Из «Новой книги обращений»
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2013
Марта и композитор
Либретто
1.
Сначала она стала моей вдовой, потом я стал ее вдовцом.
Мне нужна была ее молодость, эти позвоночки, с легкостью проглатываемые косточки; эти звонкие молоточки в животе.
Ей… что нужно было ей?
…Мужчина исследует реальность (и себя как ее часть) — при помощи того дела, которое он выбрал.
Женщине надо лишь выбрать мужчину, который и есть главный инструмент ее исследований.
2.
Все началось в «Клубе Юных Сердец» — так я мысленно окрестил изысканное собрание, о котором речь впереди.
Я пришел к своему старому, в третий раз женившемуся, приятелю Густаву: новая жена была ровесницей его младшей дочери; они могли стать подружками, если бы не тщательно скрываемая зависть последней.
Другие гости мне были незнакомы, однако нечто общее между ними заставило мое сердце трепетать и злорадствовать, как ошибка — или насмешка — Дирижера.
Гостю номер один было шестьдесят, его жене — двадцать пять.
Гостю номер два — около шестидесяти, его жене едва ли исполнилось двадцать пять.
Гостю номер три — сильно за шестьдесят, его жене — гораздо меньше двадцати пяти.
И так далее.
Дом моего старого приятеля Густава оказался тем редким местом, где ему и его друзьям не нужно было болезненно подчеркивать степень родства со своей половиной.
Каждый из них чувствовал себя настолько хорошо, насколько может человек, нашедший идеальную мелодию для поддержания тонуса — и вынужденный этой мелодии соответствовать.
Они приобрели бессрочный абонемент в театр переливания крови; молодое вино жертвовало собой старым мехам.
Всех жен Клуба отличала принадлежность к некой таинственной касте, суть которой умещается в одно слово: предназначение.
Видимо, есть во вселенной такое место, где их производят и выращивают по индивидуальному заказу.
«Ее волосы пахли, как новенькая офисная мебель», — описывал Густав свое первое свидание с юной женой.
«И ты… не ревнуешь?» — «Ничуть! Ее красота — как тележка из супермаркета. Она практична и узкофункциональна. Красть такую — бессмысленно».
3.
Мне исполнилось пятьдесят девять; я был женат лишь однажды, на первой скрипке национального оркестра, однако успел об этом прочно забыть…
Лишь ее голос — высокие тембровые модуляции — не выдуваются из памяти никакими звуковыми колебаниями.
Ее ревность иссушала нижние слои души, орошая верхние тайной радостью.
Так привязанность входит через гнездо, а выходит через рот.
Бывает, скажешь такое, после чего уже любить не можешь — разве той любовью, что зовется ненавистью.
Это делало обоих сомнамбулами: пряжа памяти о мелких взаимных предательствах — наиболее прочная.
Когда она впервые назвала меня «бездарем», я понял, что она ревнует теперь даже к той музыке, что я пишу (или не пишу).
Сначала я казался ей лучше, чем я есть; потом в одночасье стал чудовищем.
Интервал между тем и этим был слишком велик — это и разорвало нашу связь.
Первая скрипка ушла от меня к тромбону — возможно, теперь она ревнует его к флейте-пикколо.
«Обретая независимость, теряешь свободу», — рассуждал я — уж и не помню, на чей счет: кого из нас двоих это касалось больше…
Какое-то время мне, признаться, не хватало ее сумасшедшей ревности — блеска кошачьих зрачков в темноте на фоне подсвеченного луной окна.
4.
Вскоре после того вечера у старого приятеля Густава я вступил в Клуб, принципиально, как вы понимаете, открытый: степень риска каждый определяет сам.
Иными словами, я женился на Марте.
Она была юна, словно кинематограф в 1900-м, когда лишь музыка задавала тональность действию.
Ее волосы пахли, как песня Сольвейг; ее подмышки сочились абрикосовой нежностью окарины.
И хотя эта музыка звучала всегда, — партитуру следовало еще хорошенько прописать.
Дочь моей полуграмотной хозяйки, Марта не получила достойного образования: единственным ее наследством стала глухота — не частичная, как у матери, но абсолютная.
Впрочем, на внешности это никак не отразилось.
Усилие, совершаемое слабослышащими людьми, тщетные попытки проникнуть в звуковое устройство мира накладывают на лицах свой отпечаток — из любой толпы их можно выделить по характерному мимическому напряжению.
Абсолютная глухота освобождает от искушений такого рода: человек изначально воспринимает мир другим местом, его слуховой аппарат атавистичен, подобно мужским соскам или глазам у пещерных рыб.
Ушки у Марты были крошечные, детские — впрочем, я ведь и взял ее еще совсем ребенком.
Да, раньше всего остального я полюбил эти ушки.
5.
Мир женщины открывается нам не сразу.
Взять географию женского тела: по мере взросления, мужания, старения, мы странным образом кочуем по нему, совершая свои главные открытия подчас лишь к середине жизни или позже — от светящейся пары куполов, через колокол бедер с их потайными ходами, вниз — к рельефной, словно плод айвы, чашечке колена и напоминающей фигуру ферзя щиколотке — наконец, к вылепленной из вечернего гипса стопе с аппликатурой пальчиков, аккуратной лесенкой, восходящей к пан-флейте, или индейской сампоньо…
Потом в нас пробуждается интерес к спине и шее, к лопаткам и ключицам, ушам и ароматной структуре женских волос.
Idest — преодолев экватор и спустившись к мысу Доброй Надежды, мы снова движемся вверх, через нулевую параллель, к областям таинственным, неизведанным…
Самые отважные продолжают свой путь к сердцу великой пустыни.
Так, приобщаясь в юности и зрелости к музыке, мы путешествуем от сладостного Моцарта через горчащего (с кислинкой) Чайковского к пряному Стравинскому — и назад, к маэстро И.-С. Баху, в котором сгущены все краски и ароматы, скрупулезно собираемые в поздних эпохах.
И вечно пребудет с нами этот круг, и вечно мы будем в этом круге.
Моцарт, Чайковский, Стравинский, Бах…
Моцарт, Чайковский, Стравинский, Бах…
6.
В какой степени ты влияешь на женщину — такова степень ее любви к тебе.
«Почему ты на мне женился?» — «Лишь то открытие ценно, которое мы делаем без чьего-либо влияния; я был первый, кто тебя открыл».
Марта не слышала свой голос, не могла им управлять, поэтому долгое время стеснялась открывать рот.
«Я фальшивлю?.. Мой голос портит твой слух. Прости, прости меня!» — читалось в ее жалобном взгляде; я что-нибудь всегда говорил — чтоб этот взгляд оправдать.
Действительно, голос Марты жил отдельно от всего остального, высота каждого тона была спонтанной; хрип старой пластинки и петушиный клекот, бульканье кислородного пузыря и стон несмазанных качелей — все это никак не сочеталось со смыслом и настроением произносимых слов.
Я учил ее регулировать громкость — и все реже пугался внезапно прозвучавшей фразы.
Впрочем, без особой нужды она не говорила — чаще писала на специально купленной бумаге.
Ее детский почерк меня умилял, в нем чувствовался — в отличие от голоса — ее характер, ее наивная, самоотверженная душа.
«Какая у тебя музыка?» — она рассматривала мои нотные рукописи, пробовала их перерисовывать.
«Вот такая», — отвечал я.
«Краси-и-ивая!» — Весь мой мир, мир музыки, непостижимый и огромный, заключался для Марты в этих клюшках для гольфа (так увидел однажды нотное письмо старый приятель мой Густав).
Время маленького человека исчисляется бесконечными секундами и минутами, поэтому взрослый с его часами и сутками кажется ребенку более мужественным, стойким; такого человека можно уважать — даже если на самом деле он суетен и ничтожен.
Если бы Марта услышала мою музыку — во что превратилось бы ее благоговение?..
7.
Музыка стала куда-то исчезать.
«Я боюсь за ребенка: вдруг он будет… как я?..» — «Ты права, мы должны об этом подумать, все взвесить…»
Возможно, ребенок родится нормальным, вероятность — три к одному (подсчитал мой старый приятель Густав).
Но, положа руку на сердце, — не того я боялся, отправляя Марту к врачу.
Я знал, что ребенок испортит все дело: будет рвать ноты, на несколько лет разлучит меня с музыкой.
В мои годы это — непростительное расточительство.
Когда-то, очень давно, я принес себя в жертву: я могу любить все, что не мешает мне улавливать музыку.
Я могу любить Марту, ее ушки, ее пальчики; я могу любить даже себя — если это не мешает мне жить музыкой.
Такая любовь не дается даром, такая любовь требует отреченья.
Я любил музыку слепо — я просто ничего другого не слышал.
Она прорастала к музыке из капсулы своей глухоты — потому что любила и слышала меня.
…И ребенка не стало.
«Ручеек, мы посвятим себя Служению — во имя прекрасного и вечного Искусства: ты и я».
«Варакушка, я напишу такую Музыку, которую услышат камни!»
«Вот увидишь, Дудочка, это будет…»
Моцарт, Чайковский, Стравинский, Бах…
Моцарт, Чайковский, Стравинский, Бах…
Музыка стала исчезать.
8.
«Ты глухая — я нет; мы не можем больше ЭТИМ заниматься…»
«Хорошо».
«…ЭТО усредняет, приводит нас к общему знаменателю… куда ты смотришь? — читай по губам».
«Что такое знаменатель?»
«Не важно! Ты… ты заражаешь меня своей глухотой…»
«Хорошо, любимый».
«Хватит говорить! пиши вот здесь…
Ты меня убиваешь, ты высасываешь из меня остатки звуков, ты выскребаешь их цангом своей гусиной нежности.
Я глохну, понимаешь? Не как Бетховен — на другом… более тонком уровне — я глохну.
Я не слышу музыку!
Чтобы вернуть ее, я должен умереть — как евангельское зерно умереть, слышишь?
Это не та бумага!
Не пиши ничего!!
Просто читай по губам: я должен умереть».
И я умер.
9.
И я воскрес.
Не сразу: интервал оказался слишком велик — инструмент разорвало на куски; теперь их необходимо было собрать…
Это будет мое последнее сочинение, решил я, — все, что я когда-либо слышал, все краски и ароматы, прошлое и будущее, — сольются в едином световом потоке.
Я назову его — Утренний Реквием.
Я назову его — O sacrum convivium.
Глухота парализовала чувства.
Необходимо еще одно усилие, встряска или вспышка — последняя, быть может, страсть: мучительная, сомнамбулическая, уносящая под самый купол, туда, где скапливается и оседает божественное дыхание органа.
…Марта, Марта, она готова была уйти, а потом вернуться — по малейшей знаку, по «стодвадцатьвосьмой» паузе.
Все формы ухода и возвращения были опробованы, все — за исключением одного…
Она не оставила ничего — ни письма, ни клочка бумаги с несколькими корявыми значками.
Сперва убила, потом умерла сама.
Но я разгадал ее уход.
Она посвятила себя без остатка моей музыке.
Ибо только жертвой покупается величие.
Я не учил ее жертвовать — этот дар был ей дан с рожденья взамен способности слышать…
Вспышка удалась, я подброшен к самому Источнику.
Марта, я умею быть благодарным.
Я воскрешу тебя: сначала в музыке, потом — во плоти.
У меня есть План.
Я напишу наш Реквием: я создам подробную партитуру величайшей литургии (двойной состав оркестра, смешанный хор, большой орган, волны Мартено…), я дам ей твое имя, я замешаю в нее твою любовь, твою жизнь, твое рождение и твою смерть…
Наш Реквием никто не услышит, кроме тебя: он никогда не будет исполнен, я сожгу партитуру, я принесу свою жертву, ибо только жертвой покупается воскресение — идея не новая, правда?
Ты сядешь рядышком, мой Ручеек, я буду перебирать клавиши твоих ребрышек и клапаны твоих позвонков, целовать пан-флейту твоих пальчиков — и моя жизнь до капли перетечет в тебя, в наше будущее глухое дитя с маленькими ушками и огромными умными глазами.
10.
Утром приходил заказчик, ругался: еще на прошлой неделе я должен был закончить чистовую рукопись его концерта для волынки; один из трех экземпляров он забраковал за неаккуратность — придется переделывать, иначе не заплатит.
Концерт, между нами, слабенький: я бы усилил роль духовых, одну часть выбросил бы совсем (в ней, собственно, я и наделал большую часть помарок), да и волынку — что за пижонство? — поменял бы на двойную окарину.
Будь я композитор.
…Клуб я посещаю регулярно, хотя эти самодовольные болваны начинают меня раздражать.
Я не делаю резких движений, в моем возрасте это опасно.
Мой старый приятель Густав женился в четвертый раз.
Его прежней двадцатилетней супруге исполнилось тридцать; Густав подыскал ей нового мужа — и теперь они дружат семьями.
Он говорит, что мне тоже следует задуматься о чем-то подобном…
В принципе, я готов, почему нет?
Марко-Амато. Женщина не отпускает
Фильм
Выпив друг у друга всю кровь, мы снова не в силах расстаться.
Ничто не вызывает, когда ты влюблен, такого восторга, и — впоследствии — такого ужаса, как еженощный ритуал расчесывания женщиной своих долгих тернистых волос.
Мне, уроженцу севера, приходит на слух предрассветная уборка снега: деревянным скребком по обледенелому асфальту…
Мы лихорадочно мечемся по отелям, слоняемся по музеям и палаццо.
В конце концов, оказываемся на крошечной площади в Лучиньяно, где двое (всегда двое!) возле памятника двоим (женщина прислонилась к мужчине) говорят и говорят: один на языке памяти, другой на языке естества.
Подслушаем? — мы ведь любим подслушивать.
Вру, не любим; но сейчас это нам жизненно необходимо.
1.
— …Не про то говоришь, не про то.
Каким способом ты себя убиваешь? — так нужно ставить вопрос.
Мы, иранцы, не пьем ничего крепче вскипевшей воды, поэтому много курим.
Кто-то льет в самую глотку огонь, иной слишком сильно любит женщину…
А как себя убиваешь ты?..
…Мальчика с Пьяцца делла Синьория помнишь?
Вот кто убивает методично и изощренно.
Он идет следом за своей матерью, но всегда держит дистанцию, и одному Богу известна степень натяжения этой узды, мера накала этого невидимого провода.
Он мучает ее, возможно, желает ей смерти, однако что-то мешает ему отстать, потеряться, навеки раствориться в приторной тосканской охре…
— Вот-вот, это женщина, женщина, женщина не отпускает.
Женщина, рожденная для боли.
Женщина, рожденная для обмана.
Женщина, рожденная для смерти.
— Да брось! Власть целиком сосредоточена в руках мальчишки.
Впрочем, они стоят друг друга.
Эта связь навеки скреплена печатью их физиогномического сходства.
Здесь говорит кровь, весьма красноречиво и…
Клянусь Курушем, это самое трогательное, что есть на земле — внешнее сходство детей и родителей. Бали.[1]
— Синьор Киаростами, позвольте все же высказаться.
Такого в ваших фильмах нет; смотреть кино вместе — значит смотреть в одну сторону; а в жизни ведь все время — глаза в глаза.
Вот вам история современного Маджнуна.
Я никогда не…
2.
Я никогда не обижал маму и грезил лишь о том, чтобы спать на внутреннем бедре женщины.
Когда Розина ушла к Чезаре (на самом деле ушел я, поскольку квартира осталась у нее), для меня наступила «ночь улитки»: мир обрел твердые формы с жидким центром — мною.
Я поселился тут, неподалеку, на ферме Баубо.
Некоторая наличная сумма позволяла дожить до начала жатвы, чтоб накануне праздника Феррагосто лечь в центре овсяного поля, лицом кверху, и спокойно ждать зерноуборочной машины.
Тем не менее, я послал Розине пустой конверт с обратным адресом: вдруг ее Чезаре окажется тайным гомосексуалистом — и тогда она будет знать, где меня найти.
Поэтому я не особо удивился, когда, в очередной раз вернувшись с овсяного поля, обнаружил в своей каморке университетского приятеля Джованни, некогда раздолбая и бабника, а последние семь лет — вице-президента корпорации «Билл Джобсо», производящей влажные салфетки для протирки ж/к мониторов.
Как-то я взял у Джованни деньги: мы покупали квартиру, и необходимо было сделать первый — довольно крупный — взнос; срок возврата моего долга истек неделю назад.
«Я вижу, самое время тебя познакомить с Драупади», — сказал Джованни и бросил в багажник своего кадиллака мой ни разу не раскрытый чемодан.
3.
«Она женщина без мужчины. Знаешь, почему? Хо-хо! Потому что мужчин у нее много…»
Мы мчались по той самой дороге с кипарисами, которую вы, синьор Киаростами, уже наметили себе в качестве натуры для будущего фильма[2].
«Мужской гарем?» — спросил я, поежившись (представил, как эта богомолиха съедает своих любовников, прежде выкупав их в пурпурной ванне).
«В некотором роде… Японский вариант. Мужья живут порознь, хотя друг о друге знают все. Таково условие — ее условие, разумеется: максимальная открытость, прозрачность отношений. Время от времени мы собираемся в Большом Доме и что-нибудь сообща, по-семейному, празднуем… У нас хорошо, тебе понравится».
Джованни рассказал о строгом разделении ролей в «гареме» Драупади.
Первый Муж — «витрина»: для светских раутов, коктейлей, клубов; он должен быть красив, раскован, аккуратен; уметь каламбурить и привлекать внимание других женщин — в идеале, вызывать у них легкую зависть.
Второй — «жизнь духа»: кино, театры, вернисажи; поговорить, поспорить, потрепать нервы — в общем, всеми средствами поддерживать в тонусе умственную деятельность…
«Прости, я перебью… Все эти вечеринки, театры, каламбуры… Не говоря уже о “красоте” Первого Мужа… Все это требует каких-то средств…»
«Да, безусловно! И тут на сцену выходит Третий Муж: “кошелек”. На нем — дома, гардеробы, пикники, в общем, вся материальная часть семьи Драупади…»
«А ему-то это все — зачем? Он может завести себе свой собственный гарем — женский, конечно… Если только он…»
«Не педик?»
«Не извращенец. Он может позволить себе какой угодно “цветник”, даже смешанный… Постой… так ты и есть — наш Третий Муж?.. Прости, но зачем тебе все это?!»
«Скажем так: однажды я в это сильно вложился. Кроме того, “кошельком” моя роль не исчерпывается. Я некоторым образом — советник Драупади; я подбираю ей мужей. Нет, не верно: рекомендую. Решает, разумеется, она».
«А секс?..»
«Секса хватает всем! За секс не беспокойся. Наша Драупади в постели ненасытна, как птеродактиль. Мне же, скажем прямо, больше одного раза в девять дней близость не нужна. Тут, в основном, отдувается Жан-Пьер. А у тебя — как с этим? Учти, ты должен ей понравиться. Я уже месяц подбираю Четвертого. Те тридцать тысяч, что ты мне должен, — если тебя примет Драупади, — станут твоим, хо-хо, приданым.
И еще один пустячок, Марко. Придется поменять имя. Таково главное условие. Не слишком обременительное, не слишком. Кстати, давай знакомиться: меня зовут Миммино».
4.
«Сколько тебе лет, Марио?»
«Простите, меня зовут Марко. Мне 36».
В особняке Драупади (который я мысленно окрестил Сералем) нас было трое: Миммино, я и хозяйка, оказавшаяся сфинксом без определенного возраста.
Правый профиль женщины намекал, что ей не более 27 и что молодость — меньшее из достоинств этой опытной кошки; левый профиль обнаруживал внутренний надлом, чтоб не сказать — изысканное уродство.
«Я тебе нравлюсь, Жамбатисто? Ты хочешь остаться… Паскуале?»
«У меня есть… выбор?» — я решил не обращать внимание на ее нежелание помнить мое настоящее имя; кажется, она не столько дразнила и провоцировала, сколько примеряла ко мне сочетания звуков, как это делают матери, выбирающие своим детям одежду в магазине.
«Выбор? Конечно. Ты можешь уйти, потому что тебе не нравится, когда за тебя что-то решают. Ты можешь уйти, потому что у тебя есть женщина, о которой мы не знаем. Ты можешь уйти даже просто так, без всякого повода — или потому, что я тебе не нравлюсь. Так по какой причине ты уйдешь, Джузеппе?»
И тут мне нестерпимо захотелось поплакать. Наверно, нечто похожее чувствуют женщины накануне менструального цикла.
«Пусть заполнит Форму, — обратилась она к Миммино, позволив мне хорошенько разглядеть ее кошачий профиль. — И покажи тут ему все… В первую очередь — ванную комнату».
«Возможно, я буду звать тебя… Амато», — сказав это, Драупади быстро вышла из комнаты, кстати, оформленной в греческом стиле.
…Среди вопросов теста, который мне предстояло пройти, были, например, такие.
…05. В детстве Вам покупали игрушки в качестве компенсации за вырванные зубы?
…18. Ваш любимый полевой цветок?
…38. Сколько абортов Вы перенесли?
…50. Вам нравится запах морского ила?..
Помусолив с час эту бумажку, я обнаружил в самом верху непронумерованную графу: «Ваше имя».
Я крепко зажмурился, потом открыл глаза и быстро написал: Амато.
5.
Я поселился в доме Драупади. Отдельного жилья мне не полагалось; это означало, во-первых, что выбранное имя начинало себя оправдывать, но также, безусловно, — что на мне теперь забота о доме моей новой полиандрической супруги.
Порядок и уют — вот что должен любящей женщине дать любимый мужчина.
Миммино вручил мне 1000 евро на личные нужды, и я решил употребить их лучшим образом, нежели сумму, полученную от него прежде. До вечера оставалась уйма времени. Перед тем как оставить меня одного, мой со-супруг сообщил о распорядке и образе жизни нашей избранницы (правильнее было бы сказать — избирательницы).
Будучи владелицей художественной галереи, большую часть дня Драупади проводит в окружении прекрасных произведений искусства; это время принадлежит мне.
Я вышел из дома и с удовольствием заблудился на Меркато ди Сан-Лоренцо. Там я купил пару напольных ковриков с изображением античных богов, занимающихся плотскими утехами; также я взял — на пробу — свечу, залитую в половинку кокосового ореха.
Неожиданно для себя я стал внимателен к таким вещам, о существовании которых раньше и не подозревал… Минут сорок проторчал возле гелей и ароматно-пенистых шариков для ванны.
По возвращении домой я намеревался заняться влажной уборкой, однако обнаружил, что для таковых целей существует специально приходящая женщина. «Нужно будет ее рассчитать», — сказал я себе и тут же сформулировал аргумент: дорогая, мне приносит великую радость возможность вести наше хозяйство самостоятельно.
Пока я размышлял о том, в чем лучше встретить жену (халат с драконами? клетчатый пуловер? сорочка с расстегнутым воротом?), позвонил Миммино и сообщил, что с минуты на минуту придет доктор Родари: ему необходимо меня «хо-хо! освидетельствовать».
Старичок с монашеской тонзурой не только тщательно исследовал все-все мои закоулки, включая подмышки и ротовую полость, но также произвел небольшое кровопускание…
В тот же вечер я получил доступ к бедрам Драупади. Опуская подробности, скажу одно: все оказалось даже лучше, чем я мог себе представить. Бус на ней не было, поэтому я ни разу не зацепился за них волосами. Возник, правда, один нюанс, о котором я решил в ближайшее время поговорить с Жан-Пьером — нашим Первым Мужем…
Наутро я нигде не нашел свою кокосовую свечку; греческие коврики тоже куда-то делись. Немного погрустив, я решил не придавать этому большого значения.
Знаете, мне вот сейчас пришло в голову… Не иначе как Драупади придумала украсить этими безделушками свою галерею.
Ну, конечно! Иначе и быть не может.
6.
Спустя три дня, в воскресенье, в Серале собралась вся семья — по случаю моего… моей… назовем это «конфирмацией».
В назначенный час я вышел в гостиную. На мне был коричневый пиджак из чистого хлопка: не для клубов и не для концертов, а для дома: в таком не стыдно встретить гостей — выказать должное уважение и не выглядеть при этом излишне торжественным.
Вопреки всем ожиданиям, Жан-Пьер — «витрина» в характеристике Миммино — оказался почтенным старичком с блестящим без единого волоска куполом.
Видимо, в недалеком прошлом он работал метрдотелем или дворецким. Взгляд его сочетал стремление угадать желания собеседника с искренним сочувствием к его (в данном случае — моему) незавидному положению.
«На сон не жалуетесь? Черепахи не снятся?»
Господи, он еще и психоаналитик! Значит, Форму, которую я заполнил при въезде, придумал Жан-Пьер.
Но как он узнал?.. Той ночью мне действительно приснилась огромная настырная черепаха! Я пытался разгадать вещий смысл явленного образа и даже, помнится, увидев босой череп Жан-Пьера, поздравил себя с успешной разгадкой…
«Знаете, некоторые виды пресмыкающихся, — продолжил старичок, — препоручают заботу о потомстве теплому прибрежному песочку: они откладывают в него яйца, хорошенько маскируют кладку и более о ней уже не вспоминают. В то время как место своегорожденья помнят до самой смерти. Да-да!»
Ничего не знаю про черепах и не обладаю такой обволакивающей аурой, как у этого француза, но поддержать светскую беседу я пока еще в состоянии. Однако не успел я выразить недоверие к тому значению, которое придается сновидениям, как в разговор вклинился наш Второй («жизнь духа»), носящий кличку Самсон Вырин и похожий на молодого Ленина — если я ничего путаю. Иными словами — на взъерошенного Бетховена.
«Что ты несешь! Не о черепахах нужно говорить, а о водяных клопах».
Эта реплика показалась мне настолько абсурдной, что я повернулся за поддержкой к Миммино. Но Третий Муж, словно вышколенный официант, не повел ни ухом, ни бровью.
Не смутился и Жан-Пьер; его ответная реплика окончательно сбила меня с толку:
«Мой юный натуралист, имейте в виду: еще ничего не решено. А уж если проводить аналогии, то мне милее морской конек».
«А мне — сумчатая квакша!»
«Амато, простите нас великодушно, — француз вдруг сжалился над новеньким. — Это давний спор. Вкратце: речь идет о таких видах, у которых забота о детках ложится полностью на хрупкие плечи самца… пардон, папы».
«Папы?» — кажется, это было первое слово, которое я произнес в тот вечер. И тут опять вмешался Самсон Вырин.
«Скажи мне, Марко-Амато, знаком ли ты с Чезаре?»
«Одного Чезаре я знал…» — мне совсем не хотелось вспоминать нового мужа моей первой жены.
«Он был тут до тебя. Его тоже звали Амато. Правда, недолго».
«И что же с ним… стало?»
«Спекся!» — гнусный тип рассмеялся и отошел к столу с крепкими напитками.
Я посмотрел на Миммино; тот вздохнул и прикрыл веки.
Видимо, роль Амато при Драупади не каждому по плечу. Чезаре, ты проиграл. Я вдруг постиг смысл того нелепого разговора, что вели при мне эти… в сущности, неудачники.
Я не стал спрашивать Жан-Пьера, использует ли Драупади в их сексуальных играх бандаж с резиновым членом. Ответ мне был известен.
Когда вошла хозяйка, я первый удостоился ее ритуального поцелуя.
Вот она, вершина существования, вот он — триумф!
Амато, твое имя — всего лишь внутренний семейный статус. В тот вечер открылось истинное твое Назначение.
Тебе предстояло подарить Драупади наследника.
7.
Боже, как я ошибался!
Прошло восемь дней со дня моего триумфа; я завтракал в одиночестве, когда раздался телефонный звонок. Это был Миммино. Он попросил никуда не отлучаться, ему необходимо обсудить со мной нечто важное.
Вместе с ним явился добрый друг нашей семьи — доктор Родари.
«Не секрет, Амато, что ты выбран из большого числа претендентов! — Миммино решил сразу взять быка за рога. — Итак, Драупади хочет стать матерью. Ты принесешь семье наследника».
«Или наследницу?» — бодро уточнил я.
«Нет-нет, Драупади хочет сына».
Миммино взглядом передал полномочия доктору Родари.
«Синьор Амато, с точки зрения… э-э-э… медицины никаких препятствий тут быть не может. Мы подсадим вам оплодотворенную вами же яйцеклетку, фактически готовый эмбрион с определившимся полом…»
«Я не вполне понимаю…»
«Пол ребенка определяется на стадии оплодотворения».
«Нет, чуть раньше, вы сказали… Вы — мне — подсадите… что?»
«Яйцеклетку синьоры Драупади. Ооциты…»
«Это розыгрыш, Джованни? Или чье-то безумие?..»
«Ты забыл: меня зовут Миммино. Нет, это не розыгрыш. Матерью будет Драупади. Ты же только выносишь ребенка и благополучно его родишь. Риск — нулевой. Даже отрицательный. Амато, из тебя получится прекрасная суррогатная… суррогатный… Тьфу! Ну, ты понял. Анализы показали…»
«К черту анализы!! Я не хочу никого вынашивать. Я не хочу никого рожать. Я мужчина, в конце концов! Да как вы смеете мне такоепредлагать??.. И, кроме всего прочего, у меня даже нет этой… как ее… матки…»
«Матка уже куплена! Матка — вообще не проблема».
«У вас идеальная конституция, синьор Амато! Небольшой надрезик чуть пониже пупка… Поколем гармончиков — приживется, дай бог всякому такой репродуктивный аппарат, какой будет у вас!»
«Жан-Пьер… это ты?! Я тебя узнал! Раньше тебя звали — Чезаре…»
«Амато, успокойся. Тебя никто не неволит. Скоро праздник Феррагосто — ты, хо-хо! свободен, как морской конек. Честное слово. Я даже не буду требовать немедленного погашения того ничтожного кредита… Дверь не заперта. Для тебя она всегда будет открытой. Возвращайся. И помни: мы — твоя семья».
8.
Я — водяной клоп, я — морской конек, я — сумчатая квакша…
Много дней и ночей я брожу по дорогам Тосканы, я прибиваюсь к свадебным шествиям, я убиваю себя одним известным мне способом.
Я встретил вас, вы рассказали много удивительного — но я оставался слепым, как тот мальчик на Пьяцца делла Синьория. Лишь мой собственный рассказ вернул мне зрение.
Вот ответ на Ваш, синьор Киаростами, вопрос: я выбираю жизнь.
Я возвращаюсь в Семью.
Я возвращаюсь к Драупади.
Я возвращаюсь…
9.
— Бали, бали. Cut![3] Tagliare![4]