Миниатюры
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2017
История
первая. «Брокгауз, раскрытый на “Ложь”»
Он стекал,
огибая
меня,
Под уклон,
а Подол,
до реки,
И с ухваткой завзятых менял
Предлагал угадать кулаки.
Впрочем, я здесь и так узнавал
Фундуклеевской пышный фасад
Наши окна, что смотрят на Вал,
Вздох балкона, подъезда портал…
Я здесь жил. Лет сто двадцать назад.
Или меньше. Ну, может быть, — сто,
Девяносто, а словно вчера
Ты взлетала, я крикнул: «Постой!»
Мы летали всю ночь, до утра.
Дождь, как этот, начался к утру,
Только нас не касалась дрожь
дня,
Мы Подолом
спускались
к
Днепру,
Повторяя
дорогу
дождя.
Был Брокгауз, раскрытый на «Ложь»,
Век минует быстрее, чем день.
Так и вышло — вот Киев, вот дождь
И на склонах дичает сирень.
1989
Это был мой первый приезд в Киев. Апрель был на исходе,
сирень кипела и выкипала, шли дожди. Из Запорожья прилетел мой друг Юрий
Григорьевич Липиченко, чтобы щедро поделиться со мной
Городом, как назван он в самом киевском романе, всеми исчезающими Воздвиженками и «господскими» Липками. Да так поделился,
что я ощутил Киев своим, словно жил в нем прежде. Стихотворение следовало по
всем статям посвятить Юрию Григорьевичу, но присутствующая романтическая нота
подразумевала адресатом женщину.
Никакой женщины в тот приезд не было, на удивление вокруг
были только мужчины, может быть, поэтому в тексте возникла женщина. А вот
словарь Брокгауза и Ефрона тогда присутствовал полный
и на диво сохранный.
Складываться стихотворение начало в Киеве, а закончилось
через несколько недель, в Ташкенте. В пределах досягаемости ужу не было Брокгауза-Ефрона, чтобы проверить наличие там статьи «Ложь».
Да, честно сказать, не очень-то и хотелось.
Много позже мне рассказали, что статья такая есть и не
только есть, но и знаменита.
В философских кругах, если позволено будет такое
выражение, стало притчей во языцех: это был последний
раз, когда на русском языке рассматривалась ложь как философская категория. С
тех пор на долгие десятилетия энциклопедии и словари, и знаменитый «Краткий
философский словарь», выдержавший несколько изданий и украшенный усатой
физиономией главного философа всех времен, обходили ложь десятой дорогой.
«Ложь — в отличие от заблуждения и ошибки — обозначает
сознательное, а потому нравственно предосудительное противоречие истине…» — пишет
автор статьи, Вл. Соловьев на 911 странице 34 (17-А) тома.
История
вторая. «Случайный прохожий»
«Сережа!
Сережа!
Сергей Александрович!
Юра!..»
Морозом по коже,
под пальцами — клавиатурой
бежала, крича,
от Арбата,
от стеба,
от арта,
в родное вчера
из чужого холодного завтра.
Так кличут: «Врача!»,
Хотя уже все опоздали.
Бежала, крича.
На Арбате «Самару» лабали.
И случайный прохожий
Навсегда уносил в переулок
«Сережа!
Сережа!
Сергей Александрович!
Юра!..»
Махнула рукой
И спокойно к подъезду вернулась.
«А, кто он такой…»
Напоследок она обернулась.
1988
1.
Осенью 1988-го я проездом оказался в Москве, и туда
повидаться приехал с Украины мой друг. В те годы мы ощущали Москву своей
столицей. И пользовались любым поводом побывать там. С годами и ощущение
прошло, и стремление исчезло.
Шляться по
ласковому бабьему лету было куда как хорошо. Косые солнечные лучи, отрефлектированные осенней листвой, не раз заставляли
вспомнить Сергея Соловьева, с фирменным желтым свечением его кино.
Поэтому, когда, догуляв до Спасопесковского сквера,
увидели, что там идут съемки, то пошутили: это наверно Соловьев, кто же еще. И
не особенно удивились, когда и вправду увидели Соловьева.
Описывать место действия я не стану, кто захочет его
представить, может посмотреть «Черную розу — эмблему печали, алую розу — эмблему
любви». Там хорошо видна крыша одноэтажного дома в переулке Воеводина, которую
перебегала, вылезая из окна соседнего дома, Друбич в
вуали, колготках и адмиральском мундире, чтобы подниматься по пожарной лестнице
глухой московской торцовой стены, украшенной неоновой рекламой аэрофлота. И
резиденция американского посла, знаменитый Спасо-Хауз, тут же, по правую руку, отделенная пятачком
маленькой площади.
Мы, как заправские зеваки, глазели
на суету съемочной площадки. Огромный ясень, росший во дворе и возвышавшийся
над крышей, со двора поливали из брандспойтов. К стене жался мальчик, укрываясь
от воды. Соловьев, с короткой сигарой в коротких пальцах, невозмутимо взирал на
происходящее, выкрикивая поочередно две фразы. Сначала:
— Пропитывайте листву!
Потом:
— Согрейте Мишу!
И так — много раз. Из подъезда вынесли треногу, штатив
камеры и стали устанавливать, замеряя высоту и тщательно выверяя уровень. Когда
установка была завершена, все винты прикручены, Соловьев сделал полшага в ее
направлении, не глядя, водрузил на треногу локоть руки с сигарой и продолжил:
— Пропитывайте листву! Согрейте Мишу!
Возле
деловито крутились разные люди. Илья Иванов, бритоголовый, с длинной кадыкастой шеей,
игравший дядю Коку, все пел песню «Ах, город Самара, тринадцатый год». Нужно
сказать, что песня та была мне знакома, но сейчас все гуглы
отказывают в ее поиске.
Многочисленные помощники уже рассказали нам и сюжет
фильма, и многие детали съемок, и про музыку Гребенщикова. Вдруг от
американской резиденции отделился человек и пошел в нашем направлении. Шел он
медленно и тщательно, как идут парламентеры в фильмах про войну, только белого
лоскута в руках ему не доставало. Поддержав ритуал,
навстречу ему заковылял Соловьев, прекратив пропитывать листву. Они сошлись как
раз на середине маленькой площади. Склонив головы друг
к другу, пошептались и так же медленно и значительно вернулись в свои станы.
— Они просят сделать перерыв, — сказал Соловьев. — У них
там будет играть Кливлендский квартет. Б…ь.
Был объявлен перерыв. Соловьев вместе со слезшим с крана
оператором зашагали в сторону Арбата.
И тут из подъезда выбежала прекрасная
Друбич и бросилась им вослед. Она звала:
— Сережа! Сережа! Сергей Александрович!
Соловьев уже ушел далеко и не слышал, увлеченный беседой,
тогда она в смятении решила позвать его спутника, и крикнула:
— Юра!
Но никто не обернулся. Она пробежала еще немного, потом
махнула рукой и разочарованно вернулась восвояси.
Мы переглянулись. Все вокруг были заняты собой. Никто
кроме нас не видел этого абсолютно законченного, лаконичного и
многозначительного спектакля в исполнении замечательной актрисы и очень
красивой женщины. Только перед нами были раскинуты сейчас все эти шелка — надежда,
смятение, разочарование.
Мы зашагали прочь.
Когда часа через два, ноги сами принесли нас снова в
Спасопесковский, в густеющих сумерках снимался известный всем подъем по
пожарной лестнице в колготках и адмиральском мундире. Это было забавно и
интересно, но с великолепием виденного нами пробега сравнить было нельзя.
Посвятить текст Татьяне Друбич
я не решился. Мы не знакомы, и мне показалось, что я не в
праве обременять ее своими посвящениями.
2.
Клавиатура в ту пору однозначно подразумевала музыкальный
инструмент.
Сегодня почти так же однозначно — не подразумевает.
Истрия
третья. «Навсегда теперь уже мои»
Я теперь хозяин, посмотри,
в доме, что на Курской, 23.
Этот август понаделал дел,
несказанно я разбогател.
Навсегда теперь уже мои
те, под Севском горькие бои,
И мои теперь уж до конца
все медали моего отца,
и осколок, мной теперь хранимый,
в 43-м не убившей мины,
и коробка писанных мне писем,
навсегда от них теперь зависим,
вновь читаю, пристальней, детальней…
Что с отцовской делать готовальней?
К отъезду из Ташкента у меня накопился толстый конверт
отказов из разных журналов, которые печатать моих стихов не хотели. То есть
изредка все же соглашались, но чаще — не хотели. О чем и сообщали на листочках,
увенчанных вожделенным, как теперь это называют, лого.
Вот таких красивых листочков и набралась у меня увесистая пачка. Уезжая,
конверт тот я выбросил. Сегодня не помню ни названий печатных изданий, ни
аргументов их отказов. Хотя нет, один все же помню.
Молодая тогда поэтесса, моя ровесница, имя которой мне
уже было знакомо. А это значит, что она публиковалась и выделялась чем-то. Так
вот, она в качестве внештатного литконсультанта
мне и написала:
«На каком основании лирический герой присваивает себе
боевые награды другого человека, пусть даже и родственника?»
Черт, написала бы как все «не подходит», и я бы сегодня
не вспомнил. Но она была поэтесса, она была своя, цеховая, и должна была
понимать, и не должна была писать этого.
Прошло много лет. Я мало пишу стихов, и много — прозу. Меня
печатают, но не всегда. Отказы тоже случаются. Правда, теперь они меня огорчают
гораздо меньше. Но и публикации радуют совсем не так, как прежде.
У той поэтессы судьба литературная сложилась не очень
успешно, времена-то были к поэзии не благосклонные, и жизнь — не очень складно,
насколько мне известно.
В фейсбуке у меня с ней 36 общих френдов.
История
четвертая. «Разделяя свет и тень»
Е. Скляревскому
Ты плел арыки и каналы,
И, разделяя свет и тень,
По берегам сажал чинары,
Менял рубашки каждый день.
Неужто в книгах не дознался?
Неужто дураки — друзья?
Неужто сам не догадался?
Пустыню напоить нельзя.
Верблюжью увидав колючку
На клумбе, в сквере, Боже мой,
Ты плачешь стыдно и горюче,
Ты, старый, глупый и больной.
1993
1.
Десять лет — между окончанием института и моим отъездом
из Ташкента — мы с ним проработали бок о бок. А до
этого еще шесть лет были однокурсниками. То есть 16 лет виделись почти
ежедневно. Мы не были друзьями, но у нас была общая жизнь, мы собирали один и
тот же хлопок, одни и те же замдеканы и завотделами нас гнобили. Наедине
я его называл институтским прозвищем — Худик, на
людях — по имени-отчеству. За эти годы в жизни каждого из нас происходили
разные события, радостные и горестные. Я видел его и в свадебном, шитом золотом
чапане, и — в простом, бекасамовом,
в котором стоят на поминках.
По нему я складывал представление о среднем узбекском
своем ровеснике, о его стремлениях, вкусах, пристрастиях. Потому, что друг мой,
Шукурыч, источником такой информации быть не мог: слишком
ярок, талантлив и остроумен. От Худика я услышал
фразу:
— Женился, золотые зубы поставил, на категорию сдал.
Можно передохнуть.
Много о чем мы переговорили за эти годы, многое обсудили.
Поэтому, когда Худик увидел у меня на столе листок,
отпечатанный на машинке, остановился, прочитал и спросил:
— Это как-то связано с открытием памятника Амиру Тимуру на Сквере?
2.
Написав стишок, я понял, что его нужно посвятить
кому-нибудь из старших друзей, тех на чью зрелость пришелся разлом времен, не
оставляя много шансов перескочить на другую льдину. Но посвящать такие тексты
следует только с согласия. Там еще последние строки — аллюзия самойловского «горла в ангине». Можно нешуточно обидеть.
Мой учитель хирургический, профессор Альберт Ервандович Аталиев, блестящий,
атакующий, не раз как бы в шутку говорил, мол, посвятил бы ты мне
стихотворение. Он выслушал и сказал:
— Не надо.
Тогда я спросил Файнберга,
поэта. Тогда еще не народного поэта Узбекистана. Он быстро и резко ответил:
— Киплингу посвяти.
Прошло без малого двадцать лет, и посвящение согласился
принять Женя Скляревский, создатель сайта «Письма о
Ташкенте». Он тратит огромные усилия, чтобы соединить несоединимое, свести
воедино две льдины, все дальше отплывающие друг от друга.