Рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2011
Кира Грозная
КОНТРАБАС И ФЛЕЙТА
Психиатрическая экспертиза была назначена на одиннадцать часов утра.
Я стоял у кухонного окна, глядя в бетонный двор, отделенный от внешнего мира шлагбаумом, и прикуривал первую сигарету. Промозглая, слякотная пора в этом году затянулась, и припоздавшее лето обрушилось на город буквально вчера. Невзирая на ранний час, стрелка градусника уже доползла до цифры “25”.
Тупая головная боль сигналила: во внешней среде что-то разладилось. Но что?
Неустойчивый климат и температурные скачки — излюбленные орудия естественного отбора, который постоянно проходят петербуржцы. И возраст тут не играет роли. То есть играет, но с точностью до наоборот. Доживший до моих лет петербуржец уже настолько нечувствителен к перепадам температуры и сменяющимся циклонам-антициклонам, что выдержит, наверное, и полет в космос. Так я объяснял свою метеорологическую устойчивость.
Я снова посмотрел в окно. В этот район мы переехали с женой недавно, по ее настоянию, поскольку здесь находились парк и залив, и имелись отличные условия для прогулок с внуком, которого иногда подкидывала дочь. Вдоль нашей улицы протянулась тополиная аллея. Тополиный пух парил над городом, как снежные лохмотья. Ад для аллергиков. Как хорошо, что я и этому не подвержен.
И тут определился источник головной боли. Из-за тонкой бетонной прослойки, отделявшей мой автономный мир от соседней квартиры, доносилась музыка. Кто-то усердно пилил смычком струнный инструмент, издавая на низких частотах вполне мелодичные, но однообразные звуки, нагнетавшие тоску и тревогу.
Значит, мои соседи — музыканты. Что ж, долгие годы умственного труда выработали высокую помехоустойчивость. Вскоре я привыкну к музыке, даже если она будет постоянным спутником моих вечерних и утренних часов, а потом попросту перестану ее замечать, подумал я.
Ну а если нет? Тогда придется делать ремонт, усиливать звукоизоляцию. Или просить соседа, чтобы музицировал в другой комнате, не в таком тесном соседстве с моим рабочим кабинетом. А может, проще поменяться комнатами с женой?
Мне не хотелось ни того, ни другого, ни третьего.
Подойдя к зеркалу, я пригладил волосы, сменил обычные очки на другие, с затемненными стеклами (вместо живого тепла взгляда — холодный металлический блеск).
Я вышел из квартиры и спустился во двор, где ждала моя машина. До экспертизы осталось почти два часа, но лучше перестраховаться и приехать раньше, чем опоздать, оказавшись заложником дорожных пробок.
Тополиный пух все падал и падал, и казалось, что природа, как и многие в этом городе, тоже сошла с ума, перепутав зиму с летом и смешивая снегопад с разрушительной тридцатиградусной жарой.
Членов комиссии было четверо. Доктор Пилютин, низкорослый коренастый бородач с пытливыми глазами, занудливый и многословный. Длинноволосый доктор Краузе, омерзительно манерный, похожий на какого-то героя известного фильма, где мужчина вынужден притворяться женщиной. Бледная, исхудавшая, как из пыточного застенка, психолог Сереброва, кутавшаяся в черную шаль. Кунсткамера, одним словом. Во главе со мной.
Я был председателем.
А тех, ради которых в этот день в психиатрической больнице № 13 разыгрывалось представление с моим участием, было двое. Мужчина и женщина.
Когда я зашел в здание, женщина уже сидела в коридоре. Но я не обратил на нее особого внимания, поскольку меня гораздо больше интересовал “объект” № 2.
— Пациент Мокрушин, двадцать два года, ранее не лечился и не обследовался. Привели его на освидетельствование родители, — обстоятельно изложил доктор Пилютин на коротком совещании перед началом экспертизы. — Кстати, они довольно обеспеченные чиновники. Жаловались на асоциальность, жестокость сына. Еще мальчиком убивал котят, избивал сверстников, в итоге был изъят из массовой школы и переведен на домашнее обучение. Объективно: сознание не помрачено, налицо неврозы навязчивых состояний, рационализация. Высказывает бредовые идеи и суждения, касающиеся экологии Приморского района и его перенаселенности, разделения общества на полезных и бесполезных особей (себя он относит к первой категории). Его картина мира довольно целостна. Можно ли говорить о параноидальной форме шизофрении? Или только о психопатии? Вот вопрос!
Пилютин глубокомысленно поднял кверху палец. По бледному лицу Серебровой пробежала судорога, а доктор Краузе закатил глаза.
Я подумал, что Пилютин — дурак, Краузе — педик, а Сереброва — выжившая из ума климактеричка, и неожиданно посочувствовал их пациентам.
— Я написал книгу о лечении шизофрении гомеопатией, и знаете ли, мое мнение… — квакнул было Краузе, попытавшись заполнить короткую паузу, но я жестом руки пресек его болтовню.
— А женщина? — спросил я, листая пухлую тетрадь, лежащую передо мной, и даже успев пробежать кое-что по диагонали.
Интересно, интересно…
— Маниакально-депрессивный психоз, я с ней беседовал, пренеприятная истеричка, — поморщился Пилютин, — и, между прочим, сотрудница правоохранительных органов, капитан юстиции. Представляете, нонсенс?
— Хорошо. Вот с этого нонсенса мы и начнем.
Сначала мне показалось, что на пороге кабинета стоит девочка-подросток. И даже когда она вошла и примостилась на краешке стула в полуметре от меня, я бы затруднился определить ее возраст, хотя у меня наметанный глаз на возраст женщин, вне зависимости от их запущенности или ухоженности.
Худая, почти прозрачная, с короткими светлыми волосами, в красном платье, висящем на прямых плечах, как на вешалке, она производила болезненное впечатление.
Из анамнеза я узнал, что она служила в милиции, работала следователем больше десяти лет. Полгода назад у нее случился нервный срыв, в результате которого она оказалась в психиатрической больнице. Там она вела себя довольно демонстративно: писала стихи суицидального содержания, объявила голодовку, наотрез отказалась от неизбежной повинности обитателей сумасшедшего дома — уборки помещений, а также от приема сильнодействующих препаратов. Главная же эксцентричная выходка заключалась в том, что она под корень остригла свои роскошные белокурые волосы, на глазах у медсестер, которые, возмущенные подобной формой самоизувечения, пытались отобрать у нее ножницы.
Женщине поставили диагноз: маниакально-депрессивный психоз. Она стремится его опровергнуть, хочет служить дальше. Разведена, имеет ребенка, девочку… стабильная работа, несмотря на нервотрепку… тут все понятно. По результатам тестов: высокий интеллект, развиты память и внимание. Эмоционально возбудима, мнительна, склонна “застревать” на негативных ситуациях, имеет устойчивые фобии.
— Здравствуйте, — поздоровался я, и она кивнула в ответ. — Я председатель экспертизы. Меня зовут Игорь Валерьевич. А это мои коллеги.
Я представил коллег.
— А вас зовут…
— Нора Леонидовна, — тихо произнесла она.
— Вас направила на экспертизу военно-врачебная комиссия ГУВД, — продолжил я, подглядывая в свои бумаги, — для определения годности к дальнейшей службе в милиции.
— Да, — так же тихо подтвердила она.
Я поднял голову от бумаг, загромождавших стол, и встретил ее взгляд. Ее глаза были стального цвета. И вот что странно: во взгляде не было и тени испуга. Более того, мне показалось, что женщина смотрела на меня оценивающе.
Мне стало не по себе. Интересно, кто-нибудь заметил это? Я почувствовал растущее раздражение и не стал затягивать паузу.
— Что ж, тогда не будем терять времени и начнем с главного, — слишком сухо прозвучало; впрочем, председатель комиссии и должен быть беспристрастным сухарем. — Это очень важно…
— Важно? — перебила Нора Леонидовна и усмехнулась.
Я отметил, что женщина меняется на глазах. Она закинула ногу на ногу, обхватила коленку руками и наклонилась ко мне.
— Ваши коллеги, спрашивая меня о вещах, не имеющих к ним никакого отношения, говорят, что я должна быть предельно откровенной, поскольку “это очень важно”. — Тут Нора Леонидовна повернулась в сторону Пилютина, собиравшего анамнестические данные, и открыто улыбнулась, отчего бородач нервно заморгал глазами.
— Но вы ведь знаете, — продолжала она, — ни один психиатр не опровергнет поставленный своими коллегами диагноз.
— То есть, вы хотите сказать, что мы с вами тут попусту теряем время? Но послушайте…
— Я хочу сказать, что для подтверждения диагноза мне вовсе не обязательно отвечать на вопросы, — закончила она, откидываясь на спинку стула.
— Но зачем вы тогда пришли сюда? — приподняв брови домиком и вытянув губки трубочкой, поинтересовался доктор Краузе. — Если не идете на контакт…
Нора Леонидовна его перебила:
— Вы эксперты, господа. Значит, мне незачем стараться быть обаятельной. Ваша задача — признать меня здоровой, либо больной. Разумеется, на вашу экспертную оценку не повлияют другие факторы, помимо состояния здоровья.
В ее голосе прозвучали нотки иронии.
Итак, момент пришел. Я его всегда чувствовал.
— Скажите, Нора Леонидовна, что предшествовало вашему нервному срыву? — спросил я самым будничным тоном. — В тот период, когда вы попали в клинику? Для меня совершенно очевидно, что с вами что-то случилось. И мне очень важно узнать, что именно.
Я попал в точку. Пилютин перестал сопеть, а Краузе — грызть ноготь.
Женщина сидела, не шевелясь, но я сразу понял, что в ней произошла перемена.
— Нагрубила начальнику отдела, — наконец, проговорила она. — Он был очень резок, у меня началась истерика. И вот…
Она замолчала.
— А может, тут что-то глубже служебного конфликта? — Я постарался, чтоб в моем голосе прозвучали жесткие нотки.
— Клянусь вам, нет, — прошептала женщина; сейчас у нее был совсем поникший вид. — Это был… единичный срыв… из-за проблем на работе. А в клинике на меня так подействовали лекарства, что я уже не могла себя контролировать. Но потом я с этим справилась.
— Значит, вы считаете себя здоровой?
— Конечно! — воскликнула она, и бледные щеки слегка порозовели.
— И как вы себя чувствуете на данный момент? — спросил я.
— Замечательно.
— Что ж, я рад за вас, — стараясь побороть раздражение, я вытащил сигарету из пачки и закурил. — Я очень рад за вас, черт меня побери!
В глазах моих коллег отразилось изумление.
— Ах, умоляю, не курите здесь! — взвизгнул Краузе. — У меня же астма!
Сереброва часто задышала, как будто намеревалась упасть в обморок.
Нора Леонидовна перевела взгляд поочередно на каждого из нас, и в ее стальных глазах снова засветилась ирония. Я почувствовал на этот раз не раздражение, а злость.
— Я думаю, у меня и моих коллег достаточно данных, чтобы вынести решение, — произнес я самым холодным тоном, на какой был способен, и затушил сигарету о край мраморной подставки для ручек. — Поэтому, если ни у кого нет вопросов к Норе Леонидовне, мы можем ее отпустить.
Я обвел взглядом растерянные лица своих коллег. Вопросов ни у кого не было.
Разбор Норы Леонидовны оставил гнетущий осадок. Почему-то перед моим внутренним взором возник образ трясины, в которой беспомощно вязнут все участники действия, разыгрываемого в этом кабинете. А Нора Леонидовна, пользуясь всеобщей паникой, проворно выкарабкивается из болота, наступая нам на головы и на плечи. Хотя ситуация, напротив, складывалась не в ее пользу.
Незадолго до того, как она покинула кабинет, произошел следующий инцидент. Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул молодой мужчина. Его череп был абсолютно лысым, а лоб изрезан глубокими горизонтальными морщинами, и продолжением ряда морщин казались глазки-щелочки. Нос приплюснут, как от хорошего боксерского удара, уши-пельмени, рот-впадина…
Чезаре Ломброзо приподнялся в своем гробу и аплодирует истлевшими конечностями, подумал я.
— Можно? — просипел мужчина.
— Подождите за дверью, уважаемый, — произнес доктор Пилютин довольно резко, и я понял, что это и есть наш основной “подопечный”.
Совершенно случайно бросив взгляд на Нору Леонидовну, я вдруг увидел, как мгновенно и судорожно изменилось ее лицо. Или мне показалось? Секунду спустя она уже сосредоточенно рассматривала свои ногти.
— Ну что ж… спасибо вам, Нора Леонидовна, вы можете быть свободны, — проговорил я.
Она встала и вышла. Ни “до свидания”, ни “будьте здоровы”.
Как только дверь за Норой Леонидовной закрылась, в кабинете засверкали молнии.
— Вы видели, вы слышали? — зашипела Сереброва. — Какова хамка…
— Вот тут написано, что в клинике она пыталась удавиться на поясе в душевой. — Доктор Краузе стучал по пухлой тетради скрюченным пальцем. — Военно-врачебная комиссия подготовила все бумаги, недостает только нашего заключения, все уже решено…
— Ну, еще ничего не решено, здесь решаю я, — неожиданно вырвалось у меня, и фраза прозвучала настолько резко, что я испытал чувство, похожее на неловкость.
Необходимо загладить свою резкость, подумал я, да и стоит ли какая-то неадекватная дамочка ссоры с коллегами? Пусть даже эти коллеги — тупые бездари, а женщина — несчастная, красивая и странная.
— Ладно, Бог с ней, с военно-врачебной комиссией. Мы напишем то, что они хотят от нас получить. Маниакально-депрессивный психоз в стадии интермиссии, наверное, ни у кого вопросов не вызовет? — проговорил я и улыбнулся, растянув кончики губ.
Вроде бы все правильно, но откуда это ощущение, что что-то не так?
— Значит, я подготовлю заключение на подпись? — высунулся Пилютин.
Я кивнул.
— Ну что ж, давайте пригласим этого…
— Мокрушина, — подсказал Краузе, почему-то шепотом.
Он был безобразен внешне, но очень опрятен и ухожен. Его гладкий череп сиял, как надраенный, лицо было бледным, ногти острижены под корень, и от него пахло туалетной водой. Однако отталкивали противный фальцет и мерзкая физиономия Мокрушина, а то, что он говорил, вообще не лезло ни в какие ворота.
Через четверть часа экспертизы у меня еще больше заболела голова. А полчаса спустя я выдворил Мокрушина из кабинета, и снова, под бубнящий голос Пилютина, лезущего со своими соображениями, пробежал глазами записи.
В анамнезе Мокрушина: двойное обвитие пуповиной при родах и последующая асфиксия, черепно-мозговая травма, полученная в школе, когда его до полусмерти избили за стукачество одноклассники, сильное эмоциональное потрясение, пережитое, когда в деревне его двоюродную сестру загрызла собака, выпрыгнувшая из-за чужого забора. Жизнь “баловала” Мокрушина, почти как Чарли Мэнсона. Мерзкие черты личности стали проявляться примерно к тринадцати годам.
Среди прочих документов в деле была характеристика от школьного психолога: “В классе Мокрушин находился в абсолютной изоляции. Друзей не имел. Сидел на задней парте, периодически в ходе урока выкрикивая непристойности. Одноклассники, хоть и посмеивались над шутками, все же побаивались его, избегали. Никогда не задирал тех, кто был сильнее физически или имел высокий статус в школьной среде. “Отрывался” на более слабых ребятах, девочках. Затаскивал их в школьный туалет, заставлял раздеваться, в случае неподчинения угрожал и даже бил. Однажды вымазал парты передних рядов и классную доску экскрементами”.
Жесть, как сказала бы моя дочь.
Мокрушин импульсивен и агрессивен, способность формировать привязанности очень ограничена. К родителям относится сугубо потребительски. Девушками не интересуется, друзей не имеет. На учете в ПНД не состоит. Школу закончил из-под палки, никуда не поступал, никогда и нигде не работал. При этом он уверен в своей гениальности, отсутствие работы его не смущает, несамокритичен.
“Пунктик” Мокрушина состоит в том, что он, считая себя убежденным ницшеанцем, выдвигает теории “очистки окружающей среды” от “быдляка”. Его беспокоит “экология окружающей среды”. Под “экологической чистотой” он понимает извлечение из социума и ликвидацию ненужных и вредных человеческих особей. Это, в основном, бомжи, алкоголики и наркоманы. Расовые теории Мокрушина не интересуют. Его мысли занимают личная гигиена и критерии социальной полезности.
Интересно было то, что себя тунеядец Мокрушин относил к личностям, безусловно, социально полезным. Себе он приписывал такие целевые функции, как “аналитическая” и “утверждающая”. Одним словом, он был призван в эту жизнь, чтобы утвердить новый порядок вещей. Мне показалось, что головы заболели уже у Краузе и Серебровой (безмозглому Пилютину повезло больше).
Что характерно: в постановке этому сокровищу психиатрического диагноза заинтересованы родители. Но зачем это им, если от армии он был откуплен ранее, с диагнозом “плоскостопие”?
Первоначальное мнение было: диссоциальное расстройство личности, социопат. Но, наверное, диагноз “шизофрения” обрадует Мокрушиных гораздо больше, подумал я. И, вероятно, их благодарность будет прямо пропорциональной нашим стараниям.
— Слишком уж он логичен, — сказал я. — С такой стройной жизненной схемой — тут не психопатией попахивает.
— Я тоже склоняюсь к тому, что у пациента — параноидальная шизофрения, — квакнул Краузе, и Пилютин с Серебровой согласно закивали.
Жара, вкупе с чувством отвращения к окружающей действительности, начиненной мокрушиными и пилютиными, вызвали у меня желание принять душ.
Это можно было сделать в женском отделении клиники. Я отправился туда, отослав своих коллег писать заключения.
Заведующая отделением, Женька, когда-то была моей студенткой, потом аспиранткой. Рыжая, со вздернутым носиком, она и сейчас напоминала студентку.
Пока я принимал душ, Женька заваривала кофе.
— Как экспертиза? — спросила она, когда я вышел из душа, вытирая мокрые волосы и грудь вафельным полотенцем. — И как тебе подопечные?
— Асоциальный психопат и несчастная женщина, — ответил я, закуривая.
— Что еще за женщина? — подозрительно поинтересовалась Женька.
Я притянул ее к себе и усадил на колени.
— Как поживает супруг? — спросил я, зарываясь лицом в ее рыжие волосы.
Женькин муж был самым умным студентом на курсе, где они учились, и я хорошо помнил этого блондина в тонких очках, с печатью аутизма на лице, вкупе с античной красотой придававшей ему сходство с инопланетянином.
Я помню, как радовалась Женька, обнаружив, что их дочь, рыжая Катька, пошла в ее породу, не унаследовав никаких “инопланетных” черт. Сейчас Катька училась в восьмом классе на “четверки” и “тройки”, и не доставляла Женьке огорчений, кроме разве что ОРЗ и подростковых влюбленностей.
— Супруг? Трудится над докторской. Сейчас на конференцию уехал.
— Скажи ему, когда вернется, что, если он не передумал, я готов быть научным оппонентом.
— Хорошо, — глухо отозвалась Женька и уткнулась мне в шею влажными губами.
Диван в Женькином кабинете был узким и неудобным, звукоизоляция кабинета сомнительной, зато ее волосы — темное золото с блеском, а кожа нежная и прозрачная, какая бывает только у рыжих.
Я целовал ее шею, ключицы и холодные острые плечики, и при этом все пытался прогнать, как назойливого бродячего пса, лезущий в сознание образ другой женщины, с такими же узкими, и, вероятно, белыми и прохладными плечами. Образ не уходил. Это вызывало досаду и чувство вины перед Женькой, с ее холодной кожей и горячими губами, с ее девчоночьей преданностью мне и нашему давнему безмолвному заговору. Он предписывал нам не строить отношений, которые могли бы повлиять на нашу тайную связь, не имеющую четкого статуса, связь без обязательств и без будущего, но с тревожным прошлым и болезненным настоящим, превращающую нас из простых людей в заговорщиков, членов тайной секты.
И муж-инопланетянин состоялся в жизни Женьки только потому, что он был не от мира сего и не замечал безобразия, творившегося под самым его носом.
После, остыв, как два выключенных из розетки утюга, мы быстро оделись, словно новобранцы по команде “рота, подъем!”. Кофе был противно теплым, и в раскрытые окна набивался тополиный пух, цепляясь за темно-синие шторы, задернутые Женькой.
— О чем ты думаешь? — спросила Женька.
— Я пытаюсь ответить себе на вопрос: может ли начальник своими придирками довести женщину до нервного срыва? Я имею в виду — нормальную, то есть психически здоровую, женщину.
— А начальник кто — мужчина? — поинтересовалась Женька.
— Ну, какое это имеет значение. — Я пожал плечами, хотя вопрос Женьки был вполне резонным.
— Огромное значение. Не надо недооценивать влияние сильной половины человечества — на бедных кроликов.
— Ого, феминистские рассуждения? Это что-то новенькое. — Мои брови удивленно поползли вверх.
— Игорь, мы с тобой оба понимаем, что мужчина может сознательно вызвать у женщины нервный срыв. — Женька закурила, и ее лицо стало сосредоточенным, как на экспертизе. — Мужчина вообще всегда ждет момента, когда женщина будет уязвлена. Да, что за контора такая?
— Отдел милиции.
— О, тогда тем более, — закивала Женька. Она уже построила некую свою систему догадок, и, насколько я знал, теперь ее невозможно переубедить.
— Видишь ли, — продолжила она после того, как затушила сигарету в пепельнице, — мужчина и женщина по-разному смотрят на вещи. И в личном, и в профессиональном — они совершенно по-иному воспринимают друг друга. Вот, к примеру, для меня мужчина, с которым я сплю — это… все равно что Бог! А для среднего мужика его женщина — в лучшем случае любимая вещь. Или вообще… ну, полное чмо. Которое говорит исключительно глупости, само по себе ничего не стоит и ничего не умеет, разве что создавать бесчисленные проблемы. Будь у нее хоть диплом Сорбонны в зубах — мужчина никогда не узнает, то есть не ПРИМЕТ ее истинную цену, только потому, что это — ЕГО женщина. Она на голову ниже его, по определению, и иначе не может быть. Вот такая вот разница между нами.
Эта тирада вызвала у меня раздражение, переходящее в зуд.
— Понятно. Только, знаешь ли, я никогда не считал, что ты — “полное чмо”.
Женька рассмеялась, запрокинув голову и показав аккуратные, немного неровные зубки.
— Спасибо, — проговорила она, — такой комплимент дорогого стоит.
— Извини, Женя, это твой термин. — Я чувствовал, что завожусь, и не мог уже остановиться. — Мне вообще не близка подобная постановка вопроса.
— Какого вопроса?
— Вопроса о том, чмо ты или не чмо. Я даже не знаю такого слова.
— А кто я для тебя? — неожиданно спросила она.
— Ты отличный врач, — проговорил я сухо. — Думаю, этого и достаточно. Ну, мне пора.
Характер дается нам свыше, в довесок к набору анатомических признаков. Я не был виноват в том, что я такой, какой есть. Но иногда у меня возникала злость и на самого себя. Как, например, в эту минуту.
Мне вдруг показалось, что Женька, сидящая передо мной, тоже обозлена и обижена. Нет, наверное, все же показалось.
— Конечно, иди, — проговорила она равнодушно, и, вынув из сумочки косметичку, принялась красить губы.
По стеклам дробно застучало: пошел дождь. Напряжение первой половины дня разрядилось.
Выйдя на улицу, я открыл зонт и закурил.
— Доктор, — услышал я тихий, но отчетливый голос прямо за спиной.
Я вздрогнул и обернулся. Тут сверкнула первая молния, и картинка отпечаталась в сознании, как фотография. У меня даже сигарета выпала изо рта.
Она стояла на расстоянии трех шагов. У нее не было зонта, ее платье и волосы намокли. Невольно я отметил, что то, что обозначилось под платьем, вовсе не походило на скелет.
— Что вам угодно? — спросил я, и не узнал своего голоса.
— Я знаю, что вы, психиатры, любите ставить диагнозы, которые могут сломать человеку жизнь, — заговорила Нора Леонидовна, быстро и решительно. — Впрочем, кто я такая, чтобы лезть в ваши профессиональные игры. Однако в данной ситуации, если у вас действительно есть совесть, а также разум, пожалуйста, откажитесь от профессиональных амбиций, подойдите к вопросу с позиций гражданского долга.
Я понял, что она попытается оказать психологическое давление на эксперта. То есть на меня. Будет бить на жалость, спекулируя на моем мужском благородстве: одинокая женщина, борющаяся за выживание, голодный ребенок… Мне следовало тут же прекратить этот разговор, по возможности жестко.
— Признайте это чудовище психически здоровым, — выпалила она, — умоляю вас.
— Вы с ума сошли? — от неожиданности я задал совершенно нелепый вопрос.
Разумеется, ведь она же сумасшедшая.
В этот момент в небесах над нами сверкнуло, загрохотало, и хлынул ливень. И в ту же секунду я, как сделал бы любой мужчина на моем месте, инстинктивно шагнул по направлению к женщине и поднял над ней свой зонт. Теперь мы стояли вплотную друг к другу, и я видел близко-близко ее глаза, с неестественно расширенными зрачками.
— Вы знаете, кто он такой?
Я вопросительно посмотрел на Нору Леонидовну. Все, казалось, происходило во сне.
— Мокрушин — тот самый “маньяк с Комендантского аэродрома”.
Не успела она произнести эту фразу, как в моей памяти тут же зашевелились сводки из новостей, газетные полосы с заголовками “Новая жертва Потрошителя с Комендантского аэродрома”; “Приморский район под усиленным наблюдением правоохранительных органов”; “Остановите чудовище”…
Да, я вспомнил. На Комендантском аэродроме пропадали девочки-подростки. Спустя некоторое время находили их обезображенные тела. Это продолжалось года три подряд.
А полгода назад наступило затишье. В новостях передали, что маньяка нашли.
Я почувствовал, что взмок, уже без всякой жары. Чувство нереальности усиливалось.
— Я знаю, это он, — продолжала женщина. — Я сама занималась подобным делом о пропавшей девочке. Не хватило улик — ах, какая чушь! То, что Мокрушин решил сейчас обзавестись психиатрическим диагнозом, говорит само за себя.
Я молчал, под впечатлением новой информации и кадров из криминальной хроники.
— Вы ведь помните, помните? — Ее глаза сейчас были глубокими, как два колодца, в которых вместо воды застыло отчаяние. — Мы всем отделом его ловили. Если бы вы видели то, что видели я и мои коллеги, вы бы не колебались ни минуты.
— Что будет зависеть от моего решения? — спросил я, и опять не узнал собственного голоса.
— Из психушки он сбежит, — продолжала она, словно не расслышала, и слова посыпались дробно, как град. — Уверяю вас, чудовище найдет лазейку. А что, если следующей его жертвой окажется моя дочь? Или ваша дочь? У вас есть дочь, доктор?
— Я не совсем понимаю, при чем тут моя дочь. — Я досадливо поежился, чувствуя, что опять начинаю злиться. — Вы мне скажите, что будет в том случае, если его признают здоровым?
— Смертной казни для таких монстров в России не предусмотрено. Его отправят в тюрьму. Там его убьют сразу. Заключенные давно его ждут, — ответила Нора Леонидовна после небольшой паузы.
— Господи, что вы такое говорите? — спросил я, беспомощно озираясь. — Вы, вообще, в своем уме? Разве в моей компетенции решать такие вопросы? Чего вы добиваетесь? Простите, но я вас решительно не понимаю.
— Вы всё прекрасно поняли, — перебила она резко, и, махнув рукой, повернулась и быстро пошла прочь. Пелена дождя тотчас же скрыла ее силуэт, как будто женщина просто растворилась в воздухе, растаяла посреди улицы.
Я закрыл зонтик, и, не обращая внимания на мокрые струи, текущие за шиворот, направился к своей машине. Повернул ключ зажигания, и, перед тем как выехать на проспект, позвонил своей дочери.
— Я кормлю ребенка, — сухо ответила дочь. — Чего тебе?
Я повесил трубку, раздосадованный.
Когда-нибудь, не сейчас, мне предстоит решать и эту проблему.
Мы с дочерью не разговаривали друг с другом уже два года. Причина была в том, что мне не нравился ее муж. Я считал его посредственным врачом, и на защите его докторской был единственным, кто выступил против. Дочь мне этого не простила. У нее был мой характер.
Полуденный город стоял в пробках. А перед моими глазами стояла безумная женщина за шторой из ливня. И я ничего не мог с этим поделать. Вернее, даже не пытался.
Приехав домой, я померил давление, выяснил, что оно в норме, выпил две таблетки обезболивающего и прилег на диван в рабочем кабинете, чтобы переждать, пока пройдет головная боль. Жена уехала на дачу, приводить в порядок дом к приезду дочери с внуком. За стеной кто-то снова усердно пилил смычком по деревянному телу инструмента, но эти звуки уже не раздражали, а наоборот, убаюкивали.
Неожиданно для себя, я заснул.
И тут же выплыл, на волнах ноющей боли и струящихся звуков, в сон, яркий и необычный.
Сначала я услышал музыку. Это был контрабас. Эту музыку я слышал и раньше, из-за стены, но сейчас она усиливалась и усиливалась, пока я не начал воспринимать ее, как тесный кокон, или вязкую материнскую утробу, в которую нас возвращает генетическая память в периоды тяжелой болезни, с температурой и бредом.
Странно, но ощущения не были неприятными. Более того, я почувствовал, что истосковался по этому кокону.
Потом в основной лейтмотив вплелась другая тема, нежная и чистая, как родниковая струя, в звучании которой я сразу узнал флейту. Обе мелодии переплетались удивительным образом, как две самых вечных и неисчерпаемых темы — любви и смерти. И теперь уже, поддерживаемый флейтой, контрабас зазвучал совсем по-другому; наверное, так меняется тяжелый взгляд старика при виде юного внука.
Потом я смог не только слышать, но и видеть. Первым зрительным образом был поток сияния. Он словно расслоился, и в центре образовалась фигурка девочки лет двенадцати, в белом платье, с волосами цвета темного золота. Она играла на флейте. Я хорошо знал эту девочку, я совсем недавно ее видел, но абсолютно не мог вспомнить, кто она, как ни старался.
Затем я увидел себя стоящим на пороге незнакомой комнаты. В этой комнате поражало взгляд обилие красного цвета. Красные обои, красного дерева мебель, бордовые тяжелые портьеры вызывали гнетущее чувство тревоги. Стараясь его побороть, я сделал шаг вперед, и тут же посреди комнаты образовалось пятно, которое быстро приобрело четкие очертания.
Передо мной сидела женщина, со светлым ежиком волос и в белых перчатках. На ней было что-то красное, похожее на трико, облегающее худую фигурку; впрочем, разглядеть было сложно, поскольку ее тело заслонял от меня контрабас.
Я узнал ее.
Мое видение происходящего, к которому не примешивался в этот момент отстраненный разум, было примерно таким: это не игра, это страсть, скорее разрушительная, нежели созидательная, и бледные точеные ноги женщины обвивают мускулистое тело чернокожего мужчины, а может быть, ручного зверя, преданного своей хозяйке и смертоносного для других.
В моих висках стучало так громко, что этот стук заглушал музыку.
Рука женщины в белой перчатке мягко удерживала смычок, и казалось, что это не рука водит смычком по инструменту, а смычок уводит за собой руку, подчиняя женщину странной мелодии и увлекая в потусторонний мир, куда мне было уже не проникнуть. Я и так чувствовал себя подглядывающим, хотя ее стальные глаза в упор смотрели на меня, завлекая в свое безумное пространство.
И меня вдруг безудержно повлекло раствориться в них, стать частью трепещущего зрачка.
Я сделал шаг к женщине, потянулся к ней, слился с ней, превратился в контрабас, который она обвивала…
И проснулся.
Голова больше не болела, а в окно светило предзакатное солнце. Было около десяти часов вечера.
Я встал с дивана и подошел к окну, постепенно отходя ото сна. Дождь, судя по всему, недавно закончился. В городе ничего не напоминало об утренней духоте, и сырость давала о себе знать ломотой в суставах.
Я выпил чаю с тостами, надел теплую куртку и отправился на прогулку.
Когда отворились дверцы лифта, выпуская меня в холл цокольного этажа, я испытал кратковременное, но сильное потрясение.
За большими, как витрина, стеклами холла, выходящими в просторный двор, в двух шагах от моей припаркованной машины, стояла Нора Леонидовна, и молча смотрела на меня.
Я замер на месте, не в силах сказать ни слова. Несколько секунд мы смотрели в упор друг на друга, потом она повернулась и исчезла. Как будто никого не было. Я даже засомневался, не примерещилась ли она мне.
— С вами все в порядке? — Голос пожилой консьержки вернул меня в реальность. Она сидела на диванчике за стойкой, держа в руках вязание, и обеспокоенно смотрела на меня.
— Вам нехорошо? — повторила она. — Дать вам валидол?
— Нет, спасибо. — Я повернулся к женщине и изобразил улыбку. — Со мной все в порядке.
— В такую жару сердечники маются, — продолжала женщина, — мой муж двое суток пролежал пластом. Только сейчас, после дождя, полегчало. Знаете, у вас было такое лицо…
— Я просто увидел… одного знакомого. Скажите, — я повернулся к консьержке, — вы не заметили там, за окном, девушку в красном? Блондинка, очень короткая стрижка, худая и бледная, как смерть. Может, она живет в этом доме?
— Блондинка? Худая, в красном? Нет, я никого не видела. Вы прямо описываете Оленьку из семьдесят пятой, — консьержка вздохнула. — Кстати, сегодня полгода, как ее нет.
— Оленьку? Из семьдесят пятой? А мы с женой месяц назад въехали в семьдесят шестую…
— Так вы — сосед Нестеровых? — Консьержка всплеснула руками. — И вам никто не говорил, что в соседней квартире жили известные музыканты?
Я покачал головой. У меня возникло чувство нереальности происходящего, подобное тому, которое я испытал сегодня днем.
— Оленька играла на контрабасе, хотя все говорили, что такой инструмент — не для хрупкой девушки. Но ей нравилось. Муж у нее пианистом был, правда, он раньше умер, года четыре назад. Грибами отравился. А дочка… господи, Риточка у Нестеровых была просто ангел, мы все ее так любили. — Консьержка смахнула слезу.
Я подошел к ней и сел рядом на диван.
— Говорите, говорите, — велел я, подавая консьержке упаковку бумажных платочков.
Она послушно кивнула, вытерла слезы, высморкалась и продолжала:
— Риточка играла на флейте. Как она играла! Какие это были чудесные люди…
— Что же произошло?
— Риточку убили. Тогда еще в парке, случалось, обнаруживали убитых девочек… Передавали, что это маньяк. Его не нашли. Вроде, подозревали кого-то, задержали, но у него оказалось алиби. Оленька тогда таблетками отравилась, не смогла пережить горя…
— Значит, в семьдесят пятой квартире сейчас никто не играет на контрабасе, — произнес я, скорее подумал вслух.
— Сейчас уже нет, некому играть. Наследники Нестеровых не хотят там жить, и сдавать тоже не хотят. Пустует квартира.
— Понятно, — сказал я.
Мы помолчали.
— Вы знаете, — сказала вдруг консьержка, словно прочитав мои мысли, — у Риточки вроде способности какие-то были… паранормальные. Все говорили, что она не от мира сего. Мне и сейчас еще мерещатся на улице то Оленька, то Риточка. А иногда (я ведь сама живу прямо над их квартирой, выше этажом) я слышу музыку, совсем как раньше, и, бывает, усомнюсь, что их больше нет. Вот такие чудеса у нас творятся. Хорошие были люди…
Я вышел на улицу и сразу окунулся в сырость вечера. Первоначальное желание — прогуляться по парку — исчезло. Наверняка земля размокла от луж, и комары противно пищат, выискивая припозднившуюся жертву.
Я пошел по малолюдному проспекту, куда глаза глядят. Вечерняя прогулка уже давно заменяла мне утреннюю пробежку.
Телефон ожил и вывел из задумчивости.
— Игорь, — голос Женьки был далеким и бесцветным, — срочно приезжай. Пропала Катька.
И тут я понял, что за девочка была в моем сне меньше часа назад. Катька. Кстати, она неплохо играет на флейте.
— Как пропала? — Я не услышал собственного голоса.
— Игорь? Ты слышишь меня? Почему ты молчишь?
— Слышу. — Я откашлялся.
— Катька пропала.
Женька говорила слишком монотонно для обезумевшей от страха за свое дитя матери. Я понял, что с трудом держит себя в руках.
Мне стало страшно, и я повысил голос:
— Куда ты ее отпустила? В котором часу? Кто с ней был?
— Она ушла с подругами в центр развлечений. Лена и Вика уже дома, часа два назад пришли, они говорят, что расстались на углу Комендантского и Долгоозерной, и Катька пошла домой. Она домашняя девочка, Игорь, она вся в меня. Не психуй, ты просто приезжай поскорее.
И тогда, взяв себя в руки, я сказал:
— Она не “вся в тебя”, как ты говоришь. У нее, к сожалению, не только твои гены. Поверь мне, она сейчас может быть абсолютно где угодно. Я, например, в ее возрасте убегал из дома…
— Ты приедешь? — перебила меня Женька.
— Приеду. Жди.
Однако, вместо того, чтобы бежать во двор, где осталась моя машина, или сесть в проезжавшую мимо маршрутку, я набрал телефонный номер Пилютина. Я спросил, есть ли у него координаты наших сегодняшних пациентов, Норы Леонидовны и Мокрушина, у которых он собирал анамнестические данные. Пилютин удивился, но продиктовал все контакты.
Когда я набирал домашний телефонный номер Мокрушина, у меня тряслись руки. Но мне никто не ответил. Номера мобильных телефонов матери и отца Мокрушина оказались заблокированы.
Тогда я позвонил Норе Леонидовне.
Ее голос прозвучал довольно тускло:
— Слушаю вас.
— Давайте, выкладывайте все, что вы знаете о Мокрушине, — приказал я. — И побыстрее, времени нет.
Я запоздало сообразил, что даже забыл представиться.
— Ах, это вы, доктор, — отозвалась Нора Леонидовна, нимало не удивившись. — Что-то случилось, да?
— К сожалению, вы правы.
— А я ведь предупреждала. — Мне померещилась тень усмешки в ее голосе. — Только не говорите, что на этот раз — ваша дочь. Меня, конечно, много раз называли ясновидящей, но не скажу, что всегда приятно ею быть.
— Да, да! — заорал я. — На этот раз — моя дочь. У меня пропала дочь, черт бы вас побрал!
И понял, что сказанные слова теперь навсегда будут моей реальностью.
Можно годами делать вид, что ничего не знаешь, потому что это тебе удобно. Но стоит раз произнести вслух то, чего не хочешь признавать и впускать в свою жизнь, — и ты становишься заложником новой реальности.
Той реальности, в которой испуганная и отчаявшаяся Женька ждет, что я приеду и помогу ей разыскивать нашу дочь.
— Успокойтесь, доктор, — проговорила Нора Леонидовна с неожиданным состраданием в голосе. — Я недалеко от вашего дома, сижу на площади Льва Мациевича. Скажите, где вы находитесь, и я буду там через пять минут.
Нора Леонидовна была одета в красный прогулочный костюм спортивного покроя. Она сидела на скамейке и говорила тихим голосом, устремив взгляд на свои красные кроссовки:
— Мама последней девочки, убитой маньяком, Оля Нестерова, была моей близкой подругой. Ее дочь Рита дружила с моей Анечкой, они учились в одном классе.
Этот бесконечный день, наверное, научил меня ничему не удивляться, подумал я.
— Подонка задержали почти сразу же, а потом… отпустили. Я высказала своему начальнику все, что думаю о нем, о его методах работы, связях, моральном облике. Я тогда не соображала, что делаю, потому что была убита горем, и, кроме того, чувствовала себя виноватой. Понимаете, дело о пропаже девочек поначалу расследовал наш отдел, пока не стали находить изуродованные тела, и не вмешались более высокие инстанции. И мне все казалось, что смерть Риты и, как следствие, самоубийство Оли можно было предотвратить. Я чуть и вправду с ума не сошла, думая о том, что ничего не сделала, хотя, наверное, могла бы.
— Почему вы не рассказали об этом на экспертизе? — поинтересовался я.
— Не хотела спекулировать на своем горе, бить на жалость. Ведь вы — эксперты, и должны уметь отличать больного человека от здорового. Разве нет?
Нора Леонидовна снова ставила меня в тупик, и я опять чувствовал раздражение и злость, но на этот раз на самого себя.
— Если проанализировать, как выглядела Ольга Нестерова, то напрашивается мнение, что вы с нею были удивительно похожи, — заметил я, вспомнив слова консьержки.
— Я стала на нее похожей… потом.
Ага, остригла волосы в психбольнице, канцелярскими ножницами, и полюбила красный цвет. Интересно, играет ли она на контрабасе?
Я не задал свой вопрос. По большому счету, это уже не имело значения.
— Если бы вы знали, как меня вымотала вся эта история, — неожиданно сказала она. — Я одна с ребенком, и, естественно, боюсь потерять работу. После нашей системы очень трудно адаптироваться на гражданке. Куда я пойду — на биржу труда, метлой махать? Да и вообще, противно доказывать всем подряд, что ты не верблюд. Впрочем, вам этого не понять.
Я кивнул, соглашаясь. Действительно, где уж мне понять.
Однако необходимо было сменить тему, вернуться к тому, что сейчас было все-таки важнее прочего.
— Где мне искать Мокрушина? — спросил я.
— В Удельном парке есть деревянный дом, брошенный хозяевами. Там, в парке¸ у самой дороги, установлен огромный деревянный крест. От него пройдете двести метров наискосок, налево — и вглубь парка, под углом сорок пять градусов…
Меня поразила точность исчислений, но я молча кивнул, продолжая слушать.
— Сейчас там планируется строительство микрорайона, — продолжала Нора Леонидовна, — лесопарковая зона расчищается, частные дома идут под снос. Осталась только эта хибарка. Мокрушин жил в ней, когда сбегал от родителей. Это была его, если можно так выразиться, маньячная студия. Но мы не нашли там никаких вещей убитых девочек, никаких следов крови или борьбы — ничего. Никаких улик.
Она повернулась ко мне и неожиданно коснулась моей руки.
— Не переживайте так, — ее голос звучал мягко, — ваша девочка найдется. Засиделась где-нибудь у подруги. Не думайте сразу о плохом.
Я кивнул, благодарный за участие.
— А все-таки, Нора Леонидовна, почему вы уверены, что это был именно Мокрушин? Если против него нет никаких улик? Ведь его мерзкая внешность и ваши домыслы — это не улики.
Нора не ответила.
Пауза затянулась. Наконец, она проговорила:
— Какое удивительное совпадение. Вы живете почти там, где жила Оля — и вы же решаете мою судьбу.
Она улыбнулась по-детски беззащитной улыбкой.
Мне стало не по себе.
— Иногда мы ничего не решаем, — сказал я, чувствуя себя не в своей тарелке.
— Я знаю, что вы напишете в своем заключении, доктор, — сказала Нора Леонидовна. — Нисколько не сомневаюсь. Ну и пусть.
— У каждого свой профессиональный долг.— Я раздосадовано пожал плечами.
— А также свой “потолок”, свои стереотипы, своя способность или неспособность к неординарным поступкам.
— Что вы имеете в виду? — Я почувствовал себя уязвленным, более того, несправедливо обиженным.
— Вы сильная личность, доктор. Но не сверхличность. Комплекс власти слишком выпячен. Прощайте.
Я ничего не успел ответить на это наглое заявление. Нора Леонидовна встала и пошла прочь, чтобы раствориться, исчезнуть из виду среди тополиной аллеи.
— Ах ты… ведьма в красном, — с чувством произнес я вслух.
Потом бросил едва прикуренную сигарету, раздавил каблуком и тоже встал.
Меня ждали дела, важнее которых сейчас ничего не существовало.
Все амбиции — потом.
Дом, о котором так обстоятельно рассказала Нора Леонидовна, долго искать не пришлось. К тому моменту, как я потянул на себя ручку гниловатой двери, меня немилосердно искусали комары, и вода противно хлюпала в ботинках.
Дверь была не заперта. Я вошел и увидел маленькую каморку с топчаном у стены и старым, облезлым, наверняка с помойки, письменным столом. Стол был завален газетами. Вернее, вырезками из газет. И все стены каморки тоже были увешаны вырезками из газет. В некоторых из них отдельные фразы были обведены шариковой ручкой.
Я машинально выдвинул единственный ящик стола.
Набор ручек, пачка влажных салфеток, платяная щетка, драже “Тик-так”, еще какая-то дребедень… Ничего существенного. Мое внимание привлек только черный бумажный конверт. Я сунул в него руку, и пальцы мои коснулись чего-то сухого, шуршащего. Аккуратно подцепив пальцем, я вытащил плоский шероховатый предмет. Это был засушенный цветок белой лилии, с расправленными лепестками и пестиком. Казалось, что он сделан из папиросной бумаги. Но это был дар живой природы, умерщвленный, но все еще прекрасный.
Я несколько секунд подержал цветок в руке, а потом осторожно убрал назад, в конверт, и задвинул ящик стола.
Слой пыли, покрывавший газеты, которыми был застелен стол, был явно многодневный. Однако, к моему удивлению, в атмосфере каморки не ощущалось затхлости. И помимо пыли — никакой грязи, никакого мусора. Даже стекла вымыты. Эстет, чистоплюй, мать его так!
Все было, как в кино с незамысловатым сюжетом про маньяка. Я выборочно пробежал глазами некоторые газетные вырезки. “Подростки сожгли бомжа”; ““Санитары города” убивают беспризорных, живущих в подвалах” (я помнил сюжеты про эту банду садистски настроенных молодчиков, называвших себя “санитарами города”); “Состояние экологии приморского района вызывает серьезные опасения экспертов”…
В оформлении этих “информационных стендов” явственно чувствовалась присутствие личности Мокрушина. Но при чем здесь убитые девочки? По тому, что я видел своими глазами и читал о Мокрушине, и по рассказам Норы Леонидовны у меня не складывалась целостная картина.
Это не он, вдруг понял я, и почему-то ощутил облегчение.
Нора Леонидовна была всего-навсего сумасшедшей дамочкой с навязчивой идеей. Смерть подруги не прошла для нее даром.
Теперь, когда я выяснил то, что меня тревожило, и самые страшные догадки не оправдались, мне следовало немедленно ехать к Женьке — разбираться с ней и ее непутевой дочерью.
И я поехал.
— Как ты долго добирался. Тут ехать-то всего десять минут.
У Женьки были заплаканные глаза.
— Прости. Мне нужно было кое-что выяснить. Это могло касаться Катьки.
— Господи, ну, сколько уже можно, — раздался вдруг плаксивый голосок, и Катька появилась на пороге своей комнаты. У нее тоже были заплаканные глаза.
— Я просто прогулялась немного пешком, и все. Нашла пруд, в котором плавают уточки. Сидела, ела батон, кормила уток. А мобильник вырубился, и я не могла позвонить маме, и не знала, который час.
— Ты мать когда-нибудь до инфаркта доведешь, — автоматически произнес я, доставая платок и вытирая пот со лба.
Мне всегда было трудно с Катькой: я попросту не знал, о чем с ней говорить.
— Игорь Валерьевич, пожалуйста, скажите ей, что я уже большая, — взмолилась Катька. — Пусть не пасет меня, как малявку какую-нибудь! Папа почему-то не лезет в мою жизнь, а она…
— А какая такая у тебя “своя жизнь”? — закричала Женька. — Не рановато ли для своей-то жизни?
— Да что я такого делаю? — взвыла Катька. — Я и так целыми днями в четырех стенах сижу! Ты меня даже ни на одну ночную дискотеку не отпускаешь…
— Не рано ли ты хочешь по ночам-то шляться? Вот я папе…
— Ладно, ладно, — не выдержав бабьих сцен, перебил я, протестующее подняв руку.
Они разом замолчали и насупленно уставились на меня — обе одинаковые, рыженькие, с вздернутыми носиками.
Что-то щемящее, забытое зашевелилось в моей душе, но я продолжил, не меняя тона:
— Вы, девушки, бранитесь, если хотите, в свое удовольствие. А я пойду. Евгения Сергеевна, спасибо, что отвлекли от работы над учебником, надо когда-то переключаться. И вечерняя прогулка, да еще эмоционально насыщенная, полезна для пищеварения. Спокойной ночи.
— Пока, спасибо, что приехали, — скороговоркой проговорила Женька, отводя глаза.
Я вышел, и последнее, что я слышал, когда Женька закрывала за мной дверь, был Катькин срывающийся голосок:
— И тебе не стыдно, мам?
В эту ночь я ворочался с боку на бок почти до рассвета. А потом как-то моментально заснул. И перед моими глазами, под знакомую заунывную музыку, все кружился белый цветок необыкновенной красоты — распустившаяся лилия, похожая на девичий силуэт с разбросанными по плечам волосами. И во сне я напряженно думал: “Тут что-то не так… что-то не так…”
А потом включился таймер, известивший о наступлении утра.
Обычно нас с женой будил телевизор с плоской панелью во всю стену. Вот и сегодня, в мой сон на полной громкости внедрились утренние новости.
— Потрошитель с Комендантского аэродрома задержан при попытке совершения очередного преступления. Тринадцатилетняя девочка выжила, благодаря троим жителям Куляба.
Я тупо смотрел на экран, не до конца уверенный, что это уже не сон, а явь.
В новостях показывали ролик о том, как несколько часов назад маньяк с Комендантского аэродрома нашел свою очередную жертву, тринадцатилетнюю Машу, которая пошла в ночной клуб со старшей сестрой и ее подругами, и, поссорившись с ними, одна отправилась домой. По дороге она встретилась с Потрошителем. Какими ухищрениями он завлек ее в парк, я не стал особо вникать. Важно было то, что на крики девочки прибежали таджикские гастарбайтеры, ночевавшие в палатке посреди парка. Маша осталась жива, а маньяк, наконец, был пойман с поличным. Даже нож для разделки мясных туш не успел выбросить.
Я содрогнулся, подумав о том, что это чудовище могло встретиться вместо неизвестной мне Маши — с Катькой.
И тут на телевизионном экране появился Мокрушин. Его вели в изолятор двое сотрудников милиции. Вид у него был понурый.
Вот, значит, что меня настораживало во всей этой истории: цветок лилии. Белый, нежный, неуместно сентиментальный в жилище Мокрушина цветок.
Мокрушин был психопатом со сверхценной идеей, но вовсе не той идеей, которую он навязывал всем. Пытаясь “косить под сумасшедшего”, и будучи уверен в своем здравом рассудке, он подменял одну форму болезни другой. В действительности, не экология волновала и будоражила его чудовищный разум, а юные девочки. И та самая лилия, цветок снежной белизны, казалось бы, случайная деталь, вдруг настолько ярко высветила для меня картину сумасшествия Мокрушина, что я был потрясен.
Я закурил сигарету. Из-за стены доносились печальная мелодия. Я включил звук на полную громкость: пусть послушают и там.
Когда я подходил к кафедре, где накануне проводилась экспертиза, мне навстречу бросилась немолодая грузная женщина. На ее шее и кистях было навешено много тяжелого золота. И еще обращало на себя внимание что-то заискивающее, собачье в выражении лица, в глазах, жирно подведенных карандашом.
— Доктор, — заныла она низким грудным голосом, — доктор, он ведь болен, наш бедный сынок, вы же понимаете. Его надо лечить, спасать. Доктор… чего бы это нам ни стоило, будем благодарны, любую сумму…
Я брезгливо отстранил ее с дороги, вошел на кафедру и закрыл за собой дверь.
Пилютин, весь в испарине и взъерошенный, выскочил из-за компьютерного стола.
— Игорь Валерьевич, вам тут столько раз звонили, из милиции — раза три, потом эти Мокрушины, кстати, они уже в коридоре, потом еще кто-то… Вот заключения, можете сразу подписать, я перепроверял, наши коллеги уже поставили свои подписи…
Я взял из его рук оба заключения о результатах психиатрической экспертизы. “Состояние больной стабильное, сознание не помрачено… Диагноз: маниакально-депрессивный психоз в стадии интермиссии…”
Второе заключение, свидетельствовавшее о невменяемости Мокрушина, я даже не стал читать. Разорвал пополам оба документа, потом еще раз пополам, потом аккуратно измельчил обрывки, собрал все, что попадало на пол, отнес в уборную, бросил в унитаз и поджег, после чего вернулся в кабинет.
Пилютин, вытаращив глаза, наблюдал за моими манипуляциями.
— Там надо кое-что подкорректировать, — спокойно объяснил я ему. — А точнее, кардинально поменять. Собирайте всех, и будем работать.
“Если ты возьмешь назад свои слова и извинишься, я тебя, пожалуй, прощу… может быть”, — подумал я не без некоторого злорадства, впервые мысленно обратившись к Норе на “ты”.