать низом? Если существование этой вертикали принять за аксиому, то получается: сама жизнь распорядилась — детдомовцам вместе с их воспитателями копошиться на дне. Любой бинокль, пусть даже с самыми сильными линзами, оказывается просто ненужным. Взгляд сверху исказит перспективу. Деятельный, энергичный человек определит: им там, внизу, достаточно вот столько — или столько, и детдомовец как был, так и останется дискриминированным по отношению к “домашнему” ребенку. Ситуация изменится, если только мы признаем равенство в правах тех и других.
28 декабря.
На днях директор рассказала историю ее первого прихода в детский дом. Она несла им живых рыбок. Пережитое давно и сейчас откликнулось в эмоционально подчеркнутой детали, что рыбки были дорогие и очень красивые. Что же получилось? Дети в минуту их переловили, и бедняжки всплыли брюшками кверху. Но — человек силен верой. И опыт по смягчению ожесточенных сердец она повторила. На сей раз в жертву был принесен пушистый, ухоженный, любимый домашний кот… Его пришлось трудами нескольких взрослых стаскивать со шкафа, куда он в панике забился. Примеры помогли всплыть на поверхность мысли о том, что некоторая специфичность детдомовца заключается в его неблагодарности. Пусть не покажется странным, но о неблагодарности детдомовцев говорят воспитатели с комплексом совести. Бедных детишек считают замечательными именно те, кому на них глубоко плевать.
Недавно я услышала от одной воспитательницы: “Наверное, мы самые грешные люди на свете. Поневоле от одной усталости согрешишь. Знаете, за семь лет работы здесь я постарела вдвое”.
12 января 1992 года.
Пошел четвертый месяц моей тутошней жизни.
Десять дней мы были в доме отдыха. Катание с горок в лесу, игровые автоматы, кино, прогулки на лошадях сделали детей совсем другими. В детском доме я знала лукавого, с желтыми кошачьими глазами, ярким ртом бантиком Дениса. Его чуть нервный хохоток напоминал, что он, скорее всего, из среды, где человеку говорят: “По тебе тюрьма плачет”. Его слишком ловкие, слишком умелые руки свидетельствовали о том же. В доме отдыха произошла история, которая показала совсем другого человека.
Утром мы с Денисом пришли на конюшню. Люди стояли кучками и сдержанно переговаривались. Посреди двора на деревянных санях возвышалось нечто бесформенное, покрытое грязным брезентом. Из-под него мертво свешивалось копыто. Чтобы отвлечь внимание Дениса от этой кучи, я потащила его послушать, что говорят. Оказывается, ночью какие-то пьяные мерзавцы открыли конюшню, вывели рттуда лошадь, стали гоняться за нею на машине… Разбились сами, но и лошадь убили.
Денис оттаскивает меня за рукав: “Давайте отойдем, Людмила Юрьевна”. Все это время он стоял рядом со мной и очень внимательно слушал, что рассказывали про ночные события.
— Я сразу догадался, что ее убили.
— Как же ты догадался, Денис?
— По копыту. Людмила Юрьевна, они в рождественскую ночь ее убили. Это страшный грех. Они разбились на своей машине, потому что за это Бог их сразу покарал, правда?
Несколько дней он искал следы машины. Я видела, что ему почему-то страшно важно среди других следов шин отыскать именно эти, злодейские, следы. Когда ему казалось, что он их находил, то с какой-то мстительной радостью он приговаривал: “Вот они, вот они”. И тащил меня дальше.
Он хотел найти место божественной казни. Ему нужно было убедиться, что наказание состоялось и, значит. Бог есть. Тогда я, так же как он, была захвачена этой страшной историей. Не знаю, насколько убедительны были мои рассуждения о неотвратимости расплаты, ведь сама-то я не очень верю в силу добра — я, как и большинство моих соотечественников, материалист, я больше верю в пришитую пуговицу, чем в добро и зло. Тогда машинально отметилось, что Денис стал бояться темноты, одиночества. Думаю, что его страх усугублялся еще и тем, что для него, единственного ребенка в группе, существует тема смерти. Он долго приставал ко мне с вопросами: “А вы умрете, Людмила Юрьевна?” Однажды, озлившись, я ему бросила: “И ты, Денис, когда будешь стареньким, тоже умрешь”. Он миролюбиво мне возразил: “Да я не про то” (дескать, не волнуйся ты, не спроваживаю я тебя на тот свет). Затем, оказавшись у нас дома и увидев кроме меня еще мужа и дочь, оценив нас по старшинству, он возликовал:
— Я понял, понял! Скоро вы умрете, потом дядя Гена…
— Ну да, Денис, потом умрет Оля.
— Нет, Людмила Юрьевна, Оля не сразу умрет. Она родит детей, дети станут взрослыми, как теперь Оля, а потом она умрет. — Учитывая степень изоляции детдомовского ребенка, понимаешь огромность самостоятельного открытия, сделанного семилетним пацаненком.
Только позже я поняла, что была очевидцем куда большей драмы, чем убитая лошадь. Впервые мне привелось быть свидетелем борьбы света с тьмой в душе человека.
Денис — самый смешливый среди тринадцати. По вечерам, когда начинаются ребячьи игры, он путается у всех под ногами. Если заметит что-то смешное, начинает неудержимо хохотать, даже если ему за это грозит наказание. Как в каждой художественной натуре, в нем нет ни мстительности, ни злости. Ему знакома печаль. “Что-то ты очень молчалив, Денис”. “Мне грустно”, — произносит он с той душевной грацией, которая вызывает полное доверие к слову. Однажды, когда его уж очень много отшвыривали, он взлетел на середину дивана, вскинул вверх руки и с долей аффектации закричал: “Палачи! вырасту — и всем вам отомщу!” Его лексика богаче лексики остальных.
Он первый заставил меня думать о проблеме одаренных ребят. Я говорю сейчас не о профессиональной одаренности. Она не так уж часто проявляется в раннем возрасте Я говорю о некоем наборе духовных и личных качеств, которые позволяют думать, что этот человек незауряден. Если в семьях старательно ищут крупицу незаурядности, а найдя, развивают и с детства заставляют ребенка уважать в себе любую из найденных в нем способностей, то в условиях детского дома одаренность — наказание. Несхожесть с другими раздражает и воспитателя, и ребят. Она нарушает совокупно установленный штамп поведения, выражаемый незамысловатой формулой “Равным обособление не нужно”. Поэтому не нужна и дружба. Она без обособления невозможна. Я видела единственный союз. Его инициатором была девочка с живым воображением, наблюдательностью, данной ей от природы интеллигентностью. Ей было чем делиться —отсюда и потребность в дружбе. Вначале другая воспринимала внимание Ирочки не без некоторого высокомерного удовольствия. Но, заметив насмешки ребят, туг же постаралась общение прекратить. Ценой недолгой доверительности стала цепь взаимных предательств.
Как только Ирочка осталась одна, ей пришлось демонстрировать остальным исповедание их кодекса. Можно творить чудеса героизма, если ценности, за которые страдаешь, твои. Но Ирочка не знает, что у нее есть ценности.
Здесь конформизм возникает совершенно невинно. Нравственными ценностями не располагают и взрослые. Критерий один: послушание — непослушание. Непослушание смягчающих обстоятельств не имеет.
В науке послушания все средства хороши. В доме отдыха Денис приболел. Уйдя обедать, мы закрыли его в комнате на ключ, так что выйти в туалет он не мог. Грех и случился. Вот тут моя коллега и показала мне урок педагогики. Ни температура, ни закрытая комната не явились смягчающими обстоятельствами. Когда он отстирал свои трусы, то получил приказ: “Теперь пойди и выбрось их”.
24 января.
Наташка часто ходит по группе и кричит: “а-а-а”. Рот Наташке можно заткнуть. Но как заткнуть душу?..
Я каждый день ухожу отсюда с соблазном никогда не возвращаться. У меня есть выбор, которого Наташка лишена. Когда детей укладываешь спать, нужно проследить, чтобы руки у всех лежали поверх одеяла. “У нас тут много онанистиков”, — сказали мне. Их и в самом деле достаточно. Занятию этому привержены робкие, неуверенные в себе ребята, наиболее испытывающие дискомфорт среды. Для некоторых из них увлечение онанизмом имеет последствием неконтролируемость мочевого пузыря во время сна. Про то, что они “писуны”, знают все. В доме отдыха со мной в одной комнате жила такая девочка. Она уже полгода излечивалась от энуреза в санатории. Нас с ней подсунули друг другу: вот вы, дескать, Людмила Юрьевна, все задавали вопросы: “А если быть добрее с этими детьми, а если они не порочны, а запуганны”, — вот и удостоверьтесь. А девочке дали понять: ты нам остохренела, вот пусть новенькая воспитательница с тобой и возится. Первая же ночь все усилия врачей свела на нет. Провал был полным.
Правда, я из этой “мокрушной” и бессонной истории вынесла один существенный урок. С онанизмом мы справились в эту же ночь — во всяком случае, при мне она больше этого не делала. Всю ту возню, которую мне пришлось услышать в темноте, я категорически не соотнесла с ней. И вместе с тем моя боязнь разбойников или чего-то совсем ужасного была непритворной. Она не только убедилась в моем неведении на ее счет, но и поняла: есть человек, которому и в лоб не влетает, что она плохая девочка. Я же убедилась: когда вера в ребенка предлагается ему как бескомпромиссная позиция, ребенок ее оправдывает. Мы жили вместе десять дней. Последние две ночи она не писалась.
Эта девочка была самым забитым ребенком. Когда я увидела ее впервые, она показалась мне черепашкой, насильно поднятой на задние лапки: спина скруглена максимально, голова втягивает себя в плечи, походка такова, будто ноги поджимаются к панцирю, глаза упрятаны под брови. Ходит она нехотя, по необходимости, обычно сидит где-нибудь в уголке за книжкой.
Мы собираемся на елку. Платье безобразит ее как нарочно. Предлагаю одеть нарядные джинсы и блузу. Не успев примерить, она начинает с отчаянием все с себя сдирать: “Не хочу, все равно не пойдет, джинсы велики, не нужно, ну не нужно”. Все-таки с уговорами приспосабливаем одежду на ней. Из порозовевшего личика на долю минутки выглядывают ласковые голубые глаза.
В доме отдыха мы играли в настольный теннис. На разминку она выскальзывала из раздевалки всякий раз, чтобы поспеть в строй последней. Будучи влюблена в веселую энергичную воспитательницу Нину, на прогулках плелась след в след за любимой спиной, спотыкаясь о Нинины пятки и ежась от неловкости.
Заметив, что она хорошо помнит прочитанное, я сделала ей комплимент: “Как это славно. Ты много читаешь; вырастешь, станешь мамой и сможешь рассказывать сказки своим детишкам”. Зыркнула на меня исподлобья и с презрением, в котором сквозило: “Сама недоделанная, так и меня за такую берешь?!”, бросила:
— Я не дура детей иметь.
— А как же? Ведь все девочки вырастают и становятся мамами. Вот у Нины две дочки…
— А у меня не будет. Я для себя захочу жить.
Не умея вписаться в штамп поведения в настоящем, она с тем большей готовностью поддерживает его для себя в будущем. Пожить в свое удовольствие — расхожая мечта большинства девочек. Я вспомнила рассказ своей знакомой о неблагодарной детдомовке, которую приютила добрая женщина. Та притащила ей быстренько в подоле, сбросила на коленки да и побежала дальше жить в свое удовольствие. Отсутствие материнского инстинкта у девочек никого не беспокоит.
25 января.
Валерик давно молча лежит на диване.
— Ты почему так тихо лежишь? Не играешь, не шалишь — уж не заболел ли?
— Нет. Я скоро умру. Я уже старенький.
— Почему ты так решил?
— Видите, я не расту. Значит, я старенький. Вы же сами говорили — старики умирают.
Все загалдели, чтобы я ему не верила. Причина его мнимого недомогания — в его воровских замашках. “Покажи, Валерка, как “мамочка” тебя наказала за то, что ты украл у нее скальпель”. Валерка охотно снимает шортики, демонстрируя мучение, которое ему пришлось претерпеть. Я вижу на бедре след укола скальпелем — маленькую ранку, аккуратно смазанную зеленкой.
Днем позже ночная няня дополнила детский рассказ. Расправа была мгновенной. Шортики промокли от крови. Валерка их сам снял, отстирал, после чего был уложен в постель. Вот такие обстоятельства предшествовали его нежеланию жить.
На днях вечером к нам в группу пришла председатель народного контроля, наша воспитательница со всеми признанным педагогическим опытом. Все ребята открыли для проверки парты.
— Что за ракушка у тебя, Сережа?
Поскольку вопрос с пристрастием, спешу встрять:
— Это я ему подарила.
— Хорошо. Положи в аквариум.
— У нас нет аквариума.
Она на минуту теряется — как отнять?
— Ну тогда положи в пакетик. Если пакетик в следующий раз не будет аккуратно лежать в парте — выброшу.
Я продолжаю описывать, но возмущаться уже не хочется. Я слишком хорошо знаю, что в этой комфортной тюрьме воспитатели — такие же заложники, как и дети. На педагогическую поэму был способен один человек. А простые смертные женщины с семьями, обоими детьми, с достаточно низким образовательным цензом, с нищенской зарплатой вынуждены брать в руки ремень. Добавлю. Дети из нашего детского дома — и потому, что хорошо кормлены, и потому, что гуляют на улице, и потому, что, в отличие от детей из других детдомов, носят “гуманитарку” и купаются в бассейне, — когда уходят в интернаты, чаще других попадают в психлечебницы. Режим интернатов оказывается для них невыносимо жестоким.
На елке в Кремле я увидела отлично адаптированную детдомовку, от нас попавшую в интернат. Я долго не могяа понять, которая же Светка. Наконец с помощью ребят уяснила, что остриженное существо, попадающее ногой по чужой заднице с точностью и легкостью футболиста, и есть Светка.
28 января.
Среди воспитателей самый популярный разговор — о неблагодарности детдомовцев. Детдомовец не помнит добра. Он предатель по природе. Для него делается все, а он не помнит ничего. Тот, для которого делается все, естественно, должен быть временно обязанным и временно принадлежащим тому, кто всем этим располагает.
Леночка разбила губу на снежной горке. Многомудрая няня мне объясняет: “Вам не нужно было разрешать ей кататься”.
— Ну как, Нина Михайловна, она живая, ей хочется. Своей я бы разрешила.
— То ваша. А вам доверили государственного ребенка. И вы должны его беречь.
Я кладовщик на складе с живым товаром. Его нужно изредка проветривать, регулярно кормить. При любом переучете товар весь должен быть на месте и в незалежалом виде. А в чьем лице персонифицируется государство — не мое собачье дело. Я храню товар на предьявителя.
Как-то директор решила нас ознакомить с инструкцией по воспитанию. Обманываясь и обманывая, мы не теряем доверия к слову. Директор понадеялась найти разумное и вечное вместе с нами, поверив в инструктивную мудрость априори. Войдя в лабиринт педагогической мысли и окончательно в нем потерявшись уже на второй странице, она махнула рукой: “Будьте с ними построже”. Так мы и не узнали, за что и как наказывать. Но что не менее существенно, мы в полном неведении, за что наказывать должно нас. Поэтому система наказаний вырабатывается эмпирическим путем. Единственной путеводной нитью здесь служит интуиция и опыт коллег, если таковым пожелают поделиться. С одной стороны, передо мной открывается пространство для безнаказанности. С другой — оно полно ловушек со стороны администрации. Чуть что не по начальству, и обвинительный вердикт готов.
Детей бьют все. Но большинство наиискреннейшим образом уверено, что этого не делает. Как объяснить происхождение такого психологического курьеза? А что считать битьем? подзадник, подзатыльник — битье? А прекрасный, бесспорный по эстетической законченности аргумент “с ними и святой согрешит”? Тут не поспоришь.
1 февраля.
Генка воспитательнице: “Скоро я уеду от вас. Меня летом заберут”. В ответ: “Тебя » обещали уже забрать зимой. Кому ты нужен?” Генка упрямо: “Все равно меня летом заберут”. Пока он верует, тепло ему на свете.
3 февраля.
Катаемся с горки. Все кричат: “Людмила Юрьевна, посмотрите, как я еду, как я еду!” В очередной раз вытаскиваю наверх Анечку. Вдруг она отводит меня в сторону: “Пусть они катаются сами. Давайте отойдем, чтобы никто не слышал. Я вам тайну расскажу”. По серьезности интонации понимаю, эта тайна не пустяк. Отходим. И я узнаю, что папа Ани жив. Ей недавно исполнилось 10 лет. Мне рассказали, что она попала в детский дом сразу после смерти мамы. Ее навещает полуслепой дедушка.
— Мой папа… — Анечка мнется.
— Что, Анечка, наверное, пьет?
— Да. Однажды дедушка пришел домой, а нас с Сережей нет. Дедушка догадался и пришел за нами к папе с милиционерами, чтобы нас забрать. Мы там сидели, а папа пил с другими. Милиционер спросил, хотим ли мы остаться с папой. А мы с Сережей боялись говорить и молчали. Потом нас дедушка увел. Я помню, Людмила Юрьевна, этот дом. Там много дверей и много таких высоких-высоких стен. Как в тюрьме.
— Анечка, ты же не видела тюрьму.
— Не видела, но там было плохо, как у нас.
— Но ведь у нас красиво и нет высоких стен.
— Нет, плохо. Меня к Сереже не пускают. — Сережа, Анечкин брат, живет в другом интернате. — Папа не знает, где мы с Сережей, ему дедушка не сказал.
— Ну и правильно сделал, Анечка. А то он приехал бы сюда и устроил бы погром.
— Да, — подтверждает она с полным пониманием. — Людмила Юрьевна, а когда станем большими, мы уйдем из детского дома?
— Да, Анечка. Кончите школу и уйдете.
— А куда?
— К дедушке.
— А квартира будет наша, с Сережей?
— Нет.
— Никогда?
— После смерти дедушки будет ваша.
—А он умрет?
— Как я, Анечка, как все.
— Значит, тогда мы с Сережей будем свободны!
“Тюрьма” плотно входит в детскую лексику. Не будешь слушаться, тебя в тюрьму отправят. Ты что? Попадешь под машину, из-за тебя Людмилу Юрьевну в тюрьму посадят, как мою маму. Украл у меня! Пожалуюсь “мамочке”, тебя в тюрьму отправят. Странно: при информационной блокаде существует определенное понимание угрозы оказаться в тюрьме.
16 февраля.
Я ушла из воспитателей. Не могу и не хочу быть подручным надсмотрщиком. Веду искусствоведческий кружок. Мне хочется здесь остаться. Я привязалась к ребятам. И еще — я виновата перед ними. Подзатыльники они получали и от меня. Хочу компенсировать свою вину чем-то хорошим для них. Старшим рассказываю евангельские истории с показом иллюстраций, младшим — греческие мифы.
— Ты говоришь, тебе понравился Денис.. Мне так же давно понравился один мальчишка. Его звали Дима. И мужу понравился. А сообразительный какой был. В выходной я его, как обычно, взяла домой. Звонит телефон. Он подходит: “Дмитрий Геннадиевич слушает”. Я ему и говорю: “Дима, ты же не Геннадиевич”. А он мне: “Я хочу, чтобы кто звонит, сразу догадался, что я сынок дяди Гены. А то я скажу “Сергеевич”, никто ничего не поймет”. Договорились мы его усыновить. Пошли с Геной по магазинам. И пижаму, и костюмчик ему купили, не захотели детдомовскую одежду брать, решили — пусть в детдоме остается.
Пошла я к нашей бывшей директрисе просить Диму. А тогда модным афганский вопрос стал. Директриса и говорит: “Мы решили его отдать в семью, где сын погиб в Афганистане”. Они старые уже были, отец и мать погибшего. Никогда не забуду: пришла она Диму забирать, я собрала ей все групповые фотографии, на которых Дима вместе с ребятами; она ни одной не взяла, сказала, чем раньше он все ваше забудет, тем лучше. И ни разу с тех пор он нам не позвонил. Значит, сразу отобрали у него номер телефона. Я записала и положила незаметно ему в карманчик. Потому что он такой был: позвонил бы обязательно. А одна к нам устроилась нянькой, чтобы взять ребенка, ей дали.
Мы едем с ребятами из Музея изобразительных искусств. Я рядом со Степкой. Он недавно вернулся в детский дом. Его усыновляли какие-то научные работники. Их сынишка умер. В детдоме перед усыновлением они рассказывали, что потеряли талантливого мальчика. Обещал, дескать, быть прекрасным математиком. Степе надлежало его заменить. Но конкурс был заведомо проигрышным — Степа всем существованием подчеркивал невосполнимость утраты. Его возненавидели. Иначе поступок этих с позволения сказать “людей” не объяснишь: перед командировкой на два года за границу они отправили Степу в психоневрологический диспансер.
— Степа, устал?
— Устал, Людмила Юрьевна. Мне очень много в психбольнице делали уколов в попку, и потому, когда я много хожу, ноги устают.
— Степа, а сколько ты там пробыл? И как ты там оказался?
— Они уезжали, а меня некуда было деть. Вот они меня в больницу и отвели.
— Степа, а как про тебя узнали в детском доме?
— Одна из врачей, кажется Надежда Николаевна, рассердилась: “Да сколько же ему тут быть” — и спросила у меня, может, я помню телефон детского дома. А я помнил. Она и позвонила.
Степа помолчал, подумал и решил:
— Я теперь ни к кому больше не пойду.
— Больше никому не поверишь?
— Нет, — тихо сказал Степа.
Из-за лечения его приняли только во второй класс. Как-то, увидев наушники в библиотеке, Степа с энтузиазмом заорал: “Я помню! У нас дома такие были, я в них сидел на диване, мама увидела и как закричит!!!” Последнее слово Степа прокричал и замолк. В глазах у него было то сложное выражение, которое бывает у человека, неловко упавшего на глазах у всех.
21 февраля.
Вчера, рассказывая малышам о царстве мрачного Аида, спросила: почему мы рождаемся маленькими, а затем растем, а затем седеем и т. д. Не успела задать вопрос, как все они, как будто ждали, закричали: “Нас родили роботы!” Так весело и дружно закричали. В этой группе все дети не помнят родителей — и вот самостоятельный ужасный вывод.
1 мая.
Я узнала о формальном поводе Степиного заточения в психбольницу. Мы возвращались после съемок из Останкинского телецентра. С нами ехали четверо “домашних” ребят. И мои взахлеб выстраивали версии, объяснявшие, как они лишились замечательных родителей и оказались в детском доме. Один Степа ругал усыновителей. Размахивая руками, он повторял: “Они меня клали на мертвую кровать!” “Домашние” никак не могли взять в толк, как это — “на мертвую кровать”, и с волнением переспрашивали. Он же никак не мог объяснить. Наконец общими усилиями разобрались, что у этих людей был сын, который умер, и они с настойчивостью идиотов заставляли его спать на постели умершего мальчика. Степа же не мог преодолеть чувство ужаса, и, когда эта пытка становилась ух совсем невтерпеж, он убегал из дома. Его побеги и послужили формальным поводом для помещения в больницу.
11 мая.
— Зачем вы им рассказываете про художников? Им что, профессорами быть?
— Почему бы и нет? Они и так знают намного меньше “домашних” детей.
— Им нужно работать!
— Профессорам как бы тоже нужно.
— Рабочими работать.
— Послушайте, ведь у них ничего нет. Нужно же их хотя бы как-то приготовить к жизни. Нет родных, нет дома. Пусть за душой хоть что-то будет.
— Да что вы переживаете! Пойдут работать, получат общежитие. Женятся;
квартиру дадут. Захотят работать, все заработают.
Что тут скажешь?. Значит, 30 процентов бомжей среди бывших детдомовцев не захотели работать.
Детей отправляют в Америку. Человек десять. Среди них Пашка, Лена — ребята с заниженным уровнем социальной адаптации. У обоих это выражено. Пашка походкой напоминает дураковатого щенка, который, даже когда ему протягивают лакомый кусочек, идет к нему вялой, неуверенной походкой. Анемичный, мучнистый цвет кожи. Всегда громко и всегда неуверенно орет.
Леночка деревенеет уже при ожидании прикосновения. Когда обнимаешь, чувствуешь затверделые до онемелости ручки, плечики. Онемелость въелась и в психику. Странно слышать, как это худенькое хрупкое существо молотит по воздуху механическим, деревянным смехом. У нее псориаз. Я не удивилась бы, если бы врачи сказали, что ее малый рост и тщедушность — от постоянного внутреннего беспокойства,
Конечно, общение с ними затруднено. Полюбят ли их? Не захотят ли от них отделаться? Будет ли проверять кто-либо из России, как они живут? Кроме слухов — больше ничего. Никто из воспитателей не верит, что детям там будет хорошо. Слухи разнообразны. От самых дикарских — вроде тех, в которых россказни о вырезанных печенках, селезенках, до более или менее достоверных. Что знаю я: американская пара довольно симпатичных ребят приехала за Валеркой. Два дня они возили Валерку по Москве. Тот был счастлив и уже называл их мамой и папой. “Папа” очень похож на тот портрет, который он нарисовал в своем воображении. Здоровый, широкоплечий американский парняга. Вдобавок ко всему хорошо водит машину. Забрать Валерку должны были восьмого марта. Его уже одели, приготовили. С утра он сидел и ждал. В этот день американцы так и не приехали. На следующий день я услышала, что его не могут отдать: медкомиссия выяснила, что Валерка здоров, а здоровые нам самим нужны. Еще два дня их не было. Не знаю, что было с Валеркой, — он помалкивал. Слава Богу, приехали и взяли. Затрудняюсь сказать, что помогло, можно только, по нашей общей испорченности, предполагать, что состояние Валеркиного здоровья зависело от щедрости заокеанских усыновителей…
Американцы рассказали, что семьям, усыновившим ребенка (не важно, советского или нет), государство оказывает разнообразную помощь: снижает налоги, выдает бесплатно землю, дает деньги на учителей, медицинскую помощь. У нас на ребенка государство тратит столько, что, если бы дали эти деньги семье усыновителей, мама могла бы содержать и своего и усыновленного и не работать. Если бы мне трехкомнатную квартиру, конечно, двух ребят я бы взяла. Но — заикнись я только, и все если не скажут, то уж обязательно подумают, что за счет бедных сирот я хочу увеличить свою жилплощадь. Вот тоска!.. Факт остается фактом. За то время, когда я работаю, нашими не был усыновлен ни один ребёнок…
Уезжает из первой группы шестилетний Коля Семин. И впервые мне до слез стало жаль, что больше Коли я не увижу. Если бы Коля был моим сыном, как, явно и втайне, я гордилась бы им! Коля — прекрасный русский мальчик; он весь — глаза и интонация. Именно не голос, а его музыка.
— Ребята, я рассказала вам про геройские подвиги Геракла. Чтобы быть героем, каким надо быть?
Коля, быстрее всех:
— Добрым, смелым, справедливым, честным!
Коля требует историю победителя Геракла. Его глазки до невозможного предела расширяют свои границы. Еще не услышав ответа, подсказывая его мне, Коля утвердительно кивает головкой. “Конечно, Коля”, — говорю я и вместе с ним испытываю сияющее счастье. Поразительная эмоциональная память: Зевс — это тот, кто сотворил несправедливость с Прометаем, Афина родилась таким любопытным способом. Персей — конечно, отвернувшись — отрубил голову Медузе: а как же, иначе он не победил бы, а погиб.
Мы занимаемся на улице. Часть ребят отошла в сторону с моей дочкой Олькой. Слышу там спор. Горячатся Коля и новенький, Максим. Максим — белобрысый, с линялыми голубенькими, очень шустрыми глазами. Ему семь лет. Он на голову выше всех остальных ребят и сильнее их, поэтому дерется в аппетит. Коля утверждает, что есть добрый робот. Максим пока берет “на горло”: “Нет никакого Макстара, это только в мультике! Скажи еще раз — есть, — я тебе сразу за это в морду!” Коля отчаянно стоит на своем: “Все равно есть! Я маленький, не могу драться, я Богу помолюсь, чтоб ты меня не бил!”
Максим внимательно оглядел Колю, сделал шаг к нему, схватил за плечо, потряс и тихо сказал: “Кто ж тебя такого ударит?..”
Драма Колиного отъезда заставила меня впервые неумозрительно понять, что Родина-предательница выбрасывает за борт тех своих детей, которые ее спасли бы.
Езжай, мне нечем тебя кормить. Ешь у чужих. Не помню, где прочла… Восточный князь-тойон пожалел об убитом им сыне только тогда, когда враги его связали…
Коля уезжает в Америку с братом и сестрой. Их всех берет одна семья. И голос разума подсказывает: дети алкашей верней всего не спасут отчизны, а пополнят ряды таких же, как их родители. От всехней же нашей мамы и так с утречка отчетливо пованивает перегаром. Нам эти трое — лишние пьяницы. Но мы-то кто такие? Мы, растерявшиеся, на кожаный пиджак выворачивающие завистливые глаза? Нет, я никогда не решусь сказать — мы не Родина. Но твердо и отчетливо скажу, что Коля был бы прекрасным сыном отчизны. Она, бедняжка наша, собрала последние свои силенки, чтобы свет увидел такого Колю. И туг же свои-то глазыньки стыдливо опустила, чтобы не посмотреть в его глаза.
— Ну ладно, мама. Давай заберем его к нам.
Куда, Олечка? В обшарпанную однокомнатную квартиру с разбитыми окнами? Брать — когда непонятно как зимовать будем? Детским домом впроголодь, но кормимся…
18 мая.
Вчера мы с Денисом были в Серебряном бору. Сделали костерок, набрали щавеля. Потом сидели на берегу реки и сушили на солнце мокрые ноги. Денис внимательно разглядывал капли воды у себя на пальчиках. Я была уверена, что он молчит потому, что ему — так же, как и мне, — хорошо.
— Людмила Юрьевна, хотите, скажу?
— Что, Денис?
— А от меня родители отказались. Мне бабушка Маша сказала. Она сказала, что хоть и чужая мне, но будет приходить и меня не бросит.
Денис выпалил все это и ждет. Итак — страшная, горькая правда открылась. Я не могу ничем его утешить и поэтому ограничиваюсь сухим подтверждением. Денис пытается выспросить, откуда я знаю, — ему важно определить источник. Если баба Маша, то ведь может оказаться, что она что-то и напутала. Не знаю, правильно ли я поступила, но лгать не было сил.
К этой теме мы больше не возвращались. Потом мы шли домой, весело болтая. Между нами установилось то редкое взаимопонимание, которое позволяет воспринимать окружающее мыслями и глазами другого, делая общение легким и радостным.
Тема неожиданно всплыла еще раз дома. Он шалил, постоянно набирая номера телефонов, и на вопрос, кому звонишь, с лукавой морденкой отвечал: секрет. Я чем-то занималась, тихо раздражаясь мельканием телефонной трубки. Олька смотрела телевизор. Среди общего словесного сора вдруг тихо прозвучало: “Мама?”… Мы с Олькой как по команде повернулись к Денису. Трубка уже лежала на аппарате, а он
с вопросительной полуулыбочкой смотрел на нас. “Я, наверное, не туда попал. Я позвонил, — он сделал в воздухе ручкой, — а мне говорят: └Что тебе, сынок?»”
Детдомовец замечательно умеет скрывать свои чувства. Сейчас я точно вспомнила возню с телефоном каждого из бывших у меня ребят. Звонок — это то же самое письмо “на деревню дедушке”, но с надеждой немедленного отклика.
Почему дети злы? Потому что клетка сковывает рост. Живое требует пространственной свободы для физического развития и свободы духовной для развития нравственного. “Нас родили роботы” — замечательная догадка для последующего аморального беспредела. Вряд ли в доброй и ласковой атмосфере она созрела бы. Если человека не освобождают для добра, он сам, чтобы выжить, освобождает себя для зла.
Мы с частью ребят занимаемся в спальне. Наказанный дошкольник Вовка не лежит в постели, а бегает по кроватям и плюет на подушки. На требование подойти ко мне он смело, зная, что его бить не будут, подходит и останавливается в наполеоновской позе. Весь он — издевательский вызов и демонстрация силы. Ясно, что мою доброту Вовка воспринимает как слабость. Спрашиваю: “Вов, как ты думаешь, я могу тебя ударить?” Он уверенно отвечает: “Нет”. “Выходит, ты слушаешься, только когда тебя бьют?”
Вовке неприятен этот разговор, и он отходит от меня. Через несколько дней Вовка провожает меня после занятий. “Поцелуй меня”, — просит он. Я, целуя его, спрашиваю, почему он плевал на постели других ребят. Он надувает щеки, хмурит лоб и объясняет: “Они плохие, они меня бьют”. “Вовка, а как ты думаешь: за то, что ты плевал на их кроватки, они будут тебя любить?” — и вижу, как он краснеет м мучительно зажмуривает глаза.
Меня подзывает двенадцатилетняя Люба:
— Людмила Юрьевна, я хочу вам сказать на ушко что-то очень важное. Знаете, кого я люблю больше всех на свете?
— Воспитательницу, Любочка?
Она досадливо отмахивается:
— Вы не догадались. Больше всего на свете я люблю Бога.
Смотрю на эту рослую молчаливую девочку растерянно и с немым изумлением. Хоть мы и говорим со старшими о Боге постоянно, мне и в голову не приходило, что дети могут прийти к столь быстрым и достаточно экзальтированным выводам. Если это чувство испытывает спокойная, уравновешенная Люба, то что в душе у эмоциональных ребят? Со временем выясняю, что это же чувство в той или иной степени испытывают почти все дети — и те, с которыми о Боге никто не говорит.
30 мая.
Дети не говорят о родителях. Они выражают надежду, что родители их возьмут. Поэтому проблемы взаимоотношения с ними как бы нет. Но оттого, что вокруг нее молчание, она, не выходя на свет, уходит в подполье.
В подполье не заглядывает никто, а потому никто не знает, есть ли у него дно и что на поверхности. Ребята делятся в собственных глазах на привилегированные и непривилегированные группы по следующему принципу: наиболее уверенны (можно сказать, счастливы) те, у кого родители умерли. Мне, родившейся в войну, это очень понятно: “А где твой папа?” “Мой папа погиб за Родину!” “А твой?” “А мы с мамой живем…” Отвечающий опускает голову, потому что прекрасно понимает, что в глазах вопрошающего прочтет: “Ну, ты, выблядок!”
Сережу воспитательница везет на мамину могилу. Вернувшись с кладбища, он громко рассказывает о поездке, декларируя любовь к маме. Дети понимают, почему он это делает. В отличие от многих он обладает бесспорной реальностью — бывшей маминой любовью. И потому, собравшись было вокруг нас в надежде услышать про кладбище, они быстро расходятся: Сереже не сочувствуют, а завидуют.
Аня безо всяких комплексов сексотит обеим воспитательницам — не потому, что это в ее природе, по природе она, как и большинство из нас, способна к добрым чувствам; но так же, как и Сережа, она себя выделяет обладанием бывшей любовью. Любимые — избранники. Эта валюта подороже доллара: в умелых руках она делает жизнь вполне сносной. Прежде всего дает уверенность, а если в наличии еще хмуроватый, практичного склада ум, то место “старшины” при “лейтенантах”-воспитателях обеспечено: сиди поплевывай в потолок и потихоньку презирай подкидышей.
Как правило, дети умерших родителей во всех смыслах выгодно отличаются от брошенных. Они развитее физически и умственно, больше знают, любознательнее, лучше учатся. У них более ярко выражен волевой импульс. Брошенные в большинстве рассеянны, рассредоточенны, несамостоятельны, плохо читают, плохо учатся — и не потому, что глупы, а потому, что духовная травма столь значима, что превращается в непреодолимый барьер для любой цели.
У Саши день рождения. Несколько дней он по этому поводу обрывает нам с Олькой телефон. Мы собираем подарок и едем. Две девочки наперебой та и другая убеждают меня, что Оля на меня совсем непохожа:
— А вы ей старенькая! Вы ей не мама, а бабка! У вас волосы седые! А мы пойдем и будем вас провожать до самого дома, а вы хоть и не хотите, все равно у вас заночуем!!
Понимаю их, не сержусь и, как могу, отшучиваюсь, хотя приставание, поначалу мирное, набирает агрессию. Именинник слушает, поглядывая на ту и другую, потом исчезает: он знает — нужно закопать подарок, по злобе могут и отнять.
Те, от кого родители отказались, создают бесконечные версии о существующем доме и дате возвращения в него. О маме плохо не говорит никто, и дело здесь отнюдь не в доброте, вряд ли они могли ее всосать с молоком матери — если что и всасывали, так это водку.
Дети не в состоянии жить под гнетом непонятного им наказания. Не любят плохих. Наказывают плохих. Отвергают плохих. Адам был изгнан из Рая за проступок.Он об этом знал, и как ему ни было тяжко, но конкретная, понятная вина позволила встать на путь искупления. Этим ребятам нечего искупать. Они, как верно заметил наш славный драматург, “без вины виноваты”. Напряжение, с которым они ждут, когда же откроется дверь в дом-рай, непосильно. Сбросить груз отверженности означает получить билет на законный вход в жизнь. Ожидание лишает их сегодняшнего дня. Пусть не сердятся верующие: ничего, кроме любви к Богу, им и не остается, Он — тот абстрактный Родитель, который их любит. В процессе же ожидания детдомовец одинок. .
Рассказываю малышам об Орфее и Эвридике. Вижу, что им начхать на тоску по любимой подруге. Пытаюсь объяснить на конкретном примере. Спрашиваю:
— Вот ты, Ванечка, с кем-нибудь дружишь?
— Да, со Славой.
— А если бы Славу забрал бог смерти Танат, ты грустил бы?
— Нет.
— Неужели ты сразу забыл бы Славу?
В ответ не только от Ванечки, но и от остальных ребят ко мне летит легкомысленное, с улыбочками: “Скоро”.
Наблюдения вынуждают меня поверить им. Совместные игры бывают редко и очень скоро заканчиваются ссорами и слезами. Если кто-то себя занял, обязательно найдется другой, кто немотивированным, но определенно злым поступком разрушит занятие: отнимет игрушку, рассыплет игру. Слезы у большинства ребят на поверхности, они демонстрируют страх перед угрозой наказания, но само наказание переносят в достаточной степени равнодушно. Постоянную душевную тревогу наказание подчас заглушает и облегчает. Получается, что наказание провоцирует тоску по дому — но сама по себе эта тоска провоцирует новые наказания. Каковы следствия этой душевной травмы? Кроме названного одиночества — недоверие, жажда самоутверждения любой ценой. Конечно, когда-то страданию наступает предел. Что тогда? Я уверена, что нравственная глухота — наиболее распространенное осложнение после пережитого духовного заболевания. Ведь во время болезни врача рядом с ними нет, а самолечение не способствует нормальному выздоровлению.
7 июня.
Олька пришла мне помочь. Она играет с ребятами в мяч. Игра прерывается, потому что Леночка считает, что ее несправедливо вывели из круга.
Когда детдомовец не чувствует властной агрессивности взрослого, он переходит в крикливую и энергичную атаку. Леночка с разыгранной слезой обвиняет Ольку в пристрастности к одним и нелюбви к другим и с гордо поднятой головой выходит из игры. Сидит отдельно и демонстрирует злость. По размышлении, поняв, что не права, Олька идет и перед Ленкой извиняется, заметив, что если б Ленка не орала, а толково сказала, то все выяснилось бы сразу. И тут кремень Ленка не выдерживает: вначале она с недоумением смотрит на Ольку, потом закрывает глаза, краснеет от натуги и вдруг начинает неудержимо плакать. Олька обнимает ее, Ленка, которую все дети называют ведьмой, приваливается к ней, и теперь они уже обе ревут.
11 июня.
Выяснилось, почему Максим не верит в Макстара. Неверие в добро почти всегда имеет конкретную причину. Днем я уложила ребят спать. Пришлось повозиться с больным Сережкой. Следом за ним пошла к остальным, сварив раз сорок сорочью кашку и пообещав всех спящих погладить по головке. Максим зажмурился изо всех сил; гладя его по белобрысой головенке, я приговаривала: “Вот мальчик, которого можно ласкать только спящим… А как жаль — ведь я люблю его так же, как и других…”
На следующий день мы поехали в цирк. Откровения, как правило, приходятся на дорогу. Вот очередная история. Он пятый ребенок в семье. Сестре Тоне сейчас восемнадцать лет, Кате шестнадцать, еще одной тринадцать, братику девять, Максиму восемь. Его папа работал на ликвидации Чернобыльской аварии, в результате чего и умер. Мама в сорок лет умерла от рака.
— Когда маму привезли домой, было очень страшно. У нее здесь (Максим показал на свой живот) было все разрезано и в крови.Чтобы не смотреть, мы закрыли маму одеялом. Наверное, они разрезали, чтобы узнать, что мама правда умерла.
Тоня и две сестры остались дома. А Максим и брат попали в разные детдома.
Есть постановление — не разлучать сестер и братьев. Но оно существует только на бумаге. У Гены была сестренка младше его. Они были в одной группе, и он очень любил свою Леночку. На его беду, сестренка была хорошенькой и ее захотели удочерить какие-то иностранцы. Нянечка Даша рассказала мне, что воспитательница пыталась бороться; но плетью обуха не перешибешь. Каким-то образом бывшая директриса сумела сделать так, что группа уехала, а Леночка осталась. Когда ребята вернулись, Леночки уже не было.
Генка искал ее во всех углах, звал, кричал: “Где моя Леночка?!” Пришлось сказать, что Леночка уехала. Девочке было три года, а ему пять. Сейчас, в восемь лет, он прекрасно помнит сестренку, она перешла в категорию крохотного запаса прошлых ценностей. “У меня была сестра Леночка”, — говорит он.
Генка с ветрянкой застрял у нас. Он большой любитель комфорта и для его создания не щадит сил. К ужину, когда семья собирается вместе, Генка тащит кресло-кровать к телевизору, ставит перед ним табуретку с едой и предается гурманству. Я, посмеиваясь, говорю мужу: “Совсем как один наш близкий. Любители сладкой жизни даже внешне похожи”. Генка молча топырит уши. Через несколько дней конфузливо мне возражает: “Я похож на свою Леночку и маму”. Уточняю: “Ту Леночку, которую взяли?” “Да. Только ее не мама взяла домой. Ее забрали чужие люди. Мама, если захочет, возьмет меня домой”. Подумав, что слово “захочет” случайно, я поправила его: “Если сможет?” “Нет, если захочет. Мама сказала, что уже все заявила в роно. Она обещала взять меня зимой и обманула. А потом наврала, что возьмет меня, когда я закончу первый класс. Я же первый класс уже закончил! Просто, может быть, она захочет меня взять”.
Генка переходит в категорию выздоравливающих: он уже знает, что его обманывают. Затем, не дай Бог, он узнает, что его не хотят. Этот мальчик далек от богоискательства, он весь — на земле. Вот и думай, как ему верить другому человеку, если верить никому нельзя.
3 июля.
Дениса на все лето взяли в хорошую, интеллигентную семью. Он регулярно звонит. В очередной раз: “Хотите, я вам прочту из книги?” И тишина. Я решила, что он забыл, и положила трубку. Звонок: “Ну что вы, Людмила Юрьевна, я за книгой побежал, а вы трубку положили. Слушайте, начинаю вот отсюда”. И вот я слышу евангельские тексты. Он не в силах превозмочь лукавство, но изо всех сил старается быть торжественным и назидательным. Эта том-сойеровская смесь великолепна, и я едва сдерживаю смех.
— Денис, а ты и тете Тане читаешь Евангелие?
— Нет, я читаю тайно. — На вопрос, почему, тоном “дело-то ясное” отчеканивает: — Чтобы быть ближе к Богу.
— Денисик, а сказки не читаешь?
— Нет, мне неинтересно. Я так больше Бога люблю.
— И часто читаешь?
— Бывает, — говорит он неопределенно.
— “Бывает” или “часто”?
— Я же вам сказал: быва-а-а-ет. — Из большого количества прочитанного текста приходится сделать вывод: часто.
— Вы не помните, наверное, Людмила Юрьевна, что мне матушка Екатерина сказала?
— Нет, не помню, Денис.
— Она сказала, что я, когда вырасту, буду батюшке помогать и читать про Иисуса Христа.
— Денисик, а сейчас тебя кто-нибудь слышит?
— Да! Все! И тетя Таня, и девочки, и дядя Юра!
— А ты же говоришь, что тайно читаешь?
— Я же хорошее делаю!
Я задаю ехидный вопрос:
— Денисик, а когда плохое делаешь, долго помнишь?
— Я нормальный мальчик, — замечает он рассудительно. — Сделаю плохое — и забываю. Потому что смеюсь, гуляю и радуюсь. — То, что он сейчас много смеется, гуляет и радуется, слышно по голосу. Я же очень скучаю по своему хитромудрому любимцу.
5 июля.
Уроки стали получаться. Тащу все, что может расшевелить воображение. На один мз уроков приволокла ракушки. И дальше я рассказывала про царство Посейдона и видела по их напряженным личикам с закрытыми глазками, что они представляют себе, как ползет рак-отшельник, как пошевеливаются актинии и мидии на камнях. Я рассказывала, а они согласно кивали. Потом мы рисовали. Перед уходом я, как всегда, погладила их по головкам, а потом вдруг, неожиданно для себя самой, попросила: “А теперь вы погладьте меня”. За робкими-робкими прикосновениями открывалось совершенно неизвестное ребятам чувство. Одна ладошка легонько хлопала меня по голове. Я догадалась, что это Вовка. Ой, бедолага, уверен, что гладить — это всего лишь тихонько бить.
В следующий раз в одной из групп. Не успела я войти, как ребята со всех ног бросились ко мне: “Смотрите, смотрите, Людмила Юрьевна, Сашка кипятильник сжег! Это Сашка! Вот он, вот он, на диване сидит!” Кто-то с яростным личиком тычет пальцем в Сашку, кто-то хватает меня за одежду и тянет к черному пятну обгоревшего линолеума: “Понюхайте! Слышите? Обгорелым пахнет! Это он, он сжег!” Малыши в едином порыве ждут немедленной расправы.
Молоденькая Даша орет: “Убить его мало! Мой кипятильник! Единственный сжег! Тут поневоле зверем станешь!” Она добра и потому ограничивается истошным требованием: “Иди! Сядь на диван!” Сашка надул свои и без того толстые негритянские губищи. Он готов защищаться до последнего патрона, и никак не может взять в толк, что все наказание в том и заключается, что надо пойти и сесть на диван. Диван ему явно представляется чем-то вроде электрического стула.
Воспитательнице Даше трудно. Она занимается в педучилище на отделении лепки. Еще школьницей она с товарищами опекала в детдоме ребят. Ее компания водила детишек в музеи, на Красную площадь, просто погулять. Теперь ее попросили временно поработать воспитательницей. Она и пошла к малышне со всей любовью. Как непомерно много испытаний у любви… Ведь и сожженный кипятильник, единственный и, что куда важнее, неповторимый, может стать источником если и не оправданного, то вполне понятного гнева.
10 июля. .
Я провела урок-игру в двух группах. Нас только что из глины вылепил Прометей. Что делать нам? Мы только-только обсохли. Нам холодно. Вокруг враждебный лес и много злых зверей. Нужно защищаться. Где строить дом? Какие возводить стены? Давайте подумаем с карандашом в руках.
Группа, в которой больше ребят не из Дома малютки, а от семей, лишенных родительских прав, с увлечением и сразу включилась в работу. Группа “рожденных роботами” закалякала лист карандашами, так и не сумев проявить инициативу. Свобода, пусть даже губительная, все равно оказывается плодотворнее инкубатора. В моем мнении нет никакой дерзости: все воспитатели по опыту знают, что самые неразвитые дети — прошедшие Дом малютки.
18 июля.
У меня несколько дней жила Наташа. Каждый день я слышала тот же извечный рассказ: “У меня есть и мама, и папа, и бабушка, и дедушка. Мама пока в тюрьме, папа пока в больнице. Братик Андрюша и братик Игорек дома. Дедушка и бабушка старенькие, и им трудно взять меня домой. Вот мама скоро выйдет и заберет меня”. Мы обе с Наташей знаем, что брат Андрюша в нашем детском доме, но я слушаю с сочувствием — и Наталка не может избежать соблазна пожить вымыслом. Вранье про дом — всеобщее заболевание. Иллюзия смягчает безлюбую жестокую реальность. Но жить иллюзией становится потребностью, чем-то вроде духовного допинга. Я знаю пожилую женщину, бывшую детдомовку; она имеет вымышленную семью — дочь, сына, внуков, с их вымышленными болезнями, вымышленными ссорами и примирениями.
8 октября.
К “детям роботов” из училища пришла здоровая добрая деваха Вера. Она могла бы сгрести их всех и упрятать в своих больших ладонях. Но… Гулливер испугался злых лилипутов. Валерка был прав: освобожденная энергия разрушения не знает возрастных границ. Картинку мне довелось увидеть впечатляющую: Вовка размахивал садовой лопатой с намерением раскроить кому-нибудь башку, трое малышей тащили со шкафа аквариум и уронили его вместе с рыбками на себя, остальные потрошили шкафы, оттуда вылетали куклы, коробки и прочая дребедень. У этой летающей мелюзги глаза горели бешеным, недетским напряжением, пружина вседозволенности раскручивалась стремительно и, что называется, со свистом. Верка забилась в угол и оттуда остолбенело наблюдала за происходящим.
Дети дали ей проработать неделю. В эти тяжкие дни никто не пришел ей на помощь. Почему? Да потому, что все знают — нельзя передавать тот педагогический инструментарий, который есть в наличии. Поэтому же и меня никто не вводил в группу. А ведь ясно: кто-то обязан самортизировать психологическое трение между детьми и воспитателем. Но зачем? В тюрьме не должно быть доброго надсмотрщика, иначе маленькие зэки разнесут тюрьму в клочья. А злого учить не нужно; он сам быстренько разберется, ему не требуется иного опыта, чтобы подавить пяти- и шестилетних малышей. .
Из детского дома собралась бежать третьеклассница Юлька. На дорогу прихватила 100 рублей из кошелька группы. Приготовления к побегу открылись. К кому хотела бежать? Конечно, к маме. Но мамы нет! Оказывается, есть: вот мамин телефон. Тут несколько подрастерялись даже видавшие виды воспитатели. По телефону позвонили и выяснили: Юлька, как и предполагалось, соврала. Она лежала в больнице с домашней девочкой, и мама этой девочки пообещала стать и ее мамой. Но человек предполагает, а властью над его предположениями располагает чиновник. Несостоявшаяся мама пошла в инстанцию. Там ей по-хамски объяснили, что, имея четверых своих, нечего еще мечтать о пятом, чужом, ребенке. Мама не смогла сразу остановить благородного порыва. И с подобной же просьбой явилась в детский дом. Результат был тот же. Правда, ей предложили навещать Юльку в третью субботу месяца, но женщине, имеющей четверых, проще взять пятую, чем навещать ее каждую третью субботу.
Юлька не знала всей этой закулисной тягомотины, но время шло и, соответственно, лишало шанса на счастливый выигрыш. Необходимо было предупредить крушение надежды. Несколько дней после разоблачения Юлька ссорилась с ребятами, измывалась над ночной няней, затем успокоилась и вошла в общую колею.
Я долго пыталась объяснить ребятам, что ябедничать друг на друга нехорошо. Ябедничают все, никто и не пытается разрешить конфликт самостоятельно.
Вечером вместе со школьниками смотрим телевизор. Максим буравит Женьку своими белесыми глазами и тихо так, но внятно внушает ему: “Вонючка, вонючка, вонючка”. Тот молчит, пока не взрываюсь я:
— Ты обалдел? Почему ты позволяешь этому паршивцу измываться над собой? Ну-ка дай ему по шее!
— А можно?
— Жень, даже если бы я сказала “нельзя” — н у ж н о. Странно, почему ты спрашиваешь?
— Я думал, вы сами захотите его наказать.
Здоровый двенадцатилетний Степка идет и докладывает с азартом о том, что семилетняя Машка стучит ногами по кровати. Воспитательница посылает Степку: “Скажи ей по-хорошему, пусть перестанет”. Он с готовностью идет. Из спальни слышно: “Вот так! Чего захотела! Я говорил тебе, нельзя!”
Отношения между детьми искривлены. Они все идут через воспитателя. Детдомовец не знает, что можно, да и должно целый ряд житейских мелочей решать самому. Находясь внутри детдомовской системы, ребенок усваивает ее; усвоенное выражается в нелюбви друг к другу. Неверие воспитателя в добро ребенка заражает тем же пороком. Я сколько угодно могу убеждать Юльку, что Степа хороший парень, что, если бы они дружили здесь, они смогли бы помочь друг другу и в другой, самостоятельной, жизни, — она мне не поверит. Ни он ей, ни она ему не сделали ничего хорошего. Они не могут не предавать — их научили только этому. Но точно так же они не в состоянии забыть боль предательства. Не в их силах наказать воспитателя, но бессилие перед ним обязательно оборачивается силовым давлением друг на друга.
11 ноября.
Сережка просится в гости. Приходится сказать, что я бы рада, да не от меня это зависит. Сережка пытается добиться вразумительного ответа, от кого же. И тут стоящий рядом другой мальчик хмуро и тихо отвечает за меня: “Ты что, не знаешь? От директора”.
В одну из групп вернулся из психоневрологического диспансера пятилетний Денисик. Такой был шустрый, с сияющими глазками разбойник. Пришел — с одутловатым личиком, одутловатым тельцем анемичный человечек. Глаза мертвые. Не шалит, не играет. Не переносит никакого контакта. Начинает пронзительно визжать. Туда отправляют еще нескольких ребят. Шестиклассник Димка в свое время каким-то чудом избежал ПНД несмотря на неправильные, как он помнит, ответы: на вопрос, чем отличается сахар от снега, Димка ответил: “Сахар вкусный, а снег невкусный”. А это неправильно. А как — правильно, даже не сочли нужным объяснить. Так он и не знает. Боюсь, что, как “правильно”, знают только врачи. Я думаю так же, как Димка: сахар вкусный, а снег невкусный. Так что от ПНД не застрахована и я.
13 ноября.
В интернат отправлена семилетняя Катька. В детдоме сочли, что Катька не сможет учиться в обычной школе с “домашними” детьми. Разлучили с братом и отправили.
Блестящих интеллектуальных способностей я за ней не замечала. Рассеянна, ленива, изобретательна на шалости. Но вот сидит рисует траву: “Людмила Юрьевна, идите потрогайте. Ну трогайте, не бойтесь, погладьте. Пушистая какая, правда?”
10 декабря.
Заместительница директора среди общей болтовни вдруг вспоминает:
— Ох, Людмила Юрьевна, не забудьте зайти ко мне расписаться в приказе. Все расписались, кроме вас.
— О чем приказ?
Она несколько теряется.
— Да о неразглашении того, что происходит в детском доме. У нас все нормально, ничего особенного нет. Просто не рассказывать, чем ребята болеют, про их жизнь.
Увидеть приказ и хотелось, и боязно было. Откажусь подписывать — придется уходить. Подпишу — повяжут групповщиной. Все обошлось. Администрация сочла за лучшее приказа мне не показывать.
3 января 1993 года.
Перед Новым годом я отправилась на утренник в детский дом. Надела платье, в котором нахожу себя похожей на египтянку. Пояс повязала белым шелковым платком с длинными кистями. Только было собралась войти в зал, как мне передали приказ директрисы: платок снять. И я сняла. Могу себе сто раз объяснить, что сделала это из-за ребят, но про себя-то знаю: сработал инстинкт подчинения. Сколько ни делай вид, что тебе плевать на систему, но, находясь в ней, начинаешь принимать ее правила.
Я давно не захожу в группу, где работала воспитательницей. Да, “мамочка” отказала мне в уроках, тем самым дав понять, что мое появление нежелательно. Зайду— влетит тем, кто станет со мной общаться. И все-таки что-то внутри свербит: “А не заходить-то проще, чем зайти”.
Давно не прошу в гости ребят. Мне неоднократно директриса отказывала: незачем их баловать. Все так. Но втайне — что ж лукавить с собой — ясно: не брать их легче, чем брать. Каждый раз напрягаться, отрывать кусок от своих, тратить отнюдь не лишние деньги. И тут удобная подсказка: нельзя, и все туг! Так постепенно превращаешься в предателя. Но сознаваться в этом нерадостно, и я говорю себе: “Да черт с ней, с этой администрацией, ребята ждут в других группах моих уроков. Начну бороться за этих — придется уйти и лишить пусть маленькой, но радости всех остальных. Да и не всю ведь жизнь знаться с Генкой. Больно надо ему со мной дружить. Вон Юльку удочерили. Что она, сказала кому-нибудь, что не знает этой тетки, что она хотела совсем к другой?.. Пошла как миленькая. Мой домашний телефон знает наизусть. Уже неделя, как ее нет в детском доме, но не позвонила ни разу. Эх, неблагодарные детдомовцы!..” Итак, процесс готов пойти. Углублять его будет намного легче. И как говаривает моя дочь Олька, “чем глубже в лес, тем толще партизаны”. Несите, Людмила Юрьевна, свет в размерах, строго определенных администрацией.
За год моей работы в детском доме в Америку отправили около десяти детей. Мне известны два отклика оттуда. Прекрасно прижился Валерка: он хорошо учится, уже получил приз на каком-то конкурсе. Американская жизнь пришлась ему по вкусу. Моим любимым Колей усыновители недовольны. С ним, в отличие от брата и сестры, проблемы. Но вот что удивляет: за этот же год я знаю только одно усыновление ребенка россиянами. Все говорят про громадные очереди на усыновление; между тем, оказывается, проще отправить ребенка за океан, чем в московскую семью. Казалось бы, ребенок не отрывается от родины, намного легче проконтролировать — но своим отказано проявлять любовь к малолетнему ближнему.
10 января.
Я то и дело удивляюсь, хотя пора бы попривыкнуть, но трудно, да и боязно:
привыкнешь, а там, глядь — как раз и станешь олигофреном. Ну как не удивиться: из бывшей “моей” группы за год вместе со мной ушли три воспитателя. Принято за норму переводить воспитателя из группы в группу. Я много лет работала в музее и знаю, как вредна там смена кадров: ведь информация о документах накапливается не в день, а без достаточной осведомленности даже талантливый человек не может быть профессионалом. Здесь же речь идет о людях — со своими привычками, характерами, своеобразным духовным складом. Впрочем, о чем я? Каким там “складом”? На детей никто не составляет характеристик. Стало быть, никому не нужна динамика развития ребенка. Исправно проверяя своих воспитанников в ПНД, никому не приходит в голову проверить воспитателя и группу на психологическую совместимость, проверить воспитателей на совместимость друг с другом. В конце концов, разве не нужно периодически проверять воспитателя, не переступает ли он барьера корректных отношений с детьми? А ведь привычка наказывать и поощрять притупляет самоконтроль.
Кстати. С каким негодованием узнали мы о том, что у нас инакомыслие “излечивалось” в психушках. Кто знает, скольких детей-сирот излечивают там от непослушания, дурных привычек и неблагодарности.
Вольнонаемная, я ушла, вначале не сумев, потом не захотев принять предложенных мне обстоятельств. Но детский ГУЛАГ не отпускает своих заключенных.
На днях мне тайком позвонила девочка. “Людмила Юрьевна, когда придете? Я скучаю”…