Эссе
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 4, 2009
Целью нижеследующего очерка не является анализ конституционных особеностей и “вопроса территорий” этих двух сложнейших феноменов — поэзии и политики; в этом срезе так или иначе царит ясность и подразумевает такой уровень традиции, когда дело касается не просто отличающихся друг от друга, а противостоящих сторон, каждая из которых уверена в достоинстве противника. В мою задачу входит поделиться с читателем конкретно-эксистенциальным опытом и той личностной верой, которая является априорной предпосылкой исходной процедуры любого теоретического обсуждения — постановки вопроса. Другими словами, дело касается судьбы, которая не изменяет закономерности “деятельности” судьбы вообще, но все же избранна и особенна. Это судьба поэта, творца, которая имеет лицо полностью определенной целостности и которую в известной мере создает та или иная форма интенцирования на эту целостность той или иной личности, что дает возможность после определенного временного дистанцирования осмыслить то правило, в котором, оказывается, сосредоточились все специфические формы. Следует отметить также, что упомянутая проблема исключает возможности категорических выводов, конечно не ввиду той банальности, что самые стойкие логические рассуждения воистину лишены логического фундамента, что превращает чувство самодовольства в достойное вызвать улыбку, а по той причине, что в этом случае налицо творческий настрой, который фундаментальнее любого фундамента, который определяет сам ритм и интенсивность (не говоря о направлении) потока мышления и который подразумевает в качестве первоисточника совесть поэта, творца и интуицию, возведенную в ранг творческой совести. Конечно, в намеченных условиях понятие совести освобождается от общих либо религиозных представлений о морали и нравственности и его существование простирается где-то в запредельной реальности. А категоричность позиции в это время подразумевает лишь эмоциональную степень преданности совести, а не неприступность точки зрения: даже такие высказывания, как “должно быть”, “как правило”, “исключительно” и другие, означают, да и только: “по-моему”, что в свою очередь указывает на “геополитический ареал”, созданный по проекту, разработанному упомянутым поэтическим настроем, имеющим свои законы и нормы.
Вопрос исходной позиции поэта, именно как поэта, претерпевает перманентное обновление в соответствии с процессами сколь угодно малых изменений, протекающих в общественной жизни, чем проверяет прочность своего существования в обеих, укрепляющих друг друга формах: как постановкой вопроса, так и ответом. Естественно, всегда возникает и сомнение: неужели намного важнее признания гуманизма в качестве вероисповедания подразумевание в любом контексте: “я как поэт”? Неужели и лично для меня неубедительна правота моей, как полноценного члена общества, действующей в соответствии с моральными категориями личности, позиции, если не будет подчеркнут мой, именно как творца, выбор. Такое подозрение уже указывает на фундаментальный показатель поэзии и на определение искусства такой метафорой, которую можно назвать эпической. В упомянутом случае метафора, можно сказать и так, не сгущается; она делится на множество ответвлений и производит открытый процесс обсуждения. Поэтому мораль, нравственность недостаточны для поэта. Во-первых, нужно отметить не раз повторенную в истории мысль, что поэзия — не профессия. Она, подобно философии, есть судьба (читателю, конечно, вспомнятся тексты М. Мамардашвили). Поэтическое сознание есть судьба моей, как человека, конституции, без него я теряю что-то такое, что грозит разрушением всему моему независимому существованию. Нельзя сказать то же самое о понятии “ремесленник” или “ученый”, поскольку в этих случаях имеем дело с чем-то приобретенным и неконстантным, с тем, чего не было сначала и что возникло затем (парадоксально, но дело обстоит именно таким образом: даже в ученом, именно как в ученом, конституционально и константно именно то, что ненаучно). Чтобы избежать упрощения темы, нужно отметить, что, бесспорно, без ремесленности творчество не сможет проявить себя и момент “изготовления” не менее важен, но сейчас речь идет не о том, чего еще нет и что когда-нибудь будет. Поэзия уже существует и именно это создает судьбу. Значит, там, где выбор эксистенции в той или иной ситуации обусловливает обычная (а в общем, весьма важная) человеческая мораль, имеет место уступка, и поэзия исключается. Отсюда всего шаг до заключения, что все это указывает на неиллюзорность поэзии. Реальность, которая установлена (именно с точки зрения вечноустанавливаемого процесса), крайне строга, что наиболее остро проявляется в ее “неуважительном” отношении к иллюзиям. Этим реальна реальность. Поэт строит свою реальность, конструирует ее,но ни в коем случае по следу или параллельно установленной реальности. Тому, что возводит поэзия уже присвоено “логическое” существование, дело же касается лишь того, что именуется наличностью. В противном случае было бы непонятно, как поэзия просуществовала до сегодняшнего дня. Она смогла это лишь благодаря тому, что ее реальность намного реальнее реальности жизни, физического либо биологического существования, социального, либо политического организма и вообще существования всего, что не обращено к свободе и всего, что исходя лишь из самого себя, сообразно себе, не изведает свободы. Реальность жизни зыбка и хрупка; здесь компенсация достигается за счет количества. А реальность поэзии есть всецело реальность качественной природы, которая воссоздается ежесекундно, родит самоё себя и “регулирует” этим реальность самой жизни. Все это как раз и исключает и вытесняет, в крайнем случае, на поле игры. Здесь уже определяется та принципиальная грань, которая противопоставляет друг другу поэзию и политику (на этот раз предметом моего обсуждения является социокультурная реальность). Особо нужно отметить то, что создает в этом срезе центральный мотив неиллюзорности поэзии: со стороны поэзии противоположность социополитической реальности выражается в том, что поэзия не сталкивает себя в противостоянии с этой реальностью. Поэт осознает или бессознательно приемлет бессмысленность борьбы с установившимся, структурированным. Он не походит на человека, напуганного страшным сном, решившего с пробуждением вступить в противоборство со сном и уверенного, что ему это удастся при правильно направленной активности. Уничтожение сна возможно единственным путем, уничтожив это активное бодрствование, то есть физическое существование. С подобной ситуацией имеем дело в процессе взаимоотношений поэзии и социополитической реальности. Чем сильнее противостояние, тем дальше от истины. Вынужден снова обратиться к понятию “игры”, а то останутся непонятыми расцветшие в пределах крайнего натурализма крайний романтизм и сентиментализм, не говоря уже о школах романтизма и символизма; непонятым останется образ жизни тех творцов, которым, казалось, ломали хребет голод, холод, политическое преследование, убийство, то есть все то, что представляет мир фактичности. Очевидно, что тяжелейшая участь не может быть игрой, но в этом случае внимание заостряется на сути процесса. Голод, преследование и тому подобное лишь результаты (конечно же, определенного типа). В этой фазе сходятся и пересекают друг друга две полярно противоположные — духовная и физическая — реальности; в этой высшей точке происходит их совпадение и подтверждение, выявление их обусловленности друг другом. Что касается соответствующего образа жизни, то есть результата, он основывается на игре, ежесекундно активно подразумеваемой им в качестве метода, осознание которой в той или иной степени лишено значения. С другой стороны, такая игра разрушает феномен, именуемый культурной адаптацией, и ставит его в культурно-ситуативные рамки, когда дело касается конкретного творца. Было бы небесполезно обратиться к свободной ассоциации, ибо лично я не разделяю значительной части многочисленных обобщений, возникших в результате развертывания этого положения. Согласно этому положению невозможно победить миф, вступив с ним в прямое противоборство. Единственное, чем можно низвергнуть его — это его отгадка, разъяснение. Борьба с мифами есть лишь производство нового мифа и ничего более. Может быть, мы и не хотим этого, но борьба против чего-нибудь всегда протекает именем чего-то (а не во имя чего-то). А это что-то и есть новый миф. Когда боремся с существующим, отвергаем утвердившийся миф, делаем это именем уже созданного нового мифа (именем истины, но не для истины).
Поэзия и политика никогда на протянут друг другу руки. На терминологическом уровне политика есть искусство управления государством. Я не начну утверждать, что искусство, понятое таким образом, не имеет ничего общего с искусством писателя, художника, музыканта (хотя проблематичных нюансов хватает и здесь). Если не вступать на путь аксиологического рассуждения, определится то общее поле, которое превращает политику и поэзию во взаимообусловленные феномены и придает им статус двух равноправных членов тотальной активности сознания, в чем роль исторически определенных интенций решительна. В процессе этих взаимоотношений взаимообусловленность обеих упомянутых сфер протекает на уровне изменения структур и разрушения, обновления архитектоники. Налицо некое “поле борьбы”, где как политика, так и поэзия (вернее то, что составляет защитный механизм поэзии и включено в вечную борьбу укрепления автономии поэзии) имеют свои правила стратегических либо тактических действий, что создает целый комплекс независимых смысловых рядов и одновременных или последовательных актов (повторяю, со стороны поэзии и в этом случае не имеет места вступление в противоборство). Поэтому, мягко говоря, неудобно утверждать, что поэзия (хоть самая герметичная или самая неангажированная) может не учитывать определенный социополитический климат. Сам вопрос о сути поэзии ставится наиболее остро тогда, когда эта взаимообусловленность воспринимается с определенной остротой, в соответствии с исторической ситуацией. Упомянутое явление восприятия так же перманентно, как — изначальное желание любой политической силы: право управлять. Политика ставит своей целью управление, что не может обойти стороной творчество (в этот момент и закладывается, сама по себе, основа предназначения политики, которая, конечно же, противоположна предназначению поэзии). Если конкретизировать то, что надлежит сказать, получим следующее: взаимная установка политики и поэзии всегда и везде подразумевает отношение конкретных политических сил к конкретному поэту. А любая конкретная политическая сила требует повиновения, чему и противостоит внутренняя природа, конституция поэзии (да и вообще — любого неинституционализированного искусства). Одной из главных причин этого взаимоисключения является непризнание поэзией тех форм, которые пытается установить политика. Поэзии понятен лишь единственный вид порядка: определенный системой мыслительных ориентиров. А в политике порядок подразумевает подчинение, нужное и необходимое для осуществления проекта, разработанного определенными политическими силами в определенной социополитической ситуации (что превратило бы политику и идеологию в синонимы, если бы первая из них не означала борьбу за право осуществления второй). Отсюда непосредственно вытекают два принципиально различных вида деятельности: укрепление власти путем создания мифов и уличение мнимого порядка путем оголения мифов. Постоянно существующая подобная конфликтная ситуация говорит о том, что политика всегда наталкивается на своем пути на поэзию как на непреодолимое препятствие для осуществления своих целей. Наверно и эту причину противостояния политики и поэзии учитывал Музиль, когда отмечал: “Так, к примеру, достаточно спросить не об оригинальности как свойстве достижения, а лишь о соответствующем достижению свойстве автора, как сразу же очнешься в сознании того внешнего ограничения, если не отрицания индивидуальности, которое ныне входит в программу развития искусств у всех политических партий и связано с подчинением литературы готовому “мировоззрению”. В таком посягательстве едины все враждующие между собой политические лагеря…” С этой точки зрения успешно можно прибегнуть к герменевтическому методу Дильтая, если изначально допустить одну “вольность” и указать, что политика, по методу объяснения, есть поле действия, а поэзия есть часть мира понимания. Любая политическая сила, сколь демократической бы она ни была, построена враждебно по отношению к неидеологизированному творчеству, в частности — к поэзии, что обусловлено кроме всего прочего телеологической разностью этих двух феноменов. Один только факт существования поэзии никак не умещается в рамки объяснения, толкования, поскольку в поэзии не существует таких причинно-следственных связей, какие имеются в природе (здесь речь идет о природе, осмысленной наукой; в противовес этому дадаисты, к примеру, требуют именно того, чтобы искусство уподобилось природе, поскольку природа для них была именно проявлением беспричинности, бесцельности и безытоговости). Собственно для поэзии природа не есть предмет объяснения, значит поэзия превращает в мир понимания и то, что подлежит объяснению. Вследствие этого даже для самого “безобидного” и далекого от социальной проблематики творца политическая установка характеризуется диктаторскими свойствами. В этом, к счастью, нет ничего страшного. Длительные взаимоотношения политики и творчества закалили творчество — в нашем случае поэзию — выработали у нее множество защитных механизмов. Должно быть интересно рассмотреть с этой точки зрения поэзию
Поэт и исследователи поэзии часто обращаются к “формуле”, которая, несмотря на разнородность контекстов и множество вариаций, не изменяет своему пути, не теряет ясности и всегда четко интенцирована. Согласно одной вариации, поэзия с помощью символов решает те конфликты, которые неразрешимы в практике (что, конечно, не подразумевает поверхностной символизации глубинных процессов). Это одно сильное доказательство существенности поэзии, ее существования в “конкретном” смысле. Встреча с упомянутыми символами непосредственно, либо с помощью посредника с самого начала настраивает политику агрессивно. Показ пути, позволяющего политике решить тот или иной проблематичный вопрос, прибегнув к языку символов, дает новую ретроспективу негативного настроения политики. Здесь, на первый взгляд, рассуждение приобретает парадоксальный и алогичный характер. Дело в том, что поэзия вообще не стремится найти решение тому или иному вопросу, ничего не упорядочивает, не указывает на решения, заключения, итоги; поэзия — это сфера процесса мышления, а не результата. Можно сказать больше: поэзия не только не стремится решить проблему, а, наоборот, избегает результата, значит то, что всегда становится началом практического выбора. Практический выбор всегда подразумевает становление на чью-либо сторону, явное или исподтишка; а поэзия не желает именно этого, поскольку немыслимо обладать свободой бытия, становясь на чью-либо сторону, примкнув к какому-либо лагерю. Именно с этой точки зрения поэт стоит на стороне, в позиции за, над, что прежде всего означает застрахованность от гарантий. В такую парадоксальную форму облекается существование поэзии, и когда политика требует практического выбора, существования при каком-либо лагере, поэт говорит “нет”, чем и оголяет основы структуры политического действия, врожденной интуицией (поэтому часто неосознанно) атакует политику и идеологию, а так — тот мир, который, выражаясь словами Р. Барта, после мифологической обработки предстает в виде гармонической картины неизменяемых существ. Признанием обговоренной “формулы” и ее варьированием пытается современный ирландский поэт Шеймас Хини определить фундаментальное отличие поэзии от политики. По его мнению, поэт не пытается вывести из лабиринта жизни своего истинного читателя путем вторжения в реальность; Он избирает иной путь; Он противостоит этому реальному лабиринту эквивалентом упомянутого лабиринта, им самим выдуманного. Именно в свой эквивалент сопровождает он читателя. Такое рассуждение, по моему глубокому убеждению, прекрасно подтверждает крайнюю трезвость поэтической реальности, которая — если верить законам фактической реальности — не должна иметь места. С этой точки зрения она вне закона. Это есть существование реальности в силу любви к тому лабиринту, в который она не проникала. Именно любовь к упомянутому лабиринту позволяет поэту создать его эквивалент, что немыслимо без глубочайшего понимания. Нельзя сказать, что политике не хватает подобной любви, она ею вовсе не обладает. Политика просто врожденным инстинктом (сколь противоположен этот инстинкт врожденной интуиции поэзии) чует каждый этап опасности и упрямо пытается объяснить поэзию, то есть первратить ее в часть централизованной системы. Что касается эквивалента, он создается всегда и всюду, в каждой невидимой точке человеческого существования. Как пишет Хини, “с точки зрения политики, которая ориентирована на конъюнктуру и власть, не имеет смысла гармония, которая только параллельна реальной действительности, но не создает новой реальности сама”. Oднако так обстоит дело лишь с точки зрения политики! Только для нее мир поэзии параллелен и не родит реальности. Поэзия, помимо того, что она не параллельна, рождает в каждый миг самоё себя и в этом вечном самовозрождении утверждает свою длительность. А в силу того, что не противопоставляет себя социальной реальности, поэзия есть естественный, незапрограммированный бунт, что дает не так уж много самой поэзии, но в разных исторических условиях является особой формой эмоциональной опоры для действующих в обществе оппозиционных сил.
Поэзия рассматривает свое отношение к любой конкретной социокультурной (и не только к социополитической) ситуации как отношение к результату, а не к причине. И в этом случае поэзия проявляет свою неиллюзорную природу и актуализирует ее. Политика возводит именно мир результатов и вынуждает людей в нем действовать. Мифологические действия подразделяют мир результатов на знаки и оголяют ту реальность, которая стоит за конкретными — на первый взгляд невинными — результатами; поэзия намного выше и полнее мифологических систем, во-первых, потому, что не имеет никакой конкретной функции и в нее не проникает сознание, вооруженное подобной функцией; во-вторых, ее “логика” не определена исторически обусловленными интенциями. С этой точки зрения поэзия предстает самым опасным врагом политики, обмануть которого идеологическими инверсиями невозможно. А политика охвачена страстью достижения именно такой политической цели, которая подразумевает включение поэзии в классический и качественно косный универсум идеологии. Что касается попытки создания идеологического искусства конкретными политическими силами в конкретной ситуации, это не означает именно сознательного альянса того или иного творца с конкретными политическими силами, системой, властью, личностью. Тут же нужно уточнить, что любая идеологизация означает идеологизацию того или иного творца, направления, движения, культуры — а не творческой субстанции. На этот раз предметом моего внимания является хрестоматийный образец взаимной установки политики и “честного” творчества. Когда искусство — в этом случае поэзия — избирает путь борьбы с политикой, волей-неволей льет воду на мельницу политики; Поэзия, включившаяся в игру с политикой, вследствие этого акта оказывается в поле политики и вынуждена подчиниться тем правилам, которые “предлагает” политика в соответствии с ситуациями, контекстом. У активно борющейся на первый взгляд поэзии в действительности полностью отнята воля, и она борется только с тем, с чем политика задумала ее столкнуть. Значит, борющаяся поэзия всегда отстает на один шаг и акцентирована на то, что всегда учтено политикой. Все это очень походит на сцену человека с палкой и со злой собакой, в которой вся агрессия собаки сконцентрирована на палке, так как именно такое положение вещей входит в замысел того, кто держит палку. Бунт, подобный бунту поэзии, запрограммированный политическими силами на высококвалифицированном уровне, есть процес ориентации, результат (как на приманку).
А теперь в качестве лирического отступления можно рассмотреть некоторые штрихи иллюзорности самой политики; но в этом случае будем иметь дело не непосредственно с какой-нибудь формой как самодостаточной системой, а вообще — с основами политики, с ее первоисточником, с тем содержанием, иллюстрацией которого должны представить себе любую конкретную политическую систему, политика, идеологию, идеолога. Выше четко указывалось, что поэзия не признает ни одной формы порядка, установленного политическими силами (даже глубоко демократическими): она не признает возможность такого порядка вообще. Поэзия, которая не борется, хорошо знает, что политика сохраняет свое существование и функционирует в силу упорядоченного хаоса. Что означает такое парадоксальное сочетание понятий, напоминающее на первый взгляд “деревянное железо”? В упомянутом случае хаос подразумевает такое положение, когда два человека лишены возможности непосредственно подойти друг к другу, встретиться друг с другом. Подобный запрограммированный хаос принимает следующий вид: индивид лишен непосредственной связи с любыми центрами информации на любом уровне; он всецело реагирует на информационного агента, зависит от той системы информирования, которую посылает правящая (или любая значительная) политическая сила. Значит, и любой уровень коммуникации между людьми опосредован такими агентами. Вот в это время возникает хаос, который должен стать предпосылкой мнимого порядка; в случае действия запрограммированного псевдопорядка, правящие политические силы, которые не изменяют, да и не смогут изменить политической традиции — всегда могут в данной ситуации заслать нужных им информационных агентов в общество, чем сами создают “гражданину” перспективу, в действительности же регулируют его перспективу извне. Здесь выделяется одна интересная деталь, которая готовит могилу “сциентизму” политики. Несмотря на то, что любая современная идеология предельно опытна и гибка, она все же представляет из себя одно рядовое средство в руках того феномена, которое условно можно назвать метаполитическим измерением, что подразумевает конктролирующую политические ситуации область явлений, стоящую за любой политической силой, любым политическим движением, любым институтом; эти силы, являющиеся основой метаполитического мира, создают нечто среднее между метафизическим и политическим. Если рассуждение об идеологии, политических ситуациях и запрограммированной ими среде сталкивается с принципиальными трудностями, говорить о метаполитическом измерении вообще невозможно, оно ускользает от нас. Но существуют операции, вследствие которых на экране сознания обязательно возникают контуры того запредельного мира, проникнуть в который усиленная интуиция в состоянии. Очевидно, что в нашем случае эта операция подразумевает своим объектом политику. Непосредственно, для размышления, дается нам именно политика, где и собираются все явления, связанные с волей власти, а причинный анализ конфликтной ситуации между политикой и поэзией превращает политику в знак, расшифровка которого дает возможность интуитивно постигать метаполитическое измерение. Если вспомним приведенное выше обсуждение, связанное с понятием “понимания”, можем позволить себе категорически заявить: понимание возможно там, где нет власти. Конкретизирование этого общего “императива” настраивает нас отрицательно по отношению к искусству, действующему заодно с политикой из благородных на первый взгляд побуждений; понимание возможно там, где нет альянса творца (поэта) с политикой. Еще проще можно сказать так: поэт, который вступает в альянс с политикой — не поэт. А еще проще можно выразиться так: существует стихотворение, вступившее в альянс с политикой, но не существует такой поэзии. А в случае того или иного творца иллюзия, будто поэт может дать какое-либо указание политику, является крайне нездоровой формой компромисса и дидактической “деятельностью”, что просто несовместимо с природой поэзии.
Для меня аксиоматично положение: кто борется, обязательно терпит поражение. Что касается политики, она только отчасти является полем боя, а этот знак в значительной степени обусловливает раздвоенность ее природы. Политика борется и не борется, ее борьба носит не прямой характер. Причина, в общем, в несубстанционности ее сути, она нуждается в существовании чего-то более твердого и непреходящего для укрепления собственного существования. Это “что-то” есть система ориентиров разума. Акт даже самого простого действия политики подразумевает не только значение упомянутой системы, но и борьбу за обладание этой системой (страсть, подобная обладанию, не может скрывать себя в процесе отношения к тексту пусть очень образованного, но идеологизированного читателя: он стремится не понять, а овладеть текстом). Так или иначе, факт борьбы налицо, что делает неосуществимым страсть обладания. Но значительно интереснее другой нюанс: в самом процессе борьбы политика никогда не вступает на “территорию” поэзии. Таков способ существования политики, чему способствует природа поэзии (здесь большую роль играет воображение). Альтернативная фактичность поэзии (а не целиком поэзия) не только противостоит политике, но и сражается с ней, на ее же территории, ее же методами, теми правилами, которые приняты и узаконены на этой территории (на это уже было указано, но — с целью освещения другой перспективы), поэтому она волей-неволей уподобляется политике, вернее политика уподобляет себе поэзию.
Естественно, ставится вопрос: чего же, собственно, требует в качестве дани политика от поэзии? Чтобы ответить на этот вопрос, давайте вспомним, что по меньшей мере три феномена связываются друг с другом: политика, поэзия и система ориентиров разума. Вид и способ деятельности первых двух сфер определяется лишь отношением каждого из них к системе ориентиров разума. Политика не имеет непосредственного отношения к миру ценностей, и ее интенция всегда опосредована тем, что называется целью. Политическая деятельность всегда подразумевает вполне реальные и конкретные цели, и вооруженный этой целью пытается “вступить в контакт” с миром ценностей; исключена модель, формирующая интерпретацию отношения Иова к богу. В противоположность этому, налицо просто грубый прагматизм, вследствие чего становится невозможным попадание, скажем так, в позитивное поле бога. Что касается поэзии, у нее с упомянутой системой прямо-таки непосредственные отношения, что, конечно, не просто и не подразумевает голой и наглядной веры. Здесь вера уже имеется в виду, уже существует. Поэзия — это то состояние Иова, когда библейский герой вступает с богом в тяжбу. Вот на этом отрезке и существует поэзия. Инстинкт в политике играет ту же роль, что интуиция — в поэии. Этот инстинкт дает политике помимо прочих “преимуществ” ощущение собственной неполноценности, компенсация которого достижима единственным путем, что так и остается всегда неосуществленным и имеет перманентный характер: политика пытается, чтобы поэзия именно через нее приобщалась к миру ценностей (какое это имеет значение для поэзии, если она фактом своего существования уже подразумевает мир ориентиров разума? Дело в том, что в это время осуществляется некий сакральный акт: поэзия истекает из лона бога голой и должна вернуться в одеянии собственной природы, а не одевшись в платье политики. Все это происходит в логическое время, здесь вовсе не существует естественного времени). Политика осуществляет это, и вполне успешно, но не по отношению к поэзии, а по отношению к отдельным лицам на поле количественности, и тут же обнаруживает, что то, что она обрела, не имеет ничего общего с поэзией.
Хочу вернуться к рассуждению Ш. Хини и привести обширный фрагмент из его эссе “О поэзии”, написанного в 1983 году. Читатель поймет, почему я цитирую именно этот фрагмент ирландского автора и именно здесь: “С точки зрения политики, в том, что поэзия в противоположность исторической ситуации, предлагает свою правду, нет ничего хорошего. Эта идея хороша, как эстетическая, но в острых современных конфликтах не удовлетворяет ни одну сторону. Для них — участников конфликта — поэзия внесла бы благотворную лепту своим отказом от собственной сложности, противоречивости и внутренней раздвоенности, встав на одну из противоборствующих сторон. Ее лептой было бы просто утяжеление одной из чаш весов. Значит так: если Вы английский поэт на западном фронте, тогда политика потребует от Вас внести свою лепту в общее дело войны — желательно путем дегуманизации образа врага. Если Вы ирландский поэт при событиях 1916 года, Вам придется проклинать тиранию из-за ее репрессивных мер. Если Вы американский поэт — а во Вьетнаме разгар войны, от вас официально ждут патриотических взмахиваний национальным флагом в литературе. Во всех этих случаях усмотрение человека и друга в немецком солдате, заслуживающего доверия органа власти в руководстве Англии, имперских амбиций и предательства в индокитайской кампании — значит усложнить жизнь, когда все мечтают об одном: чтобы все было как можно проще”.
Политические силы, всегда выступающие в защиту “простой” позиции, достигают необыкновенного эффекта воздействия на общественное сознание, конкретно-историческое настроение и еще больше укрепляют позиции мифа. Поэзия не записывает себе очки разными эффектными ходами и в данной пограничной ситуации всегда остается в проигрыше. Для политики оскорбителен отказ поэзии от нахождения в идеологическом плену. Еще не существовало и вряд ли когда-либо возможно существование такой политики, которая удовлетворится гуманным пафосом творца и не потребует от него конкретного служения, “простого утяжеления одной из чаш”. Когда политика достигает цели, сама готова служить покорившемуся, поскольку идеологизированное и институционализированное искусство уже не опасно. Но это уже не поэзия, что прекрасно знает политика. Поэтому ее победа над отдельным пишущим или над целой культурой лишается смысла — еще раз ускользнуло от нее то, чем хотела обладать — поэзия. Этот процесс все же заканчивается одним печальным результатом: поэт приобретает врага в лице политизированного общества. Конфликт особенно обостряется в пограничной ситуации, когда общество впадает в дилеммное состояние и выключено из процесса мышления; люди стоят лицом к гипертрофированным результатам и требуют выбора от творца. Когда поэт отказывается от выбора, автоматически приходит в действие общество, запрограммированное политическими силами: “обрабатывает” (мифологизирует, искажает, обезображивает) индивидуализм поэзии. Очевидно, что подобное явление исключает какое-либо понимание: поэзия обречена, и надежда на коммуникацию сменяется крайним социокультурным одиночеством (в частых случаях апологией этого одиночества). Но очевидно и то, что поэт не настраивается негативно и критически по отношению к политизированному и идеологизированному обществу, поскольку все это — лишь мир итогов. В любой пограничной ситуации миссию поэта представляет забота о наследственности ориентированного на свободу сознания, чтобы не оборвалась традиция неиллюзорной и немифической мысли. А что касается мира итогов, он объемлет все, что поддается координированию методом объяснения: общественные институты, конкретных представителей идеологии, имиджи и стереотипы, действующие в социокультурном окружении — словом, все, что может быть метафорически охарактеризовано как материальная оболочка. Поэзия, как духовный акт, процесс от разума, обретя себя в совершенно ином измерении, как структурное целое, не может быть противопоставлена реальности материальной оболочки. Конкретная активность поэзии должна быть понята не как непосредственное противостояние конкретной ситуации, пусть до крайности ужасающей, путем борьбы и критики, а как осознание конкретной ситуации — как итога, результата; осознание того, что ни одна социополитическая ситуация не представляет творческой силы (или, хотите, творческую субстанцию), что такая ситуация есть законченный миф. А поэт в своей деятельности лишь физически прикован к формальной реальности, а его свободная воля исследует процессы формирования и подчиненные причины; такой способ деятельности и обусловливает его понимание поэзии. В этом срезе коммуникация носит характер акта, который невозможен в случае хотя бы мизерного компромисса. Поэзия, вообще, глубоко родственна философии, которая — говоря словами Мераба Мамардашвили — рассматривает все сообразно конечному итогу; поэтому и поэзия должна быть охарактеризована подобным свойством. Подобное отношение к любому факту либо явлению исключает какой-либо приговор и родит бесконечный процесс мышления. Подобной позицией обусловлено и известное требование, чтобы искусство возвышалось над жизнью.
Поэзия не борется. Она созерцает. Но это созерцание есть источник немыслимой динамики и сама динамика одновременно. Величие этого созерцания вынуждает жизнь углубиться в собственную суть. Всегда должен существовать тот, кто не вынесет приговора.
Одно дело исторически обусловленная интенция, другое — обусловленная идеологией. Для поэзии губительны обе. Мы можем представить себе поэзию как свободный и вызывающий боль полет между этими двумя пропастями.