Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2014
Я
И МАМУХОВ
Моим
друзьям Димычу, Гешке,
Михаилу и Шуре
В
комнате одуряюще пахнет яблоками.
Я открываю
глаза. Комната светла от валом валящего за окном снега. По потолку бродят
уродливые тени, ветер упорно шлифует оконное стекло. Оно потрескивает и тихо
вздыхает, словно боится жаловаться вслух.
С крыши дома
напротив обрушиваются вниз плотные волны снега. Вокруг
неонового фонаря вихрится переливающийся бирюзовый шар. Сверху, из черной
глубины, опускаются все новые и новые снеговые завесы, легкие и быстрые. В
узкой каменной трубе между домами рождаются белые смерчи и, бешено крутясь,
исчезают в глубине двора.
Я включаю
ночник и смотрю на спящего Мамухова.
Он полулежит в кресле, вытянув длинные ноги и накрывшись дубленым полушубком. Я
рассматриваю его лицо с пухлыми губами, широким приплюснутым носом и узко
посаженными глазами и думаю о том, что бронзовый загар не сделал его
привлекательнее. Есть люди, которых загар украшает и молодит. Они это знают и
ездят отдыхать исключительно в Крым. Мамухов к этой
категории людей не относится. Он похож на актера, забывшего смыть грим, и
потому его лицо — не его лицо.
— Погаси
свет, — неожиданно говорит Мамухов. Я послушно
выключаю ночник и накрываюсь с головой. Мы так давно не виделись, что нам не о
чем говорить. Сейчас я согреюсь и усну, а утром Мамухов
уедет. Вечером я звякну ему и узнаю, как он добрался до дома. А потом все
войдет в привычную колею.
… Мамухов позвонил около часа ночи и попросил дозвониться ему
домой. Он только что примчался на поезде из далекой солнечной республики, где
никогда не бывает снега. На вокзале его никто не встретил, а он в цейтноте
из-за нежного груза. Денег у него в обрез, и таксисты смотрят на него глазами
агнцев, только вчера научившихся говорить «мама».
Через десять
минут (по договоренности) он звонит опять и узнает от меня, что трубку у него в
квартире никто не поднимает. Мамухов пытается
объяснить мне, что, наверное, никого нет дома, я хватаю пять тысяч, потом
такси, потом Мамухова за шиворот, потом таксист мои
пять тысяч — и мы у меня дома.
В комнате
витает яблочный аромат.
Ящик стоит у
противоположной стены на радиоле.
Предусмотрительный Мамухов просверлил в
стенках ящика отверстия, поэтому драгоценные плоды не сгнили. Мамухов вообще деловой мужик. Я бы ни за что не потащился
из такой дали с двадцатикилограммовым ящиком. Я не люблю лишние хлопоты,
поэтому привожу из дальних поездок мелочь, умещающуюся во внутреннем кармане
пиджака: брошюрки редких стихов, фотовиды на море,
шариковые авторучки, диковинные кошельки, очки, расчески… Мамухов
хлопоты любит. Его хлебом не корми, но дай посуетиться у прилавка или окошечка
кассы.
Представляю,
как он ликовал, когда придумал насверлить в ящике дырок!
Мамухову я завидую и этого не стыжусь. Он деятелен, и
его все любят. Очевидно, еще при рождении в нем открылся клапан общественно
полезной деятельности, который во мне завинчен наглухо. Поэтому в то время,
когда Мамухов крахмалит сорочку по собственному
методу, я лежу на диване и жду, кто же бросит мою рубашку в стиральную машину.
Мы
одногодки. Только он родился в январе, а я в декабре. Он выше меня ростом, а я
красивее его лицом. В предложении из десяти слов он делает три ошибки, а я ни
одной. Утюг он ремонтирует сам, а я предлагаю купить новый. У него есть записи
Боба Дилана и ранних «Пинк Флойд», а у меня Россини и Вивальди. Он знает, где в Москве можно достать белый
джинсовый материал, а я не помню точно, сколько стоит мой любимый сыр сулугуни.
В кроссворде он оставляет неразгаданными двадцать слов, а я только два. В конце
концов, у него есть девушка, а у меня нет.
— Я закурю?
— спрашивает Мамухов.
— Если
хочешь, — отвечаю я. От алой точечки сигареты становится уютнее, и тени на
потолке уже не кажутся такими уродливыми. Сигаретный дым и яблочный дух
смешиваются, я лежу и прислушиваюсь ко вздохам,
которые издает Мамухов. Ему не спится, не спится и
мне.
— Знаешь, я
видел страшный сон. Будто нас нет и никогда не будет.
Мы сидим в огромной комнате, полной зеркал, и знаем, что на самом деле мы не
существуем, потому что ни в одном из зеркал нет наших отражений. Как ты
думаешь, что это значит?
Мамухов хмыкает и
ничего не отвечает. Я включаю свет. Он рассматривает потолок, пускает кольца
дыма и улыбается, как блаженный.
— Чего тебе
хочется от жизни, Мамухов?
— Серьезно?
— Как
знаешь.
— Чтобы я
стал богатым. Потом, чтобы женился на сексуальной девушке и
чтобы у нас было двое детей. Мальчик и девочка. А потом, чтобы они стали
известными киноактерами.
—
Ты честолюбив, Мамухов.
— А ты?
— А я нет. Я
просто хочу умереть раньше, чем ты.
— Почему?
— Не знаю.
Я вру. Я не
могу представить, как буду стоять над ямой, пахнущей свежей глиной, и слушать,
как стучат и перекатываются по крышке гроба комья земли, а в нем, в этом гробу,
заколочен Мамухов…
Мамухов накидывает полушубок и на цыпочках подходит к
двери.
— Ты куда?
— Надо
позвонить.
Я смотрю на
часы.
— Обалдел? Четыре часа утра.
Он подносит
руку с часами к лицу и склоняет голову набок, как подслеповатый сеттер.
—
Действительно.
Он
опускается в кресло и сидит неподвижно минут пять. Взгляд его блуждает по
комнате, потом останавливается на окне. Сигарета гаснет.
— Ты, Мамухов, похож на Гамлета.
Он
вздрагивает и спрашивает безо всякой связи с моим высказыванием:
— Слушай, от
менингита умирают?
— Умирают, —
просто говорю я. — Но редко.
Мамухов молчит. Смотрит в окно и молчит. Но я
догадываюсь, что он осуждает меня за столь равнодушный, по его мнению, ответ.
Этот чудак думает, что я должен падать в обморок, когда кто-то незнакомый мне
умирает от менингита!
— Давай
спать, — говорит Мамухов, и я выключаю свет.
Метель за
окном приутихла. Снег сыплется ровной стеной, крупные хлопья покачиваются в
воздухе и, кажется. скрипят
наподобие древних фрегатов. Сквозь окно в комнату проникает молочный холодный
свет. Можно различить небольшой покатый лоб Мамухова,
календарь на стене, ящик на радиоле. Во сне я вижу огромное зеркало, по
которому ползет тонкая трещина…
Утром Мамухов исчез бесследно. Может, взялся за осуществление
какой-нибудь бредовой идеи, а может, просто никого не хотел видеть. Мое отсутствие
его совершенно не волновало. Мы с Мамуховым отлично
обходимся друг без друга.
Иногда мне
вообще кажется странным, как у нас хватает терпения целыми часами болтать о
пустяках.
Как ни
хорошо мне без Мамухова, но все же первого января я
надеваю шубу и иду проведать его. Пустынные улицы безлики, словно умерли после
бессонной ночи. Разбуженные скрипом шагов подворотни сердито зевают вслед.
Проносится навстречу пустой троллейбус, похожий на шального пса. По проезжей
части идут два подвыпивших парня с гитарой. Я сворачиваю в нужный мне переулок,
поднимаюсь по затоптанной лестнице на третий этаж и нажимаю кнопку звонка.
Дверь не открывают, и я принимаюсь колотить в нее кулаком. Потом подключаю
правую ногу. Наконец, дверь распахивается, и я вижу Мамухова
в трусах и майке. Вид у него совершенно дикий.
— Что? —
спрашивает он. — Ты откуда? Уже утро?
Я киваю и
прохожу мимо него в комнату. Остановившись у стола, жду Мамухова.
Он возвращается из прихожей и, болезненно кутаясь в одеяло, садится на измятую
постель. Я смотрю на его небритую физиономию и почему-то вспоминаю затоптанную
лестницу, ведущую на третий этаж.
— Что
случилось? — спрашивает Мамухов.
— Это я
должен спрашивать, что случилось, — говорю я. — Тебе пора побриться.
Он проводит
ладонью по щеке.
— Предрассудки…
Я слышу, как
в кухне урчит холодильник. Мне становится не по себе, так как я никак не могу
сообразить, зачем же я все-таки сюда пришел? Мамухову
хорошо. Он сидит себе и молчит, и это его дело. Хитрец! Ждет, когда я начну
нести какую-нибудь дичь, а он глянет на меня, как на помешанного, и съязвит в
мой адрес.
— У тебя
обои новые.
— Нет,
старые.
После
некоторого раздумья я киваю на дверь в соседнюю комнату:
— Отец где?
Мамухов неопределенно пожимает плечами. Я беру со стола
листок бумаги — и краснею от неожиданности. На листке старательно выведены мамуховской рукой две строчки, служащие, очевидно, началом
стиха:
Декабрь. Часы. Том Шекспира. Не спится.
Качается маятник древних стихов.
— Твои? — взмахиваю листочком.
Он задумчиво
рассматривает протянутую к нему руку и тихо-тихо говорит:
— Понимаешь,
я теперь совсем один.
— То есть
как? — дежурно спрашиваю я.
— Вот так.
Положи, где взял.
Я ни с того
ни с сего начинаю злиться и ору на него:
— Ты можешь
объяснить толком, что произошло, черт губастый? Я переживаю за него, где он,
что с ним, прихожу к нему домой — а он начинает играть со мной в отгадки!
Думаешь, я тут буду с тобой рассусоливать? Ищи дурака в зеркале.
— Тоже мне,
праведник, — презрительно говорит он и выходит из комнаты.
Я плюхаюсь в
кресло. Долго раздумываю: хлопнуть дверью или нет? Раздражение потихоньку
улетучивается, а решение все еще не принято. Как это ни глупо, но я
действительно не понимаю, что происходит с Мамуховым.
— Ты разругался с отцом? — кричу я через
комнату.
Мамухов возникает в дверях, одетый в свой вечный полушубок.
— Ты — малыш, — говорит он. — Поехали.
Два часа мы
трясемся в автобусах. Мамухов кутается в дубленку и
молчит. Автобусные окна заляпаны желто-коричневой грязью, отчего в салоне
кажется еще тесней и неуютней, чем на самом деле. Наконец, водитель объявляет
конечную остановку. Мы вылезаем на свет божий… Перед нами ворота, такие
огромные, что можно сказать, что никаких ворот, в общем-то, и нет. Мамухов обводит взглядом белое пространство, разбитое на
крохотные участки, и произносит:
— Говорят,
вчера старый год сменился новым…
Потом он
ведет меня по узкой дорожке между решетчатыми оградками, присыпанными снегом.
Кое-где за оградками копошатся черные фигуры. Я не решаюсь рассматривать их.
Почему-то я чувствую себя виноватым в том, что они по ту сторону ограды, а я —
по эту.
— Откуда ты
знаешь дорогу? — глупо спрашиваю я.
Мамухов не отвечает.
Там, где мы
останавливаемся, нет решетчатой ограды, припудренной снегом. Есть только белый
холмик с торчащей из него металлической табличкой и разбросанными кругом рыжими
комьями смерзшейся глины. Мамухов устало опускается
на снег. Полушубок его распахивается, и он становится похож на курицу,
растерявшую цыплят.
— Говорят,
чтобы вырыть яму, землю сначала отогревают, — говорит он и берет в руку рыжий
ком. Наверное, ему хочется проверить, сохранилось ли в нем тепло. Я
отворачиваюсь.
Далеко над
черной полоской леса ползет самолет. Сюда долетает басовитый гул, словно дрожит
туго натянутая струна. Мамухов смахивает снег с
таблички. Я читаю имя и две даты. Мамухов вытирает
нос рукавом.
— Ей было
семнадцать лет. Милая и прекрасная девочка. Потом неожиданно менингит. Я в
больницу не ходил. Боялся. Врачи говорили, что есть надежда.
Мы долго
молчим. Кругом белизна и тишь. Только в пустом воздухе звенят колокольчиками
лопаты.
— Ты забыл у
меня свои яблоки. С ними все в порядке. Они стоят на радиоле. Можешь забрать.
Мамухов кивает:
— Я
просверлил в ящике дырочки. Яблоки не должны испортиться.
Мои руки
берутся за отвороты его полушубка.
— Только не
говори, — шепчу я, притягивая Мамухова, — что вез эти
яблоки для нее. А то я заплачу.
Мамухов всхлипывает и тыкается лицом мне в грудь. А я
умолкаю. Умолкаю надолго, может, на час, может, на весь день. Ровно настолько,
насколько потребуется. Я вообще могу молчать целую вечность. И к тому же, я
никогда не произношу лишних слов. За что и ценит меня Мамухов.
СИМУЛЯКР
«Направо
легла дама, налево туз.
—
Туз выиграл! — сказал Германн и открыл свою карту.
—
Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо
туза у него стояла пиковая дама».
А.
С. Пушкин «Пиковая дама»
I
Июль был жарким
и густым, а город, увязший в этом июле, мутным и липким, словно парилка в плохо
вымытой бане.
Днем на работе в
поликлинике травматолог Луня Хорохорин вымотался так,
словно босиком штурмовал Джомолунгму. Сначала трехлетнему пацану
молодая мамуля заехала в глаз кофемолкой. Потом привели алкаша, который,
занимаясь дома ремонтом, уронил включенную электродрель себе на ногу. Довела
сорокалетняя тетка, черноволосая, желтолицая и плоская, вызвавшая в памяти у
врача воспоминание о женщинах-айно, описанных доктором Чеховым в «Острове Сахалине». Когда
черноволосые айно размешивали пищу, варившуюся в
огромном котле на костре, писал Антон Павлович, они казались ему ведьмами.
Писал и, видимо, содрогался. Фамилия у скандалистки была Черномаз, то есть как
нельзя лучше подходящая к мрачной мистике и огненным котлам. Черномаз кричала о
переломе руки, но рука была здорова, врач понял это сразу. Больные не кричат, они молча терпят и смотрят с печалью и надеждой. Кричат
симулянты, сил у них для этого достаточно.
Луня выслушал
пациентку, прощупал фаланги, кисти и предплечье. Направил ее на рентген. Все
было в порядке, косточки целые, суставы светлые, мышцы гладкие. Посоветовал
натирать випросалом и недельку пить элениум
(психопаты любят, когда им советуют что-нибудь выпить, якобы для лечения).
Но тетке всего
этого казалось мало, ей хотелось настучать на своего сожителя, который надоел
ей хуже горькой редьки. Когда они поссорились, хозяйка вышвырнула его вещи с
балкона, а он снял смесители в кухне и ванной и зачем-то украл коврик из-под
входной двери. Она разревелась, побежала в районную поликлинику и, не зная, что
делать, записалась на прием к травматологу.
Ей хотелось быть
жертвой, страдалицей. Поэтому она потащила травматолога на Джомолунгму, тыча ему в лицо якобы сломанной рукой. Луня понял, что ей
надо посочувствовать и унизить похитителя смесителей, но жара и бесконечный
приемный день лишили его, в конце концов, самообладания, Он выставил ведьму-айно за дверь и бежал домой через служебный вход.
Дома принял
холодный душ, но вытираться полотенцем не стал, а просто, дав волю лени, сидел
нагишом в кухне и курил. Завтра у него был выходной день, можно было закатиться
к старому другу, бывшему участковому терапевту Паше Ломтеву на дачу.
Запланировали расслабиться, выпить пивка и сыграть по-крупному в карты.
Ну и хорошо!..
Съев бутерброд с сыром и запив его зеленым чаем, доктор прилег на
диван с томиком Чехова. Хорохорин очень любил
короткие, полные нежности и печали чеховские рассказы. Любил, но до конца не
понимал, перечитывал, испытывая какой-то счастливый ужас. В юности сам пробовал
писать, рассылал в журналы свой подворованный у
мастеров пера робкий лепет. Но побившись лбом о такие столпы, как Пушкин,
Толстой, Чехов, вовремя завязал. Талант был, а озарения не было. Так что игра
не стоила свеч. В конце концов, медицина — тоже хорошая игра. Особенно, когда в
кабинет заглядывают молодые пациентки, которые реагируют на сочувствие. Так и
легло: хорошие книжки вечером перед сном, мимолетные встречи с прекрасными
незнакомками и карты, классический литературный штосс. Красивый и азартный мираж русской словесности.
Кстати говоря,
проработав несколько лет в поликлинике, он, наконец, понял тайну писателя
Чехова. Антон Павлович не просто писал, а лечил людей. Например, от вас ушла
любимая жена, вас уволили с работы или вы мучаетесь жутким похмельем.
Настроение — в петлю. Открываете Чехова и читаете, скажем, рассказ «Шведская
спичка». Как искали труп убитого барина, а он, живой, ночевал в баньке, потому
что его туда, пьяного, запихнула любовница, чтобы он не попался на глаза ее
мужу.
После чего и
жена, и работа, и головная боль проваливаются в тартарары.
Verbummovet, verbummedicinam1.
В этот раз он
открыл рассказ «Шуточка».
Морозный
полдень, он и она летят с горы на санках, сквозь рев ветра он говорит ей: «Я
люблю вас, Надя!» — она не понимает, кто произнес эти волшебные слова. Мучается
непониманием, но счастлива находиться между страданием
и восторгом. До самой весны они продолжают по воскресным дням летать с горы, и
Наденька все глубже погружается в морок «шуточки». Герой ведет себя, как
утонченный садист, а когда позже героиня выходит замуж за секретаря дворянской
опеки, то сам себе удивляется: зачем он так изощренно издевался над робкой
барышней?
Errarehumanumest2.
Проснулся Луня
глубокой ночью. За окном гудел ветер, от его упорного и плотного баса в грудь
заползала тоска. В голове толпились рваные, неопрятные мысли. Сначала врач
вспомнил девушку-однокурсницу, за которой три года ухаживал, но так и не сказал
ей ни одного правдивого слова о своих чувствах, мечтаниях, надеждах. Водил ее в
театр, бродил вечерами с ней по городу и говорил бог знает
о чем, а потом неделями не замечал, словно они незнакомы. Шуточка. Трусость
вместо любви под соусом независимости. Когда виделись в последний раз,
однокурсница смотрела на него распахнутыми синими глазами, в которых стоял
испуг. Эти глаза он помнит и сегодня.
Была еще
медсестра в поликлинике, куда он попал по распределению после института. Невысокая, плотная, с короткими, очень яркими каштановыми
волосами, широким ртом и непристойными глазами. Она была на двенадцать лет
старше молодого травматолога. Соблазнила его прямо в кабинете, на медицинской
кушетке, покрытой розовой простынкой. Потом встречались у нее дома. Медсестра
сначала кормила его жареной картошкой, затем угощала коньяком и вела в постель.
Кровать у нее была узкая, с пышной периной и пухлым одеялом. Любовные схватки
на этой перине и под этим одеялом напоминали Хорохорину
кошмары детских болезней, когда подушка кажется раздувшимся белым облаком, а
простыня — теплой ванной. Но сама медсестра была, в общем, хороша, особенно,
когда целовала широким ртом все его тело и плотоядно изгибалась в глубине
перины. Она ничего не стеснялась и позволяла захмелевшему
и разгоряченному Луне самые вульгарные вольности.
Еще она, смеясь
и гладя его коленки, называла молодого любовника «кузнечиком» и, выбравшись из
смятой постели, часами ходила по квартире голой, сверкая полными короткими
ногами. Через два года они расстались, так как медсестра уехала к своей старой
матери в Минск.
В двадцать шесть
лет он женился на красивой артистке, которая однажды пришла к нему лечить
растяжение ахиллова сухожилия, заработанное в театре. Три года они прожили
беззаботно. Но потом жена стала изменять ему, он вроде бы начал переживать,
изводить ее сопливым нытьем, а потом вдруг понял, что
всего-навсего надоел супруге. Его жене требовались постоянные перемены, обязательства и статика ее угнетали. Разошлись они мирно,
почти по-дружески. Пару раз она даже звонила, приглашала в гости, так как
испытывала одиночество и желание поболтать, вспомнить все хорошее. Он не пошел.
«Ты — мой отобранный приз», — рассмеялась бывшая жена.
Но травматолог
уже знал, что это все перемены ветра. Болтаться флюгером на чужой крыше теперь
он считал ниже своего достоинства.
Ему шел
тридцатый год, пора было выздоравливать и позабыть, наконец, обо всех детских
болезнях. И играть наверняка: тройка, семерка, туз.
Утром он сбегал
в магазин за живым пивом, купил пять двухлитровых баклажек «Пльзеньского
Праздроя», потом быстренько собрался и вызвал такси.
До дачи Ломтева на Белозерской ехать было недолго, около двух часов. Луня
развалился на заднем сиденье, попросил шофера не включать радио и не курить. Шоссе
было на редкость пустынным, кондиционер в салоне работал исправно, впереди
маячил день свободы, за чистыми стеклами «Желтого такси» летело что-то хорошее,
светлое, необязательное. Травматолог очень быстро перестал думать о чем-либо и
задремал.
II
После обеда
друзья сидели на веранде и курили. Ломтев сварил отличную грибную солянку,
исходящую сладковатым духом боровичков, пряной закваской соленых груздей и
маринованных лисичек, нежирную, но очень сочную и густую, приправленную возом
свежей зелени и спрыснутую лимонным соком. Он любил
уединиться на даче, оставив жену, детей и тещу в городе и целиком посвятив
себя кухне. Так он отдыхал от своего бизнеса: сети аптек, расположенных в
четырех столичных округах. Деньги бизнес приносил ощутимые, но проблем тоже
хватало. Бывший терапевт, тридцатидвухлетний Паша Ломтев нашел способ
релаксации на кулинарной ниве. «Никакие Мальдивы не сравнятся с поросячьим боком и гречкой,
приготовленными в печке, — говоря это, Паша жмурился и глубоким деревянным
черпаком ловко раскладывал дымящуюся кашу по необъятным глиняным блюдам. —
Добавим кубик масла, поджаренный лук и хрен — будет амброзия!»
Вслед солянке
догнали удовольствие драниками со сметаной.
Золотистые жареные картофельные плюшки макали прямо в густое сметанное озеро в
глиняной миске, занимавшей чуть ли не треть стола. Пока ели, говорили о
футболе. Потом совсем немного о политике и женщинах. Из-за высокого малинника,
облепившего ограду-рабицу, выглянул июльский
молчаливый вечер. Луня принес из холодильника две запотевшие фляги «Праздроя», Ломтев выставил на стол высокие пивные бокалы,
янтарный «Праздрой» стрелял невидимыми пузырьками и
целовал в губы белой пенкой. После крутой солянки и сытных
драников холодное пиво было подобно катарсису,
омывающему взбудораженные души.
В течение
ближайшего получаса друзья тянули пиво, молчали и блаженно отдувались.
— Вот скажи, —
Ломтеву вдруг захотелось быть взволнованным, — если бы все люди добивались
того, чего им хочется, разве это было бы справедливо? Например, ты стал
травматологом по призванию — и потому живешь с пылким, искренним сердцем. День
ото дня совершенствуешься в профессии и, засыпая, думаешь только о том, что
завтра опять будешь счастлив, потому что к девяти утра опять пойдешь в свой травмпункт. А я бы создал
такую сеть аптек, которая с каждым годом приносила бы все больше и больше
дохода. Причем, абсолютно честно и прозрачно. И любой заболевший мог бы
приобрести у меня самое редкое лекарство по самой минимальной цене. То есть я
бы наслаждался не стабильно растущим счетом в банке, а единственно осознанием
приносимой всем пользы, помощи и возможности спасти даже самого безнадежного
пациента. Понимаешь, и так все вокруг. Делают свое дело — и всегда в точку.
— Ну и отлично.
— А в чем тогда
смысл жизни?
— Наверное, в
самой жизни.
— Иными словами,
идеал отнимает у человека способность сомневаться в себе. Заставляет мыслить о
своей индивидуальности не в категории страждущего, а самодовольного и сытого
эпикурейца. Значит, добившись идеала, мы уничтожаем в душе самое главное —
болевой порог.
После этих слов
Ломтев налил себе еще пива и залпом осушил свой бокал. И отдышавшись,
продолжил:
— Тянуться к
идеалу и, ухватив его, вдруг возненавидеть себя за пустоту, в которую
превратился, — какая же тут, к черту, справедливость? Где боль, данная нам для
поиска совершенства?
— Слава богу, мы
не идеальны и не совершенны. Мы с тобой только что отобедали, чтобы быть
сытыми. Солянка была волшебной, драники со сметаной
просто обжоркой, «Праздрой»
вкусен и гениален. Но это — малюсенький вопрос
малюсенького выбора. Cavenecadas3.
В конце концов,
я приехал к тебе отдыхать, а не решать вопросы мироустроения.
— Credoquiaverum4.
— И что?
— А вот что.
Идем в дом, кое-что покажу.
Друзья поднялись
на второй этаж, где была комната Ломтева — кабинет не кабинет, но небольшое
личное пространство с раскладным диванчиком, прямоугольным письменным столом с
лампой и ноутбуком, телевизионной панелью на стене и очень узким окном,
занавешенным толстой бордовой гардиной из жаккарда. Хорохорин плюхнулся на диванчик, Ломтев зажег настольную
лампу и полез в нижний ящик стола. Погромыхав его содержимым, он выудил
темно-коричневую кожаную кобуру на длинном ремне, расстегнул ее и достал на
свет божий средних размеров пистолет с прямоугольным стволом, из которого
подслеповато выглядывал круглый глазок дула, и удобной ручкой с насечками для
пальцев. Оружие было иссиня серого цвета, серьезное, надежное, так и просящееся
в руку.
Паша отодвинул
гардину и прицелился в окно. Потом любовно осмотрел пистолет и рукавом протер
хищный корпус от невидимой пыли.
— Модель «Глок», разработана для австрийской армии. Патроны «Люгер», девять миллиметров, ствол без предохранителя,
стрельба ведется нажатием курка. Термостойкий высокопрочный пластик, бьет на 70
метров без промаха, три тысячи евро.
— Зачем он тебе?
Ломтев опустился
верхом на крышку стола, руку с пистолетом согнул в локте и стал очень серьезен:
— Мы говорили о жратве, халтурном счастье и утрате
смысла. Так вот. Если у меня в столе лежит эта штуковина и коробка патронов, я
спокойно плюю на счастье. Потому что могу размозжить ему башку
в любую секунду. И опять вернуться к поиску смысла.
— Дохлый и остывший? В смерти тоже нет смысла, Паша.
— А смерти нет,
Луня. Смерть — это другая форма жизни… — Он бросил «Глок»
на стол. — Будем играть или как?
— Спрячь пушку и
банкуй.
— Тащи снизу
сигареты и пиво. Ты сегодня у нас кто?
— Если можно,
буду понтером.
Через пять минут
на столе лежали две колоды карт, пиво, сигареты и в самом углу — так и не
убранный хозяином пистолет «Глок». В комнате было
очень тихо и горела одна только настольная лампа,
создававшая не уют, а тревожное ожидание случайной беды, как в операционной.
Пока Ломтев
вскрывал две новые колоды, Хорохорину пришла в голову
странная мысль. Если поставить все имеющиеся у него деньги на три знаменитые
классические карты, обдернуться, по Пушкину, на последней и вылететь, так
сказать, в трубу, то можно будет проверить версию о прорыве через беду к смыслу
жизни. Или они просто болтали, опьяненные грибной солянкой и «Праздроем», или всерьез готовы сменить сытую и праздную
жизнь на что-то более достойное?
Наверное, глупо,
но в тридцати годах, стукнувших травматологу, увязшему среди баб, чтения
литературной классики и душевной комы, ума ничуть не больше.
Наконец, одна
колода лежала на столе перед Луней, а штосс — в руке у Ломтева. Бизнесмен был бледен, словно
предчувствовал риск от предстоящей игры. Он внимательно смотрел на друга, но
так как зрачки у него мелко дрожали, казалось, что взгляд блуждает по всей
комнате.
— Какой куш? —
спросил он Хорохорина.
— Только не
подумай, что я сошел с ума. Мне пришло в голову проверить твою версию о
всеобщем счастье. На банковской карте у меня 178 тысяч рублей, в кошельке еще
десять тысяч. Предлагаю выставить на кон по 180 тысяч. Идет?
Ломтев наполнил
свой бокал пивом, медленно его выпил и потом закурил. Было ощущение, что его
восхитил безумный поступок друга. Скорее всего, он даже пожалел, что не
оказался первым. Он развел руками и хохотнул:
…И
выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом…
— Сто
восемьдесят — так сто восемьдесят. Взрезай!
Луня достал из
своей колоды карту, взрезал ею колоду банкомета и положил на столешницу
рубашкой вверх. Игра пошла. Ломтев перевернул штосс и
сдвинул верхнюю карту, так называемый «лоб», вправо, приоткрыв уголок второй
карты, «соника».
— Валет и
тройка.
Хорохорин очень спокойно открыл свою карту и сказал:
— Тройка. «Соник» мой. Деньги на бочку.
Еще через час
все было кончено. На второй талье травматолог выставил весь свой выигрыш.
Ломтев, потеряв осмотрительность, метал. Семь абцугов пролетели мимо, а на восьмом
опять выиграл Хорохорин. Шестнадцатая, то есть четная
карта, совпала с его семеркой. 360 тысяч добавились к первым тремстам
шестидесяти, ибо банкомет «отпустил» семерку. После перемены колод произошло
то, что с таким упоением Болдинской осенью 1833 года описывал гениальный
Александр Сергеевич — только с точностью до наоборот.
Направо легла пиковая дама, налево трефовый туз. Хорохорин
вскрылся. Перед ним алел червовый туз, похожий на орошенные кровью рыцарские
доспехи. Его «соник» снова выиграл. «Ничего не вышло,
— пронеслось в голове у травматолога. — Опять жирное счастье». Выигрыш составил
ни много ни мало один миллион четыреста сорок тысяч рублей!
Ломтев швырнул
на стол пачку банкнот и долго смотрел на узкое окно. Жаккардовая гардина была
отдернута в сторону, и в прокуренную комнату тихо сочилась душная июльская
ночь. Хорохорин сгреб выигранные деньги на диван,
перетянутые лентой пачки банкнот, разбросанные по матрасу, напоминали кадр из
какого-то пошлого бандитского фильма.
Луня сунул в рот
сигарету.
— Покури на
улице, — вдруг сказал Ломтев. — А то тут уже как в дешевом борделе.
Ночное июльское
небо было похоже на плохо выкрашенную штору, купленную на китайском развале.
Кучки облаков растекались по ней пятнами водянистой краски, закатные сполохи
напоминали язычки пролитого на скатерть прокисшего борща, а редкие звездочки —
блестки рассыпавшейся по немытому полу дешевой бижутерии. Со станции сюда
доносился искаженный динамиками и расстоянием бубнеж диспетчеров, Казалось, что в глубоком колодце о
чем-то переговариваются упавшие туда пьяные или просто сумасшедшие.
Хорохорин щелкнул зажигалкой.
Одновременно в
доме на втором этаже раздался пистолетный выстрел. Звук был сухой и очень
короткий.
В наступившей
тишине двухэтажный темный дом сразу стал загадочным и неприветливым. Желтый
свет, нарисовавший наверху узкое окно, не сулил ничего хорошего. Диспетчеры на
железнодорожной станции растерянно помолчали, откашлялись, выругались, после
чего опять продолжили свой сумасшедший разговор.
Доктор затянулся
сигаретой, выпустил дым и задумался. «Сейчас докурю и позвоню его жене. Крику
будет немерено. А деньги надо убрать. Никому ведь не
объяснишь, почему мы так крупно играли».
Еще он думал о
том, что вся эта история похожа на бессюжетный, наивный рассказ. Только очень
плохой, который сочинять и публиковать, будь сам он не врачом, а писателем, в
общем-то, не стоило. Тройка, семерка, туз опять сделали свое гадкое дело.
Однако теперь, во времена всеобщего счастья и дешевой оголтелой
пирушки, ничего художественного и поучительного в этом уже не было.
____________________________________________________________________
1Слово
волнует, слово лечит (лат.).
2Человеку свойственно ошибаться (лат.).
3Берегись, чтобы
не упасть (лат.).
4Верю,
ибо это истина (лат.).