Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 4, 2015
Проводы
— Какай давай, не балуйся… — сказал Вовка, худой длинноволосый
малый, сидящей на горшке сестренке. — Что же мне с тобой делать-то, Ленка?
Совсем нас с тобой мамка забросила… вот сейчас возьму тебя с собой в армию.
Ленка — лысенькая, мордастая
девчонка двух лет — сидела на горшке и что-то лепетала ему в ответ на своем
тарабарском языке. На полу валялся пьяный вдрызг отец
и вторил ей, только уже на каком-то другом наречии. Пузатый
щенок, обхватив отцовскую голову лапами, теребил его мясистое, красное
ухо. Вовка отпихнул щенка в сторону:
— Отгрызешь старому ухо… он и так ни фига не слышит…
Послышался
стук в дверь, затем хриплый старушечий голос:
—
Хозяева! Есть кто дома?!
Вовка выбежал в прихожую. На пороге стояла
морщинистая, губастая старуха в ветхом пуховом платке и замызганном
пальто.
—
Здравствуй, милый сын. Мне бы Капитолину. А ты не
старший ли ее будешь?
—
Да, сын, — буркнул Вовка в ответ. — Она, вон, пьяная лежит…
—
Я соседка ваша… чифирнуть захотелось, думала, Капа
мне чайку немного в долг даст, а она — вон оно что…
—
Сейчас я посмотрю, — сказал Вовка и пошел на кухню искать чай.
Старуха поплелась за ним:
—
Что-то я тебя, сынок, не видела раньше.
—
Да я два года в институте учился… бросил… теперь в
армию забирают.
—
Когда берут-то?..
—
Сегодня. Повестку уж получил. Мне через полтора часа уж в военкомате нужно
быть.
— Ой,
милый сын… жалко-то тебя как… и волосики-то твои,
сердешный, состригут… — запричитала старуха, протягивая свою дребезжащую сухую
ручонку к Вовкиным длинным, спутанным лохмам.
Вовка пошарил по всем полкам — чая нигде не
было:
— Нету. Бабк, может
тогда выпьешь? Водки — море, жалко, добро пропадает.
Старуха заулыбалась, выпятив свои негритянские
гофрированные губы:
—
Отчего ж не выпить… выпью.
—
Пойдем в ту комнату, а то у меня там сеструха одна, на
горшке сидит.
Они пошли в комнату.
—
Как звать-то тебя? — проскрипела старуха.
—
Вовка.
—
А меня — тетка Маня… Ой, Иван-то хорош… гля-ко ты, как развалился, лысый хрен!.. — Она увидела
лежащего на полу отца.
Ленка ездила под столом на горшке, который
прилип к ее попке от долгого сидения. Вовка вытащил ее из-под стола, со звуком
оторвал от попки горшок, надел на сестренку колготки и пошел выплескивать ее
добро на улицу.
—
Леночка, какая большая стала. Иди к тетке Мане, красавица, — затрещала старуха,
протягивая к ней руки.
Вовка быстро вернулся; бабка Маня сидела за
столом, держа Ленку у себя на коленях, — та смеялась, показывая бабке свои
маленькие зубки.
—
Хорошо тебе, Ленка, — сказал Вовка, гладя сестру по голове. — Все-то тебе
весело, и ничего-то ты еще не понимаешь.
Он
налил стопку водки и придвинул ее к старухе; та выпила и разговорилась:
—
У меня тоже сын… один, да непутевый. Пятую ходку делает. Я его сама на зоне
родила, четыре месяца ему было, когда вышла…
Вовка налил ей еще стопку.
—
А ты сам-то чего ж не пьешь? Пей, пока можно, — сказала старуха.
—
Не охота! Хочу трезвый рассудок сохранить. — Вовка взял у нее Ленку и посадил к
себе на колени.
Тетка Маня выпила и совсем разомлела:
—
А где ж друзья твои? Что один?
—
Друзья давно все в армии служат. Я один остался. — Вовка закурил.
—
Милый сын, дай мне тоже сигаретку.
Вовка дал старухе сигарету, спички; та
закурила, с шумом выпуская дым. Вовке показалось, что ее лицо сразу сделалось
таким же серым, как ее замызганное пальто, а губы еще
больше сморщились.
— Ты
не смотри, что я, бабка старая, курю… это меня Германия
научила… меня в войну, девчонкой еще, немцы в плен угнали. В Австрии
была, у помещика одного. Там и научилась. Потом союзники, американцы,
освободили. А я немецкий хорошо тогда уже знала… домой вернулась
и, хрен ли толку, в комендатуру попала. В комендатуре два года переводчицей
работала.
Старуха заправила дрожащей рукой выбившиеся на
виске седые волосы в платок, и Вовка снова заметил, что все у нее какое-то
серое: и замусоленное пальто, и платок, и седые волосы, и скрюченные руки, и
лицо, и даже выцветшие радужки глаз.
—
Слушай, бабк, может, ты посидишь с Ленкой, пока они
немного очухаются? Мне уже идти надо… не оставлять же
ее одну. А ты ешь, пей тут чего хочешь… — вдруг сказал
ей Вовка.
—
Ой, милый сын, конечно посижу. Мне, старой, все делать-то нечего одной, —
всполошилась бабка Маня, и по лицу ее было заметно, что она даже рада, что ее
оставляют за столом, полным водки и закуски, да еще с Ленкой, с которой она не
сводила влюбленных, липких глаз.
Вовка, довольный неожиданным решением
проблемы, пошел собираться. Он скидал в вещмешок, сшитый намедни
матерью, свои скромные пожитки: сигареты, тетрадку и пачку дешевых конвертов,
авторучку, полбуханки хлеба и две банки рыбных консервов, нитки с иголкой,
бритвенный станок и зубную щетку. Подумал — положил в вещмешок две бутылки
водки, надел отцовскую рабочую фуфайку и кирзовые сапоги. «Ну вот, кажется, и
все…» — подумал Вовка и еще раз оглядел свою комнату. Взгляд его наткнулся на
книжную полку; он подошел к ней, взял подаренную ему друзьями по институту
книгу рассказов Федора Сологуба, положил ее сверху в вещмешок, потом туго его
завязал и, не оглядываясь, вышел из комнаты.
Вовка подошел к Ленке, взял ее на руки,
уткнулся лицом в ее пахучую грудку и чуть не заревел, — комок подкатил к горлу
и слезы заволокли глаза; он с трудом выдавил из себя улыбку:
—
Все, Ленка, ухожу.
Сестра поняла, что происходит что-то грустное
и удивленно уставилась на Вовку, готовая в любую секунду заплакать. Он чмокнул
ее в щечку и поставил на пол.
Бабка Маня снова запричитала:
—
Ой, милый сын, жалко-то тебя как. Славный тако-ой… и волосики-то твои все состригу-ут.
Вовка вдруг вспомнил — мать просила вчера
оставить ей волосы на шиньон. Он взял с комода ножницы и пошел к матери в
спальню. Мать лежала пьяная на постели. Вовка потормошил ее, та не
отреагировала. Он подошел к зеркалу, в последний раз полюбовался на свои
кудрявые патлы, которым позавидовала бы любая девчонка
(он растил их четыре года), и стал отстригать их отдельными прядями у самых
корней и складывать рядом с матерью, на изголовье кровати. Вовка обстриг все
волосы, — в зеркале на него смотрел совершенно другой человек: сразу
оттопырились уши, на подбородке краснели пятнышки прыщей.
Вовка натянул до бровей шапку, чтобы не
напугать Ленку, и снова вошел в комнату; но сестренка, увидев его, все равно
заплакала.
—
Ой, сам, что ли, обстриг волосики-то? Жалко-то ка-ак!..
— заголосила тетка Маня. — Дай хоть я тебя благословлю на дорожку, милый сын. Я
бабка-то богомольная. Есть у вас икона какая-нибудь?
Вовка снял со стены отцовскую икону
Николы-угодника и протянул ее старухе; та взяла иконку и стала крестить ей
Вовку:
—
Да хранит тебя Господь, милый сын. Целуй… иконку-то.
Вовка поцеловал иконку, потом обнял низенькую старуху,
поцеловав ее в макушку. Бабка Маня окончательно расчувствовалась:
— Ладно… теперь ступай, служи с богом…
Вовка взял вещмешок, положил на стол для тетки
Мани пачку сигарет, еще раз поцеловал хныкающую Ленку, повернулся и пошел.
1995
Утка
Рыбалка была никудышная,
впрочем, как всегда. Федька поймал одного- единственного ерша, правда, большого
и сопливого, — тем не менее, этого ерша трудно было
назвать уловом.
На
берегу зазвонили колокола: значит, пора домой. Федька посмотрел в сторону
берега, и таким маленьким и жалким он ему показался со всеми его домами,
деревьями, людишками и этой назойливой, брякающей своими колокольчиками
церквушкой… А сам он — великан, и лодка его — не лодка
вовсе, а крейсер. Если бы были на Федькином крейсере бортовые орудия — ей богу,
влупил бы изо всех разом по этому
гавкающему и кукарекающему берегу и по этой тилилинькающей
церквухе.
Погода была превосходная — на воде ни барашка.
Дышалось хорошо, и сил было — хоть отбавляй; чего еще мужику нужно: разве что
рюмку водки. Водки не было — был термос с кофе.
«Другие мужики как мужики — на рыбалку с
водкой ездят. Наш же Федя ездит с кофе…» — вспомнил Федька слова жены. В
Федькином населенном пункте было принято, чтобы мужик или пил, или был рыбаком.
Оптимальным вариантом был закладывающий рыбак.
Федька водку не пил: не вкусно; и чтоб уж
совсем не упасть в глазах жены, ему приходилось ездить на рыбалку. Ездил и
ничего не ловил, впрочем, и не за рыбой вовсе он отправлялся регулярно по выходным
в четыре часа утра: он просто отдыхал, отдыхал от жены и ее стиральных машин и
эстрадных телезвезд, отдыхал даже от самого себя.
Здесь, в лодке, не было ничего: ни забот, ни тревог, даже мыслей никаких не
было. Только река, чайки, весла, мышцы да червяки в банке из-под зубного
порошка.
Домой все-таки чертовски
не хотелось. Федька плюнул на все и погреб к острову, что был неподалеку, вверх
по реке; погреб потому, что вокруг стали появляться запоздалые рыбаки, а этого
он не любил, — здесь, на реке, его интимная зона расширялась до неимоверных
размеров.
Федька с остервенением налегал на весла; ему
нравилась эта веселая, бесполезная работа; пулей долетел до острова, кинул
якорь у самой кромки зарослей торчащего из воды камыша, закинул свои рыбонеловные снасти и закурил…
Слава богу, не клевало: не нужно было мотать эти бесконечно длинные
снасти и менять обглоданных червей, а просто можно было сидеть и курить, курить
и слушать плеск волн о борт лодки; даже можно не смотреть, смотреть не нужно:
если какая-нибудь падла сядет на крючок — колокольчик
зазвенит, а смотреть вовсе и не нужно; можно просто сидеть, зажмурив
глаза, и курить.
Так Федька сидел, жмурясь, как кот на
лампочку; вдруг в зарослях камыша чего-то как зашуршит, как захлюпает…
«Небось, какая-то большая рыбина, — подумал Федька, — а изловчусь-ка я да изловлю ее. Будет уха сладка!..» Он
спешно смотал снасти и якорь и почти бесшумно стал подгребать к тому
кочкарнику, от которого доносился шум. Метров с двух Федька увидел, что это
была вовсе не рыба… а утка! Страшненькая такая,
серенькая, носик длинненький, и все: «Кря-кря», — да крылышками по воде:
шмяк-шмяк. «Блин, щас улетит, падла!»
— запереживал Федька, но утка и не думала улетать, а,
увидев Федьку в лодке, совсем умом крякнулась: стала
орать пуще прежнего да тростник крылышками хлестать, а
потом и вовсе под воду нырнула, как будто решила утопиться с горя. «Наверное,
раненая, — подумал Федька. — Хряпну веслом по башке, и все…» — решил он, останавливая лодку у той кочки,
под которую нырнула утка.
Утка вскоре вынырнула, вернее, высунула из
воды свою остролобую черепушку с плоским носиком и
безумными глазками. Эти глазки в упор глядели на Федьку, и в них ничего нельзя
было прочесть, кроме дикого, звериного ужаса. Федьку даже покоробило от этого взгляда;
его заколотило, руки задрожали. Он не понимал, что это: страх или жалость,
впервые в жизни столкнувшись с таким откровенным отчаянием. И Федька изо всех
сил треснул веслом по этой несчастной головке, то ли чтобы не видеть этого
безумного взгляда, то ли оттого, что в нем проснулся тот дремучий охотничий
инстинкт, который поборол его жалость к этому беззащитному существу.
Вконец остервенев от страха и ярости, Федька
опускал весло еще и еще, как будто хотел убить не утку, а как минимум слона. Он
убивал наверняка: вида раненой им самим птицы он бы, наверное, не вынес.
Впрочем, мертвая утка взволновала его не меньше. Федька поддел ее обмякшее
тельце веслом и вдруг увидел на ее лапке какую-то железную
хреновину с цепочкой… Капкан… Федька невольно огляделся по сторонам:
«Блин! Щас накостыляют, как этой бедной утке… Надо линять отсюда поскорее!» Вокруг не было ни одной
лодки: «Может, кто на острове есть!» Федька спешно наклонился, осторожно взял
мертвую утку за мягкую, теплую еще шею и потянул на себя; цепь капкана
натянулась, но не оборвалась. Он дернул изо всех сил: оторвалась лапка,
плюхнувшись вместе с капканом в воду.
Федька стоял в лодке, держа в руке свою
добычу! Утка была невелика: серенькая такая, с голубенькими полосками на
крыльях; с одной теперь рыжей лапкой-ластой; перья
грязные и спутанные, даже больше на шерсть походят, и воняет… совсем как-то по-лесному (чем-то отдаленно напоминающим псину). А глазки так и остались
открыты, навсегда запечатлев ужас смерти.
Федька бросил утку на дно лодки, схватился за
весла и погреб, погреб, погреб… Быстрей, быстрей домой, подальше от этого
острова, кишащего злыми охотниками с их дробовиками и длинными финками,
подальше от той кочки, у которой он, Федька, совершил страшный грех —
смертоубийство. «А ведь убил, в самом деле, убил… Гореть
мне в геенне огненной!» Он старался не смотреть на дохлую
утку, распластавшуюся на сланях его лодки. А ведь когда ловил своих сопливых ершишек,
даже не задумывался над тем, что тоже убивает: ерши — они же такие маленькие.
«Что бы со мной тогда было, если б я, к примеру, слона замочил?.. Видимо,
степень осознания греха прямо пропорциональна содеянному, — думал он, — и
прежние мои мелкие грехи вкупе, может, и в тысячу раз больше одного этого
греха… Не-е, гореть мне в
геенне огненной, как пить дать…»
Чем дальше уплывал Федька от острова, тем на
душе его становилось спокойнее, правда, дрожь в коленях и руках все не
унималась, но становилась совсем другого качества: страх и смятение сменялись
чувством горделивой радости за свою добычу; охотничий инстинкт постепенно
побеждал слюнявую человечность. «Во жену посмешу, —
думал Федька. — Ушел на рыбалку, а приду с дичью…»
Жена встречала его на берегу с видом
недовольным и раздраженным:
—
Чего ты так долго, я тебя уже несколько часов жду! Уплыл, и с концами, что,
дома дел, что ли, нет?!
Федька молча вылез из лодки на берег. Он напустил на себя
видимое спокойствие, хотя глаза его горели, и всего его распирало от гордости:
—
Хватит ругаться, посмотри лучше, какую я тебе рыбину привез!.. — Федька кивнул
в сторону лодки.
Жена подошла к лодке, посмотрела на утку,
лежащую на мокрых сланях,
перевела на Федьку удивленный, испуганный взгляд и спросила:
—
Это что? Утка, что ли?.. Как ты ее поймал-то?
Федька с нескрываемой гордостью ей ответил:
—
Да… летала там… Я ее веслом по башке — вот и долеталась — Он нагнулся и взял утку из лодки.
—
Ты ее сам убил?.. Фу, изверг! И чего ты с ней делать будешь? — Она с брезгливым
выражением лица отбежала в сторону.
—
Чего делать… Пожарим и съедим!
— Я есть не буду!.. Ты эту гадость в дом лучше не носи, я тебя
с ней в дом все равно не пущу!.. — Она повернулась и нервно зашагала прочь.
Федька стоял как оплеванный возле лодки,
сжимая правой рукой тощее горло утки: такого поворота
событий он совсем не ожидал.
Вдруг
его прорвало: «О, блин, какими мы все чистенькими хотим остаться!.. Как мясо жрать, так давай поболе…
а как утку убить, так Федька — гад, изверг!..» Федька посмотрел на утку и вдруг
как швырнет ее что есть мочи; она, пролетев пару
метров, звонко хлопнулась на пыльную дорогу. Из кустов выскочила мосластая
рыжая псина, схватила Федькину добычу и, поджав хвост,
убежала прочь.
1996