Заметки
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2016
Пережившие темный декабрь в эту зиму уже не
умрут. Новогодне-рождественский обзор получился во многом про витальность и чуть-чуть про чудеса. Про
турецкий кефир и колодезную воду, про маринованные югославские помидоры и
французские устрицы, про английский терновый джин и русский камамбер, ощущение божественного присутствия
и последовательную логичную аргументацию в разговорах о религии — словом, про
все, что мы так любим.
Нобелевскую
премию 2006 года комитет присуждал Орхану Памуку с формулировкой «он ищет
меланхолическое лицо своего города». Город — главный герой, марево воспоминаний
и общая меланхолия повествования роднят его с Модиано, но интонационно Памук светлее, мягче и теплее, и ведущий
конфликт его прозы — сочетание Азии и Европы в Стамбуле, их противостояние и
единство.
Стамбул Памука — город, переживший
грандиозный расцвет в период Османской империи и последовавший закат. Город,
который пытается разом стать европейским и сохранить черты прекрасной древности.
Стамбул был и фоном для семейных драм в «Джевдете-бее и его сыновьях» (1982), и
основой автобиографических историй в книге «Стамбул. Город воспоминаний»
(2003). В романе «Мои странные мысли»[1]
через 50-летнюю историю семьи торговца Мевлюта тоже просвечивает история города. В мире начинаются и кончаются войны и
революции, принимаются конституции, рушатся стены и страны, взрываются атомные
электростанции, строятся мосты через Босфор, Турция занимает ту или иную позицию
в мировом сообществе, лицо Стамбула год за годом меняется, а деревенский парень
Мевлют Караташ выходит по
утрам из дома с поклажей — йогуртом, пловом, мороженым сладкой густой бузой[2], — ходит по улицам, выкрикивая: «Буза! Плов!
Буза!»
Герой «Рыжеволосой
женщины»[3]
Джем-бей — подмастерье. Он и его мастер Махмуд-уста копают колодец вдали от Стамбула,
в Онгёрене, но
Джем-бей мечтает вернуться в столицу, поступить в университет, стать писателем.
То и дело Памук
возвращается к описанию поисков воды вручную в древние времена, сакрализуя это действо и
уподобляя колодезного мастера божественному оракулу. Мастер рассказывает
ученику истории из Корана, а ученик мастеру — сюжеты древнегреческих трагедий,
мастер заменяет ученику отца (или только хочет заменить), а ученик для мастера
— живая надежда, что его ремесло не умрет. Мастер для ученика не становится, но
запросто может стать коварным Рустамом, героем «Шахнаме»[4],
по ошибке убившим своего сына, ученик для мастера — тоже не становится, но
запросто может стать Эдипом.
Две эти линии — запада
и востока — бесконечно скручиваются, вьются и переплетаются в поле истории,
литературы, этики, культуры, экономики, организации труда (роман затрагивает
эти темы поочередно), но ни о каком синтезе и речи не идет. Две самостоятельные
нити, ткущие общий узор. Есть легенда о мусульманских ткачихах, сознательно
допускающих ошибку в узоре, чтобы заранее смирить свою гордыню и ни в коем
случае не соревноваться с Аллахом в совершенстве своего творения. И ее
европейское осмысление, увидевшее буйное цветение гордыни в самой необходимости
сознательной ошибки. Роман — и жизнь героя — кончаются, когда он допускает
осознанную ошибку: остается в месте и компании, где совершенно точно ему опасно
и не следует быть. И где на его голову находится его личный одержимый
мусульманской идеей эдип.
Субъективно кажется, что «Рыжеволосая женщина»
— лучшее, что Памук
вообще написал: к нежному, медлительному стилю, к суховатому пересказу истории
любви, к осмыслению места Стамбула в Турции, а Турции — в мире, добавилась
динамика полудетективной линии: с самого начала у нас есть убийца, но не ясно,
есть ли убийство. Памука
всегда было очень приятно читать. Но «Рыжеволосую женщину» читать еще и
увлекательно.
Энтони Дорр — американский
писатель, уроженец Огайо, лауреат множества профессиональных наград.
Сентиментальный роман «Весь невидимый нам свет»[5]
получил Пулитцеровскую премию 2015 года — и его сразу же перевели на русский. И
сразу же разругали читатели (не критики, а люди, которые оставляют отзывы на
сайтах типа Озон.ру
и Лабиринт.ру),
оскорбленные тем, что Дорр
воспевает освободительный подвиг американской армии во Второй мировой войне. Но роман не про
американскую армию.
Одна слепая французская
девочка, Мари-Лора Леблан, переезжает с папой
в Сан-Мало
из оккупированного Парижа. Она любит море, ракушки, приключения и путешествия —
и готова проводить на берегу сколько угодно времени, так что в Сан-Мало
ей нравится. Один немецкий сирота, маленький гений радиоэлектроники Вернер
Пфенниг, мечтает любой ценой выбраться из шахтерского городишки, попасть в
Берлин и заниматься настоящей наукой. Их жизни могли бы сложиться счастливо,
почему бы и нет. Но сложилось иначе. Вокруг Мари-Лоры война, голод, оккупация,
одиночество, слепота, жестокость окружающего мира — и почти что волшебная
сказка о французском Сопротивлении калек, стариков, детей и женщин. И о
классической музыке, романах Жюль
Верна и ракушках на
морском берегу как способе выжить. В параллельном сюжете Вернер Пфенниг
поступает в гитлерюгенд
и долго сомневается в верности своего выбора. Когда, уже на фронте, становится
ясно, что выбор никуда не годится — он крутит ручки радионастройки и старается не думать, сколько
жизней унесет его точный пеленг и не слишком ли дорого встала ему его мечта. Мари-Лора ощупью
налаживает передатчик на своем чердаке и передает миру радиограммы
Сопротивления. Вернер узнает частоты, потому что его первый детский рукотворный
приемник ловил на них чтение детских книг и концерты классической музыки, и
делает вид, что не может определить местоположение передатчика.
Дорр пишет жуткие и трогательные сцены
пустым газетно-репортажным языком и от этого контраста они эмоционально
задевают читателя. Романов о Второй
мировой за прошедшие два-три года было несколько, а о Первой — по случаю ее
столетия — переводили очень много. Но последние 100 страниц я обливалась слезами только над
вымыслом Энтони Дорра.
«Люди говорили, —
рассказывает Мари-Лора
Вернеру, когда они, наконец, встречаются, — что я очень храбрая. Только это не
храбрость. У меня не оставалось выбора. Я просыпаюсь утром и живу своей
жизнью». Это основной мотив прозы Дорра:
кроме «Невидимого света», он написал два сборника рассказов — «Собиратель
ракушек» (2002) и «Стена памяти» (2010) — и роман «Про Грейс» (2004). Роман
пока не переведен, а рассказы — да, и так или иначе они тоже про выбор жить
своей жизнью изо дня в день, не отвлекаясь на всякие пустяки вроде слепоты или
войны. Точнее, про то, что никакого выбора на самом деле нет. Этика Дорра простая: всё, что не
«жить своей жизнью», всё — смерть. Любое насилие, предательство, измена себе,
любая слабость, малодушие, поиск выгоды для его героев кончаются смертью.
Прощает он только сомнения в момент выбора.
«Собиратель ракушек»[6]
— дебютный сборник, про него стоит сказать еще пару слов. Он чуточку джек-лондоновский, но в
нем уже есть все то, из чего построился «Весь невидимый нам свет» — героика,
абсолютное восхищение жизнью и рубленые фразы. Моллюски африканского побережья
(Дорр описывает их с
такой страстью, будто он не историк и не писатель, а малаколог), леса Монтаны, болота Лапландии, Усамбарские горы и
Танзания — восемь рассказов о сильных духом людях и дикой природе, о людях как
о великой и ничтожной части природы. Они собирают ракушки, ловят рыбу, строят
корабли, метут пол, моют окна, смотрят на горизонт, убегают летней ночью из
дома с прекрасным шпагоглотателем, чтобы потрогать мир и прожить жизнь в полную
силу. «Перекатился камешек. Шевельнулись листья. Даже облака идут маршем. А
внизу сетует обложенное туманом море. Это и в самом деле целый мир, Доротея. Льющийся через край.
Втягивая воздух, она пробует на вкус соленый океанский круговорот рождения и
смерти».
Резюмируя, признаю: со
всем пафосом и сантиментами, со всей восторженностью и лобовой витальностью Энтони Дорр — хороший писатель. Может быть, я
соскучилась по линейной однозначной героической прозе.
Еще немножко рассказов,
но теперь режиссерских. Семь рассказов Эмира Кустурицы «100 бед»[7] под стать его
фильмам и рассыпаются на знакомые любимые кадры: банки с маринованными
помидорами катятся по деревянному полу подвала, детская коляска летит под горку и не поймаешь, флаг
на доме к приезду Тито висит вверх ногами, пьяный мужчина спит на закрытом
клеенкой диване в недобеленной
кухне, белье на веревке покрывается уличной сажей, а берега худосочной реки —
мусором. Трогательно, смешно, снова трогательно — прекрасно.
Даже если папа пьет и год за годом
забывает поздравить с днем рождения, родители ссорятся и болеют,
детско-подростковое одиночество осознается слишком рано, чтобы с ним
справиться, — Кустурица
все же уверен, что все хорошо. Так твердо, что с ним за компанию верится легко,
как ни с кем из сегодняшних писателей. «Любовь поворачивает жизнь к лучшему,
несчастья не вечны», — прочтешь и сидишь блаженный. И возразить ведь нечего.
Любовь и впрямь поворачивает жизнь к лучшему, а если не поворачивает, то не
любовь. Несчастья и впрямь не вечны. То есть вечны. Но не константны.
У Кустурицы все просто. И язык рассказов
простой, и сюжеты, и конфликты. Ни детектива, ни войн, ни сложносочиненных
предложений. Я бы сказала, естественный мир с естественными диалогами и
сценами. Волшебство в нем неявно. Жизнь не нуждается в чудесах, она сама по
себе — чудо, как мы знаем с 2004 года, когда Кустурица нам это объяснил.
Книжка в тему — гимн простым
радостям, домашней магии и человеческому теплу, роман британской актрисы и
писательницы Сары Уинман «Дивная книга
истин»[8]. Безусловно,
роман для девочек. Но тем мальчикам, которым понравился ее дебют «Когда бог был
кроликом» (а их, судя по премиям и тиражам книжки, много), — тоже понравится.
Древняя старуха Дивния Лад сидит последние 90 лет
на берегу Корнуольского залива, где река впадает в
море, и ждет. Случайно и не помня себя к ней попадает полуживой и полубезумный
юноша, Френсис Дрейк, жертва Второй мировой войны,
несчастной любви и излишнего остроумия родителей, давших ему такое имя.
Рассказывая друг другу свои судьбы, они восстановят недостающие фрагменты
истории. Дрейк узнает необходимое о своем отце и вере,
а Дивния — о своей матери и возлюбленном. Две
сюжетные линии сливаются, текст несет, как река, хеппи-энд баюкает, как море.
Водные метафоры уместны — этот роман сделан из ракушек, устриц, приливов,
древнего искусства ловить рыбу, собирать травы, печь хлеб. Тайна и сказка,
мелькавшие где-то в глубине «Когда бог был кроликом», тут будут на поверхности:
Дивния Лад — дочь русалки, пророчица, целительница,
отшельница, видит чужие сны и живет в цыганском фургоне. К финалу эти
волшебства условной архаики оказываются куда более земными,
но романтизированными мировой литературой донельзя: пиратство, работорговля,
терновый джин и большая любовь.
В отечественной прозе
тоже есть радости жизни — правда, только в малой. Большого романа о том, как
нам казалось, что мы одиноки, нелюбимы, стары и беспомощны, как нам казалось,
что все плохо и от физических ран и душевной боли мы вот-вот умрем, а на
поверку вышло, что мы молоды, счастливы и бессмертны, никто не сочинил. Но
рассказов, пронизанных если не радостью, то принятием, примирением и
благодарностью — много.
На первой странице «Секрета
русского камамбера»[9] Ксения
Драгунская говорит: «Хочу
стать автором книжки для чтения с яблоком и пледом в летний дождливый день», —
на последней, о своих героях и читателях: «Я вообще хочу, чтобы у
них всё было хорошо. Заслужили. Намучились». Вот и я, знаете, хочу того же.
Чтобы у меня были яблоко, плед и все хорошо. С дождливым летним днем ничего не
вышло, а со всем остальным, к счастью, да, вышло. Я хочу, чтобы пледов и яблок
хватало даже тем, кто не мучился, кто заслужил их талантом жить немученической
человеческой жизнью.
Рассказы Драгунской населяет сотня
разрозненных, с непрослеживающимися
параллелями персонажей. Московские соседи, знакомые и коллеги перемешаны с чикагскими, как монетки в кошельке, время
2010-х может метнуться в 80-е и обратно внутри одного абзаца, юмор, обнимающий
и нежный, может оказаться черным, а то и вовсе не юмором. Вот в приведенной
выше цитате слышна ирония над намучившимися,
но ирония очень домашняя. Герои вошедшей в сборник маленькой
комедии о русском камамбере
тоже без всяких причин страдают необъяснимой русской тоской, но автор не
сердится — умиляется и дразнит.
Со сходной иронией, но
злее и жестче, написаны «Мальчик, дяденька и я»[10] Дениса
Драгунского — любовные истории со сквозным сюжетом
исповеди самому себе. «Не притворяйся. И не ври себе. Себе, главное, не ври», —
говорит дяденька Денис Викторович писателю Денису Драгунскому. Денис Драгунский
старается рассказывать честно мальчику Денису и дяденьке Денису Викторовичу,
как прошло его детство, юность, молодость, жизнь и любовь. Особенно любовь.
«Вас послушать, так вся ваша жизнь состояла из сплошных любовных приключений»,
— говорит Мальчик. Судя по книжке — да, из любовных приключений, Риги и
янтарного побережья. Влюбленность, длившаяся три часа, вызывает рассуждения на
много лет и страниц, а два мучительных года с Кирой, полных напрасных надежд и
унижений, укладываются в три фразы. Дяденька и Мальчик все время перебивают,
поправляют, стыдят и ругают писателя Дениса Драгунского, но не покидают его.
Договориться со своим Ребенком и Родителем Драгунский не пытается, и долгий
спор венчается гротескной мужской дракой альтер-эго. А ощущение все равно такое, будто
читал благодарную исповедь о счастливой жизни.
«Десять историй о
любви»[11]
Андрея Геласимова
неожиданно не про любови
самого Геласимова и
устройством композиции больше похожи на «Рыжеволосую женщину» Памука. Рецепт такой:
взять классический семейный сюжет, перенести действие в наше время и
ошеломляюще изменить финал. В «Филомене»
прелюбодея Гуляева, Терея наших дней,
настигает возмездие; банкиру Виктору из «Хомы» хватает силы духа и любви, чтобы
доделать работу своего неудачливого предшественника и спасти прекрасную
панночку из лап зла; в «Семейном случае» Александру-Гамлету является тень отца
и просит кровной мести, но довольствуется одной сыновьей любовью. Десять убедительных историй про то, что наследовать
устойчивый, из поколение в поколение передаваемый паттерн несчастья не
обязательно. Если
вдруг вам кажется, что это мелко — давайте вернемся к Драгунской, к абзацу о пледике, яблоке и прочем условном крыжовнике.
Все эти радости только для тех, кто уже вполне намучился.
В поле нон-фикшн
функцию жизнеутверждения
для меня выполняют книжки философов: от них утихают экзистенциальные кризисы и
проясняется картина мира. Так что подборка нон-фикшн будет философской.
Первое, о чем хотелось
бы сказать, — об «Утке, стоящей на одной ноге на берегу философии»[12].
Это опубликованная электронная переписка звезды московского андеграунда, концептуального
художника Виктора Пивоварова с философом, эссеистом, журналистом радио
«Свобода» Ольгой Серебряной. Переписка личная, не предполагавшаяся к
публикации, коротко касающаяся мелких частностей вроде отъездов, посылок и
звонков, воспоминаний юности и смешных бытовых случаев, но преимущественно —
вопросов философии и искусства. Фигура Пивоварова всем известна и дорога, и,
насколько я могу судить, ориентируясь по предпочтениям своих знакомых, книжкой
интересовались как раз из-за него.
Для меня же истинную
ценность представляют именно письма Серебряной. «Утка…»
досталась мне, когда я (останемся уж в терминологии Драгунской) страшно
мучилась эндогенной тоской и никак не находила себе места под условным пледиком, а письма Серебряной вливали в меня рассуждения о
смысле жизни и ее распорядке, неотвратимости смерти и случайных заработках,
воле и выборе: «Если думать о мотивах Достоевского… в терминах моральной
философии Канта, то Родион Романович предстает как сплошная ошибка»;
«повседневные ритуалы — первое, что вычленяется из традиционных религий и легко
рационализируется человеком нецерковным. Ритуалы
необходимы, чтобы иметь возможность »жить по-настоящему»». И, наконец, о
личном опыте чтения Чехова (самого атеистического русского писателя) и сопряженном
с этим чтением переживании божественного присутствия: «вдруг в единый момент
куда-то исчезла вся моя предыдущая тягостная жизнь, <…> исчез вечный
вопрос «на что жить дальше», исчезло недовольство собой, исчезли даже тараканы.
Жизнь представилась мне радостной, прекрасной, глубоко осмысленной. Я
возликовала, почувствовала, что вернулась к себе и что с этого момента incipit vita nova».
Да-да. Вот-вот. От чтения «Утки…» со мной случилось что-то похожее.
Двухтомник
Александра Пятигорского — это создававшиеся для эфира «Свободы» пространные
монологи о философии, нашедшие, наконец, своего издателя. Конечно же, в
импровизационном устном жанре лекции Пятигорский лучше, но и напечатанный «Свободный
философ Пятигорский»[13]
не
имеет ничего общего с нудным вузовским учебником. Вот смотрите. Французский
философ Марсель, развивая идеи метафизики Канта, вводит понятие надежды:
«Надежда для души то же, что дыхание для живого существа, — говорит Марсель. —
Где нет надежды, там душа высыхает, превращаясь в функцию». Пятигорский
комментирует так: «И тогда она становится объектом исследования психолога, а
если дело пойдет совсем плохо, то и психиатра». Пятигорский — певец
человечности и вдохновенный оратор, и это слышно даже при чтении с листа: «При
любом рассмотрении любой индивид является нам как внешнее:
то есть как существо, лишенное внутренних духовных ценностей, как «Я» без души.
И никакое знание здесь не поможет, пока оно будет знанием без любви и без
сострадания. И это совсем не тот гуманизм, не та безбожная человечность,
посредством которой мы пытаемся помочь человеку, поняв условия его
существования, часто помогая этим его слабостям, ошибкам и даже преступлениям.
Надо понять уникальность человека как души, а не как обособленного индивида,
живущего в мире обстоятельств и условий. А душа — не своя и не чужая — не
является посторонним
объектом, о котором можно сказать, что она есть здесь и сейчас и сколько их в
этом месте и в это время. Только внутренний опыт души даст ей силу знать, что
происходит с ней самой и с душами других людей».
К душецелительным книгам, безусловно, относится
труд Курта Флаша
«Почему я не христианин»[14].
Курт
Флаш — немецкий историк средневековой философии,
философ и теолог европейского масштаба известности, читавший лекции в Рурском
университете. За научную прозу Флаш неоднократно
удостаивался престижных премий, в т.ч. Премии Зигмунда Фрейда и Премии Ханны Арендт. Его лекции
пользовались бешеной популярностью, ему писали тысячи писем с вопросами о том,
где можно прочитать еще раз услышанное в аудитории, что и побудило 85-летнего Флаша написать эту работу. За три года в Германии она
выдержала четыре быстро распроданных переиздания. Теперешний первый тираж на
русском языке — ничтожный, 2000 экз.
Книга Флаша не о состоянии церквей (он пишет только о
католичестве и протестантизме), а о самом христианском учении. Это история
жизненного опыта, размышлений и исследований, духовных кризисов и открытий —
очень личная, своего рода научная исповедь. Но в той же степени она «обращена
вовсе не к специалистам-теологам, а к каждому, кто уверен — либо не уверен — в
своей вере». И к тем — могу добавить — кто уверен в своем атеизме. Курт Флаш полагает невозможным
для себя рассуждать об исламе и буддизме по причине слабого знакомства с
предметом. Ощущать себя христианином не может по причинам, изложенным в книге. На европейской части континента людей со сходными проблемами
множество, так что книга Флаша — необходимый разговор
на эту тему, ведущийся, к счастью, с исключительным тактом и дающий куда более
полное и точное представление о христианстве, чем труды теологов.
Напоследок —
философский текст, чрезвычайно популярный после фильма «Матрица» и
десятилетиями живший в рунете
в переводе О.А. Печенкиной. Теперь «Симулякры и симуляции»[15]
Жана Бодрийяра
изданы книгой в переводе Алексея Качалова. Бодрийяр цитирует Экклезиаста и объясняет
базовую концепцию современной европейской философии, концепцию семиотического
знака, существующего только как знак и не имеющего аналога в реальности: «Симулякр — это вовсе не
то, что скрывает собой истину, — это истина, скрывающая, что ее нет. Симулякр есть истина».
Ничего нового о присутствии означающего и о полном отсутствии означаемого
трактат 35-летней давности не откроет, но поставить его книжечкой на полку —
приятно.
[1] Орхан Памук. Мои странные мысли.
Перевод с турецкого Аполлинарии
Аврутиной. М.: Азбука, 2016,576 с.
[2]
Слабоалкогольный напиток на основе злаковой муки.
[3] Орхан Памук. Рыжеволосая женщина.
Перевод с турецкого Аполлинарии
Аврутиной. М.: Иностранка, 2016, 304 с.
[4] Национальный
иранский эпос, поэма, написанная Фирдоуси в 999 году.
[5]Энтони Дорр. Весь невидимый нам свет. Перевод с английского
Екатерины Доброхотовой-Майковой. М.: Азбука, 2015,
592 с.
[6]Энтони Дорр. Собиратель ракушек. Перевод с английского Елены
Петровой. М.: Азбука, 2015, 320 с.
[7] Эмир Кустурица. 100 бед. Перевод с французского
Марии Брусовани. М.: Азбука, 2015, 256 с.
[8] Сара Уинман. Дивная книга истин. Перевод с английского Василия Дорогокупли.М.: Азбука, 2016, 352 с.
[9] Ксения
Драгунская. Секрет русского камамбера. М.: Редакция
Елены Шубиной, 2015, 352 с.
[10] Денис
Драгунский. Мальчик, дяденька и я. М.: Редакция Елены Шубиной, 2016, 320 с.
[11] Андрей Геласимов. Десять историй о любви. М.: Эксмо,
2015, 288 с.
[12] Ольга
Серебряная, Виктор Пивоваров. Утка, стоящая на одной ноге на берегу философии.
М.: НЛО, 2014, 320 с.
[13] Александр
Пятигорский. Свободный философ Пятигорский. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015, тт. 1, 2, 320 с., 496 с.
[14] Курт Флаш. Почему я не
христианин. Перевод с немецкого Ирины Алексеевой.
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016, 440 с.
[15] Жан Бодрийяр. Симулякры и симуляции.
Перевод с французского Алексея Качалова. М.: Постум,
2015, 240 с.