Рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2008
Перевод Марина Букулова
“Смерть вошла в меня”. Почему она сказала о своей боли? Сказала после того, как мы залили в себя не одну рюмку сливовой ракии, долго топтались на дискотечной танцплощадке, обнимались в толпе, озаряемой желтыми, красными, фиолетовыми бликами и, наконец, рухнули на стол, и тогда ее красные, полные губы разомкнулись, и она прошептала мне на ухо слово “смерть”, будто выталкивала его зубами. Мои руки лежали на ее бедрах. Я уверенно прокладывал путь между ее раздвинутых под короткой юбкой ног. Как смерть может войти внутрь молодой женщины, с какого места в теле она начинает ее подтачивать? Конечно, с ее пещеры, с этого треугольника жизни, до которого я хотел добраться перед отъездом из этого города. Оттуда на свет могла появиться новая жизнь, но женщина говорила о смерти. Смерть была волком, с некоторых пор она ощущала его в себе, в самой глубине своего тела, он досыта насыщался ею. Его звали Вук, то есть Волк. Не из тех, облезлых, с заостренной мордой, что питаются падалью. А настоящий дикий волк, покрытый желтой шерстью, голодный и смелый. Он был красив той красотой, что так редко встретишь в этих краях. Вук! Один суровый слог, обрывающийся сразу, как жизнь. Вук! Лицо у него было детское, глаза зеленые и грустные. Да, я правильно ее понял. Парень, которого она полюбила, был сербом. Боснийским сербом. Его убили, когда он защищал город от своих же сородичей. Он сразу же вошел в девушку и обосновался в ней. Свил себе там гнездышко. И, похоже, покидать его не собирался. “Он лежит в моем теле, – сказала она. – Его могила у меня внутри”. Как она это сказала на своем английском, который был немногим лучше моего, как я смог понять ее в грохоте дискотеки – единственном открытом до утра месте в этом блокадном городе – я не очень хорошо помню. Единственное, что врезалось в память – то, как я отдернул руку от ее промежности, будто обжегся. Может быть, она хотела сказать о страдании оккупированного города, а не о смерти любимого человека. Может быть, хотела крикнуть о полете снаряда, до того, как он, проносясь со свистом, проломит крыши домов и разнесет в клочья человеческие тела, оставит сиротами детей и вдовами женщин, о горькой участи людей, выстроившихся в очередь за водой после многодневного сидения в подвалах, но потом, передумав, выдохнула поверх ревущих динамиков с сигаретным дымом: “Смерть…”.
Посреди широкого проспекта стоит изрешеченный пулями трамвай. Еще один ржавеет на углу. Он тоже дыряв, как дуршлаг, в нем никого нет. Улицы пусты, рынок закрыт. Зеленоватые, цвета плесени купола, колокольни и минареты, разрушенные мосты и чудом уцелевшая башня с часами. Но минутная и часовая стрелки не соревнуются в беге, время застыло. На стенах следы снарядов. И не только следы, а еще и глубокие выбоины, напоминающие вход в пещеру. Бронетранспортер. Белый, как заяц, и низкий. Вздрагивая на огромных колесах, он движется по улицам города. В каменных зданиях на берегу застывшего ручья воет ветер, чуть дальше пустыри, дома на склонах холмов. Двух- или трехэтажные, с огородами. Ребенок, ставший пищей для голубей, залетающих в окна без стекол, меткий снайпер, испытывающий оргазм, когда нажимает на курок. И кровь, брызжущая на белых птиц в безмолвии зимнего неба. Старик с бидоном для воды в руке поднимается вверх. Дыхание прерывистое. Ему недалеко осталось идти. Чуть позже он перешагнет порог своего дома, где его ждет, тревожась, жена, она обрадуется тому, что он вернулся с полным бидоном. Старик смотрит вниз. На мосты через Миляцку, что делит город надвое. Кто знает, сколько похожих мостов довелось ему перейти в жизни, со скольких мостов, соединяющих не только два берега, но и людей, смотрел он на воду, грязную зимой и белопенную весной? Реки в Боснии глубокие. Как правило, зимой они не замерзают. Они протекают по узкому проливу между отвесных скал, темно-зеленые и глубокие, словно горные озера. Но Миляцка замерзла. Летом воды в ней мало, а в суровые зимы она, как сейчас, покрывается льдом. Старик не знает, что в последний раз видит город, в котором он родился и вырос и был счастлив все эти годы до войны. Совсем скоро ружье, убившее его сына, направят и на него. Может быть, он умрет сразу, а может, какое-то время будет мучиться, лежа на земле и прижимая к груди свой бидон, молча, достойно встречая смерть. А в Сараево станет на два человека меньше.
Я насмотрелся на Сараево, где зимой на балконах выращивали овощи, а теперь не оплакивают мертвых. Ну да ладно, ведь здесь с ударом барабанов не хлещет кровь из тел, не разлетаются в воздухе руки и ноги, как бывает от упавшего на рынок снаряда. Война там, за стеной. За ней сгоревшие здания, дома с провалившимися крышами, инвалиды на костылях, спешащие вернуться домой до наступления темноты, люди, притулившиеся в тени чинар, верхушки которых опалила молния, и военные, засевшие в окопах за мешками с песком. А здесь собрались стройные, как тростинки, боснийские девушки и парни. На танцплощадке было очень тесно. Бар и коридоры, даже задние комнаты битком набиты. Сначала мы тоже посидели в баре. Оттуда переместились на танцплощадку, а затем с трудом приткнулись в укромном уголке в задней комнате, где, перекрикивая дискотечный грохот, смогли перекинуться парой слов, несмотря на мой ломаный английский. Ее звали Ферида. Она была мусульманкой, конечно. Ни разу в жизни не была в мечети. И пост не держала. И не собиралась. Все и так этот год голодали. Жили как в месяце рамазан. И ко всему прочему она влюбилась в серба, сокурсника из университета. Они готовились к выпускным экзаменам, когда началась война. Она предложила Вуку уехать за границу и там пожениться. Но он не поехал, не поехал даже в Пале, в отличие от большинства своих сверстников, остался в городе и оказался среди его первых защитников. А через несколько дней пришло известие о его гибели. В апреле, когда на деревьях распускались листья. На самом деле Ферида не так выразилась, даже если она и сказала “на деревьях распускались листья”, я ее не понял бы. Потому что мой английский был недостаточно хорош. Я говорил на нем настолько, насколько смог выучиться у нью-йоркских таксистов. А их язык был довольно-таки убогим. За день они обходились десятком слов. И слышал я, чаще всего, конечно, – Shit! и Fuck! Но я пишу не для того, чтобы рассказать о моей жизни в Нью-Йорке. Речь идет о первой военной зиме в Сараево.
Едва ступив ногой на землю в аэропорту – его контролировали войска ООН, – я понял, что попал на другую планету. Вокруг одни военные самолеты. Я выбрался из чрева огромного транспортного самолета, на шее – фотоаппарат, и вместе с ооновцами быстренько побежал от летной полосы. Сразу же с холма напротив открыли огонь, и счастье, что никто не оказался ранен или убит. Помню, что потом, в здании терминала, укрытого мешками с песком, в ожидании бронемашины, которая должна была отвезти меня в отель, я долго глядел на снежные, сверкающие под зимним солнцем холмы. Я тогда еще не знал, как они называются. Не знал, что с них на город льется смерть. Завтра я узнаю, что Грбавица – “гнездо снайперов”, и буду пытаться увязать в своем мозгу слово “гнездо” со словом “снайпер”. Затем выучу эти странные названия, так непохожие на турецкие звуки, что выговорить их невозможно – Требевич, Лукавац, Нрасно… А вот имя “Вук” произнести было очень легко. Короткое и суровое. Да, Ферида сказала, что он был, как и его имя, “суровый” – что бы это значило? Но в день моего приезда в Сараево той первой военной зимой мы с Феридой еще не были знакомы.
Сейчас весна. Немного туманно. Я опять в “Холидей Инн”. Настежь распахиваю окно. Комнату наполняет непривычный шум города, грохот трамвая. И безжизненная тишина военных дней теперь становится далеким воспоминанием. Прямо напротив правительственное здание, все стекла разбиты, этажи обрушились – страшная груда обломков. Внутри ни души. Нынешняя широкая улица с оживленным движением совсем не напоминает тот Войвод Путника, который когда-то называли “проспектом снайперов”. Новенькие трамваи с голубыми, зелеными, красными рекламными щитами, машины, пешеходы движутся по проспекту. На остановках много людей, вдоль реки солнечные веранды кафе. Но когда туман рассеивается, город выдает себя. На склонах холмов, словно острые зубья пилы, белеют покосившиеся могильные плиты. Издалека доносится шелест. Я вздрагиваю от неожиданности. В голове проносится, что надо быстро закрыть окно и залезть под кровать. Или бежать вниз, в подвал в отеле. Вначале слышался тихий шелест, затем свист – бомба приближалась. Но когда раздавался взрыв, приходило успокоение. Она упала в другом месте, погибли другие. Затем шелест во второй раз, и бомбы начинали падать одна за другой. Но теперь я услышал шелест птичьих крыльев, а не бомбы. Ласточки – вестники весны, кружат в небе. Затем улетают столь же внезапно, как и прилетели.
До Центрального рынка я шел пешком вдоль реки. Стены починили, стекла вставили. Здание почты – первая мишень в городе во время войны, теперь новенькое и сверкает. А Национальная библиотека, сгоревшая вместе с ее бесценными книгами, рукописями и городским архивом, все еще на ремонте. Голуби, как и полагается в мирное время, сидят на низких черепичных крышах магазинов. Дворики мечетей пустынны, вода в фонтанах прозрачная. Прохладная, холодит кожу. Ферида говорила, что в ту зиму она месяцами не могла помыться – не было воды. Но она все равно старалась быть чистой, выходила на улицу нарядно одетой, с макияжем. День ее начинался с брата, – он был младше на год и жил один, и заканчивался без него. Первая бомба упала на город, когда она пришла за братом, чтобы взять его с собой на работу. Ровно в шесть часов утра. Они отправлялись в путь в обнимку со смертью. Когда они спускались со снежных подъемов вниз, к центру города, смерть тоже скользила с холмов и бродила весь день в обличье бомбы, похожая на снежный ком, забирая с собой тех, в кого попадала. Так о чем я говорил? Да, с подачей воды жизнь возобновилась. Крытый рынок заработал, стальную крышу починили. Я прошел по улицам, покрытым брусчаткой, сел, подставив спину солнцу, за столик в харчевне, где среди дыма и запахов масла готовят кебаб. Начинало теплеть. После работы Ферида шла домой с братом. Но она не сразу шла к себе, нет. Прежде они старались согреться у брата… Так как брат ее очень любил читать, в доме у него было много книг. Они сожгли все труды Ленина, потом – Карла Маркса, затем – романы иностранных авторов, а когда пришел черед боснийской литературы, брат и Ферида вернулись в родительский дом и стали жить там. Ее любимый поэт? Иззет Сарайлич, конечно же. И еще ей нравился Сидран. Сжечь книги этих авторов она не смогла. Да и толку от них было бы не много, томики были тоненькие, они вспыхнули бы в камине, как солома. Ферида не очень любила читать. После смерти Вука она не взяла в руки ни одной книги. А если бы и взяла, прочитать бы все равно не смогла. Потому что электричества не было. Смеркалось в городе рано, темнота наваливалась внезапно, и ужинали задолго до начала комендантского часа. Одна миска супа – вот и вся их еда. И то, если они смогли получить свою долю гуманитарной помощи, найти на черном рынке масло и соль. Я с аппетитом ел жареные котлеты с луком и лепешкой, запивая большим стаканом айрана. Как и в анатолийских городках, здешние кебабы не бурчали в животе. Но мясо здесь вкуснее, холмы днем кажутся ближе, а люди – больше. Как Вук. С Феридой мы познакомились в “Американском клубе”, где ужинали с моими приятелями-журналистами. Она была одной из трех официанток. Может быть, не самой красивой. И не самой милой. Но самой печальной. После ужина, совсем незадолго до комендантского часа, когда посетители торопливо расходились, я пригласил ее за столик; мы выпили без закуски большую бутыль сливовой ракии. И только после этого она расслабилась, и между нами установилась какая-то близость. На следующий день я должен был уехать из города. Она же – остаться один на один с черной зимой, свистящими бомбами, надеждой, что наступит день, когда опять появятся электричество и вода. Один на один со своим мертвецом. Может быть, я должен был сказать: один в другом? Вук вошел в нее, она приняла его. Я уже не мог вернуться в отель. Она не могла вернуться домой. Да она и так, после того, как ее брат ушел на войну, жила у подруги, чей дом находился недалеко от места работы. Поэтому мы пошли по темной улице, увязая из сугроба в сугроб, к ее подруге. А оттуда все вместе отправились на дискотеку. Издалека доносились звуки выстрелов. Я не мог понять, почему звуков выстрелов стало больше – ведь ночные столкновения теперь стали происходить реже. Я помню, что девушки перед выходом из дома наряжались в короткие юбки, несмотря на сильный холод. Помню и ответ на мой вопрос, который они дали одновременно. Склады сербов так набиты оружием, что им нужно каждый день взрывать часть снарядов. Те снайперы, что не смогли израсходовать за день свою норму, отстреливали ее ночью. То есть переводили ружья в “автоматический” режим. В ту ночь на танцевальной площадке Ферида рассказала многое о войне до того, как наши губы нашли друг друга. Конечно, я помню не все из того, что она мне сказала. Но ее слова: “Смерть вошла в меня” все еще звучат у меня в ушах. То, что она так близка со смертью, на такой короткой ноге с ней, я объяснял войной. Спустя какое-то время, уехав из Сараево, я вспомнил, что этот город жил бок о бок со смертью. На могильные столбики с каменными тюрбанами, оставшиеся со времен османской империи, можно было наткнуться не только во двориках мечетей, но и везде, даже в огородах близ жилых домов. Что же до кладбищ, разбросанных по склонам холмов, то, как писал Иво Андрич в одном своем рассказе, они напоминали тонкие белые снежные островки, стекающие вниз. Она сказала мне это потому, что забеременела от Вука. Но в отличие от женщин-мусульманок, которых насиловали одну за другой, она хотела родить этого ребенка. Я уверен, она надеялась, что жизнь, которая оборвалась в ее сербе, продлится в рожденном ею ребенке, она жила только с этой целью. Но как-то вечером, когда она возвращалась домой, ее обстрелял скрывшийся в засаде снайпер. С ней, говорят, ничего не случилось, но от страха у нее случился выкидыш. Все это рассказала мне подруга пришедшей со мной в отель тем зимним сараевским утром Фериды. Я лишь передаю ее слова.
2001
Перевод с турецкого Марины Букуловой