Рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 1, 2014
— Ну вот, онкологи запрещают солярии, надоели им загорелые трупы, — зачем-то с вызовом говорит Ядвига, вытаскивая из носа маленькие скрученные марлевые свитки; мне вспоминаются папильотки, мои куклячьи локоны к новогоднему утреннику в саду, белые гольфы.
— Прошу вас, не беспокойтесь, сделайте все, так нужно, — не смотря ей в глаза, как можно тверже отвечаю я.
Ядвига вкручивает свитки назад. Шарю глазами по стене: за что бы зацепиться? Ее домашний Людвиг Ваныч на портрете ответно ищет мой взгляд, чтобы начать любимую игру. Людвиг Ваныч, какого черта?! зачем ты в аллегретто шестнадцатых столько всунул?! и синкопы эти! Я с тоской вспоминаю позорный прошлогодний отчетный концерт, свои скользкие пальцы, мажущие все мимо, мимо, хоть присыпаны тальком, и ненавидящий выпуклый ядовитый взгляд Ядвиги из-под толстенных террариумных линз. Змеиный взгляд, нечеловеческий, которым она одарила меня в фойе.
В концертном зале напротив черного ящика, где внутри шевелятся утробно, как черти в табакерке, подбитые мягким войлоком живые деревяшки, тоже Людвиг Ваныч висит. Косматый, угрюмый, как с похмелюги. Ядвигин Людвиг Ваныч, мной так и не прирученный, подаривший мне тройку с минусом, словно отряхнув соломинку со своего сюртука.
Портреты Людвига, Ядвигины линзы и линеечка в придачу по моим корявым пальцам — это как сопутствующие вещицы к великим значкам, которые я брала с трудом, как шифр. Это про меня сочинили анекдот: уборщица смотрит на пианиста, не понимая, кто же победил: черные или белые. Мне виделись сны, как я выхватывала линейку и била по Ядвигиным ненавистным стеклам, как-то раз разбив их окончательно, с ужасом увидев под ними детские беззащитные глаза.
«Да нет, такого быть не может!» — просыпаясь, твердила я. Если Ядвига снимет очки, под ними, наверное, ничего не окажется. Эти очки вместе со змеиными глазами она купила где-нибудь на птичьем рынке, чтобы «жисть» моя мне медом не казалась.
Черт знает, когда и зачем занесло сюда Ядвигу с ее янтарными перстнями, замшевой юбкой, вытертой на вполне ожидаемых местах, в туфлях, тоже замшевых, мшистых, бледно-зеленых, на твердых каблучках. На дочь стрелка из колчаковского литовского отряда она, конечно, не похожа. Я подозреваю, что однажды татранский фен, смешавшись над Краковом или под Шауляем, с балтийскими ветрами пригнал сюда Ядвигу в добровольную ссылку декабристки или еще по иному веселенькому стечению обстоятельств. Променять брусчатку, ратушную площадь, каких-нибудь «дев Марий» в рождественских шопках и жареные картофельные цепеллины на черемшиный медвежий угол — это, знаете ли, не для слабонервных сюжет. Ядвига, Ядвига. Если бы родилась ты шестью столетиями раньше, могла бы запросто выйти замуж за литовского князя и стать польской крулевой. Жила бы себе на Вавеле и смотрела с балкончика на розы и кресты, а в дождь, накинув плащ с горностаевым подбоем, шла бы по анфиладе дворца, представляя, как пасти драконов изрыгают с крыш водяные столбы.
Но стала Ядвига учительницей музыки для таких, как я, и нужно вместо утренних проходок по брусчатке, чтобы успеть к заутрене в собор, мурыжить деток, щелкать их линейкой, кругло ставить скрюченные, словно после полиомиелита, пальцы, собирать квитанции об уплате двадцати рублей ежемесячно и, выходя из кабинета, каждый раз шептать: «Тихий ужас».
Школьные годы чудесные! Учительница первая моя!
Тихий ужас — это про меня. Отличницу, между прочим, в обычной школе. Любимицу папы и мамы. Жаль, не сохранились эти дневники со словно высеченными Ядвигиными рунами: «учить», «долбить», «педали грязные» и «термины ко вторнику!», да еще с двойными подчеркиваниями, как для дебила. И щедрая роспись на полстраницы, такая длинная «с» в конце ее литовской фамилии, что для меня она звучала словно «сссссс» — свистящим шепотом моей очкастой змеи.
— Так что, Людвиг Ваныч, родной ты мой, — стараюсь заласкать его, пересмотреть, но Людвиг Ваныч уже уставился в телевизор. Я ему неинтересна. У окна — Ядвигина кровать с резными ромбами и клеткой (не на ней ли она прибыла из Посполиты?), и к спинке привязана склянка из-под розового масла.
— Это еще что такое? — Теперь я смотрю на нее в упор, как некогда имела право смотреть на меня только она.
Ядвига растягивает губы и шмыгает носом, марлевые свитки опять пропитаны кровью.
— Да из такой штукенции Либуше любовников своих поила поутру, — говорит она.
— Ядвига Вилкасовна, я знаю эту историю. Вы мне уже рассказывали, только по-другому. Помните, я как-то запорола Фибиха, вы потом сказали, что меня во Влтаву нужно, как любовников Либуше?
— Да? Не помню, как давно это было, — виновато отвечает Ядвига.
— А было это два года назад.
— Это было до…
Она идет в ванную менять марлевые свитки.
А стекляшка с кислотой болталась над ее изголовьем на шелковом шнурке, как сонетка. Казалось бы, возьми, позвони в колокольчик, и откроются двери туда, где не больно. Или придет к тебе служанка, срежет этот ужасный флакончик и на серебряном подносе поднесет его. И он оставит на пальцах противный, удушливый запах дохлых роз, выбрызнет свое содержимое ей в рот!
«Finita est comedia!» — шепнул нам вдруг Людвиг Ваныч свои забытые слова в чуть сокращенном варианте. Заткнись, Людвиг Ваныч, смотри-ка ты лучше телевизор! Тереза Брунсвик и Джульетта шлют тебе привет! Видишь, Варгафтик что-то мелет про тебя, послушай, что умные люди говорят, — повеселее, может, всем нам станет.
Вдруг в этот мерзкий разговор полилась чистая озерная вода бетховенского аллегретто, так и не сыгранного мной. Я словно оказалась в темной яме концертного зала, смотрела на черную спину невидимого пианиста, сидя в кресле Ядвиги, и поняла наконец, зачем мне встретилась она, эта старая литовка в толстенных линзах. Чья-то невидимая рука брала шестнадцатые, отыгрывала форшлаги с каждым тактом все легче и легче, будто приноравливаясь к стремительному бегу по клавиатуре, а в комнате стояла тишина. Мы молчали, и только слышно было, как пропитываются бинты Ядвигиной кровью.
Так жили мы еще несколько месяцев, встречаясь и расставаясь, и однажды мартовским утром я увидела дохлую крысу прямо у подъезда Ядвиги — ворона распутывала клювом целлофановые кишки — и чуть не свалилась на грязный, осклизлый лед. Смерть стояла на пороге Ядвигиного дома фривольно, как девка на панели; казалось, еще чуть-чуть — и снимет она свои цокающие каблуки, чтобы тихонько проникнуть в ее квартиру.
Я быстро зашла к Ядвиге и сказала, что не позволю больше мучить себя. Еще сказала, что она умрет или сейчас, или никогда. Так и будет таскаться целую вечность с этими бинтами и ворошить свои дни, словно разорванную партитуру с утерянными листами. Я сорвала склянку со шнурка, на секунду удивившись, как, оказывается, он был слабо прикручен к кровати, и подала ей. Ядвига отошла к окну, уставившись в расплывающуюся пустоту, а я ушла от нее, забрав склянку, решив, что больше сюда не вернусь.
В ту ночь Ядвига умерла.