Заметки, записки, посты
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2018
Говорим дальше — и снова о разных интересных штуках: о новом шоу на канале ТНТ «Суперстихи», о богородицыном сборе, факторе продаж и попытке уничтожить поэзию; о новых «двадцатилетних»; о «литературоведческих» диагнозах, которые посерьезнее половой распущенности; о литературе в регионах и феномене русской поэтической регионалистики; о новых литературных журналах: «Контекст» и «Носорог»; о современной поэзии в школе – вместо контрольной по математике; о толстом журнале как большой и настоящей любви и остановке «Журнального зала»; о Владимире Данихнове, Галине Рымбу, Максиме Матковском, а также о многом другом…
Елена Погорелая
Стихи молодых поэтов Армана Комарова, Али Карелиной и Юлии Шкуратовой, о которых здесь идет речь, напечатаны в этом номере НЮ – см. публикацию «И снова “двадцатилетние”.
Инициация нынешних сорокалетних приходилась на 1990-е годы. Они торопились взрослеть: в лихие девяностые оставаться ребенком значило ежеминутно подвергать себя угрозе лишиться не то что точки опоры, но и элементарных средств к существованию, утрачивая единственную зачастую возможность хоть как-нибудь утвердиться в реальности. Реальность 1990-х не была создана для детей.
Инициация нынешних тридцатилетних приходилась на нулевые. Они (то есть мы) торопились взрослеть: в тучные нулевые оставаться ребенком значило потерять свой шанс успеть в социальный лифт, лишиться жизненных сил и неизбежно погрузиться в виртуальный мир, под который уже начинала подстраиваться реальность. Реальность нулевых тоже не была создана для детей.
Инициация нынешних двадцатилетних… Есть ли она и нужна ли она? Реальность 2010-х как раз таки создана для детей. Тема детства — то, что сейчас на слуху, то, что неизменно привлекает внимание, что обсуждают, о чем спорят и что надеются постепенно усовершенствовать. На самом деле, интерес к детской теме — будь то проблемы образования, благотворительности или попросту воспитания — по понятным причинам объединяет всех нас, несмотря на политические и прочие разногласия. Но может ли этот — пусть и животрепещущий — интерес быть точкой сборки для целого поколения (детей, не родителей)?
Когда в июле текущего года на отборочном туре Всероссийской школы писательского мастерства под Красноярском в нашей мастерской оказались три поэта из поколения двадцатилетних, мне показалось, что может. Что точкой сборки для таких разных юных поэтов, как Арман Комаров, Аля Карелина и Юлия Шкуратова (отмеченная стипендией Форума уже не на отборочном, а на «финальном» туре), становится само переживание детства, не закончившегося в восемнадцать или даже в двадцать один, а протянувшегося за двадцатилетний рубеж.
В 2003 году И. Шайтанов в широко резонировавшей статье «Инфантильные и пубертатные» обвинил тогдашних двадцатилетних в «подростковой агрессии», в инфантилизме, отрицающем и ниспровергающем «взрослое и классическое» только по факту его старшинства. Нынешние двадцатилетние не таковы. Они не подростки; их усилия направлены не на протест, конфликт с внешним миром, запретным и взрослым, а на изживание опыта детства. Их речь восходит не к протестному тинейджерскому рэпу, но к дописьменной детской эпохе, к устным потешкам и приговоркам, к летучим хореям — одним словом, к той речевой стихии, в которой обретает (или не обретает) собственный голос ребенок.
Хореи Ю. Шкуратовой (и это настоящая редкость!), несмотря на свою, казалось бы, незамысловатость безошибочно узнаются с первых же строк. Лирика А. Карелиной более куртуазна, медитативна, размыта; личное уживается здесь с банальностью, точное попадание — с расфокусированностью взгляда. Но главное в ней — все тот же голос детства, с некоторой болью встраивающийся в хор взрослого мира и упрямо держащий свою ноту — пусть даже она для него и мучительна.
Лирическая героиня Карелиной — нежный ребенок, и адаптация к жесткой реальности ей дается с трудом. В этом ее отличие от лирической героини Шкуратовой, которая ребенком попросту притворяется. Шкуратова заговаривает, заборматывает, прячет взрослую боль в якобы детском тексте («тихо скрипнет половица / пробежит по телу ток») — Карелина детские страхи и обиды стремится излечить взрослым сочувствием и состраданием.
Шкуратова — взрослый, не желающий отказываться от детского языка: только в этой зауми, в этой частушке, в этой скороговорке осталось еще зерно смысла, в то время как взрослый мир переходит на симулякры. Карелина — ребенок, пытающийся понять правду взрослого мира, понять и переболеть ею.
В этой сибирской компании особняком стоит Арман Комаров. В его лирике слышны бунтарские мотивы пубертата, но сглажены они все той же неуловимой детскостью — настроением, составляющие которого трудно определить. Наивность? Уверенность в универсалиях — «вечная любовь, чистая мечта», вот это все? Или, может быть, согласие с правилами игры — согласие, категорически не свойственное пубертату?
Как бы то ни было, поэты из поколения двадцатилетних в своей неприкрытой детскости выглядят более взрослыми, чем «инфантильные и пубертатные» бунтари нулевых.
Елена Пестерева
Еще пару слов о том, нужны ли мы современному читателю, кто он, где он, каков он. «Мы» в данном случае — современная поэзия.
Так вышло, что по старой дружбе я поехала погостить в село Тамбовской области. В нем один фонарь в центре и один дом с унитазом внутри дома. Водопровод и газ есть, канализации нет, театр со статусом народного — есть, круглосуточной аптеки — нет, библиотека есть, пожарной станции нет, три магазина есть, службы такси нет. Ближайшая цивилизация — средние и высшие учебные заведения, музеи, уличный wifi — город Мичуринск в пятидесяти километрах. Автобусное сообщение два раза в сутки. Я рассказываю для того, чтобы вы представили себе это место в общих чертах.
По старой дружбе теперешние учительницы русского и английского языков и литературы просили меня что-нибудь почитать девятому классу (он один). Я, не подумав, согласилась, класс сняли с химии и с контрольной по математике, и отступать было некуда. Что мне им читать? Зачем им меня слушать и находиться в диалоге со мной? Что я могу такого сказать им? Что он Гекубе? Ничего. Что может сказать им современная поэзия? Неизвестно.
Руководствуясь исключительно собственным вкусом и представлениями о прекрасном, я выбрала несколько авторов. Выбирая стихотворения, я думала «не поймут, но хоть послушают» и «ой, а вот это должно понравиться». Не угадала.
В результате я читала десять стихотворений. Мы обсуждали каждое, я пыталась раскрыть слушателям замысел автора таким, как я его себе представляю, и обнаружить механизмы движения стиха, просила класс оценить произведение по десятибалльной шкале и по мере сил аргументировать оценку.
Разумеется, эксперимент не может претендовать быть статистически значимым, и на нем не стоит основывать грандиозные выводы. Однако, я хотела бы поделиться им как небезынтересным частным случаем.
Олег Чухонцев «А березова кукушечка зимой не куковат…» — оценено в пять баллов с комментарием: длинно, звучит как молитва, скучно, местами туманно.
Алексей Цветков «Советы юношеству» — оценено в девять баллов с полным согласием аудитории с мыслью автора.
Алексей Цветков «Когда-нибудь я вспомню все что знал…» — оценено в семь баллов с комментарием: это слишком сложно, наверное, это хорошее стихотворение, но мы не понимаем его.
Алексей Цветков «Кони» — оценено в десять баллов с вопросом аудитории, можно ли все же поставить одиннадцать из десяти.
Дмитрий Строцев «Мне снится, что я авиатор…» — встречено бурным хохотом аудитории и хоровым чтением двух финальных строф, оценено в десять баллов.
Дмитрий Строцев «Говорил утконос сонокту лировог…» — неожиданный прием, использованный автором, встречен тепло, оценено в семь-восемь баллов.
Люба Колесник «Реки текут именами моих бывших…» — оценено в десять баллов с комментарием: это отлично, реально.
Люба Колесник «На вокзале — булка и котлета…» — оценено в пять баллов без комментариев.
Дмитрий Воденников «Единственное стихотворение 2005 года» — оценено в девять баллов без комментариев.
Алина Пожарская «Аня пишет в ночи преподу биологии…» — оценено в десять баллов с вопросами о дате написания и искренней радостью от близости темы.
Евгения Коробкова
Помните старый анекдот типа хармсовский про писателя и говно. Писатель говорит: «Я — писатель». А Читатель отвечает: «А по-моему, ты говно!» Писатель стоит несколько минут, потрясенный этой новой идеей, и падает замертво. Его выносят.
На ТНТ стартовало новое шоу «Суперстихи». В роли поэтов — пять графоманов, в роли читателя, сообщающего «ты говно» — некие судьи, я о них потом расскажу.
Я человек заинтересованный. Налила жбан кофе, села смотреть, благо, что шоу всего полчаса идет.
Ведущий, он же рэпер ST, известный широкой публике своим поражением в баттле с Оксимироном во времена, когда баттлы еще были популярны, говорит: «Цель моя — показать, сколько у нас молодых и талантливых поэтов».
Появляются молодые в количестве пяти человек, молодым под тридцатник.
В роли единственного члена жюри Семен Слепаков. Он подбадривает молодых четверостишием Иртеньева: «В такой большой стране, как эта, / Таких, как я, хоть жопой ешь».
Первый участник — 27-летний Роман Шишкин из Белгорода: «Я никому не подражаю. Я привык быть первым. Я знаю свое кредо — искренность и честность».
Вопреки заявлению первые бессвязные строчки выдают эпигона Маяковского, причем, путающего поэзию с богородицыным сбором
Строки, слова эссенция внутренняя интеллигенция
в терцию силу гармонии новой цветущей агонии.
Особенно бесит, что избитые рифмы Роман произносит с таким видом первооткрывателя, будто он, как минимум, Гнойный, придумавший «Англии—ганглии».
кто здесь окажется нашим
в сваренной иродом каше!
На арене Яна МКР — пережаренная, как курица гриль, девушка 26 лет. Яна имеет больше понятия о рифме, чем предыдущий непуганый участник, но явно путает поэзию с аутотерапией: «Больше всего я писала про любовь, потому что я влюбилась. Ты говоришь о своей проблеме, и тебе становится легче».
я смотрела Набокова я смотрела чьи-то картины
но у меня ничего глубокого кроме зеленой тины.
Следующий номер программы — бородатый рэпер Максим Aedee. Парень оказался единственным, кто услышал призыв писать на тему. Да, я забыла сказать, что участникам была задана тема «Я вижу этот город через призму». Через призму чего — не уточнили. Максим, как честный офицер, честно написал стихи прямо так и начинающиеся:
Я вижу этот город через призму
в котором я воспитан был
он ценит смелость и харизму
а любит лишь азарт и пыл
С великолепием инверсии данных строк сравнится разве что пародия на Тредиаковского «Екатерина Великая, о! Поехала в Царское Село», написанная триста лет тому назад.
Короче, скука смертная, тоска зеленая. Оно-то, конечно, и ежу понятно, что если где-то написано супер, это значит, что тебе втюхивают просрочку и залежалость. Но как бы совсем не предполагалось, чтобы под личиной колбасы откровенную палку нафталина…
И я бы давно заснула, если бы не реплики Слепакова, который все это обстебывал: «Мне всегда так жалко поэтов. Пишут, пишут, а получается говно».
Пока Слепаков пытается хоть как-то развлечь публику, микрофоном завладевает еще один поэт — рыжий представитель Саранска Владимир Лаутеншлегер. «Есть мнение, важнейшее из всех мнений, что никто из нас не воскрес», — изрек Владимир, чтобы сразу стало ясно, что в Саранске появился новый философ типа Бахтин. В процессе шоу Владимир вообще сыпал перлами и, например, во время обсуждения участников сказал так: «Эти стихи на разрыв. У Руслана он один, у Крис он другой, противоположный». Полагаю, словосочетание «противоположный разрыв» — сильная заявка на попадание в «Оксфордский словарь». Жалко, что не уточнил, разрыв чего. Остается вспоминать стихотворение Иртеньева, что зачитал Слепаков в начале.
В целом, в сухом остатке трое из пяти — не умеют писать вообще, вчера узнали, что такое рифма, о понятии размер и ритм не слышали никогда. Четвертая из пяти — о рифме что-то слышала, но о поэзии, очевидно, нет. О пятой стоит поговорить отдельно.
Крис Айвер — девушка в наколках с общекреативной стрижкой выглядела против собратьев как Хабиб против Макгрегоров. Под музыку, в задушевном стиле, с придыханием, с мягким проникновенным звуком «ч», — словом, новая псевдоискренность в деле:
Осенью пахнет листьями и тархуном
и ничего на свете не нужно больше.
Левый сандалик плавает в синей луже
мама читает сонник и пьет кофе
<…>
кружатся тени, бесы, гудят свирели,
мама прикрыла сонник прозрачной шалью
мы ни за что на свете не постареем
завтра мне будет шесть
я уже большая
и не боюсь соседей, собак и смерти
Если о предыдущих стихах говорить нечего совсем, то здесь бы было о чем. К примеру, о месте действия: где находится лужа, в квартире или на улице, и если на улице — то где находится мама, и какого ляда она читает сонник вечером да еще выносит на улицу кофе и зачем-то накрывает книгу шалью? Можно поговорить о странных голубых зрачках, упомянутых в сочинении Крис. Или, скажем, о том, почему нарративные стихи — или, по-другому, сюжетные — очень редко перекочевывают в разряд поэзии. А потому заявлять о том, что в стихах должен быть сюжет, как заявила Крис перед выступлением, — дурной тон. Ну и — главное — очевидно же, что стихотворения Крис Айвер до смерти кого-то напоминают. Уж не стародавние ли стихи Али Кудряшовой:
Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать.
Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять…
Вот и можно было бы поговорить об этом всем. Но на разговор рассчитывать не приходится. Потому что — судьи кто? Поэтов и критиков среди них нет, потому что их все равно никто не знает. Рэпер ST приглашает в жюри разных медийных персонажей. Ну, ладно бы еще Семен Слепаков, который так изящно стебался, что даже я поняла. На следующую передачу заявлена королева добросовестного китча Сола Монова. А дальше пойдет по нисходящей — представительница недобросовестного китча Ах Астахова, заявившая однажды в эфире радио КП, что раз поэта икс не покупают, значит, у поэта икс что-то не так с лицом. И, наконец, Ольга Серябкина.
О том, что дама из группы Серебро — поэт, — широкая общественность узнала из интервью Макса Фадеева в передаче Дудя. Шедевр Серябкиной можно услышать в исполнении певца Олега Майами:
Ты оставь это для других,
И в руках от удара боль,
Ты опять светишь для чужих,
Но мне все равно.
Кто-то мне возразит, что любое шоу о поэзии — это уже хорошо, ибо популяризирует, а мне так кажется, что совсем нехорошо. Хотите знакомить с новыми поэтами — приглашайте интересных поэтов, умеющих писать. Хотите шоу о стихах — приглашайте хотя бы одного эксперта в данной области.
Не я придумала, что любому виду искусства нужна иерархия и авторитеты, как бы пафосно это ни звучало. И больше всего эти авторитеты нужны поэзии. Есть на эту тему стихотворение «Последний поэт» у Баратынского. Смысл его в том, что когда поэт остался один и принялся воспевать красоты окружающей среды, без должной иерархии у него все пошло прахом. В конце концов поэт решил совершить единственный поэтический жест — пойти и утопиться, но даже вода его не приняла.
Сейчас ни для кого уже не секрет, что с нашей попсой произошло что-то плохое, и попса загнулась. Произошло это вследствие крушения иерархии, когда за деньги на сцену стали выпускать певичек типа Салтыковой. Хотя, скажем, я еще помню, сто лет назад было крутое шоу «Акулы пера», где в роли экспертов сидели не такие же певички, а профессиональные музыкальные журналисты. И, скажем, малоизвестный критик Сергей Соседов еще мог позволить себе сказать очень популярной Салтыковой, что у нее нет голоса, и даже назвать шваброй, что было грубо, но справедливо.
Сейчас попытки уничтожить поэзию происходят куда более беззастенчиво.
Помню, как несколько лет назад в Риге проводили концерты русских поэтов. Билеты на представительницу китча Веру Полозкову стоили чуть ли не вдвое дороже билета на концерт тогда еще живого Евтушенко и в полтора раза дороже Дмитрия Быкова. Получается, Вера Полозкова — поэт, а остальные… как в том Хармсовском анекдоте, и отныне это решает непонятно кто или фактор продаж.
По иронии судьбы с началом нового шоу о стихах «Журнальный зал» перестал обновляться — а это было особое место в Интернете, где появлялись толстожурнальные публикации. Сейчас, наверное, уже бессмысленно говорить, что публикация в толстом журнале считалась признанием профессионального сообщества, а толстожурнальные авторы были некими хранителями эталона.
Игорь Дуардович
Олег Дозморов пишет у себя в Фейсбуке: «Ну, что вы ругаете плохих поэтов за плохие стихи? Кто-то ведь должен их писать». Я в очередной раз задумался, что такое плохие стихи/поэты? Это ведь не просто банальности, техника, эпигонство и т. д. Та же банальность или наив могут быть и приемом. Порой снаружи ничего не увидишь — даже по отдельному стихотворению судить бывает сложно, если поэт мало-мальски умелый, а вот в подборке и тем более в книге все становится ясно: да, так себе поэт — пушечное мясо поэзии. А потом, в разное время плохие стихи воспринимаются по-разному. Скажем, одно дело — плохие стихи в период общего поэтического подъема — Брюсов и Серебряный век столетие назад, но совсем другое — это плохие стихи в «сонную» эпоху, например, когда за десять лет ничего не происходит, разве что какая-то на первый взгляд медленная катастрофа — распад и схлопывание пространства, а на самом деле перезагрузка. И тогда на безрыбье и рак — рыба.
Однако поговорим о стихах. Данишевский продолжает радовать «самой интересной и актуальной литературой» в «Снобе», и в этот раз это Галина Рымбу и ее подборка «Фрагменты из “Книги упадка”».
Рымбу — одно из немногих интересных имен 2010-х, однако Рымбу начала десятилетия и конца — два совершенно разных автора, настолько разных, что между ними, как от Земли до Луны. В свое время в поэзии Рымбу и вправду выбрала «Луну» и совершила крутой разворот — от приторно-сентиментальной «домашней» лирики с обещанием какого-то женского голоса к экзальтированно-сновидческому говорению и ледяной беспредметной пустыне, где слово важнее предмета и пусть и не полностью, но подменяет его. Чтобы продемонстрировать эту разницу, процитирую. Вот из раннего:
Воздушный мой город, где яблони пышут впотьмах,
И солнечный зайчик дрожит на соленых губах,
Последние маки, петунии в школьном саду,
Где медленно ходит собака, и плачет скворец на беду.
А вот из нынешнего — из «Книги упадка»:
если книга упадка снова открылась, то каким
будет касание?
тяжелая вода. и тяжелый свет.
тяжелая кожа.
по влажной дороге мы катимся
на черном материке
ее тела.
Честно говоря, я давно не читал Рымбу и, быть может, поэтому удивился еще сильнее, когда понял, что это все мне напоминает — а именно «сумасшедших» Малиновской, о которых писал пару «Кавалерий» назад («Новая Юность», № 2 за 2018), как будто снова пришлось их читать. Если бы мне показали стихи из «Книги упадка», допустим, в «Русской поэтической речи» (известной антологии анонимных текстов) и попросили угадать, кто автор, я бы, скорее всего, так и ответил: Малиновская — «Каймания» продолжается:
земля. ее тело лепили двое
корявыми руками,
изымали препарат из специального бокса
внутри живота. ночь держалась.
Одно хорошо в «Книге упадка» — это то, что она названа своим именем, и то, что Рымбу в отличие от Малиновской не стала шифровать свою пустую экзальтированность под откровения сумасшедших и выдумывать прочие небывалые сюжеты и поводы. Иными словами, чтобы скрыть «упадок», нужно положить его на самом видном месте, ведь нередко мы пропускаем именно то, что у нас перед глазами.
В итоге, и тут мы возвращаемся к тому, как определить плохие стихи, вспомнились слова из «Дара» Набокова про особенное совершенство, которое не нуждается в словах и даже не похоже на слова, — вот он самый первый и верный признак настоящего в поэзии. И наоборот, когда, читая стихотворение, начинаешь замечать слова — признак ложного. Техническая оснащенность и умелость в таком случае ничего не значат, они могут быть сколь угодно высокими, однако служат либо одному, либо другому: особенному совершенству без слов или же словам без такого совершенства. В чем-то эти мысли, наверное, созвучны Мандельштаму с его «соизмеримостью вещи с пересказом». Грубо говоря, стихотворение считается состоявшимся тогда, когда его нельзя пересказать словами. Такая ложность — слова, слова, слова — это преобладающее ощущение фактуры, материала, полностью сосредотачивающего на себе внимание в ущерб главному. Что же тогда говорить о поэзии, которая изначально и принципиально вся — фактура, вся — материал, которая выезжает только за счет языка? Поэт напоминает сломанную машину по производству слов и интонаций: «книга упадка оскудела значениями, чтобы сказать».
Константин Комаров
Осень.
За окнами все чаще — хмурь и хмарь.
Хочется о хорошем.
Например, о хороших верлибрах.
За мной давно и прочно закрепилась слава верлиброненавистника. Причем ненависть эта часто воспринимается как оголтелая и слепая, однако она отнюдь не такова. Я не раз акцентировал, что резкое неприятие у меня вызывает не собственно верлибр, но определенный его извод — мейнстримный отечественный верлибр последних двух десятилетий. Большая часть этих «стихов» создана от очевидной беспомощности перед рифмой и представляет собой плохую прозу, записанную в столбик. Такие верлибры очень соблазнительны своей ложной и отнюдь не «цветущей» сложностью и псевдоинтеллектуализмом, на деле оборачивающимся жонглированием словами. Судорожное заимствование западноевропейских техник письма без учета очевидной неорганичности верлибра для самого русского языка обернулось девятым валом неотличимых друг от друга, стертых до безличия, выморочных текстов.
О пагубности верлибра для современной поэзии говорили такие разные поэты, как Александр Кушнер и Алексей Парщиков. Последний высказался особенно резко и безапелляционно: «Брезгливость вызывает особенно наглядно наглый путь упрощения ВСЕГО — смыслов, приемов, который принят в этой среде. Зато они уничтожили фактически понятие графомана. Этого слова почти не услышишь сейчас, в ситуации тотальной поэтической одержимости».
Однако, есть из этого правила счастливые исключения, подтверждающие, что внятное, состоятельное поэтическое высказывание на русскоязычной почве возможно и в форме верлибра. Таким, очень порадовавшим меня, как читателя, высказыванием стали верлибры киевского прозаика и поэта Максима Матковского, регулярно вывешиваемые им в Фейсбуке (наряду с прозаическими миниатюрами) и недавно опубликованные в журнале «Октябрь» (2018, № 8).
Сквозной лирический персонаж Матковского (тут мы вполне можем говорить о ролевой лирике) многое взял у героев Зощенко. При этом он обладает совершенно живым обаянием. Старый добрый гротеск, основанный на смешивании и взаимопроникновении реального и абсурдного, подсвечивается Матковским с какой-то новой стороны, специфику которой определяет сама интонация автора, с добродушным удовольствием «вылепляющего» своих героев и погружающего их в разнообразные трагифарсовые сюжеты. Нарратив у Матковского как бы разгоняет себя сам, в каком-то смысле берет на себя роль рифмы, формируя динамический нерв текста. Редчайший случай для нынешнего верлибра, в котором нарратив обычно подавляет и заглатывает любой намек на живую эмоцию, уже в первых строчках уничтожая ее на корню. При этом траектория движения поэтической мысли в стихотворных новеллах Матковского не уныло монотонна, но нелинейна, зигзагообразна и всегда выворачивает к неожиданной коде. Таким образом, в коммуникативном отношении верлибры Матковского тоже оказываютсясостоятельными, а их «наивная» (апеллирующая к творчеству Пригова) философия — художественно убедительной:
* * *
Людей нельзя недооценивать,
людей нельзя переоценивать,
их можно только любить.
Вот влюбился ты, например, в человека,
подошел к нему и сказал:
— Так, а ну-ка, быстро отдай мне свою душу.
Матковский — молодец.
Валерий Шубинский
Так получилось, что я имел новый повод задуматься о таком феномене как русская поэтическая регионалистика.
Я давно предполагал, что мы переживаем новый период развития поэтической культуры: наряду с разделением по группам и школам намечается еще одно — территориальное. Что-то, напоминающее ситуацию в итальянской живописи времен Ренессанса, когда отличия венецианцев, флорентинцев и, скажем, сиенцев или умбрийцев были посильнее групповых и поколенческих споров — во всяком случае, не менее сильны.
В русской поэзии всегда были «Москва» и «Петербург», сосредоточенные друг на друге и высасывающие таланты из всей остальной страны. Еще был обобщенный «Париж», политическая или неполитическая эмиграция. Изредка появлявшиеся на территории русского языка новые точки (та же Одесса) не проживали и двух десятилетий.
Но оказалось, что это не навсегда.
Честно говоря, легенда про «углубляющийся разрыв между Москвой и остальной страной» вообще не кажется убедительной. Никогда этот разрыв не был так огромен, как в дни, когда в Москве (и более или менее в Ленинграде) была колбаса, а в Калинине или Горьком ее не было. Сегодня в Москве есть только одна вещь, которой недостает в провинции — это деньги, но деньги — субстанция текучая, и слишком велика цена московского богатства. Интернет же позволяет преодолеть ощущение культурной заброшенности. Я убежден, что будущее за нестоличной Россией.
Сегодня русская поэзия «распылена» по территории русского языка. Но, господи, как же мало мы знаем друг друга!
В сентябре мы с коллегой Данилой Давыдовым участвовали в литературных мероприятиях в Новосибирске. В программе был и «мастер-класс» для местных поэтов. Но кто дал нам право свысока говорить о «местном»? И кто поставил нас в положение судей или гроссмейстеров, дающих сеанс одновременной игры? Среди наших собеседников были зрелые мастера — Олег Копылов, Петр Матюков. Но лично мне были неизвестны признанные и чтимые в Сибири мастера старшего поколения — Александр Денисенко, Юлия Пивоварова. Кого я знал? Виктора Иванива, впечатлявшего как масштабами (и оригинальностью) дара, так и трагической судьбой. Он казался одинокой фигурой, окруженной провинциальным (необъяснимо провинциальным, учитывая величину и традиции Новосибирска — да и соседних областных центров) ландшафтом. Но реальность оказалась гораздо более «нормальной». Мы знали уральскую школу с ее культом мастеровитости, но не знали сибирской. Иванив был не одиночкой — он вырос из определенной почвы, хотя и вырос сюрреалистическим пышным мухомором.
Сибирская школа (локализованная не только в Новосибирске, но и в соседних городах) основана на тончайшей игре с наивным искусством, с примитивом, игре, в которой пародийный элемент еле намечен, даже не пародийный, а остраняющий. И это игра не с мещанским сознанием (в животно-архаическом варианте Олейникова или в идеологизированном варианте Пригова), а именно с наивностью. Это порождает, видимо, и какие-то другие формы взаимодействия с литературными институциями, но в это я не хочу вдаваться. И у нас в Питере сибиряков привлекают авторы, на которых мы сами обращаем, может быть, меньше внимания. Я слышал, например, вопросы про покойную Зою Эзрохи и понимал, почему спрашивают про нее.
А ведь это лишь один из десятков русских поэтико-географических миров!
Андрей Пермяков
Региональные литературные конкурсы, проводимые с участием СП, донельзя унылы. Это факт. Сядут в жюри немолодые руководители, похвалят пишущую молодежь, посетуют на ангажированность толстых журналов. Победителям вручат собственные книги, впервые опубликованные в областном альманахе, а затем вышедшие в областном же издательстве. В лучшем случае выпишут лауреату рекомендацию в не-Липки.
Но если вдруг конкурс проходит в таком не обделенном литературными традициями городе, как Вологда? Если жюри возглавляет поэт Ната Сучкова? Если география охватывает весь Северо-Запад, включая Петербург? Вот тогда может быть интересно.
Об интригах конкурса как-нибудь после, ибо вот: есть дебютная книга лауреата. Мария Герасимова «Первое отражение». Мария оказалась этаким джокером: самая молодая из участников, никому неизвестная. Работает в журналистике, но ни в многочисленных вологодских ЛИТО, ни в каких-то еще структурах замечена не была. Хотя победила она не поэтому. В первую очередь подкупило разнообразие. Даже и не жанровое, но стилистическое. Хотя давайте сначала победительницу покритикуем. Относительно серьезная претензия одна: злоупотребление приемом «в общем, все умерли». Конечно, про «все» — неправда, но в каждом из произведений кто-нибудь да гибнет. Понятно: все мы смертны. Понятно: автору хочется из жалости пристрелить мучающихся героев. Но как-то уж все слишком «в кадре», и оттого — слишком явственно решаются сложные проблемы.
Есть объяснение: Герасимова всерьез занимается кинематографом, собирается поступать, кажется, во ВГИК. Думаю, уже поступила — конкурс «Словарный запас» прошел в мае. В ее автобиографии указано «сценарист», да и в подзаголовке вещи «Енька» означено «киноновелла». А смерть — она же очень кинематографична. Хотя, думаю, термин «киноновелла» здесь употреблен в том смысле, в каком Солженицын назвал «Знают истину танки» киносценарием для экрана переменной формы. Для воплощения главного героя на экране потребуются минимум два гениальных актера, один из которых — ребенок. Иначе Толика, преданного мамой, и Толика не то чтоб простившего, но обнявшего мир, не сыграть. Ложь получится.
Скорее, киноновеллой может стать финальный рассказ сборника — «Обретение». Там дивно переплетены грезы героини и ее становление. Хотя на экране пропадут точные платоновские фразы вроде: «Саша — тот, кто мог бы стать поэтом или художником, но мимолетность жизни подавила его желание говорить». Зато сомнения: «Он лучше. Ему достаточно подчинения. А вы вместе с Иисусом просите слишком много любви», — вполне выразимы на языке кино.
Словом, мы желаем Марии успехов в области искусств визуальных, но пока все ж поговорим о ее прозе. При всем разнообразии сюжетов в повествованиях, составивших книгу, есть две сквозных нити. Первая — двойничество, вторая — тоже из Достоевского.
Двойники — сестры из повести «Сестры». Недавно сходный мотив был в книге Натальи Ключаревой «Счастье». Только там сестрички притягивались, как разные полюса магнита, а здесь — наоборот. Двойники — Саул и Давид из «Вздоха Саула», тоже очень киногеничной вещи, хотя время пеплумов[1] и осталось в 1960-х. Двойники — Игорь и Гора из то ли видения, то ли параллельной жизни героя. И двойник двойника стремится извести. Логично, если подумать. Иначе-то совсем страшно. Представьте (только не на ночь) что он всегда рядом…
Второй мотив сложнее. Сначала кажется, что это ревность. Здесь можно упомянуть перечисленные пары, добавив Толикова не-отца из «Еньки», приревновавшего мать и тотально ревнивую к миру героиню «Обретения» (ее можно счесть также авторским двойником, но это уже будет вмешательством в слишком личное). Ревность, в свою очередь, ведет к предательству. А предательство бессмысленно: оно неизбежно тянет за собой более тяжкое предательство. Более того: обманутый превращается в скота. Причем в скота, уверенного в своей правоте. Страдает, как правило, посторонний. Толя, Енька или вот Колька из «Сестер».
Однако за ревностью и предательством стоит иное. Эгоизм. А за ним, как ни парадоксально, — тотальное безволие. Подчинение миру. Вот смотрите: насколько должна изломаться героиня «Сестер», чтобы от предельных, касающихся бытия, разговоров со старшенькой вроде: «Зачем ты родилась раньше? Ты отобрала всю душу, отмеренную нашей семье», — прийти к попытке стертого существования в жанре издания «Космополитен»:
Мы стали жить вместе, стали понятны друг другу в быту. Честно говоря, меня вдохновлял новый образ жизни, необычно было преодолевать трудности в незнакомой для меня плоскости. Мужчина внес особую доминанту в мою повседневность, которая, с одной стороны, накладывала ограничения, а с другой — была даже приятна.
Ну, и закончилось все катастрофой. И сестру не спасла…
Был такой, плохо прочитанный и по сей день философ В. Эрн. И написал он среди прочего верную и пугающую сентенцию: «Апостол Павел есть таинственный и благодатный расцвет природы гонителя Савла. Упорное, холодное и темное железо характера Савла огненной силой божественной любви раскаляется до степени пылающего, излучающего снопы света и жара Апостола Павла.
В этом смысле можно говорить об основных чертах психики данного человека, независимо от духовного состояния, в котором он находится. Возможен анализ душевной статики, сравнительно независимый от анализа душевной динамики».
Человека не переделаешь. И мир тоже. Но мир и человек могут как-то взаимно приспособиться. Или дойти до окончательного разрыва. Пострадает в этом случае не мир. В сборнике Герасимовой как-то наладить взаимодействие с бытием удалось Толику, Еньке и немножко — героине «Обретения». Пусть и в каждом из случаев все очень хрупко.
Но хоть кому-то удалось. А большинство вопросов, как водится, оставлены без ответов. Заметим: Герасимова не использует «открытый финал», как теперь все умеют, а принципиально ставит нерешаемые проблемы. Это хорошо, и так будет всегда. Только проблемы станут еще глубже.
Ольга Балла
Из читательских впечатлений последнего времени мне кажется особенно важным обратить внимание на только что появившийся харьковский двуязычный журнал «Контекст», — строго говоря, по локализации членов редколлегии, московско-харьковский (российский соредактор, Владимир Коркунов, живет в Москве, его коллега Екатерина Деришева — в Харькове). Вопреки распространенным ныне ламентациям о гибели будто бы переживших свое время толстых литературных журналов, он — и литературный, и даже вполне толстый: в первом номере почти двести содержательных страниц, всего страниц на 50 меньше, чем в «Новом мире». (Там только публицистики и вообще явно социального нет, но, честно сказать, и слава Богу.) Важнее же всего прочего, по моему разумению, то, что журнал специально и целиком посвящен именно новейшим литературным практикам, разведыванию неисхоженных путей. И это не только то, что делают молодые авторы (хотя они тут, действительно, в большинстве): журнал открывает одинокий и давний разведчик нехоженых троп Илья Риссенберг, которому восьмой десяток (и, надо сказать, то, что он публикует здесь — из самых ясных его текстов).
В русскоязычном пространстве, как мне кажется, сейчас исчезающе мало изданий, особенно сделанных качественно, внимание которых было бы всецело сосредоточено на точках роста современной словесности, на ее осуществляющихся возможностях, пока неочевидных в своих перспективах, на их осмыслении и проблематизации. Кроме «Контекста», мне приходит на память только интереснейший московский журнал «Носорог», выходящий уже пятый год и целиком посвященный современной прозе и поэзии. Но у него принципиально нет критического раздела (там предпочитаются формы неявной рефлексии), нон-фикшн при этом не занимает издателей журнала совсем. В «Контексте» же «рефлексивная» часть занимает почти половину всего объема — и состоит из трех разделов: интервью, опрос (оба этих раздела посвящены некоторой общей проблеме, на сей раз это — поэзия, создаваемая компьютером, и ее поэтическая ценность) и критика.
«Контекст» задуман и возглавляется двумя поэтами; в редколлегии тоже — почти сплошь поэты, что, надо полагать, окажет влияние на будущие редакционные предпочтения. И действительно, влияет уже с самого начала: в художественной части журнала решительно преобладает поэзия. Прозе — представленной записными книжками (я бы сказала, микроэссеистикой) Аллы Горбуновой, небольшим отрывком из романа украинского писателя Олега Коцарева и микропрозой (каждый текст — не более абзаца) Данилы Давыдова — здесь отведено всего двенадцать страниц. Да и то, как легко заметит читатель, редакционное внимание отчетливо тяготеет к тем из прозаических форм, которые ближе всего к поэзии: прозу в ее более-менее классическом смысле «с сюжетом и диалогами» здесь представляет только фрагмент романа Коцарева. Раздел «Переводы» — тоже целиком поэтический. (Кроме того, у «Контекста» существует приложение в виде книжной серии — тоже поэтической и, несомненно, достойной отдельного разговора.) Впрочем, такое бросающееся в глаза смещение внимания кажется мне обоснованным не только — даже не в первую очередь — цеховой принадлежностью членов редколлегии, но главным образом, тем, что интенсивнее всего выработка и освоение новых практик происходит (пожалуй, не только сейчас — но и вообще, по определению) именно в поэзии в силу ее большей чуткости к неочевидному.
(Кстати сказать, будь моя воля, эссеистику я бы выделила тут все-таки в особый раздел, ибо усматриваю в ней прозаическую форму поэзии.)
Важнейшими достоинствами «Контекста» мне видятся также его транскультурность (в ситуации нынешнего трагического расхождения русского и украинского культурных, ментальных и иных пространств, они — одни из немногих, кто работает на выращивание связей, кто создает возможности для диалога) и принципиальное двуязычие. Прежде всего, в «переводном» разделе все переводы даны одновременно с оригиналами (Сергей Жадан и Олесь Барлиг переведены здесь с украинского на русский, Томаш Пежхала — на русский с польского, Виктор Цветов — на русский же с румынского, а Лео Бутнару даже трехъязычен: кроме румынских оригиналов, здесь публикуются и украинские, и русские переводы. И лишь русские переводы из английской поэзии, сделанные русской израильтянкой Гали-Даной Зингер, оставлены почему-то без своих английских параллелей). Двуязычны (при некотором доминировании русского языка — вполне возможно, что со временем будет иначе) все разделы, включая критический; украинские и русские тексты везде оставлены без перевода (кроме раздела «Переводы», разумеется). И это само по себе дает жизненно важную надежду на то, что мы, читая друг друга в оригинале, не утратим умения понимать друг друга.
Олег Кудрин
Две смерти потрясли в сентябре. 17 сентября умер Владимир Данихнов, 30-го — «Журнальный зал». Но ЖЗ, может быть, еще оживет, ВД — нет. Несправедливой и жестокой смерть кажется всегда. Но когда уходит человек на взлете, близко к вершинам, своим персональным пикам, невозможным для других, — от этого особенно больно.
Журналистско-рекламный поток обтесал, затер до невозможности эпитет «неповторимый». Данихнов был неповторимым писателем в изначальном смысле слова, потому что нельзя повторить написанное им. И непонятно было, как это у него получается, никакого know how.
В лучшем случае удавалось установить, что вот это похоже на то, а вот то на это, при этом использован такой-то прием, и в результате возник некий эффект. Но механизм, пружины текста оставались непостижимыми. А это и есть черный ящик треугольной формы в виде греческой буквы Δ. «Дельта» как конечная разность между хорошим, выстроенным, сделанным текстом и текстом высшей одаренности, свободно излившимся из пластичного авторского сознания в жесткий писательский диск. Приращение, дельта Таланта.
Я познакомился с Владимиром и его женой Яной на одном из литературных вечеров, куда пришел позже назначенного времени. Людей в зале было много, однако свободные места за столиками еще оставались. Мало, но все же. А за столиком Данихновых таких мест было сразу два. И оба — влево от левого глаза писателя, к тому времени уже отсутствующего, прикрытого черной повязкой.
Традиции страны, упрятавшей свою великую победу, безногую, безрукую, безглазую, в Валаамский дом инвалидов, увы, живы. И я грешен — первой мыслью было: «А где здесь еще места?» Но тут же, обозлившись на себя, пошел и сел рядом с человеком пиратского вида. Лишь потом узнал, как от этого выиграл, поскольку оказался в славной компании автора «Колыбельной», сумасшедшего, загадочного, странно привораживающего романа про маньяков. Как всякий высокий абсурд, эту книгу можно было толковать с обзором на 360 градусов.
Но следом Данихнов издал «документальный хоррор» «Тварь размером с колесо обозрения». Это было как «фильм о фильме», популярнейший ныне телепродукт — познавательный документальный фильм о выдающемся художественном. Спокойно и твердо, без надрыва вскрывал ВД свою болезнь — словно консервным ножом, будто не желая, чтобы хворь и воспоминания о ней копились. Хотелось верить, что такая, открытая и разоблаченная, болезнь уйдет. Но нет, ушел он…
Остался надолго и, вероятно, навсегда абсурд «Колыбельной», может быть, точней и лучше всего описывающий ощущения от происходящего: «Он хотел бы не сходить с ума. Но не знал, как это делается».
Хотя… Может, для начала хотя бы «Журнальный зал» оживет?..
Евгений Абдуллаев
Лидия Гинзбург писала как-то о «наивном реализме» в советском литературоведении: «…все великие писатели изображались в равной мере добросердечными и главное, целомудренными».
Сейчас у нас, похоже, другая крайность.
Нет, речь не о трудах вроде «Анти-Ахматовой», там все понятно. Жанр такой, чтобы легкость в мыслях была необыкновенная.
Я о серьезных работах серьезных исследователей.
Помню, как когда-то при чтении биографии Мандельштама (серьезной, вполне академичной) Омри Ронена споткнулся о характеристику Цветаевой: «порочная женщина».
«Цветаева была замечательным поэтом, но порочной женщиной…»
Не то чтобы шокировало — я не большой поклонник Цветаевой, да и биографического материала о ее жизни немало опубликовано… Вроде бы, да — не схимница. И все же. Мысленно примериваю: «Сафо — выдающаяся древнегреческая поэтесса, но порочная женщина…»; «Пушкин — великий русский поэт и порочный мужчина…» И так далее.
Есть, вероятно, какие-то вещи, которые исследователю лучше не проговаривать. Даже если есть какие-то свидетельства. Не входит в нашу компетенцию держание свечек.
Более свежий пример.
Статья Михаила Свердлова и Олега Лекманова «Для кого умерла Валентина? О стихотворении Эдуарда Багрицкого “Смерть пионерки”» («Новый мир», 2017, № 6).
И исследователи — серьезные, и статью читаешь с интересом… Слегка, правда, буксуешь на назойливо повторяющемся эпитете «ритуальный»… «Ритуальное обращение к жертве…» (автора — к умирающей пионерке Вале). «Ритуальная смерть девочки…»; «К чему должна быть готова Валя? К превращению своей “бессмысленной” смерти от скарлатины в добровольную и ритуальную смерть…»
Под конец все проясняется: оказывается, поэт «готовит Валю к совершению обряда, он берет на себя роль жреца, ведущего ритуальное действо». И для тех, кто еще не понял, о каком ритуале идет речь: «Недаром Исаак Бабель назвал Багрицкого “мудрым человеком, соединившим в себе комсомольца с Бен-Акибой”».
Такой «литературоведческий» диагноз посерьезнее половой распущенности. Умертвил-таки «ритуально» Багрицкий русскую девочку. Как ребе, если есть вопросы.
Была такая славная книжка: «Занимательное литературоведение». Даже две. Одна Лидии Гинзбург, другая – под тем же названием – Бенедикта Сарнова.
Вот и у нас литературоведение — все занимательней и занимательней…
И еще пример. Тут, правда, не литератор — жена литератора.
Это, конечно, особая категория: жены и любимые женщины. Каких только милых гадостей про них не написано. С литераторами еще как-то церемонятся…
Выходит в «Российской газете» от 27 сентября статья Алексея Филипова — культурного обозревателя (то о дрессировщиках напишет, то о блогерах) — «Маргарита Булгакова».
«Замечательный литературовед Мариэтта Чудакова, досконально изучившая жизнь и творчество Булгакова, считает, что она была агентом НКВД, и Булгаков об этом знал. Отсюда и ведьминский полет Маргариты, разгромившей квартиру недруга Мастера, литературного критика. По ее мнению, первый ребенок Елены Сергеевны был от репрессированного и расстрелянного маршала Тухачевского, в окружение которого входил Евгений Шиловский…»
Во всем этом потоке только одно утверждение не вызывает вопросов: Мариэтта Чудакова — действительно, замечательный литературовед.
Осетрина эта, правда, как говорил герой приснопоминаемого автора, второй свежести. «Открытием», что Булгакова была агентом НКВД, Мариэтта Чудакова поделилась года четыре назад, на «Эхо Москвы». «И вот я говорю: сначала общий контекст, чисто мое понимание того, что чекисты не могли пропустить красивую, очень харизматичную в высшей степени жену такого человека…» И все в таком духе.
Строить гипотезы относительно предмета своего исследования ученый, разумеется, имеет право. Хотя опять (особенно в отношении «ребенка от Тухачевского») тянет задать сакраментальный вопрос про держание свечек. И все же научная логика здесь понятна. Сложнее с этической. Омри Ронен не был лично знаком с Цветаевой; Лекманов и Свердлов — с Багрицким. С Еленой Сергеевной Булгаковой Мариэтта Омаровна Чудакова была не просто знакома — она много чем ей обязана, придя к ней еще начинающим, «неоперенным» булгаковедом…
Я не в осуждение. У меня самого нет готового ответа, который я бы мог легко извлечь из внутреннего кармана и предъявить публике. Соотношение между свободой научного исследования и исследовательской этикой — вещь непростая.
После прошлогоднего приказа Архивного агентства РФ исследователям фактически перестали выдавать в архивах документы, которые могут содержать «сведения о личной и семейной тайне гражданина, его частной жизни», до истечения 75-летнего срока, — и это не радует. Сам столкнулся летом с этой проблемой, работая в архивах.
С другой стороны…
У мертвых тоже есть репутация. Только в отличие от живых, защитить они себя не могут.
Литкритик пишет о живых и просчитывает — осознанно или нет — их реакцию.
Возможно, это не повредит и в литературоведческом исследовании — когда тот, о ком пишешь, отсутствует среди живых. Презумпция присутствия. И презумпция невиновности.
А занимательность пусть будет в чем-то другом.
Анна Жучкова
В том, что писатель уже не звучит гордо, что «писатели стоптались до мышей», как считает Эдуард Веркин, «виноваты сами писатели». На самом деле не только, еще и дружественные им товарищи по цеху, эмпатичные критики. Параллельно усыханию института литературных премий крепнет новая литературная забава: сарафанная критика. Правила простые: ведущий выкрикивает имя. Е. Макеенко в прошлом году крикнула: «Петровы в гриппе», В. Владимирский в этом: Э. Веркин «Остров Сахалин». Играющие по цепочке повторяют названное имя, от себя добавляя оценочный эпитет в превосходной степени: замечательный, лучший роман года и т. п. Не беда, если эпитеты повторяются. Зато какой азарт:«Все в наших руках!», «Мы, кто будет рассказывать о книге, продадим тираж», «Ну что, друзья, я нас поздравляю — мы сделали это! благодаря рецензиям лидеров мнений этот замечательный роман заметили <…> у «Острова Сахалин» появится доптираж и программа продвижения». Главное условие игры — не допустить литературного анализа, любая попытка которого обнаруживает неэксплицируемость «замечательного». Я долго пыталась узнать у «лидеров мнений», в чем замечательность «Острова Сахалин». И добилась ответа: это роман об утраченной надежде, актуализирующий Данте, Евангелие, апокриф «Хождения Богородицы по мукам», Достоевского, Босха, Эшера, Макото Синкая, Акутагаву, Джорджа Ромеро и много чего еще. Иными словами, типичный палп. Да еще паразитирующий на Чехове, из которого взято единственное, по словам В. Березина, удавшееся: сам «остров Сахалин — с убогими поселениями, горными дорогами, рекой, по которой плывут герои, брошенными домами, бытом выморочной империи <…> то, что делает эту книгу живой, несмотря на отвратительность происходящего» (В. Березин, «Черновик», «RaraAvis» от 31 августа 2018 г.). Отвратительность происходящего — вообще один из критериев отбора книг для этой игры. Наши «лидеры мнений» благоволят текстам про «ад» и, вторя Феклуше, любят сокрушаться про «последние времена» и о людях «с песьими головами».
Сам по себе механизм книжной рекламы через «лидеров мнений» неплох, вопрос в профессиональной ответственности последних. Ведь приманить доверчивого читателя, как выясняется, проще простого. Эффект коллективного реагирования сформирован многолетней выучкой: «Шо? Дефицит дают? За кем занимать?» И книжная критика совершенствует риторические приемы, избегая анализа.
Вследствие целенаправленного уничтожения в ХХ веке думающих граждан мы оказались в ситуации, когда главной проблемой является не отсутствие профессиональных писателей и критиков, а отсутствие компетентного читателя. Читающая публика ориентирована сегодня на переводную развлекательную литературу и подражания ей в отечественной. Похоже, мы находимся на кончике хвоста Уробороса и начинаем, как в конце XVIII—начале XIX века, новый виток истории русской литературы с тех же бед, «количество которых было бы далеко не так велико, если бы большинство пишущих не превращало писание своих сочинений в ремесло и орудие для заработка средств к жизни». «Дело дошло до того, что нет сочинения, как бы плохо оно ни было, чтобы его не превозносили и не восхваляли в каком-нибудь журнале», при том что зачастую критику «едва известны заглавия тех книг, которые он терзает» (М. Ломоносов).
Говорят, Вл. Новиков, полушутя, предложил узаконить новый вид критического высказывания — фейсбучная критика. Но, оказывается, и это не ново: «Критика в наших журналах или ограничивается <…> сатирическими замечаниями, более или менее остроумными, общими дружескими похвалами, или просто превращается в домашнюю переписку <…> Эти семейственные шутки должны иметь свой ключ и, вероятно, очень забавны; но для нас они покамест не имеют никакого смысла», — писал Пушкин.
Те беды — наши беды. И коли в схожих условиях предки смогли создать великую русскую литературу, значит, и мы сможем?
Но чтобы был читатель, имеющий эстетический вкус и аналитическое мышление, критикам нужно не играть в пинг-понг, перебрасывая шарик с поля «шедевр» на поле «мерзость», а высказываться аргументировано. Говорить за себя, а не за всех. Не общими словами, а апеллируя к литературным фактам.
Двести лет назад критики считали, что их задача состоит в формировании беспристрастного здравого суждения: в «совершенном знании правил», «глубоком изучении» произведения (Пушкин), «учености, проницательности, справедливости» (Ломоносов), «истинном понятии вкуса» и «моральном чувстве» (Жуковский). Да-да, моральном чувстве. «Истинный критик<…> знает все правила искусства, знаком с превосходнейшими образцами изящного <…> и в душе его существует собственный идеал совершенства» (Жуковский).
Нашим же книжным критикам проще кинуть клич — читаем все! — и запустить в оборот очередной палп, с вторичным содержанием и трескучими штампами. Заметим, что по вопросу наличия «морального чувства» «главный литературный критик страны» Г. Юзефович проигрывает «ватникам»-фантастам, обвиненным ею в устаревшей верности этическим нормам. Может ли этика устареть? На единстве просвещения и благонравия (Фонвизин) стояла, и будет стоять русская литература. И тут уж никакие западные тренды ей не указ. И тем более поверхностная и суетная сарафанная критика, продвигающая писателей, стоптанных до мышей.
Сергей Чередниченко
Много лет назад я решил, что буду писать максимально безличным стилем. Стилем учебника, словаря… И никогда не использовать в тексте местоимение «я». Но бывают моменты, когда общественное и индивидуальное оказываются синонимами, и тогда нельзя писать так, будто происходящее тебя не касается. Поэтому здесь я отступлю от своего стилистического правила.
Когда мне было 16 лет (то есть в 1997 году), я узнал о том, что существуют толстые журналы, в которых печатают современную литературу. Кажется, учительница рассказывала нам про Некрасова и упомянула «Современник», а я спросил, выходит ли он сейчас. Дело было в Кызыле, и я пошел в тувинскую Национальную библиотеку имени Пушкина на улице Ленина. На абонементе я их нашел. Несколько стеллажей с журналами, перед которыми можно было стоять бесконечно, перелистывая тонкие хрупкие страницы. Потрясение было настолько велико, что сравнить его можно, пожалуй, только с большой настоящей любовью. Я ходил в библиотеку раз в неделю, брал два-три журнала — наугад, без какого-то порядка.
Этот процесс неистового погружения в бессистемное, стихийное чтение много раз описан в мировой литературе. У самых разных авторов — у Шукшина, у Сартра… Я думаю, что читательский запой, с которого все и начинается, знаком всем литераторам. Особенность моего опыта в том, что первоначально это было не книжное, а журнальное чтение.
Второй раз толстожурнальное потрясение я испытал году в 2001-м, когда в сибирских провинциальных городах появился интернет, и я впервые зашел в Журнальный зал. Я жил то на съемных квартирах, то в общагах, поэтому постоянного выхода в сеть (через модем, подключенный к телефонной линии!) у меня не было, и я ходил на почту, в интернет-салоны, в библиотеки, где можно было скопировать новые номера журналов (на дискету 3,5 дюйма!), чтобы прочитать их дома с монитора. Именно тогда и именно вследствие сочетания содержательности и технологичности ЖЗ у меня появилась мечта работать в редакции литературного журнала, которая спустя десять лет счастливо сбылась.
С середины нулевых, когда интернет в жилище появился, я захожу в ЖЗ почти ежедневно. Несмотря на все его идеологические и технические недостатки (не буду о них говорить), я очень люблю ЖЗ.
30 сентября ЖЗ сообщил, что обновления прекращены. Но эта заметка, как может показаться, вовсе не очередной призыв к спасению портала. Эта заметка о том, что в октябре 2018 года я вновь испытал потрясение, когда стал читать свежие публикации на персональных журнальных сайтах, а отчасти и на бумаге. («Новый мир» и «Иностранка» читались не в ЖЗ и раньше.) И это дало возможность вновь увидеть лицо (обложки и макет изданий, дизайн и фишки сайтов), а через него — отчетливее разглядеть и индивидуальный облик каждого журнала.
Конечно, есть ощущение, что с прекращением ЖЗ, как говорится, «закончилась эпоха». Кроме того, это аспект более общей темы кризиса толстожурнального формата. Но я далек от желания петь заупокойные плачи. Важная особенность нашего времени в том, что технологии не просто дают новые возможности, а становятся двигателями развития цивилизации и культуры. Появившийся в конце 1990-х, на заре Рунета, ЖЗ в тот момент был огромным культурно-технологическим прорывом. Мне представляется, что теперь, утратив возможность быть представленными в общей обойме, журналы получили шанс к персональному обновлению.
[1] Пеплум — масштабный по продолжительности и бюджету исторический фильм. Вершинным временем жанра были 1950-1960 годы XX века, когда появились «Клеопатра», «Спартак», «Бен-Гур» и прочие образцы жанра. Возвращение пеплумов произошло на рубеже столетий — «Гладиатор» или «300 спартанцев» прозвучали вполне мощно. А затем настало время сериалов.