Рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2010
Рубрика: “Журнал “Четки” представляет”
Али Реза
Али Реза (Антон Савин) родился в 1979 году. В 1997 году поступил в Литературный институт им. Горького, в 2001 году был принят в Союз писателей Москвы. В 2005 г. вышел в финал всероссийской литературной премии имени Льва Толстого (яснополянские писательские чтения) с романом “Исход ветхого человека”. В 2004 году принял ислам. В 2006—2008 годах изучал богословие в духовной академии г. Кума (Иран). Путь А. Савина в литературе — сближение культурных пространств России и исламского Востока.
УЧИТЕЛЬ
Среди большой пустыни, близ места встречи границ нескольких стран, стоял одинокий город, пивший воду только из артезианских скважин. В самом центре города за высокими коричневыми стенами изучало божественные науки множество благообразных семинаристов. Впрочем, было среди многих зданий и переходов академии одно место, куда не допускались ученики, да и учителя заходили нечасто.
В узком пространстве двора рвались к небу деревья. Кроны высоких кипарисов и пальм сталкивались в небе друг с другом, словно торопливые ангелы на небесной лестнице. Ближе к земле тонули в зелени пышные розы, а в бассейне с голубым, как молодое небо, дном, плавали разноцветные усатые рыбы, участвуя своими движениями в общей таинственной игре. Старый сад был явно мал для самого себя, казалось, что деревья давят на стены, грозя разрушить свои оковы.
Здесь было тихо, и только капли воды из крана, предназначенного для наполнения бассейна, чуть нарушали беззвучную жизнь тесного сада. В самом углу его размещалась большая ниша, возле которой стоял единственный человек — преподаватель академии — в чалме и серой мантии. Ведь того, кто сидел внутри ниши напротив учителя, сложно уже было назвать человеком.
Садовник два раза в день скрывался в этой нише с большой корзиной в руках. Затем из-за двери доносились звуки, похожие на урчание большого зверя. И теперь на учителя изредка посматривало бывшее человеческое существо — впрочем, оно было больше занято пожиранием похлебки, недавно принесенной садовником.
Учитель печально вздохнул, положил свои тонкие руки на решетку, отделявшую опасную тварь от культурной ойкумены, и продолжил свой тихий монолог:
“Вот так-то все кончилось, Эсфанд… Кто бы мог представить это, когда мы оба в один год поступили учиться в академию! И родились мы с тобой тоже в один год… Мы попали в одну группу и сразу сдружились, инстинктивно выделив друг друга из пестрой толпы, съехавшейся со всего мира. Там были и арабы с тонкими чертами лица — эти аристократы пустыни в своих вечно-белых одеждах, бородатые и низкие пакистанцы, так похожие на гномов, гордые персы, бангладешцы с их круглыми и темными лицами, индонезийцы, выкаркивающие на уроках каждое слово по отдельности, негры с почти что синей кожей и какой-то инопланетной формой черепа… Попадали к нам и редкие европейцы — высоченный голландец словно бы на шарнирах, мускулистый русский, этакий человек-гора. Но мы с тобой всегда были вместе, хотя и говорили сначала на разных языках и знаки дружбы подавали друг другу наполовину жестами. Мы подозревали большинство из них в неискренности, в том, что стремление к знанию и истине у них вторично, а первично желание сделать себе духовную карьеру, или не идти против воли родителей… или другие случайные, неглавные вещи. И вот теперь я — здесь, в этой мантии, а ты — там, за решеткой…”
Служитель Бога еще сильнее сжал свои пальцы, а стоящий на четвереньках его бывший однокашник, лохмотья которого еле скрывали наготу, рыгнул и плюнул куриной костью куда-то в сторону человека в чалме. Тот печально вздохнул и продолжил:
“Мы быстро стали лучшими учениками в академии, на голову обогнав тех, кто начал вместе с нами. Нас ставили всем в пример… Хотя учились мы все равно по-разному. Я старался прилежно следовать путем, заботливо проложенным для нас учителями, прекрасно понимая — выше себя не прыгнешь. Человек должен идти от мельчайшего к малому, от малого — к среднему, от среднего — к большому. Но ты не желал этого понимать! Пройдя как можно быстрее минимум обязательного курса, достаточный для сдачи экзамена экстерном, ты уединялся в любом доступном месте и жадно читал высшую философию, мистику — то, до чего даже нам с тобой было тогда очень, очень далеко… Учителя понимали пагубность этого увлечения и чуть ли не каждый день предупреждали тебя, как опасно, не имея глубокого системного образования и опыта духовной практики, приходящего лишь с годами, заниматься такими вещами. Начинающий, каких бы семи пядей во лбу он ни был, не может устоять перед иллюзорным сверканием ложного многодорожья — ведь верная дорога лишь одна… Крылья ученика еще слишком слабы, чтобы удержать своего хозяина на той высоте, на которую он так жаждет воспарить!
Да, учителя искренне беспокоились за тебя, но утешали себя тем, что ты без многолетней скрупулезной подготовки попросту не сможешь понять сложнейшей терминологии, которая применяется в подобных книгах, — и отбросишь свое странное увлечение. Увы! Они недооценивали тебя, и их сложно винить — попросту человек, подобный тебе, Эсфанд, не появлялся в академии уже столетия… Каким-то сверхъестественным чутьем ты быстро угадывал, каковы переносные смыслы всех этих “сопровождения Вечностью”, “трона Бога” и “небесных экваторов” — вещей, которых я не понимаю до сих пор… да и не стремлюсь, вспоминая твой печальный опыт!
Я же все это знал, чувствовал, и душа моя болела за тебя каждодневно. Да, боюсь, столь глубокое чувство, как наша с тобой дружба, больше не посетит мое сердце. Еще тогда, когда люди в большинстве своем видели в тебе просто талантливого студента, а иные — выскочку и зазнайку, — я уже понимал, что передо мной будущий великий святой, долженствующий стать одним из алмазов в короне нашей единственно истинной веры… И ты любил меня, Эсфанд, хотя я ничем не заслужил права занимать хоть малейшее место в твоем огромном и никому не понятном сердце…”
Словно бы в подтверждение этих слов чудовище поднялось с четверенек, с полнейшим равнодушием посмотрело на своего бывшего друга и с наслаждением зевнуло так, что сотрясся, казалось, весь сад.
“Я помню твою первую работу, которая заставила всех в академии прозреть в тебе нечто большее, чем просто отличника. Ты даже еще не мог владеть толком тем языком, на котором разговаривают жители этой страны и на котором ведутся уроки в академии, и поэтому твой труд на сотню страниц — вместо положенных тридцати — пестрел обилием элементарных грамматических ошибок! Даже самые богобоязненные учителя, пытаясь разобрать его, тайком чертыхались, — улыбнулся воспоминаниям человек в чалме. — В дополнение к ужасному шрифту — ты никогда не увлекался каллиграфией, подобно мне — и этим ошибкам в языке, ты еще напутал и натемнил там немало всего. Образ мыслей, изложенных в объемном сочинении, напоминал полет ночной птицы, преследуемой ночным же хищником, в дремучих ветвях тропического леса. Получить бы тебе тогда неудовлетворительную оценку, если бы слухи о странном ученике не дошли бы до самого великого подвижника господина Шахривара, ныне покинувшего этот бренный мир, а тогда занимавшего еще пост директора нашей славной академии… Господин Шахривар был поражен, увидев через эти кривые, извини, каракули, что ты споришь с мудрецами древности на равных, словно с соседями по комнате. Он увидел, что ты, не достигнув еще и тридцати лет и проведя из них в академии всего два с небольшим, уже успел открыть своим читателям одно-два мистических понятия, о которых он сам, великий знаток и начетчик, никогда ничего не слышал! Он вызвал тебя к себе, и вы говорили долго-долго… Только он и сумел силой своей кротости, соединенной с великим знанием, смирить в тебе хаотичное рвение… на некоторое время. Особенно благодарен нашему директору был я, ибо освободившееся время ты отдал беседам со мной, и многое из того, что говорю я сейчас своим ученика в самые важные моменты, я почерпнул тогда от тебя…
Но мне уже надо идти, Эсфанд! Став чудовищем, ты, верно, уже забыл о власти другого чудовища, называемого временем. Мы же, обычные смертные, всецело под пятой этого мелкого тирана… Теперь я покидаю академию, где столько лет учился, а затем учил. Я получил место в столице — и отбываю туда, надеясь в средоточии мирской власти не потерять того, что получил некогда от наших учителей, не потерять память о тебе…
О, Эсфанд, как хорошо врубился в мою память тот страшный день, расколовший пополам не только твою жизнь! Мы оба продолжали учиться, но нам уже доверяли и самим учить. Я преподавал в группе обучавшихся первый год, тебе же, учитывая твои высокие интересы и знания, а также то, что твои не всегда однозначные и всегда странные, хотя и блестящие, высказывания могли слишком сильно смутить тех, кто находится в самом начале пути, определили более старших и более понимающих учеников. Однажды ты вел большую обзорную лекцию для нескольких старших групп сразу — это было что-то вроде экзамена для тебя самого, ибо в просторном зале присутствовало самое высокое начальство. И вышло так, что и я случайно оказался в тот день в том классе, хотя моя компетенция вовсе не предусматривала этого… Наверно, Всевышнему Господу угодно было этим наказать меня за то, что я, твой ближайший друг, не смог удержать тебя от пагубного направления мыслей…”
Тем временем бывший человек по имени Эсфанд снова встал на четвереньки, недоверчиво обнюхал свою темницу, словно только что попал сюда, и затем, повернувшись к столичному назначенцу задом, неторопливо залез в утлый сарай в дальнем конце закутка — впрочем, через давно не обновлявшуюся стенку сарая, где тучное существо еле помещалось, можно было разглядеть движение его телес.
Но учитель не обратил внимания на столь непочтительное поведение. Он вообще ничего не замечал, ибо очень хотел выговорить наболевшее:
“Никогда ты не говорил так прекрасно, как в тот день! Правда, далеко не все студенты понимали твою речь, хотя сам ты всегда предпочитал не использовать заумные выражения, зато многие известные ученые, седые старики, сами, забыв свою роль, благоговейно внимали твоим словам, как примерные ученики-первогодки… Хорошо, что небо пощадило самого Шахривара, который хотел побывать на твоей лекции, но не смог по каким-то неотложным делам. Я знаю — его старое сердце не выдержало бы, и мы лишились бы этого светоча еще на несколько лет раньше!
Лекция уже подходила к концу, когда, обрисовывая одно сложнейшее мистическое понятие, ты вдруг бросился в пляс. Странно, но в первые моменты никто даже не удивился и не насторожился — столпы богословия и ревнители строгости восприняли это в высшей мере странное движение как должное, ибо твое тело стало так же естественно описывать нам нужный предмет, как и твой язык. Остановись ты на этом, и в историю всемирного ораторского искусства вошел бы новый, в высшей мере сложный прием. Увы! Ты вдруг замер и замолчал, и в глазах твоих мы увидели огонь — нет, не метафорический огонь мысли, а самое настоящее пламя, навек опалившее наши души. И дальше… о, о, неужели тебе теперь все равно, Эсфанд, неужели ты теперь такой и только такой! Дальше ты издал вопль, нет, страшный рык противоестественной силы! Стены академии задрожали, и многие из присутствующих потом говорили, что всерьез испугались, что потолок обрушится им на голову. Совлекши с себя одежды разума, ты оглядывал окружающих с непереносимым торжеством. Ты одной рукой схватил кафедру и швырнул ее в большое окно — потом эту кафедру не смогли поднять в саду двое рабочих. Ты вскочил на раму этого окна и, держась рукой за образовавшийся выступ острейшего стекла, запел громче самого знаменитого оперного певца. Не дай Бог услышать мне еще раз в жизни что-нибудь подобное! В голосе твоем слышался и волчий вой, и львиный рев, и шипение кобры, и стократно усиленное стрекотание птиц, и грохот лавины, и бешенство океана, и плач женщины, только что потерявшей ребенка… и еще то, что никогда не слышим мы, смертные… по крайней мере на этом свете… ту песнь, что ты подслушал — или вырвал — у ангелов и у бесов. Что бы ни было, оно вовсе не предназначалось для человеческого уха!
И кровь, яркая кровь струилась водопадом по твоей руке, но ты не замечал… А люди между тем в животной панике рвались из зала, топтали друг друга, многие получили сильные ушибы, а некоторые — переломы. Кто-то, сильный, смелый и недалекий, запустил в тебя чернильницей — я и сейчас видел шрам на твоей правой щеке… Затем ты вдруг бросился на людей, не успевших выбежать, и стал с утробным хохотом расшвыривать их, словно карапуз своих кукол. Усмирить и связать тебя было очень трудно, и сделать это удалось не с первой попытки, хотя были привлечены самые крепкие служители и студенты, — а ты всегда презирал гимнастические упражнения, как я ни пытался убедить тебя в пагубности такого нелепого снобизма… Но я сам этого уже не помню — я, наверно, самый большой виновник происходящего, в высшей мере малодушно грохнулся в обморок прямо в этой зале…
Да, я уже иду, Эсфанд, машина ждет меня. Но что же я забыл главное?!”
Учитель порылся где-то в складках своей мантии и достал маленькую жестяную коробку, открыл ее — и в его руке появился какой-то белый предмет. Он протянул его за решетку — и тут пленник впервые проявил интерес к происходящему.
Он недоверчиво высунул большую, обросшую огромной гривой голову из сарая, а затем боком двинулся к заветной белой точке. Человек в чалме кормил его из своей ладони, хотя прекрасно понимал, что чудовище в любой момент может впиться в его руку и отгрызть несколько пальцев.
“В последние годы своей учебы ты, Эсфанд, был близок к аскетизму. Ученический быт и сам по себе нехитер — но ты стал ограничивать себя еще больше. Однако ты признавался мне, что одно пристрастие так и не смог в себе преодолеть — страсть вот к этому самому белому твердому сыру, который едят у тебя на родине. По-моему, весьма странная штука, и мне с большим трудом удалось достать ее в нашем городе, заказав с оказией из твоей глубинки… Хорошо, что ты сирота, Эсфанд, и нигде не ждут тебя отец с матерью, и сестры не жаждут, чтобы ты выдал их замуж!
Помню, как, ненадолго придя в себя после той страшной лекции, ты слезно просил наше начальство оставить тебя в Академии, только надежно заперев тебя ото всех. Просьба была столь же безумна, как и твое предыдущее поведение, но, ко всеобщему удивлению, господин Шахривар удовлетворил ее, и никто не осмелился перечить… Сначала тебе отвели комнатку на третьем этаже со своим личным тюремщиком. Уже тогда ты стал объясняться с окружающим миром лишь урчащими звуками, но умения писать еще не потерял. Как-то ты переправил директору письмо с просьбой поместить тебя на свежем воздухе на цепи, подобно тому как в некоторых странах сажают на цепь собак, чтобы они сторожили дом… Господин Шахривар снова удовлетворил твою просьбу, сказав, что ты сам лучше всего знаешь, какое тебе должно быть наказание, и что академия очень виновата перед тобой. Теперь у нас новый директор, однако за прошедшие годы ты превратился в некую постыдную, но необходимую тайну академии, и он тоже не решился отправить тебя подальше, в какой-нибудь дом умалишенных…”
Съев весь сыр, Эсфанд отошел без всяких признаков благодарности или интереса.
“С тех пор ты ничего не писал и не говорил, и очень любишь свою страшную цепь… Что делает твоя душа, Эсфанд?! В каких лабиринтах ада бродит она уже при жизни? О, какая дикая мука!.. А может… может, это мы — в аду, а ты в раю? Может, мы все ошибаемся?! Но нет, этого не может быть. Дикость недостойна ученого… а выше учения ничего не может быть. Знание светло, и истина светла… не знаю… должно быть так, точно должно быть так… я ухожу, Эсфанд… но как мне иногда хочется остаться с тобой… с той, с твоей стороны, Эсфанд!..”
Говоривший замолчал, и теперь снова только капли воды нарушали тишину. Затем учитель быстрыми шагами отошел от клетки и почти бегом направился к воротам сада. Ветки деревьев и шипы розовых кустов хлестали его по щекам, но он не замечал этого. Видимо, он опасался, что никогда не сядет в свою машину, если будет и дальше продолжать разговор.
Этот учитель очень бы удивился и разгневался, если б узнал, что у его страстной речи был еще один, гораздо более внимательный слушатель. Среди семинаристов ходили невнятные слухи о человеке-чудовище, и некоторым, самые отчаянным юношам, удавалось ненадолго проникнуть в потаенный сад и наблюдать роскошную, хоть и грязноватую гриву бывшего богослова. Но студент, который сумел пробраться в сад и притаиться за деревом в тот момент, когда человек в чалме рассказывал самому себе вслух всю историю Эсфанда, и услышал большую часть этого монолога, был движим не просто бесхитростным молодым любопытном. Он совсем не собирался напускать на себя важный вид в компании сверстников и делиться кусочкам открытой тайны, придумывая на ходу невероятные подробности, как некогда делали другие.
Юноша по имени Дей узнал больше, чем его предшественники, именно потому, что попал в сад как раз в тот момент, когда бывший друг Эсфанда проявил откровенность. Когда учитель ушел, Дей посидел немного в своем укрытии, воровато огляделся по сторонам и устремился к заветному месту. Зверь находился в своей конуре, откуда на юношу смотрело только два настороженных глаза, в которых не осталось ничего человеческого.
— Господин Эсфанд!.. — тихонько, почти шепотом, позвал студент.
Чудовище издало отрывистый звук, что-то среднее между лаем собаки и визгом свиньи, только короче по длительности. Студент испуганно замотал головой — не услышал бы кто! Затем снова посмотрел в глаза, взгляд которых напоминал колючие, враждебные звезды. Но сам Дей, юноша небольшого роста, выглядевший моложе своих скудных лет — совсем ребенок, не потупился в ответ. Он снова заговорил — голос был тихим и тонким, но решительным, хотя семинарист не был уверен еще мгновение назад, что скажет именно это, самое главное:
— Господин Эсфанд… вы можете стать моим учителем?
Зверь снова издал точно такой же вскрик, только громче. Но на этот раз Дей даже не шелохнулся. Он продолжал смотреть глаза в глаза, и взгляд его приобрел даже какую-то агрессивность.
Эсфанд не думал вылезать поближе, и тогда Дей нашел небольшую щель и просунул руку прямо внутрь. Там валялись истлевшие тряпки — иногда чудовище скидывало с себя старое рубище, словно змея кожу, и смотритель приносил ему новое, которое тоже должно было быть весьма уродливым, иначе отвергалось немедля.
Дей поднял старую одежду, чтобы хотя бы по ней представить то существо, которое явно не желало показываться ему, так что даже взгляд потух. Что-то блеснуло, упало из складок тряпки на землю. Дей еле смог дотянутся до маленького предмета, который оказался ключом. Юноша недоуменно вертел его в руках. Он впал в некую прострацию: непонятный ключ, существо, которое не показывается, — все это после блестящих речей человека в мантии казалось каким-то обманом.
Когда Дей пришел в себя, он вздрогнул. Чудовище умудрилось совершенно бесшумно оказаться рядом с ним и надрывной, сверлящей тоской смотрело в небо. Затем оно бессмысленно уставилось в какую-то одну точку в стене, и Дей не мог понять, почему.
“Если он тоскует, то значит, ничего не понял. Или наоборот — понял, потому и тоскует”.
Наконец Дей тоже догадался посмотреть на стену. Примерно в том месте был балкон, на который вела лестница, а на нем — дверца. Внезапно юноше пришла в голову одна мысль. Он показал ключик чудовищу и издал вопросительный звук. Оно не ответило, а отвернулась таким образом, что стал виден профиль. Дей залюбовался этим бесстрастным лицом, напоминавшим камень, на котором резец скульптора тщился оставить какие-то следы, но получились лишь жалкие царапины на первозданно чистой поверхности. Но затем семинарист взял себя в руки и пошел к двери. Он быстро забрался на балкон, и предположение оказалось верным — ключ подошел, а замок оказался смазан непонятно кем. Бесшумно открыв дверь, юноша заслышал знакомый гул. Студенты шли на занятия, чтобы учиться снова и снова, а потом, получив новенькие чалмы, разъехаться по своим странам навстречу славе — или гибели. Раньше мысль о подобной судьбе вдохновляла Дея, но теперь он так же осторожно запер дверь и, пропустив урок, вернулся к конуре, не забыв поблагодарить судьбу за то, что теперь всегда сможет тайно проникать в заросший сад. Он сумел понаблюдать чудовище в нескольких новых ракурсах — в фас, со спины, увидеть, как оно, довольно урча, опустошает бадью с рубленной кукурузой и кормовой свеклой. Студент еще не знал, что эту пищу прежний человек тоже выбрал для себя сам — лишь иногда ему что-то добавляли.
Наконец, поняв, что увидел уже достаточно, Дей прошел через маленькую дверь и смешался с толпой семинаристов. Вечером, лежа на топчане в комнате, которую он делил с пятью другими студентами, юноша думал, что сам чем-то похож на Эсфанда. Видимо, именно поэтому он так внезапно решился на рискованную просьбу. В то, что бывший богослов действительно потерял разум и понимание, Дей решительно не верил.
Он отнюдь не был одним из первых учеников, вызывающих у начальства приветливую улыбку. Учеба не давалась ему легко, да и сам он не видел смысла прикладывать тут большие усилия. Но он, точно так же, как и Эсфанд, любил книги тайн. Правда, он очень мало понимал в этих прихотливо написанных манускриптах. Раз кто-то из старших учеников застал Дея в очередном заветном уголке с такой книгой и, подозвав нескольких друзей, потребовал у дерзкого юнца пересказать ему содержание прочитанного. Дей начал свою речь, но его стали перебивать разными вопросами, велели говорить точно и логично, а затем вынесли вердикт, что он ничего не понял и не более чем жалкий выскочка.
Но это не могло быть верным, думал студент — ведь почему же иначе, понимая разумом лишь половину или даже треть написанного, он получал от чтения непередаваемое удовольствие, источник которого он сам в точности не мог понять. Ничто из того, что он успел почувствовать за свою недолгую жизнь, не могло сравниться по сладости с этими строчками. И разве могла тут угнездиться гордыня, если, вспоминая затем свое состояние, Дей понимал, что именно в эти мгновения забывал само слово “я”?
Он стал еще больше скрывать свою страсть. Это было нелегко, но скоро появилась гораздо большая сложность — Дей не мог почерпнуть для себя из этих книг ничего нового. Он понял, что уже снял какие-то, самые неглубокие пласты, а дальше самостоятельно двигаться не может. Он погрузился в пещеру, и глаза, поначалу улавливавшие малейшее присутствие света, отказывались видеть то, что находилось еще глубже.
Именно с этого времени Дей стал собирать нелепые слухи о “чудовище” и, интуитивно чувствуя, что пример бывшего богослова может помочь ему или хотя бы разнообразить картину миру, решился проникнуть в запретный сад и повидать его узника. Несколько месяцев ждал он подходящего случая — ведь тогда на веревке на груди не висел еще заветный ключ. И вот он умудрился не только прийти в сад, но и услышать правдивую историю Эсфанда и даже узнать его настоящее имя, которое не помнил уже никто в академии — ведь учившиеся вместе с ним давно разъехались, а старый директор умер.
Как и догадывался Дей, большинство слухов не соответствовало действительности. Бывший человек не изрыгал пламени, его не кормили отрубленными головами убийц, зубы у него были самыми обычными крепкими зубами, а не клыками величиной с лезвие ножа, и ошейник его был сделан не из чистого золота. Во время своего буйства в лектории он вовсе не зашиб никого насмерть, как с авторитетным видом утверждали иные из студентов старших курсов. Да и версия о том, что Эсфанд был незаконным сыном великого ученого Шахривара, многие книги которого и теперь изучались в академии, тоже вряд ли была правдой.
Истина, как всегда, оказалось неброской, но Дея она обрадовала, ибо он почувствовал родство со странным существом. Тот, кто некогда сознательно умел проникать в тонкие материи не только умственно, но и чувственно, после своего буйства обрел новую силу. Он взвился с трамплина своего человечества — и упал… Упал? Или взлетел?! Дей предпочитал верить во второе.
Теперь раз в неделю он навещал странное существо. Один раз студент еле-еле избежал встречи с садовником, кормящим Эсфанда, но в последний момент успел распластаться под невысоким кустом. Хорошо, садовник был стар и подслеповат — он с недоверием смотрел в ту сторону, где слышал шум шагов, но так и не увидел Дея.
Однако зверь не спешил открывать свои тайны. За два месяца семинарист не узнал о нем и его внутренней жизни практически ничего нового. Лишь однажды слышал он, как после очередной порции кукурузы чудовище издало долгое довольное урчание, отдаленно похожее на примитивную мелодию. Однако эти звуки явно не имели ничего общего со страшной и величественной песнью, которой Эсфанд разразился после своей знаменитой лекции и которую Дей очень хотел услышать.
Студент увяз в этой истории так же, как и в чтении книг. Он не знал, что нужно делать, чтобы узнать больше. Но однажды, находясь возле загона, Дей поднял голову к небу и увидел очень белое облако, которое почему-то напомнило ему кусочек овечьего сыра. Тогда он понял, что нужно делать. Ведь он помнил название чудесного, особенного сыра, произнесенное человеком в мантии, и не забыл чудесное действие этого кушанья на могучую гору плоти, когда-то бывшую самым блистательным учеником академии.
Несколько дней Дей рыскал по городу, и никто из торговцев не смог даже вспомнить это название. Наконец ему повезло — на трущобной окраине среди несчастных, спасшихся бегством из одной соседней страны, где вот уже двадцать лет неторопливо расправляла крылья война, в убогой лавчонке, хозяин которой, судя по томному удушливому запаху, не брезговал торговлей опиумом, нашлись твердые, ноздреватые куски, о которые, судя по всему, несложно было сломать зубы. Сыр этот продавался, будучи завернут для особого вкуса в листья табака, и есть его надо было, словно эскимо или початок кукурузы, придерживая снизу за эти листья. На сыр ушла почти половина месячной стипендии Дея — и эту цену удалось вырвать после продолжительной отчаянной торговли. Он думал об этом, когда торговец с вечно похотливыми глазами, радуясь, что ему удалось найти покупателя на столь специфичный и никому в этом городе не нужный товар, подробно объяснял ему, как положено кушать редкое лакомство. Студент думал еще и о том, как бессмысленны войны, академии, торговля и стипендия, и вечный зов в желудке. У него устали ноги, и ему хотелось покоя.
Но на следующий день им владели совсем другие настроения. Прямо после первого урока Дей открыл маленькую дверь. Боковым глазом он заметил, как округлились глаза у какого-то студента, который был случайным свидетелем столь свойского проникновения Дея во внутренние покои академии. Это было опасно, но в тот момент Дей не мог ничему придавать значения. Ему казалось, что твердый сыр словно бы нагрелся — и приятно жжет руку.
— Господин Эсфанд!..
Медленно, будто специально желая выставится во всей красе, чудовище выползало из своей норы. Вот сверкнули глаза, вот заиграла на солнце пышная грива, вот блеснула цепь, вот широко открылась огромная пасть, словно вспыхнуло пламя огненного цветка. Огромная голова потянулась за первым куском и с чмоканием проглотила его.
Мычанием тварь просила еще и еще. Дей кормил его, и сам стал откусывать немного. Твердые и пресные куски вовсе не нравились ему, но он упрямо ворочал их во рту.
Наконец трапеза закончилась. Эсфанд чуть отошел и уселся на грязный пол. Дей с ожиданием смотрел на него, но зверь принялся чиститься, словно обезьяна, и уже не обращал внимания на своего кормильца.
Семинарист замер в нерешительности. Наконец он опустил голову и побрел прочь. Подойдя к бассейну, он швырнул ключ в воду — но не попал, и ключ запутался в ветвях розового куста.
Дей сам не понял, как уловил жест чудовища — ведь он был обращен к нему спиной. И тем не менее юноша обернулся именно на этот знак — и сердце его екнуло. Эсфанд бесшумно махал руками, недвусмысленно подзывая Дея к себе.
— Господин Эсфанд?..
Тот продолжал подманивать, хотя Дей уже прислонился лицом к решетке. Студент налег на конструкцию своим тщедушным телом, но не смог сдвинуть ее с места. Тогда чудовище одобрительно промычало, протянуло свою длинную, как лапа орангутана, руку и единым движением сокрушило свою тюрьму, да сделало это так мастерски, что решетка вместе с деревянной рамой, удерживающей ее, почти без звука легла на пол.
С замиранием сердца Дей ступил внутрь и без колебания сел на грязный пол рядом с диким существом. Наконец, молчаливый избранник наклонился к студенту — тот вздрогнул — и приблизил рот к его уху. Семинарист чувствовал, что сейчас он в первый раз в жизни услышит настоящие слова, ибо до сих пор он слышал только вскрики и всхлипы, только неумелые жалобы человека на свое убожество. Эсфанд между тем несколько мгновений осенял лицо Дея своим смрадным и сильным дыханием и вдруг, сильно дернувшись, впился зубами в кусок плоти.
Крик страшной боли прорезал пространство маленького оазиса. Его слышали многие студенты, только что спокойно внимавшие мудрым речам учителей, услышали учителя в аудиториях и чайной комнате, где сидели по-турецки те из них, у кого в данный момент не было занятий. Услышал сам господин директор — еще довольно молодой для столь важной должности человек с замечательно-четкой бородкой и красивыми усами.
Чудовище пыталось отгрызть ухо, водя челюстями и очень сильной головой из стороны в стороны. Потому крик несчастного студента не прекращался, он против желания вылился в песнь всепобеждающей боли. Семинаристы побросали перья, учителя — книги, директор вскочил на ноги в своем кабинете. Не сразу поняли, откуда раздаются страшные трели. Сообразительней всех оказался начальник хозяйственных служителей, которому бдительный студент три минуты назад рассказал про дверь, отпертую юношей со странным выражением лица. Начальник вместе со своими людьми выбил дверь, которую Дей, несмотря на свое волнение, не забыл хорошенько запереть, и побежали на помощь. Вскоре они, а также несколько прибежавших преподавателей, мантии которых развевались, словно крылья сверхъестественных существ, увидели тварь, которая, издавая довольные клокочущие звуки, выплюнула какой-то кровавый кусок. Студент лежал без сознания у ног чудовища. Люди оцепенели возле разрушенной перегородки, а чудовище отпихнуло студента, и с удовлетворенным видом скрылось в своем сарае.
Через день Дея уже выписали из больницы. Он выдержал несколько суровых бесед с директором и его заместителями, после чего его пожалели и отправили учиться дальше — на группу ниже, учитывая его плохую успеваемость в последнее время.
Стократ хуже боли в правом ухе, лишившемся мочки, было состояние глубокого отупения. Пришлось признать внутреннюю правоту наставников — и то, что более или менее прямая дорога к Истине закрыта, что приблизиться к ней можно только кривыми окольными путями, десятками лет изучая выхолощенные буквы нравоучительных комментариев к священным книгам, и тогда, обзаведясь дюжиной детей и сотнями учеников, в годы благообразной старости, может быть, удастся что-то понять. Дею говорили, что обаянию сверхъестественной языческой звериности, стоящей как будто выше разумного и светлого начала, уже поддавались многие из лучших сыновей этого мира, а не только самые обычные семинаристы вроде него самого. Теперь от опьянения пришлось вернуться к трезвым будням, от блуждания по нетронутым местам — к следованию в шеренге за почтенным поводырем.
Прошло полгода. Дей наверстал упущенное в учебе и даже вышел в отличники, правда, не самые блестящие. Его хвалили, но сдержанно. Прежде чем дать ответ на любой вопрос, заданный учителем, он тяжело и протяжно вздыхал, словно немощный старик, которого заставили сдвинуться с нагретого места. Студент жил по инерции, лишь иногда вглядываясь в чахлые деревца, что росли в большом дворе перед классами, и словно пытаясь в них прозреть чуть пробудившимся взглядом какое-то подобие с теми, так жадно и самозабвенно стремящимися вверх.
Как-то посередине урока Дей получил телеграмму о том, что у его отца случился приступ, что жизнь родителя в большой опасности и надо срочно ехать дежурить у изголовья больного. Быстро получив разрешение, семинарист собрал свои убогие пожитки и отправился на вокзал, находившийся километрах в двадцати за городом.
Купив билет на нужный поезд, он сидел на металлической скамье, как и обычно, понурив голову. Он думал, что новое несчастье вполне естественно дополняет цепочку предыдущих, и было бы даже странно, если бы оно не случилось.
От сверлящей скуки, которая теперь так часто сопровождала его, Дей в полглаза рассматривал пассажиров. Вот маленькая девочка с двумя косами ест печенье, вот морские офицеры в синей форме важно беседуют между собой, вот старик принес свои пожитки в узелке на конце палки и теперь бережно устраивает его на сиденье, словно тот набит золотом. Вот две молодые красавицы в цветном оперении, как ходят теперь в столицах, щебечут друг с другом, пытаясь перещеголять одна другую тонкостью птичьих голосов. А вот полный человек лет пятидесяти, в не новом пиджаке — зажиточный крестьянин, может даже староста деревни. Но кого же он так напоминает Дею? Может быть, это земляк — было бы неудивительно, если учесть, что многие ждут того поезда, что отправляется на родину Дея.
С другой стороны, Дей уже пару лет не был в отчем доме, а этого человека вроде видел недавно. Чтобы чем-то занять свои мысли, юноша продолжал отгадывать этот ребус. И тут мужчина в пиджаке повернулся боком — и Дей увидел на его правой щеке небольшой шрам.
Семинарист приподнялся со своего места и тяжело задышал, словно собака после долгого бега. Поразительная догадка пронзила его мозг. Неужели в дюжине метрах от него стоял Эсфанд? Но ведь, судя по слухам, его спрятали в самый надежный дом умалишенных, его бросили на самое дно, откуда никогда не выбирался еще ни один смертный!
Человек спокойно отошел к стойке, купил себе пирог с печенью и принялся поедать его. В движении челюстей Дей узнавал хорошо знакомый ритм — ведь студент часто заставал прежнее чудовище в тот момент, когда оно опорожняло бадью с кукурузными початками.
Объявили поезд Дея. Однако мужчина в пиджаке не поторопился и продолжал так же увлеченно предаваться трапезе. Зал ожидания наполнился звуками, сопровождающими обычно оживление толпы. Люди струйками потекли к выходам на платформу.
Дей подождал еще четверть часа. Объект его внимания, окончив есть, мирно устроился на скамейке и с живым интересом смотрел какой-то незначительный футбольный матч, демонстрировавшийся по телевизору. Стало окончательно ясно, что ехать теперь он не собирается. Значит, Дею нужно решать именно сейчас.
Студент не шелохнулся все то время, пока локомотив шипел на платформе, пока там кипела предвагонная суета. Когда здание вокзала сотряслось от движения многих тонн стали, он, казалось, очнулся, подошел к большой металлической урне и выкинул туда билет.
Вечерело, и в здании становилось холодновато. Дей стал походить на нахохлившуюся сову. Его глаза, неустанно следившие за своей жертвой, слезились — но то не был плач. Может быть, то было наивное желание отгородиться водянистой пеленой от обманов жизни.
Прошла, казалось бы, целая вечность, пока мужчина встал и подхватил небольшой чемодан, намереваясь выйти на платформу. Дей проворно, словно только что не умирал душой, вскочил со своего места и побежал к кассе, вспоминая, что у него нет теперь билета.
— Да, идет грузопассажирский, его даже не объявляют. И где ты раньше был, студент? — проворчал пожилой кассир. — Все у вас, молодежи, в последний момент! Не цените время, не понимаете, что и для вас оно очень скоро пойдет вспять… Ладно, остался и на твою долю билетик. До конца? Хорошо, будет тебе до конца.
Дей не знал, где собирался сходить Эсфанд, поэтому продумал самый дальний вариант, несмотря на то что у него оставалось денег лишь на две хлебных лепешки. Он ни за что не решился бы подойти к этому человеку — и точно так же не мог покинуть его.
В соседнем вагоне блеяли козы. В пассажирской части на коленях соседа, высовываясь из большой корзины на свободу, бил крыльями большой петух. Поезд медленно переваливал всю ночь через горный хребет, у Дея слипались глаза, и он молил Бога о том, чтобы Он не дал ему заснуть и упустить Эсфанда. Студент все-таки заснул, но Господь, видимо, внял его молитвам, и до утра мужчина в пиджаке никуда не исчез.
Он вышел на станции в шесть утра, когда Дей уже проснулся. Вдвоем они вышли на платформу к давно заброшенному зданию станции, двери которой не открывались, наверно, годами. Похоже было, что селение знало лучшие времена, а теперь съежилось до размеров маленькой деревни. Мужчина не замечал своего спутника и, чуть постояв на перроне, отправился к выплывающим из тумана домам горцев. Студент же остался на платформе, ибо преследовать своего мучителя в деревне, где всякий чужак заметен очень хорошо, было бы слишком откровенно.
Дей только смотрел на рельсы, в которых так красиво отражалось только что вышедшее из-за горной гряды солнце. Изредка он поднимал взгляд на широкое жерло железнодорожного туннеля, или опускал его в узкое ущелье, куда стремился водопад, начинающийся из-под пышных зарослей густых, словно в тропиках, деревьев.
Неожиданно он почувствовал до странности легкую руку у себя на плече. Перед ним стоял учитель Эсфанд — и улыбался ему в лицо нелепой, как у босоногих деревенских детей, улыбкой.
Иран, 1386 год (2007 РХ)