Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2012
Валерий Бочков
СЕРДЦЕ И ДРУГИЕ ОРГАНЫ
Мать мне говорила — этот мотоцикл тебя угробит. Она не угадала, на самом деле все вышло несколько иначе. После плена меня эвакуировали в Кувейт. Там я провалялся полтора месяца, растянутых, словно резиновый бинт, в одну муторную ночь, полную дребезжащих звуков: стеклянных, деревянных, оловянных. Звуков разных, но одинаково дотошных. Меня кололи какой-то дрянью, которая превращала время в кисель. В кисельном состоянии пребывал и мой мозг, что, пожалуй, было к лучшему — потом я узнал, что они всерьез обсуждали ампутацию.
В марте мы приземлились на базе Эндрюс, в Вирджинии вовсю колобродила весна. Повязки с глаз еще не сняли, но от клейкого духа тополей у меня в горле встал ком и я чуть не разрыдался. Я не сентиментален, просто обоняние оказалось на редкость трепетным органом чувств. Особенно, если двести дней и ночей вдыхать гарь, вонь солярки, ружейной смазки, горячего пота и сухой пыли.
Глаза мне спасли, роговица после ожога восстановилась, а вот с ногой повезло меньше. Я пытался доказать комиссии, что для пилота хромота, скорее, плюс. Своих аргументов не помню, но двух врачей и усатого полковника они явно не убедили. Мне вручили второе “Пурпурное Сердце” и комиссовали.
Лето не задалось с самого начала — краболовная контора в Аннаполисе, куда я устроился, вылетела в трубу. Пока я там воевал, экологию тут вконец угробили — крабы передохли, а уцелевшие мигрировали на север, в штат Мэн. Потом зарядили дожди. Поначалу сырость и холод даже радовали. Ветер морщил лужи, я неспешно хромал вдоль залива, щекотные струйки пробирались за воротник. Я ерошил отросший ежик и мотал головой, как пес. Мимо проходили угрюмые люди, они отражались в тротуаре и подозрительно косились в мою сторону из-под блестящих зонтов.
Гораздо хуже дела обстояли ночью — слабое снотворное не действовало, а двойной нозепам неизменно отправлял меня в горы, в лагерь, в мою вонючую клетку. Я предпочел бодрствовать. Доктор, глуховатый старик в стальных допотопных очках, сам с нервным тиком — говоря, он чуть подмигивал, — посоветовал мне групповую терапию. Я представил полдюжины бедолаг с их историями про контузии, ночные атаки, осколки, дорожные мины и отказался. Доктор уговаривать не стал, словно извиняясь, вздохнул и послал меня к аналитику, подмигнув на прощанье. Я подмигнул в ответ, док, похоже, обиделся. В лифте я столкнулся с калекой, сержантом в полевой форме, хотел ему помочь. Он нервным локтем отпихнул меня и выбирался сам, по частям. К аналитику я так и не пошел.
Моя бывшая жена, Дженнифер, уверяла, что у меня генетически обостренное чувство несправедливости. Я наполовину русский, наполовину индеец навахо. Джен — умная баба, и обычно она права. Если не считать промашки с нашим браком. Впрочем, наивно было полагать, что из союза солдата и лингвиста, специализирующегося на античной литературе, может получиться что-то долгоиграющее. Три года, из них почти год врозь, она здесь, я — там. Впрочем, спасибо ей и за это, память сохранила календарные обрывки настоящего счастья, даже на мой, славянский пессимистический взгляд. На ее американо-оптимистический взгляд, мне подошло бы имя Улисс, оно переводится как “человек, испытывающий непреходящие страдания и боль”.
— Русским удалось превратить мучение в национальную черту, — говорила Джен. — А что касается геноцида, то евреи выглядят вполне благополучным народом, если рядом поставить индейцев. Интересная идея — смешать все это в одном человеке.
1
По настоянию отца меня назвали Тим. Я так и не выяснил, что он имел ввиду — Тимур, Тимофей или еще что-нибудь похлеще. Если бы верх одержала моя краснокожая родня, меня бы звали Точинка-Витка. Мать обладала похожим экзотическим именем — Анавакко-Кули — “та, что бросает камень”, но представялась обычно как Кэрол. Она бежала из резервации, когда ей не исполнилось семнадцати, пересекла материк от Сан-Диего до Чикаго. Она убирала в домах, работала сиделкой, выучилась на медсестру. С моим отцом она познакомилась, когда ее профсоюз пикетировал госпиталь в Ривер-Дейл. Отец по натуре был диссидентом и баламутом. Его лишили гражданства и выслали из Союза за антисоветскую агитацию на исходе брежневского правления. Медовый месяц с демократией Америки у моего отца оказался не долог, уже через год он вступил в какой-то радикальный кружок.
“Настоящий мужик должен знать, за что он готов умереть, — любил повторять мой отец. — Если ты не знаешь, то ты и не мужик вовсе”. Отец был настоящим мужиком, ему было точно известно, за что он готов умереть. За справедливость. Для меня справедливость так и осталась абстрактным понятием. Судя по всему, я был недостаточно русским для отвлеченного самопожертвования. Поэтому, перебесившись в отрочестве, я вполне добровольно угодил в летную школу в Цинциннати. Разумеется, я метил в истребители. Но, как выяснилось, не я один. Прошел все тесты и экзамены, чего-то недобрал. Под конец мне предложили учиться на вертолетчика. Возвращаться домой было стыдно, и я согласился. Учился я на “Кобре”, потом пересел на “Апач”. Сразу после выпуска нас отправили в форт Друм, потом был Туркменистан. После я угодил на базу под Хазар-абад. Оттуда мы утюжили абров в провинциях Хельмад и Кандагар. Стандартное вооружение “Апача” — семьдесят ракет типа “Гидра” и два крупнокалиберных пулемета. За вылет один вертолет запросто стирает с земли городок средней руки, поэтому мне непонятно, почему абры окрестили “Апач” комаром. Вообще, с этой войной что-то не так, и дело тут даже не в идеологии. Моя машина — техническое чудо, она стоит пятьдесят миллионов, за мной — самая мощная военная система всех времен и народов. Абры живут в хижинах, слепленных из грязи, соломы и ишачьего дерьма, они неграмотны, дневной доход — полтора доллара на душу. Война тянется уже девятый год. Мы воюем девять лет со страной, застрявшей в каменном веке.
С Шепардом я встречался в училище, там он мне казался снобом, здесь его назначили мне вторым пилотом. Его высокомерие на деле оказалось непробиваемым хладнокровием, которое пару раз спасало нам жизнь. Когда нас сбили, мне удалось посадить машину на брюхо. Посадить — это с натяжкой, мы грохнулись на плато. Мы летали с дополнительным баком, его-то и пробило и все горючее вытекло. От испарений невозможно было дышать, к тому же я разбил колено. Шепард выволок меня из кабины, к нам приближались абры. Впереди шел бородач с “калашниковым” и сигаретой во рту. Шепард поднял руки и крикнул: “Не курить! Огнеопасно!” Абр не понял и выплюнул окурок себе под ноги.
2
К аналитику я попал через месяц, пошел скорей от скуки. Садясь в кресло напротив, я уже знал наперед весь наш диалог. Мой, отшлифованный до безликой скуки, рассказ. Его профессионально-заботливые расспросы. Доктор оторвался от компьютера и спросил:
— А у вас есть собака?
Я удивился, пожал плечами. Прямо из госпиталя я поехал в собачий приют, тот, что за станцией. Мы шли с мужиковатой Хелен вдоль клеток. Знакомясь, она выставила квадратную ладонь без мизинца. Когда мы шли, я заметил сбоку на ее шее татуировку, одно слово вязью: “грусть”. Странно, но собаки не лаяли. Они просто смотрели. От этих глаз хотелось удавиться.
— Вот этого… Можно? — спросил я, показывая на черного лабрадора.
— Ангуса? — Она отчего-то замялась. Потом добавила: — Он хромой… Это ничего?
Ангус оказался покладистым псом. Мы бродили вдоль залива, он гонял белок, с азартом бросался в воду за палкой, выскакивал черный и сверкающий, шумно отряхивался и тут же предлагал повторить. Я соглашался, медленно замахивался, Ангус замирал, с вожделением следил за рукой. И срывался в воду, разбивая вдребезги облака и синие тени деревьев, превращая их в кутерьму юрких зигзагов. Потом мы смотрели на закат, Ангус шумно дышал, уронив голову на лапы, изредка поворачиваясь и благодарно щурясь. Я чесал шишковатый затылок, он кивал и одобрительно ворчал.
Мотоцикл пришлось продать, пес исходил от ревности, когда я уезжал один. Мне показалось, что наши отношения усложняются и начинают напоминать семейные узы. Хотя, насколько я помню, Джен не была столь требовательна.
Я взял подержанный джип с мятым крылом и наклейкой ружейной ассоциации на бампере, которая отдиралась только вместе с краской. Промаявшись с час, я залепил ее стикером из собачьего магазина с надписью “Гав!”. Неплохо бы отправить всех этих воинственных патриотов с их флагами и ружьями на пару дней в Кандагар или Феллуджу.
Регистрировать джип мы поехали вместе. Я постелил одеяло на заднем сиденье, Ангус равнодушно улегся. Как только тронулись, он деловито перелез вперед и уселся рядом, словно всю свою собачью жизнь именно так и ездил. Спорить я не стал, потом приоткрыл ему окно. Он долго крепился, но под конец все-таки не устоял и высунул голову наружу. Черные уши трепыхались на ветру, он щурился, улыбался и был совершенно счастлив.
Круглолицая мулатка цвета карамели, с кольцом в ноздре и полными губами, проверила мои бумажки, потюкала по клавишам, протянула какой-то бланк и ручку, прикованную на тонкую цепь.
— Воруют? — спросил я, разглядывая форму. — Это что?
— Донорская форма. Если не хотите, поставьте вон там крестик и распишитесь.
Я сам был полукровкой, скуластым метисом с жесткой, как щетка, вороной шевелюрой, славянская кровь папаши никоим образом не отразилась на моем экстерьере. Поэтому еще в школе я решил, что мне должны нравиться бледно-розовые блондинки. Дженнифер на сто процентов попадала в эту золотисто-румяную категорию. Разглядывая окольцованную мулатку, мне вдруг пришло в голову, что многие симпатии и антипатии нами просто придуманы и идут вразрез с нашим естеством.
— И что, соглашаются? — спросил я, чтоб не молчать.
Мулатка задумалась, сложив губы, как для поцелуя:
— Да процентов сорок, может меньше. — Она явно всерьез относилась к своим делам. — Многие, мне кажется, — она понизила голос, — брезгуют.
— Брезгуют?
— Ну да. Вот вы разобьетесь… ой, нет, не вы, конечно… — Она смутилась и по-девчоночьи замахала руками. — Кто-то к примеру погиб, а его почку, или печенку, или глаз там пересадили другому.
Я потер правый глаз, тот, который оперировали, подумал, что шестьдесят процентов правы — есть тут тошнотворный элемент. И поставил крестик и подпись.
— Вы согласны? — Она нерешительно спросила, подозревая, что я ошибся.
Я кивнул. С этой бумажкой нужно было подкатить, когда я летал над Хельмадом. Сегодня шансы заполучить мои потроха стали значительно ниже.
3
“Скайкетчер” — это десятиметровые крылья, один двигатель в сто лошадей и максимальная скорость сто тридцать миль в час. Я погладил белый, как кость, гладкий фюзеляж. Откинул дверь, пахнуло кожей, новым пластиком.
— Полторы тыщи миль, месяц назад получили, — глухо сказал Браун, лопоухий, тусклолицый пилот.
Я повернулся, кивнул. Он больше походил на счетовода, наверняка знал об этом и старался как-то подправить свой имидж. Но и тертая кожанка с нашивками, и пегие колючие усы, и нарочитая басовитость речи не добавляли желаемой основательности.
— Лимберг увольняется пятого, я подготовлю контракт… — Он постоянно поддергивал слишком длинные рукава куртки, манжеты сползали до пальцев. Потом он начал извиняться, перешел на свой нормальный голос, мягкий, почти женский, говорил, что и зарплата, и место второго инструктора — совсем не мой уровень, и что он постарается что-нибудь придумать со временем, но сейчас кризис, кризис его мать, а вот два года назад…
Я улыбнулся, вспомнил, где я был два года назад. Потом проделал весь мужской ритуал — хлопнул Брауна по плечу, хохотнул и бодро сказал, что все о,кей.
— Можно? — спросил я.
— Горючки нет. Заправить надо.
— Да нет. Просто подержаться.
— А-а, конечно.
Я подтянулся за стойку крыла, одним движением втиснулся в кресло. Провел пальцами по тумблерам, погладил пупырчатую кривизну штурвала, уперся затылком в тугой подголовник. Закрыл глаза.
В такой серый день, как сегодня, пасмурный и скучный, хорошо, пробив сырую вату облаков, подняться над тучами и увидеть солнце. Оно там, совсем рядом. Люди внизу не подозревают, что солнце от них всего в двух взмахах крыла. Тень от машины скачет зайцем по сахарным сугробам, ползущим за горизонт, а вверх уходит божественная синева, бесконечная и густая. От нее пахнет молоком, у меня в детстве была чашка такого же цвета. Идея вечности неожиданно становится простой и почти очевидной.
Мы вернулись в контору, дощатый фургон, похожий на собачью будку. Браун вытянул из-под стола хлипкий стул.
— Тим, знаете что? Давайте я сниму копии, чтоб вам не возиться? Садитесь. У меня тут вот ксерокс.
Я достал драный бумажник, выудил летную лицензию, ветеранскую ксиву. Протянул ему.
— А вы в Десятой горной служили? — спросил он, тыча в бригадную эмблему — синий щит, красные мечи крест-накрест. — Форт Друм?
— Ну, там всего полгода, после училища. Потом Туркменистан… Потом Хельмад. Оттуда летали…
— На Кандагар? Полный “фокстрот”…У меня школьный приятель в Десятой служил. Том Шепард, такой белобрысый… Не встречали?
Я помотал головой, сжал кулаки и сунул их в карманы куртки. Браун возился с ксероксом, древний агрегат глухо гудел, в щели под крышкой зловеще гулял яркий луч. По железному карнизу снаружи застучали редкие капли, окно стало совсем серым. Потом дождь полил вовсю.
4
— Тим! Краснокожий брат мой!
Голос в трубке был не просто знакомым, он был почти родным. Память металась между Цинциннати, училищем, Чикаго, школой, Хазар-Абадом.
— Йошка!
Это был Йошка Горовец. Хулиган и заводила, без которого не обходилась ни одна крупная драка в Нью-Эламской школе и окрестностях, всегдашний козел отпущения, на которого учителя и соседи вешали всех собак. Причем, как правило, за дело. Именно у Йошки я увидел первый порнофильм, он украл его у родителей. В подвале его дома мы учились курить. Сначала сигареты, потом траву. Он мне рассказывал, что если залезть на бук у церкви, то оттуда видно окно в спальню Долли Снайдерс, разведенной рыжей хохотушки, которая преподавала у нас музыку. Да, я лазил туда с ним.
Когда нам было по четырнадцать, мы с ума сходили по ниндзя. Точили зубастые сурикены, мастерили мечи-катаны из стальных трехфутовых линеек. Именно Йошка придумал знаменитые “Ночные Маневры”. Около полуночи он забирался ко мне в окно, весь в черном, с рюкзаком, из которого торчали мечи и прочая амуниция. Мы смотрели телевизор без звука, жевали чипсы. Потом я напяливал черное трико, лыжную маску и мы бесшумно соскальзывали в ночь. Йошка, жилистый и тщедушный, приобретал плавность призрака, стремительно перемещаясь из одной чернильной тени в другую. Его силуэт беззвучно плыл по ребристым заборам, беленым стенам. Мы крались от машины к машине, обмениваясь неясными знаками. Заглядывали в окна. Соседи понуро глазели в экраны, чистили зубы и сморкались. Ничего интересного не происходило. Через час мы расходились по домам. Я так никогда и не понял, в чем была суть “Ночных Маневров”.
Закончились они так. Той ночью мы обогнули кладбище, перелезли через забор супермаркета и уже возвращались назад. У дома Джима Харви, краснолицего хозяина скобяной лавки, я зацепился за гидрант, который прятался в тени Джимова грузовика. Я растянулся, загремел катаной. На крыльцо выскочил Джим.
— Стой! Что ты там из машины украл, сучонок?!
Он ухватил меня, маска съехала. Джим сорвал ее и тихо сказал:
— А ведь я знаю, кто твои родители…
От этой безобидной фразы по спине побежали мурашки, я почувствовал, как у меня слабеют колени. Из приоткрытой двери телевизор бубнил про погоду. От Джима воняло пивом и потом.
Вдруг за его спиной сгустилась тень, что-то блеснуло, и стальная линия уперлась в жирное горло Джима. Джим вздрогнул и замер.
— Отпусти его, боров.
Голос прозвучал сипло, почти шепотом. Джим разжал руку и громко икнул.
— Я выдавлю твои глаза и выпью твой мозг. Запомни!
Джим попятился, оступился и плюхнулся на ступени крыльца.
Прошло девятнадцать лет. Я открыл дверь, и первым, почти рефлекторным, желанием было тут же ее закрыть. Как в детстве закрываешь глаза во время страшного кино. Передо мной стоял тощий низкорослый еврей-хасид. Даже хуже, словно какой-то шутник вырядился хасидом: одежда, борода, лицо — все казалось нарочитым, вычурным и чрезмерным, от запыленных тупорылых ботинок до черной ворсистой шляпы с мятыми полями из-под которых сальными буклями свисали пейсы.
— Войти-то можно? — Йошка отодвинул меня и прошел в дом.
— Да… да… Слушай, это… — Я совершенно не знал, что сказать. Захлопнул дверь и пошел за ним.
Йошка резко повернулся, я натолкнулся на него. Он пальцем сдвинул шляпу на затылок и подмигнул. Мы обнялись.
— Да, брат, восемь лет уже… — Йошка ходил по кухне, открывал дверцы, нюхал специи, морщился, ставил обратно. — Мы, как переехали, жили сперва в Хайфе… А это что? — Он показал мне какую-то узкую бутылку с темно-коричневой гадостью внутри. Я пожал плечами. — Да… Потом перебрались ближе к границе…
Зазвонил телефон, в трубке женский голос робко поздоровался и попросил Джехософата. Я ответил, что тут таких нет. Йошка выдернул у меня трубку и назидательно начал говорить что-то на непонятном языке. Голос у него изменился, словно он играл роль, в которой требовалось изображать суровую решительность патриарха. Я вытянул из холодильника пиво, открыл и выпил до дна. Чувствовал я себя полным идиотом.
— Это я жене дал, на всякий случай. Мобильник клинит иногда. А у нас там семь девок… Восьмая на подходе. — Йошка подозрительно оглядел углы кухни и спросил: — Слышь, а водки у тебя нет?
Мы пили водку и закусывали чипсами. Чипсы хрустели, как в детстве перед началом “Ночных Маневров”. Йошка снял шляпу — под ней оказалась бледная лысина, расстегнул воротник белой сорочки. Наконец сквозь дикую поросль проступило знакомое лицо. Борода у него росла от глаз и вниз, на шее розовели прогалины, но из-под воротника к ним неумолимо ползла жесткая, звериная курчавость.
— Я ведь не пытаюсь найти абсолютную истину. — Йошка ласково погладил островерхую лысину, она напоминала тот конец яйца. — Да и нет ее — истины. Ни абсолютной, ни относительной. Нужно найти смысл жизни. И жить. Жить нужно ради чего-то. Понимаешь?
Я кивнул, вспомнил слова отца: “Настоящий мужик должен знать, за что он готов умереть”.
— Ходить в контору, а вечером дуть пиво и пялиться в ящик? — Йошка встал, напился прямо из крана. — Жениться, купить дом, машину, — он с отвращением вытер рот рукой, — завести шалашовку, потрахивать ее по четвергам. Так?
Я пожал плечами.
— Было это! — Йошка зло пнул табурет. — И что? Вот так и жить, пока не сдохнешь? — Он налил водку, сунул пустую бутылку под стол. — Я ж не говорю, что я прав! Что мы правы — со стеной и поселениями… У тех, за стеной, своя правда! — Йошка махом выпил и треснул пустым стаканом по столу. — А ты когда крошил абров в своем Маразмастане тоже был прав? А ведь и у абров своя правда есть.
Я взял водку, у меня тряслись руки. Пить не стал, поставил стакан на стол. Тихо сказал:
— Нет у них правды. Они Шепарду голову отрезали. Живьем, как барану. Не может быть правды у них.
За окном стемнело как-то сразу, мы сидели, не включая свет. Йошкины родители переехали в Майами, тепло там, сказал он. Я кивнул. Он прилетел продать дом, завтра подпишет бумаги и домой. Я подумал — как легко понятие “дом” перебирается вместе с нами с места на место. Даже на Святую Землю. Он достал из кармана ключ с прокатным жетоном, положил на стол. Это было похоже на знак. Собственно, это и был знак.
Ангус начал скакать по прихожей, бить тугим хвостом по ногам и мебели, я потрепал его за уши, сказал, что сейчас вернусь. Йошка надел шляпу и снова превратился в бородатого хасида.
На улице стояла духота, от водки мучила жажда, хотелось спать. Я хромал за Йошкой, он оставил машину на той стороне улицы. Было безлюдно, где-то утробно ухал басовый ритм. Мы подошли к машине, он распахнул дверь. Я подумал, что скорее всего больше никогда не увижу Йошку, мне стало жаль, что мы убили вечер в дурацких спорах, не вспомнили школу, рыжую Долли Снайдерс, “Ночные Маневры”.
Он говорил, что мне непременно нужно приехать к нему, что там не так плохо, как видится отсюда. Что мы рванем на море или в горы. Я воодушевленно соглашался, обещал. Мы в пятый раз пожали руки, Йошка снова взялся за дверь. Мимо прошуршал пикап, притормозил под фонарем. Опустилось окно, мужской голос что-то крикнул, гортанно, на незнакомом языке. Йошка зло дернулся, что-то крикнул в ответ. Я не понял ни слова — сплошные согласные, по большей части “х” и “р”.
— Что за…
Я не успел закончить, двери пикапа распахнулись, на дорогу выскочили три парня, последним вылез водитель. Йошка бросил шляпу на сиденье, отстранил меня, быстро пошел к ним. Водитель сунул руку в карман, Йошка с ходу влепил ему ногой в пах. Тот без звука сложился и повалился на асфальт. Йошка ударил другого в лицо, тот увернулся, двое других стали обходить Йошку с флангов. Я подскочил к долговязому, с бритым черепом, он неудачно сделал обманный выпад и налетел на мой хук. Кто-то справа влепил мне в ухо, ночь вспыхнула и зазвенела. Долговязый пришел в себя, от его удара в печень я взвыл и тут же свалил его прямым в челюсть.
Йошка дрался с двумя, я выплюнул кровь, лягнул долговязого, он ползал по асфальту и пытался ухватить меня за штанину. Я был уже рядом с Йошкой, он повернулся, из разбитой брови густо текла кровь.
— Тим! — заорал Йошка. — Сзади!
Я дернулся, но не успел. Поясницу пробила острая боль. Как ожог. Я раскрыл рот, но крик застрял внутри. Фонарь взлетел, мостовая подскочила как на качелях, я услышал гулкий деревянный стук и понял, что это мой лоб ударился в асфальт. Последняя мысль — я так и не выгулял Ангуса.
5
Очень трудно понять, что случилось со временем. Оно оказалось самой загадочной субстанцией. Я стоял на том берегу и равнодушно следил за потоком горестей, уныло проплывающих мимо. Серые куски льда, по которым скачут грязные галки. Жалкие птицы — плывут и скачут.
С образами тоже дела обстояли неважно. Надоели огни, расплывчатые пятна, радужные кольца. Стоит зажмуриться — и вот тебе, пожалуйста.
Я помнил диагноз — ожог роговицы. Один глаз совсем помутнел, бельмо. Мне пересадили донорскую роговицу, с трупа. Это там, в Абсурдистане, провинция Маразм-абад. Сгоревшая кожа вздулась волдырями, потом облезала, при этом лицо так чесалось, что хотелось разодрать его ногтями. Руки на ночь привязывали ремнями к койке.
Пришел кто-то тихий, запахло хорошим табаком и бренди. Я вдохнул, мир приобрел некоторую устойчивость. Отец курил трубку на ступенях крыльца, в мою спальню пробирался карамельный дымок, по потолку бродили разлапистые тени от каштана. Тонкая трещина в побелке рисовала профиль мрачного носатого старика. Много лет спустя я встретил его в лагере абров. Они сидели вокруг костра — черные горбатые силуэты, топорщили рыжие пальцы над огнем.
Снились странные сны: дорога на Ричмонд, штат Вирджиния. Яркий летний день. Сворачиваешь с шоссе, по узкой грунтовке доезжаешь до поля, дальше прямиком вдоль высокого кустарника. Заезжаешь в лес, тут темно, столетние буки и клены увиты путами плюща и дикого винограда. Я откуда-то знаю название плюща — “вирджинский душитель”. Дорога выложена серым камнем, она сворачивает, появляется изгородь, низкая, из темных булыжников. За оградой сад, мокрая кора лип, кусты, неухоженные клумбы, цветет пестрая мелочь, краснеют маки-переростки размером с кулак. У входа позеленевший от мха, тощий каменный зверь. Не то лев, не то собака. Дубовая дверь в темных кованых накладках, от гвоздей ржавые потеки, похожие на кровь. За дверью гостиная, по беленому потолку толстые балки, изъеденные жуками-точильщиками. Я никогда не был в этом доме, но знаю, что если подняться по скрипучей лестнице на второй этаж (последняя ступень коварна, она чуть выше и там все спотыкаются), пройти по темному коридору до конца и открыть правую дверь, то на дальней стене будет картина с парусником, попавшим в шторм.
Меняли бинты. От обезболивающих я пребывал в тягучем мареве, иногда ярком, как хрустальный графин после дождя на веранде, чаще мрачном, похожем на ноябрьские сумерки. Тело казалось чужим, я не ощущал боли, пальцы санитаров трогали меня, будто сквозь шубу. Почему они бинтуют грудь и спину, ведь нужно лечить глаза?
— Ну, как мы себя чувствуем? — Пахнуло табаком и бренди, я разлепил веки, увидел силуэт, за ним сияние.
“Бог. Ну, вот и все”, — с облегчением подумал я. Потом с некоторым разочарованием разглядел крест окна за головой демиурга. В окне на бледно-голубом небе висела сизая луна. Кратеры (или что там у них) слились в противную рожу. Раньше за луной я такого не замечал. Бог сделал знак, санитар опустил жалюзи. Я хотел возразить: язык, толстый и шершавый, как мокрый шерстяной носок, не послушался, вышло мычание.
— Тю-тю-тю, — демиург просюсюкал, успокаивая меня. При этом прищелкивал пальцами, словно возился с котенком.
Потом он полистал какие-то бумаги, тихо напевая, вышел. Бесшумная свита выскользнула за ним. Я снова провалился в тягучую муть, смесь сна и бреда. Из темноты выплыл Шепард, по-английски бледнокожий, почти альбинос, худой и голенастый. Его невозмутимость многие считали высокомерием, я так тоже думал поначалу. Из учебки мы вместе попали в форт Друм, штат Нью-Йорк. Оттуда в Туркменистан. В кабину Шепард влезал аккуратно, тихо устраивался, настороженно, словно прислушиваясь к машине, трогал пальцами приборный щиток, гладил тумблеры. Мне это напоминало шаманство. Впрочем, на войне, а тем более в воздухе, атеистов не бывает. А уж религию каждый выбирает себе сам.
На высоте у Шепарда включалась интуиция, я ему тихо завидовал, ведь индейцем-то был я. Показатели приборов обычно подтверждали его правоту, он чувствовал ветер, угадывал направление восходящих и нисходящих потоков воздуха. Он чуял угрозу. За минуту до того, как нам в хвост влепили “эр-пи-джи”, он предложил уйти на три тысячи. Я начал говорить, что внизу нет ни души на сто миль вокруг, дроны делали облет утром и вся информация … Закончить фразу я не успел.
6
Меня вывезли на прогулку. Лужи в асфальте сияли синим, к ним прилипли плоские листья клена. Неужели уже осень? Я мог спросить, но на это нужно много сил, да и моя сиделка, черная крупная медсестра с роскошной грудью и волшебным именем Миранда, не поощряла болтовни. Она неспешно толкала мой катафалк на бесшумном резиновом ходу, меня скрутили, как мумию, накрыли сверху пледом больничной расцветки. Я разглядывал свои руки в тонких серых венах, от иголок и капельниц на них темнели синяки, блестели розовые кружочки пластыря. Кисти рук словно усохли, я перебирал тонкими пальцами с бледными, продолговатыми ногтями. Рук я не чувствовал, они казались чужими.
Постепенно вспомнилось все. Как Шепард, оттолкнув меня, полуслепого, первым выбрался из клетки. Как абры гортанно спорили, где эффектнее повесить свой флаг, где лучше установить камеру. Я знал, что должно случиться, но до самого конца не мог поверить. Потом, когда меня уже спасли, майор в госпитале сказал, что благодаря этому видео, которое абры выложили в сети, аналитикам удалось по куску пейзажа определить расположение лагеря.
Постепенно вспомнилось все. И даже больше. В памяти возникали люди, которых я никогда не встречал. Откуда-то я знал их имена. Мне были известны мелкие подробности их жизни, иногда не самые лестные. Некто Алекс Хеллер, например. Он бросил жену и двух дочек-близняшек из-за симфонии до-мажор “Юпитер”. Брошенная жена не винила Моцарта, не было у нее претензий и к первой скрипке, за которой порочный Хеллер увязался в турне по Европе. Жену убивало, что первую скрипку звали Манфред. Я даже помню письмо из парижского “Ритца” — длинный конверт, кремовая бумага, — где распутник округлым женским почерком, ласково и витиевато, пытался объяснить экс-жене запутанность своего душевного мира. Жена курила, зло выдувая дым сквозь ноздри, и зачитывала мне наиболее вызывающие куски, комментируя их хлесткой солдатской матерщиной.
Дотошность деталей поражала — если моя фантазия их создавала, то я, очевидно, с самого начала выбрал не ту профессию. Излишнее воображение в армии не поощрялось. Видения походили на кино, пейзажи и панорамы сменялись крупными планами. Я видел испарину на серебряном боку ведра, из которого торчало горлышко бутылки, знал год и имя винодельни в провинции Шампань, откуда вино было родом. На самом деле я не пил ничего дороже десятидолларовой шипучки из Калифорнии.
Или вот еще. Бесконечный стол карельской березы, за которым сидели хмурые, холеные негодяи — совет директоров. Семнадцать мерзавцев. Знал имя каждого, знал, как прижать каждого к стенке. За ними — стекло от пола до потолка, внизу плавился сентябрьский Нью-Йорк. Мы на сорок втором этаже. Адрес: Рокфеллер Плаза, сто один.
Я проснулся один. В Мирандином кресле валялся потрепанный бестселлер с обложкой в закатных цветах, со спинки свисал шарф домашней вязки с кистями. Впервые за все время мне удалось отличить явь от бреда, сон от реальности. Судя по всему, мне перестали колоть какую-то болеутоляющую дрянь. Я без особой радости понял, что и на сей раз выкарабкался. Тело казалось свинцовым, я старался не думать, что врачи с ним сделали. Насколько я разбираюсь в анатомии, нож вошел на уровне почек. Вспомнил, как ударился лицом об асфальт.
Я с трудом, в два приема, поднял руку, осторожно ощупал лоб, ища шрам. Шрама не оказалось, я провел по волосам. Они здорово отросли. Тыльной стороной погладил скулу, подбородок. Щетина была на удивление чисто выбрита. Мне самому редко так удавалось, особенно в ямке на подбородке. Я тронул — ямки не было. Не оказалось и подбородка, верней, моего подбородка, лицо заканчивалось не привычно массивной угловатостью, а чем-то незнакомо овальным. У меня похолодели руки.
Двигаться было нельзя, я знал, что могут разойтись швы, произойти кровоизлияние или еще что похлеще. Но я не мог лежать, мне казалось, я просто схожу с ума. Спустив ноги одну за другой на пол, кое-как выпрямившись, я огляделся — в углу на тумбочке в трехгаллонной вазе торжественно краснел огромный букет роз, дверь в коридор была приоткрыта, в щель виднелся шахматный линолеум. Другая дверь оказалась закрытой. Отпустив кровать, я сделал шаг, другой, вцепился в ледяную ручку. Замок щелкнул, дверь раскрылась. В потемках я разглядел стойку душа в нише, умывальник, кран, зеркало. Пошарив по кафелю, нащупал выключатель. От яркого света заломило глаза, я зажмурился. Чуть переждав, я медленно открыл глаза и посмотрел в зеркало. Оттуда на меня с испугом глядела бледная женщина лет сорока пяти.
7
На самом деле мне оказалось пятьдесят два.
Так я потерял двадцать лет жизни, пару яиц и необходимость бриться каждое утро. Зато приобрел почти трехмиллиардный капитал, кусок медийной империи и звучную фамилию Вандербильт. Звали меня Анабелла.
Меня считали хладнокровной сукой, меня побаивалась даже родня, особенно Гилрой, мой муж, который предпочитал жить на яхте в районе Карибского архипелага по причине слабых легких. Недуг не мешал ему устраивать резвые мероприятия с девицами из так называемых “модельных агентств”. Гилрой считался главой двух глянцевых журналов, издаваемых на мои деньги. И одного убыточного канала, который я собиралась прихлопнуть уже года два-три. У моего адвоката в сейфе лежит пара дисков с довольно посредственным порно, снятых на яхте скрытой камерой. Так что бракоразводный процесс много времени не займет, и Гилрой скоро вступит в сухопутный период своей жизни.
Сюрпризом стала Лорейн, моя взрослая дочь от первого брака. Оказывается, она бросила Гарвард и отправилась путешествовать по Индии. Я извлек из своей памяти информацию о себе в тот же возрастной период — университет Беркли, Калифорния, начало восьмидесятых. Картинки напоминали эротическое кино под диско-музыку с пропагандой марихуаны и ЛСД.
Генетика брала свое, но я, безусловно, был гораздо сообразительней в ее годы. Мою дочь арестовали на пароме где-то в провинции Гуджорат, в ее рюкзаке нашли два фунта турецкого гашиша. Внутри самой Лорейн чуть позже, уже в тюрьме, был обнаружен трехмесячный эмбрион. Относительно отцовства: у Лорейн оказалось несколько кандидатов, все пять без контактных данных, двое без имени. Моим юристам удалось выцарапать ее из Гандинагарской тюрьмы, аборт делать было поздно, через два месяца я должен стать бабушкой.
Доктор Каннинг (демиург, табачно-коньячный дух) был крайне доволен реабилитационным периодом. Он по секрету сказал, что после пересадки был момент, когда он опасался, что произойдет отторжение. Но слава богу, все обошлось.
Меня выписали ярким ноябрьским утром, чистым и стылым, с хрустким ледком на пустых лужицах и безумной синевой сверху. Я стоял, задрав голову, улыбаясь, бормотал какие-то глупости, благодарил, будто кто-то устроил эту красоту специально для меня. Под руки меня поддерживали мой шофер Тони, старый симпатичный негр с седыми усищами, и Малколм Хикки — профессор Колумбийского университета и мой любовник. Он был славный малый, остроумный собеседник и все такое, но от некоторых интимных воспоминаний меня передергивало, словно по стеклу царапали железкой. Короче, гетеро-сексуальность Анабеллы Вандербильт вступала в стадию острого кризиса.
Тело меня разочаровало, я стоял в ванной перед циклопическим зеркалом во всю стену, за моей спиной в окне торчал шпиль Эмпайер-Стейтс. Я повернулся в профиль, спиной, задница была еще вполне, если близко не подходить. Но все равно, пятьдесят два года — это не шутка. Я никогда не думал, что главная проблема старения будет с кожей, точнее, я на эту тему вовсе не думал. Я не про морщины, я про кожу в целом. Моя кожа была похожа на слегка растянутый спортивный костюм, словно его постирали в неправильном режиме. Ничего трагичного, просто кое-где кое-что отвисало или слегка морщило. Груди были маленькие, но округлой формы с большими сосками, к этой части тела претензий не имелось. Я взял грудь в ладони, слегка сжал, ощущение было странным. Под грудью, поперек торса розовел тонкий шрам. Я провел пальцем: словно тонкая бечевка под кожей. Доктор Каннинг уверял, что через пару лет вообще видно не будет.
Волосы на лобке отросли и торчали седыми завитушками. Я нашел ножницы, сгреб волосы в кулак и с хрустом отстриг. Я знал, что могу позвонить Клер, но некоторые привычки Анабеллы казались мне явным перебором. По крайней мере сейчас, в период адаптации.
Я навестил дочь, встреча прошла мирно: Лорейн решила, что мать еще не вполне пришла в себя после операции и поэтому столь благостна и тиха. Меня всегда смущали миловидные беременные женщины, я толком никогда не знал, как себя с ними вести. Мы сидели в спальне наверху, за окнами темнели мокрые клены, стволы их пылали от уже покрасневшего вирджинского плюща. На стене висел морской пейзаж с фрегатом, попавшим в грозу. Прощаясь, мы обнялись, я сдуру поцеловал ее в губы.
Я отправил чек родителям, своим родителям. На имя матери. Сначала написал миллион, потом порвал, в новом написал странное число — девяносто семь тысяч с какой-то мелочью. Решил, так будет убедительней. Вместе с чеком в конверт вложил письмо, в письме говорилось, что фонд Анабеллы Вандербильт начинает выплату репараций индейцам навахо за причиненный материальный и моральный ущерб, выразившийся в геноциде и аннексии земель племени.
Нашел телефон Шепардов. Подошла мать. Я сказал, что мой младший брат служил вместе с ее сыном. У нее чуть дрогнул голос, когда она спрашивала мое имя, но в целом, говорить с ней было, что с Шепардом — та же невозмутимость британского замеса. Я рассказал про учебку, про форт Друм, про Афганистан. Про феноменальное чутье, как он спас машину во время песчаной бури над Кандагаром. Я рассказал про миражи над Хельмадом, парящие дворцы с минаретами, мерцающие серебром озера и водопады. Она спросила, как мой брат. Я растерялся, что-то промямлил про ерундовую рану колена. Она пожелала скорейшего выздоровления.
Я положил трубку. До меня вдруг дошел смысл последних слов Шепарда: “Только не делай из меня мученика, не воображай, что я пытаюсь спасти тебя! Запомни, я пытаюсь спасти себя ”.
По крыше дул злой ветер. В центре круга стоял “Дельфин”, я на таком летал пару раз в учебке. Я по привычке прикинул скорость ветра и траекторию взлета. Представил, как движок набирает обороты, машина плавно поднимается, берет вираж и, поймав поток, свечой уходит вверх. “Дельфин” запросто делает триста в час, потолок пять тысяч. У меня даже ладони вспотели. Обычно “Дельфинов” красят в рыжий цвет, этот был черным с ультрамариновой полосой. И он был мой.
Я никак не мог вспомнить имени пилота, то ли Грег, то ли Шон, он стоял, придерживая фуражку рукой. Ветер трепал полы его форменного кителя, я кивнул и спросил, могу ли сесть вперед. Занять место второго пилота. Он удивился, пожал плечом и кивнул. Я пристегнулся, надел наушники. Ветер усилился.
— Двадцать узлов влегкую, никак не меньше, — сказал я по связи. — Норд-норд-вест.
Пилот странно посмотрел на меня и кивнул.
Я улыбнулся, показал большой палец:
— Все о,кей, Шон!
— Роберт, — поправил он меня, и добавил: — Мэм.
— Давай, Роберт, — я засмеялся. — Контакт!
— Есть контакт, мэм!
Роберт, на вид типичный цивильный “нуг”, оказался вполне приличным пилотом, чуть “засушил хвост” при посадке, но там и я вряд ли бы сел гладко. Площадку мы нашли на самом берегу Потомака, с реки гнал ветер узлов в тридцать.
— Молодец, Роберт! — Я сунул свою ладонь, он чуть опешил и быстро пожал ее.
— Спасибо, мэм.
— Анабелла! — крикнул я уже с земли. И, придерживая разлетающиеся волосы, согнувшись, побежал к машине.
Хмурая Хелен выглядела так же, татуировка на шее, мужские красные руки, правая без мизинца. Тот же свитер мешком втиснут под ремень штанов неопределенного цвета. Она покосилась в окно на мой черный “Юкон” с чернильными стеклами, перевела взгляд на меня.
— Как, вы говорите, фамилия? — недоверчиво спросила она.
— Тим Жаров… Он в конце июня был тут…
Она листала грязную амбарную книгу, исписанную разноцветными каракулями. Отчего-то я был уверен, что Хелен прекрасно все помнит и просто тянет время.
— А в сентябре он… — я запнулся, — с ним… Короче, собаку должны были привезти сюда. Я надеюсь. — Я сжал кулак, — Надеюсь, что сюда.
Хелен тихо закрыла книгу и внимательно посмотрела мне в глаза.
— Мэм, я не знаю, зачем вам Ангус. Собака травмирована, он почти не ест. Пес так и не оправился после потери хозяина. Собаки очень преданные существа. В отличие от людей.
— Я знаю, — тихо ответил я.
— К тому же Ангус…
— Хромой, — сказал я. — Я все знаю, милая Хелен. Я знаю все.
Валерий Бочков
родился в Латвии. Образование как художник-гафик получил в Москве. С 2000 г. живет в США. Основатель The Val Bochkov Studio, сотрудничающей с каналом “Дискавери” и др. Выпустил две книги прозы, публиковался в журнале “Знамя”.