Повесть
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2013
Как известно, в сказках про принцесс в жизнь людей вмешиваются феи, духи и прочие персонажи народного фольклора. Я бы очень хотела знать — с какими дарами собрались к моей кроватке в роддоме №5 лукавые феи, когда у вчерашней выпускницы Горного техникума и грузчика взрывчатых веществ завода «Пластмасса» родилась дочь.
***
Считаю, феи пожадничали и остановились на прожиточном минимуме без прикрас: то есть тельце мое могло быть посимпатичнее, волосы погуще, рот поменьше, а характер менее «фантазийным». Потом я не знаю, кто из дарительниц постарался — в смысле добрая эта была фея или полная стерва — но к десяти годам меня настигла странная одержимость. К тому времени у меня уже имелся брат-погодок, а мама, технолог шахты «Красная Горнячка», из-за оплошности водителя электропогрузчика лишилась левой ноги выше колена. Она ходила на протезе, с палочкой, и зимой по нашей с Димкой просьбе ловко сбивала ею снег с веток деревьев. Получалось красиво.
С «красотой» была связана и моя страсть под кодовым названием «камушки». Конечно, в первую очередь виной всему была их таинственная и, что не менее важно, мало подвластная времени красота. Они оказались сильнее всего, что нас окружало, и намагнитили мою жизнь до того, чтобы повернуть ее не в ту сторону, совсем не в ту — по крайней мере, с точки зрения регламентирующих мир правил рациональности.
Особенно завораживали в детстве полупрозрачные кристаллы: горный хрусталь, аметист, исландский полевой шпат, который, если приложить его к печатной строке, удваивал изображение. Вся эта нежная слоистость, целые туманные миры, упрятанные внутрь безупречных граней. Бывало, смотришь и не налюбуешься. Медленно поворачиваешь камень на свету, а игра бликов высвечивает новые подробности путешествия. Именно путешествия, потому что просто смотреть было мало, хотелось стать такой же маленькой, как Карик и Валя из замечательной книжки Яна Ларри, и каким-то образом попасть внутрь той волшебной страны, которая за гранями кристалла начиналась.
А ведь были еще сеточки рутила — неоспоримое доказательство существования моих крестных фей — запечатленный на века взмах волшебной палочки, когда золотые нити прошивают насквозь кристалл хрусталя и остаются в нем застывшим взрывом.
Что там мультики! Они сильно проигрывали, хотя если бы изображение телевизора в моем детстве было цветным, а не черно-белым… К тому же довольно часто, когда наш буйный отец возвращался с работы пьяным, мультики нам с братом были заказаны. Из-за спиртного отец уже не мог быть грузчиком взрывчатых веществ, он спустился в забой, под землю… Странно, при том, что я доставала «камушки» любыми доступными способами и облазила в окрестностях все мало-мальски приличные ямы, мне и в голову не приходило попросить отца принести что-нибудь из «настоящей шахты». Несомненно, то были бы дары Аида, ядовитые, уже отравленные, не имеющие права находиться среди того, что мне по-настоящему дорого.
Так возник в моей жизни черный негатив, подземное царство, темный углекоп. Думаю, произошло это постепенно, по мере погружения отца — так и хочется написать в «недра» — болезни, потому что мама считала его именно что больным, а больных на произвол судьбы не бросают.
***
Отдыхать он с нами ездил только один раз. Маме, как «травмированной на производстве», дали бесплатную путевку в Дом отдыха на берегу озера Увильды. Честно говоря, в стандартном номере с фотографией стандартных озерных красот на стене смотрелся отец не очень. И скуку пресного санаторного режима разбавлял, требуя у матери каждое утро «рупь на опохмелку».
Однажды после такого представления мы с мамой взяли в прокате лодку и вдвоем поплыли на острова. В прошлом она была спортсменкой-лыжницей, гордостью своего техникума, и даже — предмет моей зависти — путешествовала с друзьями на велосипедах по Кавказу.
Я страстно мечтала о путешествиях, где, конечно, можно добыть еще более удивительные, чем здесь «камушки». Пределом моих мечтаний в ту пору являлся остров Шри-Ланка. Там в шахтах добывали не скучный бурый уголь, как у нас, а божественную шпинель — разноцветную и прозрачную. Именно так в моем воображении переливались «яхонты», «самоцветы» и сказочные сокровища из пиратских сундуков.
Мама гребла. Мы подплыли к острову, который представлял собой скалистый останец, заросший лесом, вытащили лодку на песчаную отмель и двинулись вглубь. Мама уже обходилась без палочки и ловко лавировала на протезе между упавшими стволами, поросшими мхом, которые только сохраняли видимость объема и при первом прикосновении обрушивались трухой в ажурные, высокие папоротники. «Осторожно, в таких стволах могут быть осиные гнезда», — предупредила мама.
Так все и осталось в памяти: необитаемый остров, мама впереди, как Джон Сильвер на деревяшке, зеленый зной, струящийся сквозь лиственную завесу, пергаментные гнезда ос, остроконечная красная земляника и — несомненный дар духов этого места — на отмели, чуть правее лодки, видимо вымытые из основных пород, слагающих остров — «камушки». Причем редкие: гранаты, вкрапленные блескучими веснушками в куски гранитной породы, и агаты. Точнее то, что ими становится, если мало чем приметный «булыжник» распилить на специальном станке. О, восторг подобной находки! Мне казалось, что микроскопические мои гранаты горели так же свежо и остро, как ягоды земляники на фоне зеленого сумрака.
Но такие подарки судьбы случались не слишком часто. Обычно приходилось довольствоваться тем, что можно было найти в ближайших окрестностях городка. А они, на мой вкус, отличались изрядной убогостью. Уральские горы сходили здесь на нет и в унылой местности, помеченной террикониками, чувствовалась болотная равнинность. Бесконечные болота мезозоя, давшие жизнь небогатым угольным залежам не самого высокого качества. То же, что и с дарами моих фей: серединка на половинку. В аккурат по присказке: «Уголек да глинка — не праздничный харч».
Но кое-что интересное все-таки нам попадалось. Если внимательно смотреть под ноги, то уже во дворах центральных улиц можно было найти невзрачные на первый взгляд сколы сланца, где свой ажурный след оставили растения древних болот. Тонкий угольный рисунок, а если совсем повезет — отпечаток неведомого панциря или «лигнит» — окаменевшее дерево, тысячелетние кольца которого подернуты пленочкой минерала, похожего на пирит — «кошачье золото». Все потому, что бурый уголь, которому наш городок обязан своим существованием, среди углей планеты считается самым «молодым». Он не долежал под землей до чемпионского блеска и однородности каменного кокса. И в нем — нет-нет да проскакивают формы промежуточные, где наглядно запечатлен процесс превращения растительной массы в минеральные залежи. Хотя такой «недоуголь» куда больше радости приносил воображению ребенка, перекидывая мостик между «живым» и «не-живым» (а точнее тем, что под этим понимается).
Чего только мы не находили, пока возились в сарайках на угольных кучах. Легко шелушился тонкими листами «бумажный» уголь «дизодил» или рассыпался землей под пальцами уголь войлочный, похожий на торф, и совсем удивлял кусочек древесной золы, наглухо зажатый в тиски светлой породы. Какой урок получаешь, когда видишь: то, что принято считать камнем — когда-то росло и зеленело, пусть и в неведомых лесах на мезозойских болотах? Алмаз — родственник графиту и углю, а значит, тем самым растениям, которые когда-то в уголь превратились, то есть, в каком-то смысле бессмертие материи существует. И все со всем связано.
Вероятно, вследствие таких выводов, сделанных интуитивно, и появилось у меня убеждение, что похороненной нужно быть только в земле: листочки там, травка, свирель из тростника, поющая голосом убиенного пастушка, мои атомы и молекулы, которые снова распылятся по миру, и которые обеспечивают мне с этим самым миром абсолютное родство за счет «первичных» кирпичиков — химических элементов. Смешные представления о мироздании маленького язычника-дарвиниста.
***
Географию окружающего мира для меня тоже определяла страсть к «камушкам», центром притяжения становились места, где ими можно было поживиться. Например, уже заброшенные на тот момент угольные карьеры (поначалу часть угля добывали в наших краях открытым способом). Или терриконики, куда годами свозился шлак — отработанная при добыче угля порода. Эти розоватые горы напоминали издалека древние курганы, они постоянно тлели внутри и под воздействием особенных условий там появлялись на свет особенные минералы. Оседали, например, на кусочках шлака прозрачные соли.
Заповедные территории, как и положено, начинались на краю Старого города, застроенного по преимуществу «своими» домами и насыпными бараками еще военного времени. Нам, выросшим в Центре, в новеньких кирпичных домах, они уже казались экзотикой.
В Старом городе обитала вся папина родня и — настоящая ведьма — моя бабушка, папина приемная мать. Пещера Гингемы, я думаю, выглядела так же и так же отвратительно пахла. Запах нечистот и затхлости в ее норе клубился настолько густой, что все остальные тела и предметы, попадавшие в его поле, теряли собственный аромат. В довершение картины старуха постоянно нюхала табак и таскала за собой испачканные коричневым тряпки для сморкания. Она отменно материлась, легко могла отрубить крысе голову печным совком и мылась раз в месяц.
Моя мама откровенно считала ее ведьмой, и однажды я подслушала, как она рассказывала подруге, что именно старуха, недовольная партией сына, вслух прокляла невестку, а через неделю среди бела дня мама увидела летучую мышь, которая повисла на кухонной форточке, а еще через неделю — попала под электропогрузчик.
Видимо, склонность к примитивному сказочному мышлению, где черное и белое чаще всего по отдельности — и редко переплетаются между собой, досталась мне от матери. А может быть, это следствие резко контрастного фона моего детства. Мне всегда казалось, что странным образом темные силы — отец и его приемная родня — взяли в плен силы светлые — мою маму. Она, конечно, совершенно замечательная и необыкновенная, но почему-то не хочет спастись сама и спасти нас, не хочет сбежать из темного королевства. Нелогичностью своих поступков мама напоминала мне Русалочку Андерсена. А еще тем, что культя ее в протезе, замотанная в марлевые прокладки, часто кровоточила, так же, как ноги Русалочки, в которые превратился рыбий хвост, и так же, как Русалочка, мама никогда не жаловалась на свою боль и обиды.
***
Впрочем, и в колоду темного королевства случайно затесался один светлый персонаж, муж бабки — деда Саша. Человек тихий и незлобивый, он умер, когда мне не было и трех лет. Говорят, именно он настоял взять из приюта маленького Валерку, когда выяснилось, что после всех ошибок молодости его супруга иметь детей уже не сможет. Все, что осталось от деда Саши в памяти — лучащийся светом силуэт в углу дивана. Не мужчина — тихая улыбка мироздания, «облако в штанах».
Он один из всей родни одобрил невесту сына и, трудясь электриком, содержал на протяжении жизни мою взбалмошную бабку, которая «работяг» не любила, да и сама никогда толком не работала, а только «подрабатывала» время от времени, то сиделкой, то уборщицей, то разгрузкой лотков с булочками в магазине «Хлеб», где после сплетничала от души с продавщицами в белых кокошниках. Вот ведь удивительные, если вдуматься, головные уборы. Высокие, накрахмаленные, а то и на жестком каркасе из фольги, которая поблескивала празднично сквозь выбитые по белому полотну узоры. Ни дать, ни взять, прямые родственницы детских новогодних корон — тех, что по ночам наши мамы обсыпали «серебром» и «золотом» толченых елочных игрушек, чтобы хоть на один детсадовский утренник превратить своих дочурок в инфант.
Но если с детскими коронами все более или менее ясно, то приверженность к кокошникам советских продавщиц и работниц общепита до сих пор остается для меня загадкой. Думается, дело не только в нормах, предписанных СНИПами и ГОСТами — тут что-то от желания приобщиться к державной гордости Снежной королевы, к могуществу Хозяйки Медной горы — ведь головы этих достойных дам тоже были увенчаны далеко нетривиальными уборами.
Моя тороватая бабка от кокошников млела и в продавщицах чувствовала родственные души. Она и сама иногда приторговывала с самодельного лотка на автовокзале — войлочной вишней-китайкой, зеленью и падалицей груш из сада сестры. Понятно, что для своего Валерки, пока моя мама не спутала ей все карты, старуха мечтала как раз о Самодержице из сферы услуг или торговли, «деревню» и «крестьян» бабка не выносила еще больше, чем «работяг».
Мне же ее товарки из магазинов виделись несколько иначе. К священной области «камушков» они не относились, а значит, интереса не представляли. Хотя фотография одной из них — Зинаиды Николаевны, директора магазина «Хлеб», сделанная в лучшем городском фотоателье и вычурно подписанная бабке на память, позже мне пригодилась. Она послужила источником вдохновения для создания портрета злой волшебницы Бастинды.
Старушку я лично не знала, о нраве ее сказать ничего не могу, и, скорее всего, дело было в калошах и зонтике, которые неожиданно дополняли парадный костюм директорши. То есть, на первый взгляд все, казалось бы, правильно: перманент, оскал вставной челюсти, бусы чешского стекла на черепашьей шее, юбка по икры, на ногах кокетливые носочки и… резиновые калоши, не те, конечно, что надевают в слякоть на валенки, поизящнее, но все же. Да еще в руках — сумочка-ридикюль и зонтик. Бастинда, как известно, больше всего на свете боялась воды и никогда не умывалась. На картинках в любимой книжке «Волшебник Изумрудного города» она как раз фигурировала с зонтом. В моей версии к зонту прибавились очки — перекочевали в рисунок прямиком с носа Зинаиды Николаевны. Бусы чешского стекла я для своей Бастинды пожалела. Волшебный предмет, обладающий светлой аурой, ведьме не полагался. В моем детском восприятии безупречные грани прозрачных бусин, подернутые радужной пленкой, лучились так же сильно и благостно, как силуэт деда Саши на диване, а светлое и темное смешиваться не должны, хватит мне истории папы с мамой — в общем, Бастинде фигушки.
***
Но как бы прекрасны ни были бусы, восторга, потрясающего душу до самого дна, они не вызывали. Мешало слово «искусственные». Стекло сделано человеком, загадки в нем нет, рецепт известен — значит оно не волшебное и гораздо менее ценное. Камни — те настоящие — как цветы, в их красоте есть тайна, для разгадки которой хороши самые разные способы.
Я, например, отправилась в библиотеку, набрала там литературы про «камушки», и когда наткнулась на книги академика Ферсмана, принялась взахлеб читать их, позабыв романы Фенимора Купера. Мечтала о «настоящих» экспедициях и загадочных «квасцах», из которых можно вырастить удивительные кристаллы. Выпросила у мамы набор «Юный химик». Я хотела понять — как? Опускала ниточки в соляной раствор, в раствор сахара и перенасыщенный раствор медного купороса. И чудо всякий раз приходило!
Хотелось плакать от того, как блестели гранями только зародившиеся кристаллы купороса, ядовито-яркие даже для глаз. Как они с каждым днем становились крупнее, копируя поведение виноградной грозди. Камни росли! Вели себя как цветы, но в отличие от цветов нюхать их не рекомендовалось, брать в руки тоже, не говоря уже о том, чтобы лизнуть языком. Они были другой породы, с трудом переносили воздух, быстро окислялись, их чудо казалось, пожалуй, слишком хрупким, и могло жить только в банке с раствором или под стеклянным колпаком.
Так был получен еще один важный урок, в то время до конца не расшифрованный: а что если рождение камня должно быть скрыто от человека? И не стоит пытаться извлечь на свет то, что всячески этому сопротивляется? Я чувствовала, хотя и не могла четко сформулировать, что немножко презираю свое сверкающее неестественным ультрамарином чудо — собственноручно выращенные кристаллы купороса. Естественный камень — настоящий — не мог иметь такого кричащего цвета, и он должен был быть вечным — камень. Его красота должна жить долго-долго, как сама планета Земля, всегда. Это бессмертие и составляет, если вдуматься, существенную часть того обаяния, которое тревожит и служит контрастной парой обидной «пустяковости» нашего городка, кособоко случайного на поверхности истории.
***
Впрочем, у Копейска имелась своя тайна, говорить о которой открыто стали уже только после «перестройки». А в пору моего детства была принята официальная версия — город наш появился на свет вовсе не по недосмотру судьбы, а после революции, когда шахтеры поселка Копи отличились в борьбе с белогвардейским адмиралом Колчаком и населенному пункту пожаловали Орден боевого Красного знамени. В этом призван был убедить жителей и гостей Копейска памятник на въезде в город — парная композиция того самого ордена и отбойного молотка.
Нечто подобное можно было поставить и на могиле моего деда Федора, маминого отца. Вот только Орден боевого Красного знамени пришлось бы заменить на Орден знамени тоже Красного, но Трудового. Как ни странно, но и о нем я узнала уже, будучи взрослой. Мама достала дедову награду из скромной серенькой коробки, которую хранила вместе с бабушкиной медалью «За подвиг материнства», и справкой о том, что семья деда реабилитирована, а все ее выжившие члены признаны «потерпевшими» от государства.
Не знаю, почему разговор на эту тему никогда не заходил до начала девяностых. Ни тихонько, шепотом, между собой, ни в те моменты, когда языки развязываются во время больших застолий. Даже намека не улавливало внимательное детское ухо. Вопроса будто не существовало. А ведь мамина семья была скорее правилом, чем исключением. Тайна, охраняемая молчаливым заговором взрослых, состояла в том, что костяк населения нашего городка, да и соседнего Коркино, где находился самый большой в области угольный карьер, составляли сосланные и репрессированные.
Судя по фамилиям моих соседей и одноклассников, особенно «повезло» немцам из Казахстана и таким, как мамина семья — раскулаченным крестьянам из окрестных станичных юртов, признанных кулаками.
«А какие кулаки? — удивлялась мама, — просто у деда Семена было пятеро сыновей, все работящие. Даже наемных работников никогда не держали, все сами делали. Ну — дом двухэтажный, так только первый этаж каменный, второй деревянный, лошади, коровы, мельница. Они из казаков происходили».
В детстве мы с братом Димкой и не догадывались, что пыльная и скучная деревня Калачёвка, неподалеку от копейских шахт, где доживали свой век на пенсии мамины родители, и куда нас время от времени отправляли летом — тоже была казачьим поселением и появилась на свет гораздо раньше города, аж в XVIII веке. Калачевский «выселок» основал «Радион Филлипов сын Калачёв из деревни Родниковой Соли Камской провинции родом». Фраза, конечно, звучала красиво, но в самой Калачевке, насколько я помню, «красоты» мучительно не хватало. Здесь не сохранилось ни одного интересного строения, ни церковки, ни флигеля. Сейчас-то до меня дошло, что жили там вообще на редкость бедно — даже двухэтажных домов я не припомню. Окрестные же леса частично повывели, некогда полноводная река Чумляк обмелела. Географически здесь уже чувствовалось недалекое присутствие Башкирии, а «исторически», если так можно выразиться, присутствие других, не горнорудных цивилизаций. Чем старше я становилась, тем скуднее год от года казались мне знакомые сызмальства пейзажи, я будто вырастала из них, как из детских шортов или юбчонок. Мама же Калачевку любила, здесь прошла большая часть ее детства.
В 50 лет, выйдя на пенсию, дед Федор с женой и четырьмя выжившими детьми сразу перебрался из города в деревню, подальше от шахт, поближе к родственникам и к земле. «Он даже весны дожидаться не стал, — рассказывала мама, — в Калачевку мы приехали под осень, вырыли землянку, чистенькую такую, уютную. В ней и перезимовали, а весной, как стало тепло, начали нормальный дом строить. Строили всей деревней, всегда так делали. В одиночку никто бы не выжил».
***
И вот еще что любопытно: пока не умерли мамины бабушка с дедом, я и не думала о «камушках», у меня были другие сокровища — круглая жестяная коробка из-под конфет, пилотка со звездой, в леске за огородом изящные, как в мультфильмах, фиолетовые колокольчики с узкими лепестками и голубоглазые незабудки. Даже вечный отцовский алкоголь здесь преображался в бордовую домашнюю настойку, которая поблескивала благородно в графине, увенчанном тяжелой граненой пробкой.
А как-то раз — дар одного щедрого лета — из дальнего бора принесли три ведра лесной клубники, пахучую гору вывалили на газеты прямо посреди главной комнатки и долго с удовольствием перебирали всем наличным составом. Порхали по домику запахи леса, радостно кувыркались в картофельной ботве на огороде мои крестные феи, сталкивая с листьев противных колорадских жуков, молча улыбались, оседлав облачка, ангелы. Тот период вообще вспоминается как герметично-замкнутый «рай» — флакон такой с плененным духом счастья — самыми светлыми воспоминаниями детства. Интересно, что зачастую они совсем лишены слов. Там все молчат и тихо улыбаются.
Тихо улыбается бабушка Анна — мамина мама. Перед сном («отбой» у них с дедом всегда наступал в 9 часов вечера) она сидит в длинной ночной рубахе у беленой печной стены и заплетает на ночь волосы в косу. Рядом на табуретке — очки и «Роман-газета», страница, где прервано чтение, загнута уголком. Днем бабушка ходит в платье из темного штапеля или ситца — от многолетних стирок материя стала мягкой и нежной на ощупь как кожа младенца. Я не помню бабушку Анну в праздничной одежде. Поверх скромного платья на ней всегда рабочий фартук.
Молчит и улыбается, прищурившись, дедушка Федор (кепка, опрятная, но ветхая рубаха, пиджак, кирзовые сапоги). Днем он редко в доме, чаще возится во дворе и «на огороде», около огромного стога сена или поленницы. В Калачевке даже печку топили не углем, а дровами. Думаю, деду было особенно приятно — хоть на старости лет не касаться «черного камня», который однажды его вынудили добывать насильно.
Единственная компенсация, которую мама и ее братья в конце девяностых получили от государства как «реабилитированные» — бесплатная и внеочередная установка домашних телефонов. Среднему брату, дяде Гене, последнее «прости» от властей оказалось без надобности. Как крупный заводской начальник, телефон он имел давно.
Аппарат цвета слоновой кости стоял на полочке в просторном коридоре их роскошной (по копейским меркам) четырехкомнатной квартиры. Мне особенно нравилось, что в ней есть настоящая кладовая и застекленная веранда со скрипучими половицами. Пусть и выходили «апартаменты» окнами на карьер, зато под окнами цвел свой собственный палисадник. И переулок назывался красиво — «Клубный». За ним начинался цыганский поселок. Шпана и дети из «хороших семей» росли, по сути, в одном дворе, ну, или в соседних, чем и объяснялась впоследствии крепкая связь между городской администрацией и криминалитетом.
***
Дедушка Федор умер семидесяти пяти лет в больнице, от сердца. Бабушка Анна, ненадолго пережив его, тихо скончалась в Копейске, в нашей с братом комнате, куда ее забрала перед смертью из деревни мама. Я потом спала на этой кровати, Димка почему-то боялся, а я нет, я слышала последний, длинный и легкий бабушкин вздох — ничего темного там быть не могло. Только кроткое, ангельское, светлое, такое же, как лучезарное облако деды Саши или сияние чешских бус.
Чертенята появились позже, с «камушками». Недаром говорят, что именно «каленым угольем» они «играют в кремушки». Через «камушки» — «красивое», «опасное» и «запретное» — совпали для меня в первый раз. Произошло это в заброшенных карьерах за городом, которые стали для нас, детей, настоящим Марсом, другой, опасной планетой. Карьеры еще называли «разрезами», но раны земли здесь постепенно затягивались, являя божьему миру причудливые ландшафты, простирающиеся на несколько километров. Там было, где прятаться беглым уголовникам, и только отпетая шпана отваживалась купаться в изумрудной воде затопленных котлованов. По откосам еще дымились не выбранные до конца прожилки угольных пластов, прогорев, они обрушивались не наружу, а внутрь самих себя, продолжая тлеть, уже в глубине черных дыр. Скрываясь от взрослых, мы ходили в карьеры за «камушками».
Здесь мое понимание жизни обогатилось еще одним опытом: если хочешь пережить беспримесное, кристальное ощущение чуда, когда наудачу начнешь ковырять землю, и комок грязи под дрожащими от возбуждения пальцами окажется вдруг самим совершенством — друзой — мутноватой «розочкой» кристаллов — настоящим каменным цветком — нужно пойти туда, где опасно, где кончаются асфальтовые дорожки, и нет послушных девочек в белых гольфах…
Стоп! Вот тут, наверняка, хихикает, наблюдая за мной свысока, одна из фей-дарительниц, та, про которую не поймешь — добрая она или стерва, потому что здесь — ну совершенно точно — следовало бы остановиться, полюбить что-то другое, то, что можно прибрать к рукам менее болезненно. Например, куклу или машинку. Потому что красоту камня нельзя присвоить, даже если запрешь его в свою коллекцию, или научишься вставлять в самые изысканные украшения. В красоте камня всегда остается что-то такое, что тревожит душу, томит душу, куда-то зовет ее. Здесь начинается путь Данилы-мастера, которому «красота» и попытка до конца овладеть ее законами, жизнь совсем не облегчили. Если красота от Бога, то какого именно? Как она во всей полноте открывается человеку? Есть ли другой путь приобщения к ней, а не тот, которым продирался пытливый крепостной под насмешливым взглядом Хозяйки?
«Малахитница» она ведь не «девка вовсе», а «тайная сила», языческая царица Духов, родственница Прозерпины, праправнучка могучего и темного Аида, из подземного царства которого вечно злым после смены выползал на свет божий мой отец, только затем, чтобы крепко выпить с друзьями-собутыльниками. И принести домой душевную смуту, темную неясную тоску, из-за которой мама совершенно справедливо считала его тяжелобольным и жалела. «Дрова пылают, уголь шает, а человек нутром горит».
Не исключено, что «камушки» как болотные огни завлекали меня на зыбкую тропинку, ведущую в Царство духов. Интересно, что во многих легендах ближе всех к нему стоят именно угольщики.
Каким знакомым показалось мне уже в зрелом возрасте описание долгого, мучительного любования ирисом в одной из сказок Германа Гессе! Страстное стремление — следуя взглядом за совершенными изгибами стебля, цветка, бутона — проникнуть еще дальше, еще глубже — за предел материи, туда, чему материя служит лишь преддверием. Герой этой сказки попал, в конце концов, в Царство духов, точь-в-точь как мечтал в раннем детстве, рассматривая ирис — по светлой дороге, прошитой стеклянистыми жилками, между рядами тычинок, превратившихся в золотые колонны.
Вот она — сладостная радость узнавания, пароль и ответ, встреча двух резидентов одной разведки: герой Гессе исполнил свою (и мою) детскую мечту — нашел дверь в волшебную страну. Пусть у него — чашечка цветка, у меня — кристалл, но и то, и другое были когда-то для каждого из нас тайной — «тихим вопросом», навстречу которому с небывалой жаждой познания устремлялась душа.
***
В конце концов, не так важно, что становится маячком, разбудившим способность и потребность вдумчивого любования и совсем не праздное — другое — глубокое любопытство к миру, которое, даже будучи не осознанно полностью, на всю жизнь намагничивает путь твоих странных, сумбурных, совершенно нелогичных для окружающих поисков. А, может, так впервые дает о себе знать судьба — рок — предопределение. Могло ли что-нибудь, кроме «камушков» стать моей первой страстью, своеобразным символом «дороги и врат»? Например, доисторические монеты или черепки?
Ведь именно археологическим открытиям предстояло прославить наш край лет через двадцать, после того как я в коробке из-под конфет устроила свою первую минералогическую коллекцию. Совсем скоро должны были откопать мистический город Аркаим, куда теперь съезжаются рожать духовно продвинутые женщины со всей страны.
В окрестностях нашего городка или той же Калачевки археологи вели раскопки задолго до моего рождения. В округе часто находили грузила, кремневые скребки, бусы. Люди жили здесь, начиная с каменного века. Ловили рыбу, делали бронзовый инструмент, мужчин и коней хоронили рядышком, бок о бок. Сейчас на просторах интернета один самодеятельный историк-патриот смело причисляет к «древним копейчанам» галлов, савроматов и сарматов. Причем, на этом не останавливается и бодро идет дальше во времена матриархата и возможного вмешательства в жизнь землян инопланетных цивилизаций. В качестве доказательства почтеннейшей публике предъявляется каменный голыш, который в 1983 году случайно сковырнул ковшом экскаваторщик Голощапов. Ученые до сих пор не пришли к единому мнению, что представляет из себя случайная находка — голову марсианина или голову андрогинного божка тех времен, когда матриархат вот-вот должен был смениться патриархатом.
Но все это прошло мимо меня, абсолютно не задев. Может быть потому, что ничего такого я ни разу не нашла самостоятельно? А может, невзрачный черепок не выдерживал никакого сравнения с тайной камня? Или духи ловят нас по-своему, каждого на свой манок? Или было в обглоданных временем железках и керамике что-то, оттеняющее общую скудность окружающего, его неисправимую вычерпанность? Дело даже не в том, что советское детство 1970-х на нынешний вкус — унылое однообразие форм, которые редко менялись. Было какое-то другое ощущение скудности, будто всю амброзию давно выпили, а нам оставили порожнюю тару, и всех дел — сбегать до ларька, сдать бутылки, обменять их на светлую мелочь своих жизней.
Хотя с каким ностальгическим удовольствием вспоминаю я сейчас, например, стеклянные емкости из-под молока (крышечка белой фольги), кефира (зеленая крышечка), ряженки (самая красивая розовая фольга). Летом мама каждое утро складывала их в авоську и отправляла меня в магазин — или просто сдать тару или обменять ее на другую, полную. Солнце дробилось на блики в промытом бутылочном стекле, и зайчики-отражения скакали около моих сандалий на щербатом асфальте. Те молочные бутылки сияют сквозь время так же светло и волшебно, как бусы чешского стекла и тихие улыбки дедушек Саши и Федора, бабушки Ани.
***
Не знаю, как другим детям, но мне всегда хотелось окружающий мир немножко подправить: расцветить, усложнить, наделить еще одним подземным ходом или дополнительной «красотой». Подспудно во мне жило ощущение «общей вычерапнности», а «камушки» и все, связанное с ними, этому чувству противостояли.
Я помню каждый, даже совершенно случайный, дар. Например, самое начало моей коллекции — буквально «первый камень», настоящую тяжеленькую драгоценность: серый с блесткой кусочек породы, в поверхность которого узким гребешком были вкраплены кварц и пирит. Такого в наших окрестностях сроду не водилось, не знаю, как затесалась это чудо в идеальный сервант еще одного моего дяди, между хрупкими чашками чайного сервиза и фарфоровой статуэткой.
У дяди Толи, Анатолия Федоровича, старшего маминого брата, мастера завода «Пластмасса», в чистенькой и уютной двушке-«хрущевке» лишние предметы не приветствовались. Его жена, тетя Маруся, отличалась строгостью и аккуратностью: ни одного туманного пятнышка на полированной поверхности раздвижного стола. Только по осени в хрустальной тяжелой вазе, как заряженные ружья нового учебного года — гладиолусы.
Тетя Маруся родила дяде Толе двух детей: мальчика Юру, похожего на Гагарина, и девочку Люду — счастливый стандарт 70-х. Люда умерла от рака, не дожив до сорока. Позже, когда в пятьдесят с лишним умер дядя Гена (скоропостижный рак легких), и по нелепой случайности младший мамин брат — дядя Саша, а мама ходила за больными уже теть Марусей и дядей Толей, потому что их сын, похожий на космонавта, жил непоправимо далеко, я задумалась о том, что бывают на свете и более легкие судьбы.
Что за злой рок преследовал маму и ее братьев, выводок деда Федора? Этих работящих, внутренне глубоко здоровых и порядочных людей? Так и поверишь в проклятие до седьмого колена. Они жили трудолюбиво и просто, как предписывали черно-белые фильмы их советской молодости. И даже внешне представляли тот симпатичный, с белозубой улыбкой типаж, олицетворяющий идеального «советского человека».
Дядя Толя, судя по фотографиям, и вовсе походил в молодости на плакатный лик пионера-героя Лени Голикова. Хотя картины, которые дядя Толя все в той же молодости рисовал, и которые потом украшали стены комнатки бабушки и деда, даже следа советской символики не несли.
Обычно он писал маслом на небольших фанерках, иногда на клеенках — и тогда работы получались большие — в полстены. Изображал дядя Толя в различных вариациях одно и то же, свое понимание «красоты»: розы, голубей и длинноволосых меланхоличных девушек в пастельных одеждах над печальными прудами.
Сейчас я понимаю, что девушки на его картинах сильно напоминали русалок-утопленниц Крамского, когда тот иллюстрировал «Вечера на хуторе» Гоголя или дочерей последнего императора Николая II, ныне великомучениц.
Уже никогда не узнать, откуда просочились туманные флюиды декаданса в деревенский дом, где в туалет системы «очко» бегали на улицу, и где еще при мне в обиходе на полных правах существовали вещи абсолютно архаичные: суковатая палка для сбивания масла, похожая на древнего корявого божка, ребристый деревянный валек для глажки белья, да почерневшее долбленое корытце, в котором сечкой рубили грибы и капусту.
Меланхоличные идиллии дяди Толи проросли во мне значительно позже, а тогда гораздо больше родственных чувств я испытывала к Карику и Вале, пережившим чудесные перевоплощения Алисы, только затем, чтобы стать естествоиспытателями. К тому же, моя мечта отправиться в «настоящую» экспедицию сбылась.
Не иначе, как феи-покровительницы, ухмыльнувшись, прислали проводника — новую учительницу географии, руководителя кружка «Юный геолог», богатыршу, солнце-колобок Надежду Петровну. Дети подобных людей обожают, безошибочно чувствуя «своих».
***
Не знаю, есть ли сейчас в школе такие учителя? Не важно чего — географии, биологии, литературы, которые умудрялись даже при наличии детей и мужей сохранить в себе что-то от суровой монашеской чистоты, а школе и ученикам служили с рвением религиозного подвига. Мужчины около таких женщин не задерживались, и — как в случае Надежды Петровны — принимать участие в процессе поднимания детей на ноги не торопились (интересный, кстати, оборот — не растить, не воспитывать, а долго и мучительно «поднимать»). К слову у Н.П. детей было трое. И я их вольготной безотцовщине слегка завидовала, смутно фантазируя, что мой папа — такой же круглый сирота, как и Данила-мастер, однажды со смены не вернется. Не потому, что умрет, а потому, что Хозяйка Медной горы, или кто там у них ее замещает, заберут его к себе на какое-то время, спрячут в горе, а мы поживем спокойно. Но покой получался пока только вдалеке от дома.
И моя первая геологическая экспедиция летом, после 9-го класса, стала настоящим праздником. В ней я не просто пережила апогей своей «каменной» любви, полнота счастья состояла еще и в том, что для прохождения через «момент акмэ» мне выдали наперсницу-наставницу — Надежду Петровну.
С ней можно было говорить обо всем на свете. Так не поговоришь с мамой — потому что она мама, так не поговоришь со сверстниками, потому что они «не догоняют».
Моя бабка по отцу украшала свое логово пыльными цветами из пластмассы, будто выдернутыми из кладбищенских венков, у мамы росли розы с мелкими бутонами, которые постоянно одолевала тля, она ходила за ними, как за тяжелобольными (марля, марганцовка), а Н.П. поставила в хрустальную вазу привезенный «из полей» метровый чертополох. В победно– фиолетовом кивере и блеске несуществующих эполет, с готическими шипами — он был прекрасен и запомнился на всю жизнь.
Как на всю жизнь запомнились и наши разговоры на «маршрутах»: я пылко и косноязычно формулировала первые свои откровения, а мимо проплывали величественные сосны, цветущие луга, горные склоны. Совсем неподалеку начинался знаменитый Ильменский заповедник, сказы о котором у Бажова получились совсем не интересными и фальшивыми насквозь, в отличие от этих удивительно-прекрасных мест, известных как Уральская Швейцария.
Искали мы тогда что-то совершенно уж фантастическое: кимберлитовые трубки. Так называют горные породы, которые образовались в жерлах древних вулканов, имеют форму огромной морковки и содержат алмазы. Наша задача состояла в том, чтобы собрать в указанных местах образцы минералов для исследования.
В памяти навсегда осталось общее и торжественное ощущение тамошнего ландшафта. Оно имеет почему-то архитектурную структуру гулкого пространства храма. Не стволы сосен в два обхвата, а колонны, перевитые по утрам лентами тумана, уходят в зеленый купол кроны, над ними другой — небесный, слепяще-яркий в то лето.
Фактуры веществ и принципы образов с легкостью переплетаются между собой. Рифмуются, звонко аукаясь, свиваются в «единый, умный узел». Одно вытекает из другого, неодушевленное оборачивается живым.
«Берггрюн» — первый удар солнечных литавр — «горная зелень». Яркая зеленая краска с синеватым отливом — то, что я вижу вокруг себя — небо плюс сочная июльская зелень леса. «Берггрюн» по-другому «ярь-медянка», это слово уже раскрывается иначе, как шкатулка, и оттуда — врассыпную — прыскают ящерки Медной хозяйки — малахитницы, узоры камня, его глазки╢ и «почки» копируют мох у ручьев. А оттенки зеленого и оттенки смыслов кругами расходятся, скользят свободно, устремляясь в направлении все более широких горизонтов: например, породы, слагающие горный массив, здесь тоже с магической хитрецой — лиственит, повторяющий названием и рисунком весеннюю радость берез, и темно-зеленый змеевик, или «серпентин», опять привет от Горной девы, мастерицы перевоплощений.
Праязык, знакомый авторам гримуаров и каббалистам, космологический алфавит — солнечный, лунный, звездный. Я его чувствовала, как зверек, Надежда Петровна переводила. Пережив такое откровение, навсегда (или надолго) становятся язычниками, когда вместо ладана — благоухание ягод и июльской травы.
***
Какой скучной мне показалась обратная дорога из экспедиции домой. Особенно отрезок между Челябинском и Копейском, остановки: «Мясо», «Рыба», «Капазис», «Фантомас». По возвращении появилось еще одно тревожное чувство: глядя на палатки и спальники, пропахшие костром, а главным образом на ящики с образцами пород и минералов, я испытала легкую ревность, связанную со странным разочарованием. Гримасы любви!
Свои коллекции я обустраивала по всем правилам, вычитанным в книжках. Каждому камушку полагалась этикетка и описание, для особо хрупких экземпляров предназначались гнезда из ваты. Жили они все в коробках из-под конфет и обуви. Бережно хранимые, в тишине обласканные — только мои, штучные, лично ко мне «прыгнувшие» из земного праха.
А образцы в больших ящиках, выкорчеванные поточным способом и уже не разберешь, кем именно, представлялись мне слишком «общими». Они что-то упрощали в моем понимании чудесности мира, здесь начиналась другая — производственная — история.
Гораздо милее были собранные в спичечный коробок кусочки желтой кристаллической серы на пляже около Николаева или хрупкие мутанты с террикоников. Прозрачные соли оседали прямо на шлаковой породе. «Лизни!» — смеялись ребята. Я как-то попробовала — аммиачным привкусом обожгло язык. Но про обиду я быстро забыла, как только заприметила выше по отвалу что-то из ряда вон выходящее — крупные чистые кристаллы примостились прямо на кусочке желтой глины, превратив его в фантастическую мохнатую астру.
Терриконики наравне с карьерами считались опасной страной из-за того, что постоянно тлели внутри. Здесь, двигаясь вперед, дорогу следовало прощупывать палкой, чтобы не провалиться случайно в «ведьмин свищ». С моими «камушками» была неразрывно связана только мне приоткрывшаяся тайна и азарт личного поиска, ярко пережитый, приправленный опасностью. А привезенные из экспедиции «общественные» ящики, доверху забитые безымянными образцами, меня из процесса жизни как бы выключали. Единичное становилось массовым, заводил работу конвейер, бросались наутек мои феи-хранительницы.
Детство таяло, и первым выветривался сопровождающий его привкус чуда. Любовь шла на убыль, но как принято у влюбленных, заметила я это далеко не сразу, продолжая движение по инерции. Мы с мамой стали студентками вузов в один год. Она поступила на заочный факультет экономического института в Челябинске, я — на дневное отделение геологоразведки в Свердловский Горный (конечно, в первую очередь меня привлекал его музей, доверху забитый настоящими сокровищами).
Хорошо помню день нашего расставания. До автобуса «Челябинск-Свердловск» оставалось время, чтобы заехать за мамой в институт, где у нее были какие-то дела в приемной комиссии. Я так и поступила, а потом, стоя у вахтерской «вертушки» на центральном входе, смотрела, как она торопится ко мне по коридору, чуть подскакивая из-за протеза, веселая, возбужденная. И вдруг в первый раз я слишком ясно поняла, что теперь мама ничем не сможет мне помочь, что я все должна решать и делать сама, оберегая ее по мере сил от лишней информации.
***
Последний привет от фей-дарительниц, осчастлививших меня в детстве нелепой «каменной» страстью, я получила летом, после первого курса, когда уже забрала документы из Горного, интуитивно чувствуя, что моя тяга к путешествиям и «красоте» мало имеет общего с призванием инженера.
На Таганае, куда мы отправились вдвоем с бой-френдом-однокурсником, я опять встретила породы, «приправленные» гранатами. Но уже не перцем мелких блескучих зернышек, как на озерном острове детства, а непрозрачными октаэдрами с правильными, переливчатого муара, гранями. Похоже, в моей голове тогда веером стояла радуга — эйфория от первых в жизни сексуальных отношений — отроги Таганая запомнились сложенными из разноцветных пород — вся гамма оттенков между фиолетовым и оранжевым, вперемешку (был он или не был?) с блестящим авантюрином. На Таганае я впервые увидела «курумники» — «каменные реки», сбегающие с вершины горного хребта. Узкие языки, состоящие из угловатых, не обкатанных глыб, могли простираться в длину на несколько километров. Перебираться через них было сущим наказанием, при неловком движении острые края царапали руки в кровь. Видимо, курумники «спящими», то есть неподвижными до конца, так и не становятся, и камни, слагающие их, находятся в постоянном движении, не заметном глазу.
Мы с приятелем разбили палатку на берегу ручья, и когда я, умываясь утром, увидела на дне вылущенные водой из материнской породы, шелковистые на отлив, непрозрачные гранаты, то улыбнулась им, как старым знакомым. Со мной все еще разговаривали, дарили подарки, неодушевленное становилось живым. Обратный процесс отвердения и распада мира только предстояло пережить.
***
Обратный отсчет начался в 2007-м, когда одну за другой начали закрывать копейские шахты, признанные нерентабельными, и скоропостижно сгорел от рака дядя Гена, чей дом в переулке Клубном на ментальном уровне был для меня гораздо важнее родительского, и вовсе не из-за пресловутого достатка, а по общей разумной устроенности всего строя жизни. Оказалось, что каким-то образом именно дядя Гена, как старший, всегда закрывал, насколько мог, самим фактом своего существования, и меня, и маму от сквозняков большого мира. А тут будто прорвало плотину.
После дяди Гены, с интервалом в полтора года умерли сначала мой отец, потом мой младший брат. Их всех, по очереди, провожали в одной церкви, перестроенной из просторного пятистенка, к ней вела дорога, мощеная местами розовым шлаком террикоников. Терриконики хорошо было видно и с нового, без единого деревца, участка кладбища, где мама показала мне могилу Анатолия Федоровича. Отсюда терриконики как никогда напоминали курганы, принадлежащие сгинувшей навсегда цивилизации. Круг замыкался: совсем неподалеку от кладбища стоял когда-то барак сосланного поднимать шахты деда Федора.
Тут я поняла, что мои мысли о смерти, а значит, и о мироустройстве в целом, претерпели изменения. Ни за что не хотела бы я стать начинкой этой выпотрошенной земли. Простой и естественной связи между мной и миром, пусть хоть на уровне органической химии, я уже не чувствовала. Лучше крематорий и пепел, развеянный желательно над морем.
«Гиблое место, выпотрошенная земля», — повторяла я, и повторяла это всякий раз, когда приходилось проезжать мимо, по дороге к маме, в Копейск. Бурая болотная осока перемежалась зданиями брошенных шахтоуправлений, заржавленных копров, забытых вагонеток, невнятных хозяйственных построек, неизменной осталась разве что местная достопримечательность — тюрьма, где при Советах якобы сидел за «фарцу» крестный отец телевизионного «Клуба веселых и находчивых» — Александр Масляков. (Эту честь, правда, оспаривали еще несколько «зон» по стране, будто селенья древности, боровшиеся за то, чтобы считаться родиной Гомера).
По правую руку шел железнодорожный тупик. Именно сюда отогнали как-то вагоны с загоревшимся бромом. Всей стране сообщили, что отогнали за Челябинск, на «безопасное для людей расстояние», но отогнали сюда, и мама кашляла, когда ехала с работы, а сына моего покойного брата не повели в школу. Оранжевый дым стоял в полнеба.
Я думаю, здешняя Хозяйка, если она есть, была вполне довольна приношением. Как же ей не злиться, как не требовать жертв, если остыло, брошено ее хозяйство, и огонь потух даже внутри террикоников, а шахты затопило водой? Говорят, надо ждать сюрпризов, и моя мама считает, что, в конце концов, могут начаться оползни, и домишки поселков, стоящие слишком близко от заброшенных шахт, просто уйдут под землю.
Не ахти, какая была цивилизация, выросшая на небогатом угле бурого цвета — но ведь была. Даже хватило на два поколения фотоснимков в альбоме. Там и мое черно-белое детство, принесенное Хозяйке в жертву: заржавленные карусели Горсада, колесо обозрения, пущенное в девяностые «на металл», лавочки у Дворца Угольщиков….
«Угля сажей не замажешь, в трубе углем не запишешь».
***
Наверное, есть доля истины в утверждении, что человек постепенно становится похож на пейзаж, который его окружает. Между «видом из окна» и «индивидом» устанавливается странная связь.
После внезапной смерти брата, когда выяснилось, что он унаследовал «слабое сердце» деда Федора, я прошла электромагнитное обследование. К моим вискам, лодыжкам и запястьям прицепили медные бляшки-датчики, и врач, глядя на свой прибор, строго спросила, не живу ли я у метро. Я ответила, что до ближайшей станции минут двадцать.
«Но такие показатели прибора, — сказала она, — бывают у людей, которые долго находятся вблизи разломов земной поверхности».
Можно подозревать здесь шарлатанство, но не исключено, что таким прихотливым способом проявилась картина выпотрошенной земли, которая живет во мне с детства.
В какой-то мере, мы все — карьерные мутанты, родившиеся случайно на отработанном шлаке, здесь и сейчас, из вещества и испарений окружающего нас пространства.
На поминках, раз за разом собиравших всю родню, я видела, как «оплотняются» люди, когда «неживое» запускает в «живое» свои яды и щупальца. Лица многих, сидящих за столом, я помнила с детства: двоюродные братья и сестры, тетки, племянники… Несмотря на внешнее разнообразие типажей во всех сквозило что-то общее: так нехорошо похожи между собой толстяки или заключенные. Здесь знаменателем была осязаемая тяжесть, будто собравшиеся — отпрыски монументов советских времен, в чертах которых грубая лепка смяла нежное естество, и дурная страсть к обобщению победила деталь. Небрежная условность логотипа: вот тут должен находиться подбородок, тут — нос, а так намечены глаза — под тяжелыми веками из гранита. Пласты грунта, смятые тектоническими сдвигами. Случайно, без смысла и цели.
Чужое племя, вырастившее меня как свою. Что там перепутанные в роддоме младенцы, упомянутые в начале рассказа. Я чувствовала глобальную подмену, делающую меня чужой среди кровно своих.
Эге-гей, лукавые феи, посетившие однажды роддом № 5! Почему мне куда роднее мои вымышленные, сказочные страны? Граненые шары на башнях Изумрудного города, похожие на боровики дома Страны коротышек, рядом с которыми колокольчики выглядят настоящими деревьями? Зачем вспыхнула и погасла во мне нелепая «каменная» страсть? Теперь «камушки» детских коллекций, отдельные из которых я до сих пор таскаю за собой, не более, чем сувениры, что-то вроде памятных фотографий.
***
Мама снова начала с чистого листа. Она продолжает работать. У брата осталось двое детей и жена без образования. Младшему внуку мама купила коллекцию минералов. Выпускают сейчас такие — в пластмассовых сувенирных коробках. Пирит, кварц, агат, лиственит, кусочек змеевика, лазурит, бордовая яшма, авантюрин и даже фиолетовый кристалл аметиста — племянник оказался совершенно равнодушен к этой мозаике моих воспоминаний. У него своя дорога: он мечтает стать президентом банка и зарабатывать много денег.
А мама, которая из всего выводка деда Федора осталась в живых одна, хотя мы и не говорим с ней об этом, все чаще вспоминает кротость и терпение своей матери — бабушки Анны. У той было девять детей, выжило четверо. Не помню, чтобы бабушка Анна произносила имена умерших отпрысков со скорбью или хранила на виду их фотографии. К детям, а потом и к многочисленным внукам, они с дедом Федором, видимо, относились как к посеянному урожаю. Что взошло — за тем надо ухаживать, что не выжило — так тому и быть. Однако, каждый раз, когда в семейном полку случалось очередное пополнение, бабушка Анна аккуратно добавляла изображение новенького внука в фамильный «иконостас»: над их с дедом кроватью, вправо от скромной иконки, висели большие рамки, под стекло которых помещалось от 5 до 10 маленьких фотографий.
Рассказывала ли она мне сказки? Не помню. Зато мои рисунки, в основном бесконечные вариации двух волшебных мест — Изумрудного города и Страны Коротышек, вставляла на самое видное место — за часы с маятником в деревянном футляре. А сказки? Что сказки… Мы давно научились сочинять их себе самостоятельно. Как в насыщенный раствор, чтобы скорее получить кристалл, кидают затравку (песчинку или ниточку), так и наши истории были началом мифа или сказа, который уже никогда не родится.
Хорошо запомнилась одна побасенка, которую я услышала как-то раз в очередном походе за «камушками»: где-то на краю поселка Злоказово есть совсем удивительный терриконик. Что там Земля Санникова! Он огромный — настоящий вулкан. Мать-и-мачеха, верба и зеленая трава появляются кое-где в его ложбинах уже в марте, туда сбегаются зимовать зайцы, растут мохнатые фиолетовые подснежники, а шахтеры, когда едут мимо в автобусе на «Красную горнячку», часто видят лис и приветственно машут им в окно руками.
И именно там, недалеко от вершины, нашли однажды неизвестный до того в природе минерал красного цвета, о котором даже написала центральная московская газета, потому что камней этого колера в природе практически не бывает.