Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2008
ВЕТВЬ ПЕРВАЯ
Щепотка красного песка с площади у кинотеатра «Ала-Тоо».
Семь капель дождевой воды
со дна помятой миски,
забытой на сырых перилах веранды.
Солнечный зайчик, преломленный
зеленой пепельницей, на подоконнике
ныне снесенного дома.
В сущности, несложен
рецепт поэмы.
1.
– Пойдешь с дедушкой воду пригонять? –
(Воду – пригонять?
Лопата и тяпка –
наверное, чтобы подталкивать, если течь
сама не захочет.)
Со снежных ребрящихся гор сбегает вода,
долго блуждает по трубам чужим и арыкам.
Ивовый прутик простой
встал поперек трубы – и вот уж растет
преграда, как на дрожжах,
сор незаметный вбирает,
обрастает обильной пеной,
мутной пленкой подергивается…
Безразлично воде
течь на хозяйские грядки
или на красный свет
по зернистой спине асфальта.
2.
Если бросить в арычный поток корявую щепку,
влагу не сразу впитает,
теченью себя подхватить
позволит не сразу.
Лишь осмотревшись, освоившись,
через секунду-другую,
тронется в путь.
Если за щепкой следом отправиться от вокзала
вниз по дубовой аллее –
проплывая навстречу, останутся за спиной
двухэтажный дом сероглазой девочки Светы,
Киев кёчёсу, Москва кёчёсу[1]
(дальше, быстрее арычная су[2]
увлекает намокшую щепку),
магазин, где на стене пятнистая карта
и город на ней – красным неправильным язычком,
салон, где сидят застекленные взрослые,
замотанные в бесшумные простыни,
рыжая белка с голубым облезлым хвостом
на ветке дуба, посаженного прадедушкой,
и серебристое тело тополя-иностранца
среди темных тяжелых деревьев.
Ничего не увидел глаз,
следящий за щепкой.
– Дедушка, тебе помочь?
– Ладно, бежи, поиграй в кораблик…
3.
Снятся игрушки в свете недобром
яркого черного солнца.
Снятся, тобою играя:
жук-повожук, мишка-топтыжка, велосипед трехколесный.
(Что тебе нужно,
о нездоровое детство?
Чья непрощенная кровь
гулко стучится в виски?)
Только проснешься –
в спальню, залитую солнцем,
входят чужие фигуры,
черны и мохнаты.
Вы извините, чужие,
неловкое мое пробужденье,
не приближайтесь вплотную,
дайте проснуться обратно.
4.
Слет лакированных туфелек
(морщинки на сгибах),
собрание демисезонных плащей
(ногтем проведешь – глухо присвистнет синтетика)
и поношенных шляп с аккуратно вдавленным верхом
сегодня в нашей прихожей.
(Дедушкин плащ
обнимает на вешалке
вязаную кофточку тети Веры.)
– …Сваха самсы[3] передала. Странно они готовят:
луку и жиру много кладут, а мяса – чуть-чуть…
Два часа, не вставая со стула,
говорить и кивать головой!
Терпеливый народ эти взрослые…
– …Правильно, Иван Афанасьевич,
нехай у тебя поживут молодые,
раз уж приспичило.
– Не знаю, что Ахматхон думает.
Пусть сами решают…
В рюмке хрустальной, на дне,
искрится, рубиново переливается…
– …Глянешь иной раз – вылитый узбечонок!..
– С утра как закатится к своим – не дождешься к обеду.
Все ж таки родня ему, братья…
– У Сабутышки хорошие, вежливые ребята.
Пройдут – всегда поздороваются…
Есть полминуты, пока провожают гостей,
чтобы успеть вкруг стола, по составленным стульям…
Полминуты на то, чтоб по стенкам граненым
опрометчиво оставленных рюмок
в детский желудок теплом небывалым
рубиновое перелилось…
ВЕТВЬ ВТОРАЯ
Есть ли сюжет у поэмы?
(Если же нет…)
Есть ли сюжет для без спроса делящихся клеток?
(Даже во сне делятся клетки,
сердце минуты считает.)
Есть ли сюжеты в ветвящихся, длящихся днях
бесконечного жаркого лета?
1.
Долго трется в ладонях
жгутик лагманного теста,
длинно тянется тонкими пальцами,
умащенными хлопковым маслом.
Разве не веселей догонялки?
Разве не интересней борьба на мокрой и маркой траве
за Раношкиным домом
и поиски клюквы в цветах?
Разве не подадут без того к назначенным сумеркам
горячий и жирный овкат[4]?
Скучные игры у взрослых.
2.
– Тсс… Не считайте гостей!
Аба говорит: не принято. –
Тогда про себя:
сто тринадцать, сто четырнадцать, сто пятнадцать…
и Хакимхон-ака с Хамудхон-акашкой.
Поливальщик – почетная должность,
когда той[5], и во дворе пир горой,
и гости текут рекой,
сбивают со счета…
Воду гостям на руки
из долгоносого чайника:
бир, ики, уч[6] –
тут уж никак не собьешься.
Теплые короткие струи
кротко вбирает солома на дне
широкого таза.
– Аколик, почему три раза?
– Наверное, по обычаю.
Взрослым не смотрят в глаза.
Взрослых встречают смиренно.
Взрослым чай подают,
ладонь прижимая к груди.
– Ахатик, как по-узбекски «да»?
– «Ха, ха…» – и головой киваешь вот так:
мол, соглашаешься…
– А, Ахматхон-оглы, кандай?
Ада каерда?
– Ада хозирча Ленинград шахрида яшайди[7].
(Неужели сами не знают?
Проверяют, наверное.)
– Аколик, я правильно сказал? –
шепотом, через минуту.
3.
Дети заводятся в низких уютных колясках,
в сладких складках пеленок,
в невнятном раю бельевом.
Так во дворе появились Рустамчик,
Тимур и Дильноза.
Так появилась она…
Правда, Аколик о детях
совсем иное рассказывает.
Но что-то не верится…
4.
Редко болела. Быстро росла.
С тихим радостным удивлением
на круглом лице
в выбивалы и жмурки играла.
Легко находить в темноте:
запах топленого масла живет
в черных ее волосах.
Странный, недетский запах.
Этой весной ей купили майку
с разноцветным веселым поездом.
Стыдно недетское думать,
глядя сквозь этот поезд.
Ночью по белой простыни
разметались волосы, смялась рубашка.
Ая[8] поправит рубашку,
склонившись над курпачой[9].
Только один поцелуй
короткий положен при встрече.
Тете, аяшке, сестре –
только один поцелуй.
Жаркие, жуткие жмурки…
Запах топленого масла…
Этим летом слегка округлилась и выступила вперед
труба разноцветного поезда.
5.
– Ассалому алейкум, деда!
– Кимсиз? А-а, отринг.
Тузукмисиз? Саломатмисиз? Мама кандай?
Качон келади?[10]
Есть у дедашки высокое кресло и свой парикмахер-еврей,
восемь детей и несметное множество внуков.
Между двух стволов тополиных – скамейка
есть у дедашки.
И йилпугич[11] с рукоятью узорной
всегда под рукой.
Все наносное и лишнее
уходит из мира дедашки:
дальние родичи,
широкие людные площади,
шумный базар и заботы о хлебе и соли.
Русская речь покидает дедашкину память.
Не торопись, посиди,
долог день, наиграться успеешь.
Слушай тяжелые, влажные хрипы
в бедном натруженном горле.
Муха бесшумно поверхность стекла изучает.
Плотно сомкнуты веки. Ступай.
Деда ухлаяпти[12]…
ВЕТВЬ ТРЕТЬЯ
Миллиарды серых и белых волокон
с каждым днем, с каждым сном
обрываются, путаются.
Погибают нейроны,
выпадают из сложных химических реакций.
Домысел и иллюзия
замещают в возникших пустотах
цепочки памяти.
1.
И вот уже не дарил мне бородатый дядя Саша
на день рождения паровоз
со звонкими колокольцами,
не опускал я зябкими сумерками
фонарный зайчик в карман рубашки,
не уводил меня дедушка за ухо со двора
на глазах у цокающих языками аммашек[13],
а только здоровался вежливо,
на вопрос: «Как дела? Как дома? Чой ичасизми?» –
отвечал: «Помаленьку, спасибо, не буду…»
2.
Снится отец.
Головой покачав с высоты неприступного роста,
за руку крепко берет:
«Хватит бегать, пойдем, потом доиграешь».
Тотчас срастаются руки,
деревенеют запястья,
нежные пускают побеги –
листья дрожат на ветру.
Не разомкнуться отныне
нашим похожим рукам…
3.
Надо сходить на колонку
за водой для большого семейства.
В сумерках приоткрыта калитка чужого двора,
обещая чужую сказку.
Два двора непохожих.
Две калитки – из разного дерева.
Две семьи, из которых одна
никогда не поймет другую, даже
на ломаном русском.
Но в пряных сумерках этим двоим кажется,
что их разделяют
только сто с небольшим метров – от одних ворот
до других.
Сколько суток может прожить без воды
большое семейство?
Приоткрыта калитка…
Голоса переходят на шепот…
А меня с ними нет,
мое время еще не настало.
4.
Сходятся гости,
цветы приносящие.
Убирается розовыми лентами
длиннотелая черная «Чайка».
(Детский спор:
развернется ли «Чайка» на нашей
узкой ветвящейся улице?)
Ждут жениха. Перед зеркалом платье ажурное
лишний раз примеряет невеста.
Тают часы и минуты,
а сто с небольшим метров до чужого двора
все так же непреодолимы.
– Джиннимисан? Джим отир, дедим,
хеч каерга бормайсан[14]!
Не зарешечены окна отчего дома.
(Меня еще нет,
мое время еще не родилось.)
Жесток асфальт и шершав.
(Сердце минуты считает.)
Никогда еще не мелькали так быстро
сто метров щербинок, асфальтовых трещинок
под босыми ногами…
(Не оглянуться бы на скамейку
между двух тополиных стволов.)
5.
Надо бежать быстрее, чтобы коснуться
черных волос и круглой ямки плеча.
Ствол неохватной груши, угол беседки,
столик приземистый, где кенаи[15]
белье бесконечно стирает –
все промелькнет перед взором не раз
в ненасытной погоне.
Нет, не настичь круглолицую:
быстро росла, редко болела.
Лишь обернется, дразня, полоснет
сердце улыбкой.
– Ай, югурмайсла[16]! –
окрикнет с айвана[17] аяшка.
Поезд с округлой трубой
вдаль уплывет без меня.
6.
Если за щепкой корявой
по арычному руслу последовать
в населенную глубь
частных владений,
взору откроется изнанка соседских дворов
и чужих огородов неведомая архитектура.
Там, за фасадами с малолетства знакомых строений,
собственной сказкой шумят
кроны фруктовых деревьев,
тайны иные сухой охраняет малинник.
Долго будет петлять огородами щепка,
но не замедлит хода, даже минуя
колонку напротив калитки зеленой,
где ладони признавались в любви,
где через край жестяного ведра
перегибалась, перебегала вода
невкушенным, непрожитым счастьем.
Я уже здесь, я проснулся обратно,
но нет их со мной:
растворились в лабиринте извилистых улиц,
в летнем зное истаяли…