Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 4, 2010
Рубрика: “Моя утраченная книга”
Глеб Шульпяков
ЛОВЕЦ
Невозможно сказать с точностью, где эта книга начинается. Одно событие цепляет другое, следом выплывает третье, пятое — а дальше страницы прошлого слежались, и открывать их, пожалуй что, страшно. Не сейчас, во всяком случае.
На эту книгу я вышел через музыку. Или через физику?
Скажем так: на эту книгу я вышел через физику на пути к музыке.
Поставим дату: 1984 год. Я школьник и влюблен в нашу физичку. Точнее, меня магнетизировала коллекция грампластинок, вывезенных ее папой-академиком из поездок по “загранице” (мои были невыездными из-за дурацкой научной “секретности”).
Не то чтобы сам “объект” — вчерашняя студентка, хрупкая птица-пигалица с вечно вскинутыми, недоумевающими бровями — не вызывала у меня никаких эмоций. Просто коллекция — как бы это сказать? — была для меня одним из ее достоинств. Свойством, неотделимым от голоса, взгляда из-под очков и даже от самих очков-хамелеонов, невероятно модных в то время.
А физичка любила Пола Маккартни.
Среди одноклассников она выбрала меня по одной причине — моим идолом был Джон Леннон. Она вычислила это по тетрадке, исписанной с тыльной стороны текстами его песен. И кое-где подправила красной ручкой мой английский (я ведь записывал на слух). Тогда-то я с удивлением понял, что передо мной не “училка”, а единомышленник, союзник. Человек, подобно мне, ведущий параллельную жизнь в музыке. И хотя формально мы принадлежали к разным лагерям, по главному вопросу — любви к рок-н-роллу в “неритмичной стране” — разногласий у нас не было. Мы находились по одну сторону.
В школе на уроках я “доводил” ее с особой жестокостью, до истерики — чтобы никто ничего не заподозрил. В ответ она размашисто ставила “неуды”, целые лестницы “неудов”. А потом школа заканчивалась, я бежал домой, сдирал форму и галстук. Глотал суп и котлеты — и, озираясь, шел к ее дому.
Она разбирала мои безграмотные контрольные — все же формальности мы соблюдали, — после чего книжка летела в сторону, и мы перебирались в большую комнату. Открывался заветный шкафчик, на ковре раскладывались пластинки. Она ставила любимые песенки, то есть, в сущности, открывала себя “нешкольную”, настоящую. И я поражался, насколько сентиментален выбор этого серьезного на людях человека. Мы, одноклассники, не могли и предположить, какой романтик живет в душе этой девушки.
Через пару часов вся комната была завалена пустыми конвертами. Я рассматривал зарубежные обертки, как дикарь стекляшки, — нюхал, мял. Залезал за подкладку. Украдкой слюнявил. И ловил ее взгляд, насмешливый и жалеющий.
Она с ходу переводила тексты, мы о чем-то спорили. Несколько раз я невольно переходил на “ты”, от чего мы оба мучительно краснели. Но называть ее, как в школе, “Ольга Олеговна” тоже было бы нелепо, не “рок-н-ролл”. И я научился говорить, избегая местоимений — через инфинитивы, витиеватыми “фигурами”. “Хорошо бы сейчас поставить…”, “Кажется, можно бы переключиться…” — и так далее.
Чем я мог перешибить ее страсть к слащавым песням группы Wings? По сравнению с ее пластинками мои бобины с хард-роком — осыпающиеся, плохого качества, со скрежещущими гитарами — ничего не стоили. А сам я никакого интереса для физички не представлял, наверное.
И здесь в мой рассказ входит новый человек. Речь о нем не планировалась, совершенно. Если честно, с тех пор, как он умер, я вообще не вспоминал о нем. Но именно его требует книга, и я с радостью и печалью соглашаюсь. Вообще, чем больше я думаю о моей книге, тем чаще мне приходит в голову простая мысль: разговор о прочитанной — настоящей! — книге есть способ превращения исчезающих руин прошлого в подобие сюжета. Его, прошлого, архивация. С помощью утраченной книги прошлое вдруг становится небессмысленным. Книга указывает на связь между людьми и вещами, которые раньше казались случайными и никогда вместе не мыслились. А вот, поди же ты, оказались неразрывно, намертво связаны. Ничего случайного и второстепенного в жизни нет, говорит мне книга. Все связано, все первостепенно. Все — неслучайно.
Итак, молодой физик Володя. Младший научный сотрудник Владимир Трохимец. Книга требует, чтобы я вспомнил его негустую черную бороду, скрывавшую пухлые губы, — и щеки, покрытые оспинами. Печальный цыганский взгляд и то, как он глотал слова, когда нервничал. В институте он изучал воду. “Вода, — рассказывал он мне, — самое загадочное соединение на свете, о воде нам практически ничего неизвестно”.
“Ты меня слушаешь?”
Он поднимал глаза, во взгляде читалась обида. Видно, с его водой Володю часто поднимали на смех балбесы вроде меня (а ведь это правда, вода есть самая загадочная вещь на свете, теперь я понимаю это отчетливо, хотя и не могу объяснить, почему именно, поскольку так и не выучил физики, его физики — а сейчас уже поздно, ведь моего учителя давным-давно унесла другая вода, река смерти).
…Вода водой, но Володя ухаживал за моей старшей сестрой, к тому времени отучившейся на физфаке и с большой неохотой вернувшейся под родительскую крышу. По вечерам он “случайно” гулял под нашими окнами — ждал, что сестра выйдет с собакой. Звонил и вежливо просил меня позвать ее к телефону — если она дома. Встречал меня на улице (с собакой выгоняли меня) — и аккуратно интересовался, что у меня по физике.
Я отвечал, что сестры нет дома, она куда-то уехала, укатила с подругами, и будет только завтра. А сам внутри посмеивался, по-печорински иронизируя над его страстью — не догадываясь, что скоро этот “печорин” превратится во влюбленную, лишенную воли и гордости, собачонку.
Мы шли по морозцу, наша дворняга бешено тянула за поводок. Володя отставал, за спиной из вечерней зимней пустоты звучал его голос. Таким я его и запомнил, этот голос — за спиной, с той стороны. Таким он звучит сегодня, когда я пытаюсь вспомнить этого человека.
Он рассказывал о турбулентных энергиях в спокойной воде.
А я продолжал не успевать по физике.
Чтобы не расстраивать физичку — чтобы и дальше иметь доступ к ее золотым запасам (где не без моего влияния появились серьезные вещи вроде Pink Floyd’а), — я воспользовался страдательным положением Володи. Я предложил сестре, чтобы она попросила его подтянуть меня по предмету. Он тут же согласился, поскольку путь к сердцу избранницы через младшего брата короче, чем обычный. Вот такой любовный — и абсолютно взаимовыгодный — водоворот образовался в моей жизни глубиной в 13 лет. Физика + лирика в буквальном смысле, да.
Но тогда об этом я тоже не догадывался.
Я пришел к нему в общежитие с томиком Ландсберга — мы собирались обгонять школьную физику по Ландсбергу — и оторопел, задохнулся. Я ожидал увидеть колбы, ванны и резервуары с водой, таблицу Менделеева — или хотя бы пустые пивные бутылки. А вместо этого обшарпанную комнату-щель украшал огромный, в полстены, глянцевый плакат с изображением Джона Леннона.
Кумир был сфотографирован с ногами на диване и бренчал на гитаре. Помню, меня поразил не столько сам факт такого сокровища в каморке физика — а то, что на диване он сидит в ботинках. Ну и сами ботинки, замшевые рыжие туфли на шнурках — тоже, конечно.
В середине 80-х это была еще дикая редкость, цветные импортные постеры — в стране, где дети до сих пор тыкали пальцем в иномарку. Не говоря уж о “родных” пластинках. Все, на что ты мог рассчитывать, — это миньон с песнями “Пусть будет так” и “Через вселенную” — да мутная фотография размером со спичечный коробок в журнале “Ровесник”. И вдруг во всю стену. Качества, когда видно каждую струну на гитаре. Рисунок оправы и толщину стекол. Форму ногтей — и надписи на пуговицах джинсовой рубашки.
Мысль, захватившая меня в тот же момент, была проста. Подарив физичке такой постер, я мог стать покровителем, а не просителем. Мужчиной, а не учеником-мальчиком — пусть на один день, на один час. И бородатый Володя, безнадежно влюбленный в мою сестру, это понял.
Условие было простым: выучишь первый том Ландсберга — плакат твой, сказал он.
“Срок — неделя”.
“Но…” — Я задохнулся от восторга и ужаса.
“Решай сам”.
Так началась самая невероятная неделя в моей жизни. Я до сих пор не представляю, как мне удалось сдать ему этот том. Но я его выучил, это правда, и в моей памяти до сих пор всплывают картинки из той, оказавшейся предтечей моей, книги. Бойль, Мариотт — спасибо вам. Сообщающиеся сосуды и коэффициент свободного падения — никогда вас не забуду. Кстати, именно тогда я понял, что обучение бывает впрок, то есть развивает не один мозг, но и душу, только в том случае, когда ученик лично заинтересован в том, что он учит (английский язык, например, я выучил только для того, чтобы знать, что поют мои кумиры).
И вот я получаю в награду плакат. Я несу его через город, как жар-птицу, дыша в сторону и поглядывая на подворотни, где водятся хулиганы. Перед тем как вручить его физичке, я распластываю плакат у себя в комнате. К моему удивлению на обороте напечатаны некие тексты — дискография, “этапы творчества”. Все это мне хорошо знакомо. Но. Неожиданно в глаза бросается то, что я, изучивший о нем все, почему-то пропустил. И я забываю — и про физичку, и про Ландсберга.
“Мистер Леннон! Можно ваш автограф? — спросил Марк Чепмен”.
“Прогрохотали пять выстрелов…”
“Истекающего кровью, его перенесли в холл…”
“Когда приехала полиция, убийца стоял у входа в “Дакоту” и читал…”
“Читал?” — Я вернулся в начало строки.
“…томик “Над пропастью во ржи””.
“The catcher in the rye” — ведь о существовании русского перевода я не знал.
Я тут же сунулся в свой макмиллановский словарь, как будто в переводе таился смысл того, что произошло в ночь на 9 декабря у подъезда “Дакоты”. Но ничего, кроме буквальной абракадабры — “Ловец во ржи”, — словарь мне не выдал.
Об этой книге не знала моя детская энциклопедия. Родители не знали о ней тоже, а больше мне спросить было не у кого. Не у преподавательницы же по литературе? В общем, тогда (как и теперь) я мог рассчитывать только на собственное воображение. Учитывая обстоятельства — “читал на месте убийства”, — книга виделась мне в дьявольском ракурсе. Мерещилось руководство для наемных убийц. Учебник, написанный силами буржуазной реакции с целью удушения свободы (кое-какие догмы школа в меня вколотить успела). В другой раз я представлял некие записки сумасшедшего, почему-то порнографического содержания, с картинками. Иногда я думал, что так называется сектантский молитвенник или некая религиозная книга; что с помощью нее убийца настраивал себя на преступление. Потом мне пришло в голову, что это, возможно, книга самого Леннона. Сборник стихов, про который мне просто ничего неизвестно (самый правдоподобный вариант, кстати). Так или иначе, воображение рисовало мне нечто, что находилось под запретом в советской жизни. Допустить, что убийца читал обычный роман? Невозможно, это было бы оскорблением.
Сатанинская книга, красная свитка.
Точка.
И вот проходит полтора года. За это время во мне сменяются миры, воздвигаются и рассыпаются вселенные — как облака, тучи (в таком возрасте это происходит быстро, да и внешнее время тогда полетело — грянула перестройка). Ушла из школы физичка, просто исчезла после летних каникул. Вышла замуж и канула. Моя сестра тоже вышла замуж, за Володю — но другого, изучавшего физику твердых тел.
Да и сам я давно другой.
Это — любовь старшеклассников, суицидальный период под названием “Страшная ссора”. Часть первая: моя отверженность, виновность — боль от которых испытываешь физически. Эта боль выжигает мир внутри и обесцвечивает мир снаружи. Она превращает жизнь в бесконечный тупик, где с одной стороны закрытая дверь ее подъезда, а с другой — телефонная будка и длинные гудки в трубке.
И цена этой жизни — двушка для таксофона.
А потом умирает мой отец, и боль этой потери моментально испепеляет ту, школьную драму. На месте столкновения трагедии и драмы, на месте этой “воздушной катастрофы”, в моей душе, когда проходит боль, образуется такая пустота, что слышно каждый атом в мире. Каждый удар пульса вселенной. Теперь между мной и тем, что вокруг, — никого. С этого момента я ощущаю себя наедине с миром, где отныне мне придется самому принимать все решения.
То есть, попросту говоря, — человеком.
Я возвращаюсь в школу после каникул новым. Я смотрю на одноклассников и не понимаю их шуток, над чем они смеются. Мне непонятно, зачем на уроках надо переписывать в тетрадь туалетные рулоны мертвых фраз, среди которых нет ни одного живого слова. Я вижу мир, пропитанный мертвечиной. Липой. Я слышу учителей, которые эту мертвечину пытаются в меня втиснуть. Когда в моем дневнике не остается места для “неудов”, я выбрасываю дневник. Один за другим я начинаю прогуливать уроки. Я включаю музыку на полную катушку. Я сопротивляюсь, как умею.
По отношению к однокласснице во мне живет чувство вины. Но теперь я виню себя в том, что никаких чувств к ней почти не осталось. Что все перегорело, кончилось. И девушка это чувствует. Она приступает к операции “Вечный мир”. Часть вторая: мне торжественно вручают портфель, я провожаю ее после школы. Дверь открывается, нас обволакивает жар и сумрак подъезда. Мы целуемся, я расстегиваю ее пальто, мокрое от снега. Но странное дело — теперь я вижу сцену со стороны. Словно это не я, а кто-то другой играет роль счастливого избранника. То, за что полгода назад я был готов отдать жизнь, — клянусь! — навевает на меня скуку. Даже совместный поход за елкой во двор “Мебельного” (мне доверили выбрать к Новому году, большая честь) — оставляет меня равнодушным.
Девушка это чувствует — и пускает в ход последний козырь. Начинается период под названием “Покорность”. Часть третья: “Делай со мной что хочешь”, — говорят ее потупленный взгляд и дрожащие губы. “Я разрешаю тебе все”.
Но мне от нее ничего не надо.
На уме у меня давно другое, английский язык и книги. Книги были со мной всегда, что говорить об этом? А вот английский, наконец-то выученный настолько, чтобы со-переживать, со-чувствовать, — захватывает меня полностью. Музыка, книги, передачи на коротких волнах приемника “Минск” — в чужом языке я нахожу идеальное укрытие. Нишу, где меня никто не трогает. А что? Идеальная формула для самоустранения. Чужой язык как место, чтобы побыть наедине с собственным миром.
То, каким важным было это решение — отдать меня репетитору, — я понимаю только теперь, когда мне страшно думать, что жизнь без чужого языка возможна. Я бесконечно благодарен моим родителям — это ведь они не пожалели денег (а это были существенные деньги) на мой английский. Это они заставили меня сходить на первый урок (дальше пошло как по маслу). Ну и самому “англичанину” — усачу-синхронисту, давно переселившемуся во вселенную, которая открывается человеку вместе с английским.
В какой-то из вечеров, снежных и холодных, я вижу себя в вагоне метро. Мой нос прижат к холодному стеклу. Перегон между “Первомайской” и “Измайловским парком” открытый. Желтая лента окон бежит по снегу, взмывая на сугробах и проваливаясь в ямы. Среди сосен мелькает белый сельский дом с высокой крышей и печной трубой на макушке. Я думаю: что он здесь, в городе, делает? Дом этот мне давно нравится, он одинок и загадочен, беззащитен и неприступен. Окружен снегом и замкнут. Я мечтаю поселиться в таком. Представляю, как буду жить — один, конечно. Сольюсь с ним, стану его точной рифмой. Его частью. Буду смотреть, как мимо пролетают поезда, в одном из которых иногда будет стоять у дверей подросток, носящий мое имя.
Дом исчезает в лесной темноте, дальше пруд. Изо льда торчит кровля домика для уток, и мне приходит в голову очевидное: куда они исчезают, утки, — когда пруд замерзает?
Пока я размышляю таким образом, объявляют “Арбатскую”. “Выход к кинотеатру “Художественный” и Калининскому проспекту”. На проспекте метель, ветродуй. Отцовское демисезонное пальто, которое я упорно таскаю в любую погоду, ветер пронизывает насквозь. Подняв воротник, я бегу в Дом книги. Его желтые витрины горят в облаках снега. В стеклах неточно отражаются дома-книжки напротив — окна, горящие в форме букв “СССР”. Тоже рифма, между прочим.
На входе очки запотевают, и несколько секунд я стою, вдыхая влажный книжный воздух. В кармане у меня червонец, большие деньги. Мне пришлось копить их довольно долго, мухлюя со сдачей и экономя на обедах в школе. И сегодня день, когда можно эти деньги потратить. Большое событие.
В магазине мне нужен “Иностранный отдел”, книги зарубежных издательств. Остальное на сотнях стеллажей — за редким исключением классики — идейно выдержанная литература, совок. Тонны бумаги, понапрасну испачканных краской.
Полгода назад я купил здесь “Войну миров” Уэллса, а потом “Алису в Стране чудес” с рисунками Тенниэла. Книга на русском у меня имелась, я хорошо знал и перевод, и советские картинки. А книгу с оригинальными рисунками стал искать, опять-таки, через музыку. Эмблемой фирмы, где записывалась группа “Genesis”, был Шляпник.
Он-то и “потянул” за собой Тенниэла.
Книги на полках мне давно знакомы, ассортимент обновляется редко, поэтому новая обложка сразу бросается в глаза. Я пробегаю название, набранное желтой краской по малиновому полю. Странно, страшно: название знакомо, но перед глазами почему-то томик Ландсберга и бородатый Володя. И плакат, тот самый — исчезнувший вместе с физичкой, ее пластинками и безмятежным миром, где я жил когда-то.
Книга убийцы, “The catcher in the rye”!
Я разворачиваюсь, как будто стал свидетелем чего-то запретного, стыдного. Так, словно мне нельзя показывать, что мы знакомы, я и книга. И ныряю в соседний отдел с контурными картами. Проходит — сколько? — минут пять-десять, прежде чем я кругами, через “Учебники и тетради”, возвращаюсь. Киваю на полку, спрашиваю: “Посмотреть вон ту можно?”
Нужно внимательно следить за реакцией продавщицы — ведь я не знаю, что под обложкой. Можно ли мне, школьнику, вообще спрашивать такую книгу? Но продавщица равнодушно достает книгу, кивает на варежки. Ждет, когда я стяну их, оботру руки.
Формат карманный, мягкая глянцевая обложка дрожит в пальцах. Издательство “
Bantam Books”. Я разгибаю обложку осторожно, чтобы не было “заломов”, — хотя уже сейчас знаю, что куплю книгу. Внутри бумага шершавая и пухлая, похожа на оберточную. Из такой у нас в “Бакалее” сворачивают пакеты для сахара.Цена астрономическая, восемь рублей сорок копеек. “Беру, отложите”, — говорю громко. Продавщица хочет сказать, что “тебе это будет дорого, мальчик” — в углу ее усатого рта даже вспыхивает золотая коронка — но я уже развернулся к кассе.
Как я добежал до метро? спустился вниз? сколько раз пропустил свой поезд? свою станцию? Провал, белое пятно. Холодная снежная ночь и город на Гудзоне, где горят огни огромных, невиданных зданий. Теплые лифты (лифты почему-то запомнились сразу). А Москва исчезла — как будто ее и не было.
Половина слов в этой книге мне неизвестна. Большую часть вещей и предметов, о которых речь, я видел только в кино или не видел вообще. Но. Я понимал ВСЕ, что говорил этот парень. Через незнакомый, странный язык я слышал его речь, интонации. Я видел заброшенного, никому не нужного человека, гордого тем, что пусть и ему тогда никто не будет нужен. В сущности, я услышал себя, или такого же, как я, — только с той, другой стороны света. В абсолютно незнакомых декорациях, увидеть которые большинство советских людей даже не предполагало. И вдруг родной голос — среди окружавшей меня пустоты, тишины. Словно с тобой говорит брат-близнец, потерявшийся в детстве — и вот, найденный на том конце света.
Правда, школа учила меня, что там живут враги, антиподы.
Но в школе у меня не было ни одной живой души, а значит…
Такой быстрой, горячей и “навеки” дружбой бывает дружба на длинной смене в пионерском лагере. Когда за месяц успеваешь переселиться в чужую душу, сделать ее родной. И свою отдать — легко и страшно, как самую страшную тайну.
Точно так я и воспринимал того, из книги, мальчишку.
Спустя пару лет при переезде книга куда-то пропала. “Алиса”, “Миры”, толковый макмиллановский словарь — остались. А этот парень исчез. Как будто вышел за сигаретами и не вернулся. Уехал вместе с сестрой, как и планировал. Но я совершенно не жалел об этом. Не обижался на него. За тот короткий отрезок времени, что мы успели побыть вместе, я сделал — как я сейчас понимаю — чрезвычайно важное для себя открытие: что диалог с другим возможен; что другой может оказаться гораздо ближе тебе, чем те, кто тебя окружает. Это чрезвычайно важная вещь, без понимания которой невозможно построить позитивные отношения, включая отношения в обществе.
За примером ходить далеко не требуется, как вы понимаете.
…Некоторое время спустя, в Университете, мне наконец-то попался знаменитый русский перевод. Но больше одной страницы я прочитать не смог. То, что картонный человечек, говорящий со мной на картонном языке, носит имя того, живого и настоящего, вызывало во мне недоумение, усмешку. И я тихо закрыл, отложил эту книгу — как не имеющую к той никакого отношения.
Боюсь, что всех остальных переводов это касается тоже.
У меня не получается им поверить.
А совсем недавно я увидел точно такой же томик в каком-то американском фильме. Она мелькнула в руках героя, на секунду — буквально. Эпизод был незначительным, но с тех пор мне нравится считать, что моя книга просто переселилась туда, на ту сторону экрана. В киношную библиотеку.
Жаль не помню, как этот фильм назывался.