Рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2016
Грустен был Королевич, и некрасив. Долговязый Королевич,
нескладный. Если бы он был деревом, то — корявое,
только и сказали бы про такое дерево. Длинные руки, вечно согнутые, вечно
что-то ищут; пальцы нервные, длинные, с квадратными кончиками. Голова
Королевича брита наголо, шишковата, бугриста. Отчаяние брало смотреть на эту
чуть голубую, словно мороженая курица, голую голову! Но волосы росли на ней еще
более безнадежные: цвета воробьиного пера, и тусклые, и торчащие неровно, так
что Королевич никогда не мог похвастаться более-менее определенной прической. Вот
он и сбрил свои воробьиные волосы к чертям. Еще очки носил Королевич, скрывая
за ними глаза цвета пыльной трава, с ресницами заметной длины — довольно,
впрочем, редкими. Очки вечно были в пятнах, и вечно Королевич протирал их. Вот и
сейчас тоже: стоял и тер очки носовым, огромным, в клетку платком; смотрел
поверх забора. Да, теперь он мог смотреть поверх, и должно же было хоть что-то
от этого поменяться…
Идут по дороге неторопливые папы, озабоченные мамы, волочат за собой детей. Те ноют, упрямятся. Ну, не балбесы? — сердится Королевич из-за забора. Они сейчас будут дома, им дадут посмотреть по телевизору мультик, и поставят варенья с чаем, и позволят взять в кровать любимую игрушку, и никто не отправит их в угол за не съеденную за ужином тефтелю. Да и ужасную склизкую тефтелю (Королевича передернуло) им не положат на тарелку вместе с пресным сероватым пюре.
— Опять ты, Королевич, бродишь неизвестно где! — подбежала всегда сердитая воспитательница Марья Васильевна, взяла за руку. — Бродишь, бродишь… Смотри, без ужина оставлю!
Королевич молчал, глядел вниз. По травинке полз здоровенный черный жук — видимо, ему хотелось взобраться повыше, но травинка согнулась под его весом, и жук шлепнулся на землю.
— Ну, чего молчишь? Быстро иди мыть руки! Молчит, молчит…
Ожидания Королевича насчет тефтели оправдались вполне. За три года в детском саду Королевич хорошо выучил его порядки, и точно знал, что случится или не случится с ним сегодня.
— Ешьте быстрее! — кричала нянечка, возвышаясь округлой неряшливой кучей над приниженными детскими столиками.
Столики удручали Королевича. Ведь он большой. И дома сидит за настоящим столом, на настоящем стуле. И уж конечно, ест настоящую еду: сосиску с кетчупом. И запивает морсом, а не киселем. Водянистый, приторный, ярко-розовый — из чего он, кисель тот, варится, было многолетней садиковой тайной. Свириденко рассказывал шепотом, что — из крови, в которую для клейкости добавляются слюни и сопли. Кисель старались оставлять на столах, а один новенький мальчик, выпив и побледнев, убежал сразу в туалет. Его потом сильно наказали, потому что он не успел добежать.
После ужина полагалось ровно два часа игр; обычно их занимали каким-нибудь делом. Рисованием, счетом, или же наклеиванием на лист бумаги засушенных листочков, если была осень. Летом (редко, очень редко) позволялось еще погулять. А если ничего этого не случалось, то все просто сидели с игрушками на старом ковре. Ковер был потерт, местами плешив, цветы и завитушки на нем казались до того унылы, что, глядя на них, Королевичу хотелось плакать.
— Что ноешь, ну, что ты ноешь опять?! — сердилась воспитательница Марья Васильевна и пихала ему в руки облезлого медведя с потертым носом или жесткий пластмассовый грузовик. — Играй давай!
Из всех игрушек только одна новая была в их группе, ослепительная, как мечта — красная пожарная машина. Говорили, что если ей вставить батарейки, то она начнет ездить кругами и мигать синим цветом. Но машина, сияющее, яркое чудо, стояла на самом верху шкафа. Доставать ее запрещалось. А кто достанет — тому… ну, тому что-нибудь сделают. Накажут. А наказаний садиковые круглосуточные дети очень страшились, потому что наказания были стыдные. Поэтому даже спать шли всегда сразу, как позовут.
В спальне жили пауки. Где-то у потолка они жили, и к тем, чьи кровати стояли в углах комнаты, пауки спускались по ночам на длинных невидимых нитях. Видимо, нянечка знала про это прекрасно, так как отправляла детей спать каждую ночь на другое место. Чтобы всем досталось поровну пауков. А если кто провинился — тому паук полагался дополнительно:
— А Свириденко остается на месте! — говорила нянечка, и Свириденко замирал в своем углу: пауков он боялся страшно, и ходил потом весь день с синими кругами под глазами — от недосыпа. А когда ему разрешалось сменить кровать, то он перемещался вместе со своим матрасом.
— Куд-да пошел! — грозная, бдительная нянечка. — А матрас? Кто должен на зассанках твоих спать? Бери давай, тащи…
Очередной несчастливец, захвативши свою постель, перебирался на место Свириденко в паучий угол. Нередко случалось, что и его матрас наутро оказывался не вполне сухим, так что Свириденко стали считать заразным. С ним никто не хотел играть.
Матрасы за день не успевали просохнуть; и через какое-то время явились жесткие рыжие клеенки.
Их стелили под простыни.
Вторым местом по степени сгущенности ужаса был спортзал. В садике ходила легенда о некоем призраке пьяницы-физкультурника, который жил в свернутых канатах, что кучей лежали в углу. Не кто иной, как он, подставлял внезапно ножку, отчего дети, разбежавшись по кругу, могли споткнуться, и упасть, и сломать руки. (В спортзале, и верно, часто ломали руки — и заведующая даже повесила на дверь специальный приказ: «Бегать в спортзале строго воспрещается!») Кроме того, коварный призрак мог наслать такую порчу, что человек навсегда разучится ходить.
Легенда эта жила в садике издавна, и оставалось только гадать: откуда бы мог взяться тот физкультурник; и почему при этом он непременно пьяница? Никакие доводы молоденькой физработницы Светланы Гуговны не убеждали детей, что призрак никоим образом не мог существовать на свете. Легенда жила, спортзала боялись, и, пожалуй, еще не одно поколение детей будет пугливо ежиться, поглядывая на свернутые в углу канаты…
Вечером в пятницу их, наконец, разбирали по домам. Забираемый ребенок быстро, не оглядываясь, бежал впереди мамы, которая должна была еще улыбнуться искательно и виновато воспитательнице Марье Васильевне. И только мама Королевича — Эльвира Бруновна Королевич (ах, как он гордился неземным ее именем!) — на воспитательницу Марью Васильевну даже не глядела… Не потому ли ему позволялось одеться пораньше и ждать самостоятельно на крыльце? И вот однажды стоит так Королевич, в шапке, в тяжелой шубе и видит, как папа ведет домой ребенка, совсем маленького. И вдруг ребенок заупрямился. Прямо как те, из других детских садов.
— Не пойду! — врос в землю ребенок.
Папа удивился. Королевич тоже.
— Как так, Тёма, — суетился папа, — нас мама ждет!
— Не пойду! — упрямился сын.
— Артем! А ну пошли немедленно!
— Не пойду! — не сдавался ребенок. — Я дальше — без валенок — не пойду!
Ахнул папа: ребенок стоял на снегу в одних носочках! — рванулся обратно, за валенками, опомнился, подхватил сына на руки — и с ним побежал. Королевич смотрел им вслед.
Сам бы он и без валенок ушел.
— Мама, забери меня отсюда! Почему я хожу в этот садик? — спрашивал Королевич, облапив маму варежками и надеясь, что тут есть какое-то недоразумение, чей-то недочет; и сейчас, обсудивши, они его обнаружат и поправят.
— Потому что я не могу с тобой сидеть.
— А зачем ты меня тогда родила? — Королевич обижался, а мама жалела его, и шептала:
— Для счастья, маленький, для счастья… А счастье не бывает сразу, его надо подождать, потерпеть… — уговаривала мама, Эльвира Бруновна Королевич, и приходилось кивать, соглашаться, глотая слезы, и в понедельник снова являться в садик — ненавистный и нестерпимый, как бывает нестерпим только страх, или стыд, или сильная боль.
В шесть лет Королевич запросился в школу, до того запросился, что мама пошла к директору, старому, странному, круглому, как шар: его уважали. Уже потом, к середине школы, Королевич понял, что директор был вовсе не стар — всего-то около сорока; понял он также, почему мама взяла тогда с собой для разговора что-то тихо звякнувшее в пакете с нарисованной золотой осенью.
Настоящая осень посвящения в первоклассники тоже была золотая.
Такой золотой Королевич в жизни больше не видел.
После школы он вяло и мучительно учился в техникуме, тогда же переименованном в колледж. В армию, куда ушел старший двоюродный брат сразу после колонии (за грабеж он туда попал ровно в восемнадцать лет, а в двадцать четыре вышел — как раз в объятия военкома), Королевича не взяли, чему он не огорчился и не обрадовался.
Все же забавно было бы послужить вместе с братом.
Вечера Королевич проводил в местном любительском театре, куда неожиданно как-то затесался. Ролей поначалу ему не давали, но он мог таскать декорации и бегать в буфет за коньяком. Спустя время режиссер Неустроева Антонина Петровна поручила ему эпизод, где он сопровождал молча значительного одного героя, таращил от усердия глаза. Для этого ему пошили даже костюм; Королевич отутюживал перед спектаклями его лично, не доверяя быстрым девушкам из костюмерной. И вот, наконец, довелось уже и самому произнести пару слов перед зрительным залом — Королевич был счастлив, собран; свой текст вытвердил у зеркала несметное число раз.
Надо сказать, что работу по специальности, освоенной в колледже, Королевич не нашел. Пошел сторожем — тихая, невидная сторожевая власть над спящим зданием оказалась ему по душе. Тем более что все тут, забытое вроде бы, известно было до последних мелочей: охранять Королевичу выпало бывший свой детский сад. Он уже не был круглосуточным: может, перевелись в городе сверхзанятые родители? А скорее, нет, думал Королевич, они никогда не переведутся, это просто воспитателей и нянечек не хватает, вот и некому сидеть с детьми по ночам.
Королевич впервые ощутил тут свободу. В знакомой комнате на шкафу с замиранием сердца увидел он сияющую пожарную машину — видимо, новым детям тоже запрещали с ней играть. И теперь с ней играл по ночам один Королевич, он купил на всякий случай много батареек и играл. А еще рисовал на доске цветными мелками, и никто не мешал, не отпихивал локтем, не сопел в затылок. А еще кормил рыб, и они его узнавали, приплывали сразу к мутному стеклу, смотрели, виляя хвостами. А потом шел в обход, заглядывал во все двери, что не запирались на ночь, брал метлу, выходил во двор… На детских верандах сидели к тому времени подростки с пивом, гитарами — Королевич их выгонял, и они ничего, уходили. Главное дело было — убрать их ночные следы, чтобы дети, найдя, не играли пустыми бутылками или еще чем похуже. Как-то Королевич застиг на веранде парочку — они целовались! — и ушел тихо, не потревожив, и долго потом беспокоился: как там эти двое? Не замерзнут? Ах, боже мой, ведь любовь… Не выдержав, пошел смотреть.
Но на том месте осталась уже одна только девушка.
Плакала пьяно и ругалась такими словами, каких Королевич не мог себе даже представить.
Однажды среди сидящих на веранде узнал Королевич Свириденко, и тот его тоже узнал и обрадовался. Они сделались приятелями. Свириденко, который в это время зачем-то сменил фамилию и стал Гусевым, в странной своей жизни иногда не имел места, где бы переночевать — и приходил к Королевичу, и разделял с ним дежурство. Чем он в жизни занимался? Всяким занимался, в основном стремясь устроиться так, чтобы побольше времени оставить для музыки.
Музыка называлась панк-роком.
Королевич слушал ее, слушал, но понять и полюбить никак не мог, хотя и старался.
Но были, видимо, люди, которые музыку Свириденко, ставшего Гусевым, понимали прекрасно. И сами играли. И вот как-то раз они все приехали в Королевичев город на неофициальный панк-фестиваль. И Свириденко-Гусев привел их к Королевичу в детский сад.
Королевич засуетился. Объяснил, что еще до рассвета придут повара, а там потянутся и воспитатели, а за ними — дети… Его успокоили.
— Нормально, — убеждающе смотрел Гусев, — мы тут затусуемся ненадолго, утром уйдем…
Они ушли, конечно — а Королевич бегал, как полоумный, скрывая следы пребывания панков. А как их скроешь, те следы, если одну кровать неведомо когда (он же следил, всю ночь!) сломали, на доске для занятий нарисовали некоторый предмет, а, чтоб не дай бог не возникло сомнений по поводу замысла художника, еще и снабдили краткой выразительной подписью (стереть быстрее!); а уж пустые бутылки, а бычки в цветочных горшках! С каждым мгновением Королевич убеждался, сколь много он упустил.
И, казалось бы, все успел, все прибрал, вымыл, выскоблил, отчистил Королевич — смахнул пот с озабоченного чела. Вот только уснувшего в расхристанном виде Свириденко, превратившегося в Гусева по некоей загадочной причине, — проглядел он, и Гусев остался спать в физкультурном зале. За свернутыми канатами.
Когда потянулись туда дети… Тонконогие в пупырышках, тихие, послушные дети… И физкультурный работник — все та же постаревшая Светлана Гуговна — дала первый свисток… Восстал бывший Свириденко, а ныне Гусев, от снов своих алкогольных и беспокойных.
Детский визг достиг самой крыши. Полетел ввысь, иглой пронзил небо.
На проспект Ленина упала мертвая птица.
Королевича, конечно, уволили.
«Вышибли с треском», — думал он, переживая. А Гусев-Свириденко сказал ему так:
— Не парься. Чтобы перед тобой, чувак, открылась следующая дверь — надо, чтобы закрылась предыдущая. Тебе давно пора расстаться с детским садом… — Все это Гусев произнес с важным видом, как будто был много старше и мудрее Королевича, но вдруг не выдержал, фыркнул и расхохотался. — А скажи, круто я… там, в канатах…
— Да уж, — печально подтвердил Королевич. — Вот не знал, кто на самом деле тот пьяница-физкультурник…
Гусев выпятил грудь, напружинил ноги, походил картинно перед Королевичем туда и сюда. Потом сел, задумался.
— А ведь это значит, что время идет по кругу, — сказал он.
Королевич кивнул.
— Я уже думал об этом… Но только не так, как ты — что совсем по кругу, я думал: только у нас. Еще когда тебя на веранде увидел. Опять, думаю, Свириденко на веранде сидит… А я по вечерам на ковре играю…
Гусев смотрел круглыми, блестящими, как пуговицы, глазами.
— Надо разорвать к чертям этот круг!
А тут вдруг грянул опять фестиваль — но уже не для панков, а для артистов любительских театров, и вполне, конечно, легитимный. На нем удалось Королевичу блеснуть, получить даже ценный приз и одобрение жюри — за лучшую мужскую роль второго плана.
— Жена моя, — рассказывал Королевич, выходя на авансцену, — сбежала от меня на второй день после свадьбы, по причине моей непривлекательной наружности…
Зрители вздыхали. Верили, что так и есть. А Королевич смущался, ведь он их обманывал невольно: у него не бывало никогда никакой жены… Зрители видели смущение Королевича, и от этого жалели, и верили ему еще больше.
На работу ходить теперь было не нужно; Королевич все время свое проводил во Дворце культуры. И вот уже пошутил кто-то над его редкой фамилией:
— Где и жить ему, как не во Дворце, ведь он Королевич…
И Королевич улыбался, и помогал расставлять декорации чужим приехавшим артистам, и бегал в буфет за коньяком… Счастливый — не думал, что фестиваль закончится, а тогда вся его нечаянная слава, и вся нужность его своевременной помощи тоже, конечно, закончатся и уйдут. Тем более что их режиссер Неустроева Антонина Петровна, умело не скрывая слез, объявила:
— Это, дети мои, последняя наша работа. Я ухожу на пенсию, и жить переезжаю в другой город, к сыну…
Не думал, совсем не думал и не печалился об этом Королевич. И ведь имелась на то одна светлая причина! Директор Дворца культуры, пожилой живой мужчина, нашел случай сказать ему однажды такое:
— Дорогой мой… А почему бы Вам не пойти ко мне на полставки рабочим сцены?
И Королевич, посланный за коньяком, или за хлебом, или в костюмерную за париками, — улыбался.
А на следующий день к нему, разыскав, подошла строгая воспитательница Марья Васильевна. То есть, конечно, уже не воспитательница: заведующая детским садом.
— Вот что, Королевич, — приказала она. — Возвращайтесь-ка к нам. Я вам объявила выговор.
Королевич понял, что там не нашли никого, кто стал бы за него работать.
Вздохнул, улыбнулся виновато. Ответил:
— Я вернуться не могу…
— Я вернуться не могу, — сказал Королевич, и опешила Марья Васильевна, вздернула брови до самой прически:
— Эт-то еще почему?
— Устраиваюсь во Дворец…
— Какой еще там дворец! Что вы тут мямлите, Королевич? Мямлите и мямлите… Что вы несете? Уговаривать мне вас, что ли? — И тут Королевичу вдруг послышалось, то есть он был уверен, что она произнесла отчетливо и ненавистно:
— Оставлю без ужина! И — голым перед девочками будешь у меня стоять!
Так Королевич снова начал сторожить детский сад.
И теперь стоял у забора, обойдя уже все дорожки и на этот раз ничего непорядочного не заметив, — стоял, вспоминал, думал. Было тихо, лунно — пусто. Что-то вдруг случилось с Королевичем, луна нырнула ему в глаза, раздвоившись; губы шевельнулись:
— Мама, забери меня отсюда…
— Мама!
И вдруг страшно сделалось ему, страшно-страшно, и тоска — такая, что он сам не слышал, как продолжал и продолжал шептать:
— Забери меня… забери…
Луна исчезла тут с неба, какой-то дьявол слизнул ее. И только в глазах Королевича продолжали сиять тоскливо две безумные точки.