Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2016
КОНЬ
КАДАМА
Никогда,
ни в какие времена человек не был свободен под властью — советской, царской,
ханской, тоталитарной или демократической. Да, демократической — потому что
смехотворной «народной власти» нет в природе: это невозможно, это обман. Всякий
народ существует для того, чтобы им управляли, власть — чтобы управлять
народом, как наездник лошадью. «Скрепы» между народом и властью это полнейшая,
называя вещи своими именами, зависимость первого от второй. Страх стоит за
спиной зависимости, и страх правит народами. Дитя боится
родителей, работник — нанимателя, интеллигент — управдома и участкового,
чиновник — начальника, больной — смерти. И никто, строго говоря, не
боится Бога, расположенного за линией смерти. Ни лживый и вздорный властитель
не опасается его всерьез, ни вороватый чиновник, ни крикливое
дитя, ни беспокойный интеллигент, ни нерадивый работник, ни даже церковный поп
в кружевном пальто и золотой шляпе.
Я
был как все, я тоже боялся. Не последствий встречи с властью я боялся — они не
сулили мне ничего хорошего, а самой встречи с кем-то, облеченным правом «вязать
и разрешать»; этот неведомый «кто-то» был априори мерзок моей душе. Да я с такими и не встречался, лишь
живо, в красках представлял себе подобную нечаянную возможность: ведь власть, я
видел, повседневно и повсеместно тянет свои щупальца и клешни к каждой живой
душе, в какую бы щель, под какой бы камень она ни забилась. Мой
друг, памирский охотник-барсолов
Кадам Кудайназаров, человек
брильянтовый, жил вблизи величайшего в мире горного ледника Федченко,
в местах неприступных, в крохотном кишлачке о пяти
дворах, в саманной кибитке, куда «лампочку Ильича» счастливо не дотащили.
Разводя костерок посреди кибитки, на глинобитном полу, Кадам
пользовался не дефицитными серниками, а безотказными «басурманскими спичками» —
привешенным к поясному ремню огнивом и клочком сухой пакли. Ни проезжая дорога,
ни протоптанная тропа не вела в эти потрясающе красивые и прекрасные края на
берегу реки Мук-су. Нетрудно догадаться, что государственных людей — партработника,
мильтона или торговца из автолавки — здесь не видали отродясь: ближайший поселок с красным флагом над райсоветом
находился в восьмидесяти километрах, в дне пути верхом по горам. Кадам, никогда в жизни не выбиравшийся из своей кибитки
дальше районного центра, куда его вороной иноходец добегал часов за шесть-семь,
о власти имел размытое представление. Но и к нему в дурной час Софья Власьевна потянулась своими красными кухаркиными лапами.
Все
дело было в иноходце, по-местному «джорго». То был
высокий в холке, с мощной грудью жеребец, с крутой и мускулистой шеей ахал-текинца. Коня привели
откуда-то снизу, с зеленых цветочных предгорий, он был на порядок крупней и
видней коротконогих памирских лошадок, не знавших
ничего кроме труда и смерти. Ход джорго был плавен и
легок, всадник вольно сидел в глубоком горном седле, и иноходь избавляла его от
необходимости на каждом шагу тщательно облегчаться в стременах, чтоб с отвычки
не отшибить себе кишки на исходе третьего часа. Кадам,
когда я появлялся у него, без лишних слов передавал мне поводья своего жеребца
и придерживал стремя, и это было высочайшим проявлением дружбы и доверия, за
что я буду благодарен ему по гроб жизни.
Вот
этот-то вороной жеребец, джорго, и послужил причиной
встречи барсолова Кадама Кудайназарова с властью.
Председатель
райсовета — начальник местной жизни, всемогущий обладатель тулупа, сшитого из
барсовых шкур и крытого рубчатым красным вельветом — «положил глаз» на Кадамова коня. Кадам как раз ехал
по улице поселка в магазин за мукой, солью и конфетами-подушечками для детей — Маматзаира и Сюимбая. Ни у кого
не должен вызывать удивления тот факт, что, увидев джорго,
Тулуп решил забрать его себе. Человеческая природа повсюду одинакова, и Памир
не исключение из общего правила. А что исключение? Москва? Тель-Авив? География
тут роли не играет, все дело в индивидууме, встречающемся редко, как инвалид в
хоккейной команде.
Итак,
конь. Проще всего было купить джорго у охотника. Не
согласится Кадам продать по доброй воле — уговорить с
нажимом. Не пойдет на уговоры — заставить. Есть вопросы? Нет вопросов.
Но
Кадам с первого же слова отказался говорить о продаже
жеребца, повернулся и уехал. Точка.
Тулуп
точку в этом деле не разглядел. Другое он разглядел: какой-то барсоловишко выставил его, начальника, дураком
перед всем честным народом, слабаком, который и
коня-то не может отобрать у какого-то нищего охотника с Федченко.
Тулуп знал, что отступать ему некуда, и победа хоть мытьем, хоть катаньем
должна остаться за ним. А иначе какая же он власть?
Он
послал к Кадаму оперуполномоченного
с письмом. Опер, деликатно держа райсоветовский
конверт за уголок, помогая себе жестами, рассказал охотнику, что его ждет: либо
он по-хорошему уступит джорго Тулупу, либо власть по
закону охолостит вороного, и будет Кадам разъезжать
уже не на жеребце, а на мерине. Что за закон? Наш родной советский закон:
частному лицу запрещено держать ядреного жеребца, чтоб от его платных покрытий
пришедших в охоту кобыл не происходил подпольный заработок, приравниваемый к
незаконному предпринимательству. А кто будет так делать, получит три года. Все
ясно? И нехитрыми движениями растопыренных пальцев опер наглядно объяснил
положение вещей.
Ответ
Кадама на оперное предложение власти был хорош:
«Кастрировать жеребца не дам, придете — пристрелю». И хотя
речь шла о судьбе коня, но и опер, а потом и Тулуп с беспокойством примерили
угрозу на себя: отцом барсолову приходился известный
в тех краях басмач Кудайназар, убитый в перестрелке с
красными, и это родство говорило само за себя — пуля сына могла чуть-чуть
отклониться от своей траектории и, вместо того чтобы попасть в висок жеребцу,
угодила бы в лоб оперу, а то и самому Тулупу и проделала там дырочку.
Тулуп не был трусом, но ловить башкой антисоветскую
пулю не хотел, а отказываться от своих слов не собирался. Потому
он решил подождать до конца месяца, и, если Кадам до
тех пор не появится в райцентре, где взять его с конем было бы проще, чем на
крутом берегу Мук-су, послать к нему ветеринарного фельдшера под охраной
милицейского отряда из шести бойцов, с оружием, и тогда поглядим, кто кого
перестреляет: сын басмача советскую власть или советская власть басмаческого
сына.
Мне
в те интересные дни выпало находиться на передовой событий. Срочно, за сутки,
вернувшись в Москву, я рассказал эту попахивавшую кровью историю в редакции
«солидного» журнала, где я тогда печатался: так, мол, и так, барсолов — герой недавно опубликованного очерка «Герой
горы» с фотографиями, там и жеребец изображен во всей своей огненной красе. Мой
рассказ изобиловал захватывающими деталями и вызвал недоверие и гогот коллег.
Тут же было сочинено письмо в идеологический партийный комитет — дескать,
кастрация геройского жеребца бросит тень на всю нашу всесоюзную пропаганду, и
ради поддержания доверия к Центральной власти в труднодоступных горных районах
Средней Азии необходимо немедленно прекратить преследование труженика Кадама Кудайназарова и
административным приемом охладить пыл районного Тулупа. Главный редактор не без
ухмылки подмахнул трогательное письмо, рассыльный отвез его по адресу и сдал
под расписку, и уже через десять дней Кадама, как ни
в чем не бывало, оставили в покое. А Тулуп, по запарке схлопотавший «строгача»
по партийной линии, искренне сожалел, что в тот злополучный день пялился на дорогу, по которой ехал Кадам
на своем джорго, а не глядел в угол комнаты, где было
прислонено к стене переходящее красное знамя с кистями за успехи в районном
труде.
СЧАСТЛИВОЕ
СЛУЧАЙНОЕ НАЧАЛО
Хотим
мы того или не хотим, случай направляет нашу жизнь. Некоторым больше нравится
называть случай пересечением двух закономерностей. Что ж, на здоровье: существа
дела это не меняет. Бороться со случаем все равно, что стрелять в луну из
рогатки. Сеть случаев наброшена на нашу жизнь, сверкающая сеть случаев,
предложенная нам Непостижимым для игры, смеха и смерти. И эта красивейшая
накидка представляется нам мировым порядком, нарушение которого приведет к
хаосу. Как будто вокруг нас со времен Адама и Евы не хаос, а сплошной бином
Ньютона… Но кое-что заведено, и мы это воспринимаем как должное.
Например:
Устоявшейся
взрослой жизни предшествуют детство и отрочество. Это само собой разумеется:
пластилин детства, потом глина отрочества. Мое детство выпало на войну, а
отрочество — разбег перед проникновением в сознательную жизнь — я провел в мало
подходящих для этого, экстремальных условиях ссылки в каракумской пустыне.
Постепенный разбег, таким образом, превратился в стремительный прыжок, а
стеклянную стену, отделявшую прыщавое отрочество от мускулистой юности, я
разбил с налету. Очутившись в юности, я сделался пьяницей.
Надо
сказать, что мой первый опыт в этом направлении случился раньше, еще до
Каракумов. Мне было одиннадцать лет. Я приехал на разъезд 12-47, в Коми, в
гости к моему дяде, маминому брату — отсидев пятнадцать лет в лагерях, он был
отправлен в вечную ссылку на этот самый разъезд. Поселочек
из сотни изб, почти сплошь населенный ссыльными, примыкал к угольной шахте;
террикон вздымался над болотистой тайгой, как черная пирамида. Чуть в стороне,
но близко к разъезду, располагался и лагерек —
тамошних зеков гоняли под землю, давать стране угля. Да и все население
поселка, так или иначе, было связано с шахтой и тем кормилось. Лагерем
командовал майор Ефим Лазаревич Богданский,
не злой, по слухам, человек. Я бы ничуть не удивился, встреть я нынче его сына
Стасика в Тель-Авиве или Иерусалиме.
У
моего дяди были друзья в поселке, немного, но были. Один из них, бандеровец Витя, пленил мое непорочное воображение своим
замечательным мастерством: крыс, бегавших по ночам по полу его избенки, он
кончал метким швырком топора, а мышей — точным броском ножа. Тут было чем
восхититься от всей души.
Мой
приезд на разъезд 12-47 совпал с днем рождения бандеровца
Вити. Меня позвали. В комнату набилось человек двадцать, все ссыльные. Витя
выставил сорокалитровую флягу бражки — сладкой, хмельной. Гости чувствовали
себя раскованно. Я выпил первый стакан, и мне понравилось. За первым пошел
второй, а потом и третий. После третьего я ощутил высокий подъем, утратил
какую-либо связь с действительностью и, неизвестно почему, решил идти домой;
меня не удерживали.
Дорога
домой, к дяде, шла через болото, на поверхность которого, для облегчения задачи
пешехода, были небрежно брошены деревянные доски — мостки. Не одолев и половины
пути, я, пошатнувшись, рухнул в болото, и, если б не прохожий добрый человек,
случайно здесь оказавшийся и без колебаний вытащивший меня крепкою рукою, я бы
затонул в трясине. Сам я ничего этого не помню, но нашлись свидетели,
наблюдавшие за развитием событий в Витиной избе и на болоте.
Ну, выпил и выпил; в России тот не пьет,
кому не наливают… Дальше — больше: взросление способствовало развитию
экономической независимости, и мое пьянство процветало — в компании с молодыми
и старыми поэтами и прозаиками, с великолепной богемой московского кафе
«Националь», со шпаной и уличными хулиганами, со свободолюбивыми, но запойными
жителями среднеазиатских гор и северных тундр.
Пьянство означало для меня увлекательное изничтожение
вялотекущего времени, которым, по молодости лет, я вовсе не дорожил и отнюдь
его не ценил: предстоящая жизнь казалась мне безграничной. Потом наступила
переоценка, и новые захватывающие увлечения — сочинительство и чтение —
вытеснили пьяное противоборство со временем. Могло сложиться иначе: на смену
пьянству пришли бы не менее азартные занятия — бильярд или игра на скачках. Но
покамест все шло, как шло; до моей Первой книги
оставалось еще полтора десятка лет.
Это
совсем не значит, что время, с которым я понемногу переставал драться и
бороться, уходило в песок без следа: я писал более чем посредственные стишки, в
которых еле слышался хрип жизни, много и быстро переводил поэзию по
подстрочникам, писал очерки о приключениях жителей гор
и пустынь и даже опубликовал отдельной книжкой документальную повесть об
увлекательных сложностях жизни на высокогорных кручах Памира. Отрочество
вспоминалось с симпатией, а детство, выдуманное в пику неприятным реалиям —
свысока:
Ах, детство!
Сласти — всласть,
За яблоками лазим…
С сука, а ну-ка, слазь –
Не то сорвешься наземь.
Позже,
чем хотелось бы, пришло время, и я подал документы на репатриацию в Израиль;
мне отказали. Сев в отказ, сел за прозу; так совпало. Не зная азов ремесла,
двигался вперед, как по тем болотным мосткам на разъезде 12-47. И, заново
изобретая велосипед, радовался фальшивым открытиям. Написав страниц десять,
прятал написанное по разным адресам, у проверенных друзей: «отказники»
находились под особым надзором властей и, обнаружь они
у меня эти довольно-таки антисоветские странички, лагерный срок был бы мне
обеспечен… Примерно через год роман «Присказка» был закончен, собран воедино и
тайным образом, «с оказией» отправлен в Израиль — дожидаться там моего приезда.
Я знал, что к тому временим кое-что из моих стихов, под псевдонимом «Давид Маген» (то, что «Маген-Давид» означает
на иврите «Скорая помощь» — этого я как-раз не знал),
были опубликованы в Израиле в переводах на иврит знаменитого поэта Авраама
Шленского. Эти стихи, преимущественно еврейского национального окраса,
выпорхнули из советской клетки при помощи замечательного человека —
американского историка Ричарда Пайпса, будущего
советника президентов США. Спасибо ему!
А
моя «Присказка», предваренная эпиграфом — пословицей, услышанной мною в детстве
от моей няни, хоперской казачки Лены Хохловой: «Кто
нови не знает, тот и стари рад», — улетела за тридевять земель, в финиковые
края. «Присказка» была вступлением в жизнь моего героя, ссыльного мальчика Симона Ашкенази; вслед за нею должна была наступить сама
жизнь — сказка, полная нови. Я и эпиграф решил, было, поставить другой: «Это
только присказка — сказка впереди», — но потом передумал.
В
отказе время утрачивает присущие ему характеристики и превращается в спекшийся
сгусток. Но, как показывает опыт, всему приходит конец и ничто не бесконечно, кроме, быть может, самой
бесконечности. Пришел конец и моему отказу, и через два дня я уже вдыхал
сладкий дым отечества.
Спустя
несколько недель высокая волна, поднятая приездом вдовы и сына Переца Маркиша, немного опала, и
я, в этой дивной нови, проявил объяснимый интерес к судьбе моего романа
«Присказка». Выяснилось, что роман «доехал» в целости и
сохранности и был передан на прочтение — но не в одно из издательств, чего
следовало бы ожидать, а какому-то техническому, не имевшему ни малейшего
отношения к литературе дядьке, в силу рождения в Риге читавшему по-русски… Что
ж, всем нам хорошо известно, чем вымощена дорога в ад.
Долго
ли, коротко, «Присказка» тому дядьке не понравилась. Вопрос, таким образом, был
как бы и решен… Завернув рукопись в газету, я поехал в
свой Центр абсорбции, раздумывая над тем, что на литературной моей карьере,
вроде бы, поставлена точка.
В
этом Центре, помимо жилых комнат, размещались и классы для изучения иврита.
Назавтра после неприятной встречи с техническим дядькой я сидел в классе и
вместе с одноклассниками распевал израильские песни для лучшего запоминания
слов. В дверь постучали, наша учительница — молодая солдатка — выглянула,
что-то ей сказали, и она, обернувшись к классу, поманила меня пальцем.
Я
вышел в коридор. Там стоял голубоглазый человек лет семидесяти, с добрым,
собранным в складки лицом. Из-за его плеча выглядывал заместитель директора
нашего Центра — он, как видно, и велел солдатке меня позвать.
—
Вы Давид Маркиш? — спросил старик по-русски и
улыбнулся всем своим большим лицом. — Я сам родом из Киева, у нас там были
леса. Моя семья уехала оттуда после революции, и теперь я живу в Бразилии. Меня
зовут Адольфо.
Не
гася улыбки, Адольфо продолжал меня рассматривать:
—
Поздравляю с приездом! Я читал про вас в газетах. Вы, наверно, привезли с собой
мемуары о вашей жизни в СССР и как вы сидели там в отказе?
—
Ну, я еще не такой старый, чтоб писать мемуары, — отшутился я, прикидывая, кто
таков Адольфо из Бразилии.
—
У меня есть издательство, — сказал Адольфо, — и я
хочу издать ваши мемуары.
—
Нет у меня мемуаров, — сказал я не без сожаления. — Но у меня есть роман о
мальчике в ссылке, о похоронном оркестре и двойнике Сталина. Рукопись.
—
Где эта рукопись? — по-деловому спросил Адольфо.
—
Здесь, — сказал я. — У меня в комнате.
—
Дайте почитать! — сказал Адольфо. — Если вы не
возражаете…
Нетрудно
догадаться, что я не возражал.
Наутро
Адольфо позвонил мне по телефону.
—
Я читал всю ночь, — сказал Адольфо. — Немедленно
приезжайте ко мне в отель!
К
тому времени знающие люди в нашем Центре абсорбции уже успели мне рассказать,
что добродушный бразилец — Адольфо Блох, медиа-магнат и страшный богач из Рио-де-Жанейро, владелец
газет, журналов и телевизионных каналов. Картинка, неожиданно возникшая передо
мной в дверях моего учебного класса, выглядела вполне сказочно.
В
номере-люкс отеля «Дан»,
куда я прилетел, словно бы мною выстрелили из рогатки, за массивным письменным
столом сидел Адольфо Блох — магнат и бывший
киевлянин. Перед ним высилась стопка страниц моей рукописи.
—
Это замечательно! — сказал Адольфо, припечатывая
рукопись ладонью и тем самым как бы вынося ей оправдательный приговор. — Я
просто не мог оторваться… И эта охота на антилоп, и
двойник Сталина!
Я
молчал. Мне очень хотелось, чтобы Адольфо еще
что-нибудь сказал про мою первую книгу.
— Мы ее переведем на португальский
и напечатаем в моем издательстве, — продолжал Адольфо.
— И пригласим вас в Рио-де-Жанейро на выход книги.
Если бы я не сидел против Адольфо
Блоха за столом, я, пожалуй, покачнулся бы от такой новости. Моя книга выйдет!
Я поеду в Рио-де-Жанейро, где, как известно, горожане расхаживают в белых
штанах и танцуют фокстрот под названием, кажется, «кариока».
На этом все мои познания о Бразилии заканчивались. Хотя нет, не все. Я читал
книжку про бразильских дикарей, проживающих на притоке Амазонки — речке Укаяле, где рыбы поют. Это ароматное название, под пение
рыб, так мне понравилось, что я его запомнил на всю жизнь.
«Присказка» вышла по-португальски, и я поехал
в Рио-де-Жанейро. Как нынче сказали бы, «эт-то было крут-то!» Прочитав о зарубежном выходе моего романа и
успеху, сопутствовавшему изданию в Бразилии и Португалии, наш израильский
технический дядька шустро пересмотрел свое отношение к книге; «Присказка» была
отправлена в перевод и вскоре вышла на иврите. Потом ее перевели еще на шесть
языков, и она вышла в Европе, США и Азии.
Удача
пришла благодаря счастливому случаю: не появись тогда Адольфо
Блох в дверях учебного класса, технический дядька и не подумал бы менять свое
мнение, и рукопись моя, если б и не сгорела, то истлела бы и рассыпалась во прах.
Интересно,
что название «Присказка» сохранилось только в русских изданиях, а в переводах
на иностранные языки такое понятие вообще отсутствует, поэтому перевести его на
эти языки никак невозможно. И мой первый роман был озаглавлен, по большей
части, совсем по-другому: «Начало».