Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 2, 2008
В городе показывали мне
башню, в разных местах простреленную русскими ядрами. Н.М. Карамзин |
< 1 >
По дороге в аэропорт я размышлял, какую очередь выбрать. В любом случае я нарушал закон.
Все пассажиры, стоявшие в “красный коридор”, заполняли декларацию. Я сделал как все, потом спрятал листки в задний карман, вышел из очереди и сунулся сбоку в “зеленый”.
Вероятно, бледность делала меня слишком заметным. Едва я сделал шаг, откуда-то возникла таможенница, спросила, куда я лечу, велела показать билет и, не вернув его, стала пробираться сквозь толпу, бросив: “Идите за мной!”
Будто во сне, я поднял рюкзак и сумку и проследовал в помещение для обысков, где первый же вопрос изобличал меня, как преступника.
– Заполнили декларацию?
– Да.
– Доставайте валюту.
Я достал из рюкзака сверток – ту часть, которая была задекларирована. Офицерша присела одной ягодицей на что-то вроде длинного низкого стола и проворно зашелестела купюрами.
– Тут меньше, чем указано в декларации, – раздраженно сказала она, закончив считать. – Есть еще валюта? Нет? Что это значит – “примерно” написали? Есть еще валюта? – она быстро, как бы между делом, ощупала карманы моих джинсов и принялась рыться в рюкзаке.
Обстоятельства становились все хуже с тех пор, как я покинул очередь, чтобы посмотреть, что делается в “зеленом коридоре”.
Появился ее коллега. Он тоже о чем-то спросил и стал шарить в сумке, под жестким дном. Таможенница вот-вот должна была найти в рюкзаке второй сверток.
– А это что такое? – на моих глазах он вдруг извлек толстую пачку денег, похожих на доллары.
Доллары из сумки привели меня в настоящий ступор.
– Что это? – изумленно выдавил я и, когда приблизил глаза, в которых мерк свет, увидел Махатму Ганди в круглых очках, доброжелательно улыбающегося с банкнот государственного банка Индии.
Я вспомнил, как зимой давал сумку приятелю для поездки в Гоа.
Я стал точно мертвый. Однако таможенники потеряли ко мне всякий интерес. К тому же у офицерши заиграл мобильный телефон, и в ее голосе послышалось вульгарное кокетство, напомнившее про женский батальон, охранявший Керенского.
Мне что-то сказали напоследок и оставили одного в помещении для обысков. Я держал в руке спасшие меня рупии. Надо было собирать вещи и опять становиться в очередь.
Путешествие началось.
< 2 >
В первый раз я попытался войти на территорию кладбища в час, когда оно закрывалось. Едва я вошел в ворота, как охранник окликнул меня. Навстречу по песчаной аллее спешили выпроваживаемые посетители. Я повернулся и вышел на тихий бульвар Эдгара Кинэ.
Рядом были черная офисная башня и вокзал, на крыше которого, если верить путеводителю, располагался парк. Вместо кладбища я отправился туда.
Прямо с тротуара мы вместе с какой-то женщиной поднялись примерно на высоту четвертого этажа в стеклянной кабине лифта – слишком грандиозного сооружения для нас двоих.
Площадка была пустой, я огляделся и увидел в стороне металлическую лестницу в несколько ступеней, ведущую на следующий ярус. Подойдя вплотную, я обнаружил, что другая лестница поднималась из проема, в котором виднелась часть пространства вокзала, с движущимися внизу людьми. Пассажирам не было никакого дела до того, что творится у них над головами. В самом же подглядывании за ними сверху заключалось что-то неприличное.
Взобравшись выше, я двинулся по деревянному настилу, который образовывал подобие аллеи – с тускловатыми кустами за заборчиком из сетки по обеим сторонам. Под кустами валялись обрывки цветных упаковок. Было очень тихо. Ветра не было совсем. И все же, казалось, слышался некий слабый шум, и едва пахло влагой. Напоминало задворки большого бассейна или тепличного хозяйства.
Эта искусственная аллея поразила меня какой-то своей особенной убогостью.
Я ощутил острую тоску. В этом публичном парке, в этой футуристической местности передо мной вдруг снова предстала жалкая тщета человека измыслить какой-то другой – организованный и полезный мир, от контакта с которым одолевает такая скука и дурнота, что дальше некуда и больше уже и не хочется жить.
Я быстро прошел все закругления душного зеленого коридора и, видимо в соответствии с планом архитектора, оказался на зажатой между бетонным ограждением тесной детской площадке с городком, на которой возился несчастный ребенок с матерью. Потом я увидел туалет, исписанный граффити, с круглыми иллюминаторами вместо окон и распахнутой дверью. Он был похож на брошенную метеорологическую станцию. Пространство стало шире. Появились лавочки. Позади них, за кустами, на подстриженном газоне лицом вниз спал бомж. Я подумал, что низкорослый, заурядной внешности жандарм потревожит его, но тот просто прогуливался по дорожкам на пару с женщиной, мне показалось здешней служительницей, и не обращал никакого внимания на лежащего. Возможно, он его не видел.
Вечернее солнце садилось, отражаясь в стеклах офисов, высокими стенами ограничивавших пространство парка. В зданиях было пусто. На рабочих местах, придвинутых вплотную к стеклу, виднелись стопки бумаг, книги, телефонные аппараты на столах и женские туфли под столами.
Я сидел на лавочке на солнце, напротив невысокого здания, похожего на современный музей или культурный центр. Я не понимал, каким образом здание забралось сюда, на крышу вокзала. Приоткрыв глаза, я увидел надпись на фасаде и прочитал, что здесь находится мемориал генерала Леклерка. Я не знал, кто это такой. Несколько дней назад на одной из здешних улиц я что-то прочел на табличке про генерала Леклерка, но не все понял, а то немногое, что понял, – успел позабыть.
Из дверей здания вышла женщина и заторопилась по направлению к месту, где должна была находиться лестница, по которой я поднялся сюда.
Ветра не было. Солнце светило прямо в лицо.
< 3 >
Я оказался на улице Сен-Дени в день, когда шел дождь. Медленно шагая под зонтом, я разглядывал дома на противоположной стороне – с сияющими неоном салонами, торгующими порнографическим видео. Входы в салоны были завешены темными портьерами, в которые изредка проскальзывали мужчины.
– Bonjour! – услышал я рядом с собой, повернул голову и увидел женщину, прислонившуюся спиной к стене здания. Она улыбалась мне. Я ничего не сказал и не улыбнулся в ответ. Нет привычки. Да я ничего и не понял.
После я видел, как на другой стороне улицы невысокий азиат остановился возле такой женщины. Они обменялись словами, женщина повернулась и скрылась за дверью подъезда. Мужчина, как в кино, помедлил, оглянулся в одну сторону, в другую и вошел следом. Некоторое время я, подняв голову, смотрел на окна дома, но нигде не зажгли и не погасили свет, нигде не задернули шторы.
На этой улице, судя по всему, полно ателье и швейных мастерских. К вечеру на тротуарах, дожидаясь мусорщиков, лежат тюки из обрезков текстиля и длинные картонные трубки – все, что осталось от рулонов ткани, привезенных с фабрик. Иногда рядом валяется старая гладильная доска. Все это как-то внушает уважение к невидимому труду безвестных закройщиц и швей, к старому, как мир, но по сей день вербующему себе исполнителей ремеслу, скрытому от посторонних глаз за стенами давно построенных зданий. И это соседствует с другими занятиями женщин, которые кажутся мне такими же работницами и жильцами этих кварталов. Я фантазирую, как многие из них знакомы между собой, здороваются друг с другом по утрам, ходят вместе обедать, делятся новостями, чистят свои перышки и оказывают друг другу разные мелкие услуги, в которых знают толк. Все это составляет легкую и волнующую ткань жизни, как бы наброшенную поверх автоматичной конструкции современного города. В теплых, иногда прохладных складках ткущейся так материи мелькают красота, любовь, жалость и жертвенность – все стихии, без которых невозможна непрерывность жизни, невозможны дерзость и смирение мужчин, рождение и подрастание детей.
Дождь утих. Я шагал по мостовой, стараясь ступать туда, где меньше воды, когда вдруг меня окликнул интеллигентного вида темноволосый мужчина в белом пуловере и в очках, расхаживавший перед входом в салон, точно зазывала у балагана на старинной ярмарке. Я немного прошел дальше по улице, но потом вернулся и подошел к нему. Это был человек, который сам обратился ко мне, и я решил, что он может мне помочь. У меня был с собой блок “Галуаз”, привезенный из Москвы для берлинских знакомых, у которых я планировал погостить в Германии. Теперь стало ясно, что в Берлин я на этот раз не попаду.
Я кое-как объяснил сутенеру, что хочу дешево продать сигареты. Он оказался очень вежливым, зачем-то провел меня сквозь портьеры внутрь салона, выслушал, взглянул на сигареты, сказал, что сам не курит, но что я могу поговорить об этом с девушками, если приду минут через десять, а сейчас их нет. Мы разговаривали на плохом английском, в окружении стендов и прилавков, однообразно пестревших сотнями пластмассовых упаковок с непристойными изображениями. Кроме нас там никого не было. Как бы это выразить? Там было совершенно пусто.
Я поблагодарил и вышел. Снаружи дождь опять припустил, и, пройдя немного, я спрятался под арку, решив переждать в сухом месте эти десять минут. Я стоял под аркой и смотрел, как по улице, вымощенной гранитной брусчаткой, бегут ручейки воды. Неблагополучного вида мужчина присоединился ко мне и, нагнувшись, стал перебирать выброшенные, видимо, при ремонте вещи, сваленные кучей у стены. Некоторое время он пытался, кажется, снять колеса с детской прогулочной коляски, потом, бормоча что-то по-французски, исчез.
Десять минут давно прошли, а я все еще не двигался. Я не знал, надо ли возвращаться в салон. Я поднял из кучи пластмассовую вазочку, формой похожую на пиалу. На дне по-английски было написано, что она сделана в Японии и имитирует традиционную деревянную утварь, покрытую лаком. Не знаю, добавляло ли это ей цену – никогда не видел наклеек с такими обстоятельными разъяснениями красоты на вещах из пластмассы.
Когда я вернулся к салону, сутенер в белом пуловере проводил меня внутрь и вышел. На этот раз там были две девушки.
Я еще раз объяснил, что хочу дешево продать блок “Галуаз”. Та, что выше ростом, сказала, что они не курят “Галуаз”, только “Мальборо”. Что мне было делать? Мои знакомые в Берлине любили “синий” “Галуаз”. Правда, они были эмигрантами из России.
– Ты хочешь секс? – в свою очередь по-английски спросила меня высокая девушка. Она выглядела приятно, смотрела весело, говорила легко. Обе они были в мини-юбках. В отличие от Москвы, в Париже так не ходят по улицам. У нее было сильное, крепкое тело. Она стояла ко мне вполоборота и улыбалась. Мы не обращали внимания на всю эту декорацию с порнографической продукцией вокруг нас.
– Нет, — сказал я.
– Почему? – она как будто удивилась. – Ты гомосексуалист?
– Нет, – ответил я и улыбнулся. Где-то мне встречался похожий диалог.
Другая девушка тоже была интересной: небольшая, тонкая, с длинными ногами. Но в ней не было той живой энергии, как в ее подруге. Она казалась вялой и безразличной ко всему. Больше всего меня удивило, что кисть ее правой руки была завязана, даже не бинтом, нет – просто обернута не слишком чистой тряпицей.
Я еще раз, на всякий случай, сказал, что готов продать сигареты очень дешево – они обе помотали головами. Маленькая сделала это абсолютно равнодушно.
Тут вернулся сутенер, и мне пришлось объяснять ему, что девушки не курят “Галуаз”. Он вздохнул и пожал плечами.
Так это и закончилось ничем.
Потом мы все вместе вышли и встали у входа под навесом, прижавшись к стене. Я оказался между девушками. Мне не хотелось уходить, да и некуда было. Дождь стал еще сильнее, капли долетали до наших ног. Откуда-то взялся, кажется из салона, и присоединился к нам здоровенный негр, наверное, охранник. Он был похож на большую черную бабу. Негр казался не в духе. Дождь, как я понял, мешал ему уйти. Остальные, видимо, привычно подтрунивали над ним, а он что-то изредка бубнил в ответ. Тут рядом возник полицейский автомобиль. Улица была пешеходной, но автомобиль медленно двигался посередине, полицейские спокойно рассматривали всю нашу компанию. Когда они уехали, сутенер попросил у меня зонт – ему надо было работать – и принялся снова расхаживать перед входом, обращаясь к редким прохожим. День у них сегодня не задался.
Сутенер опять пошутил над негром, и тот вдруг отнял у него зонт и пошел с ним к перекрестку. Сутенер побежал за ним, но негр все не отдавал. Мы с высокой девушкой засмеялись. Вернее, смеялась она, а я только улыбался и следил, удастся ли вернуть зонт.
Наконец, негр смилостивился. Видно и он немного пошутил. Сутенер вернулся с зонтом слегка промокший, улыбнулся мне, и опять встал перед входом.
Обе девушки курили свое “Мальборо”, выпуская дым под дождь. Хотелось поговорить с ними о чем-нибудь, я вспоминал подходящие к случаю английские фразы. Наконец я догадался спросить маленькую, сколько это у них стоит. В своей неподражаемой апатичной манере она назвала цену.
– Час? – наивно поинтересовался я.
– Двадцать минут, – мне показалось, она чуть усмехнулась. Час стоил гораздо дороже.
Высокая услышала, о чем я спрашиваю, повернула голову и, внимательно глянув на меня через плечо, подмигнула.
– Что ж, ни у кого из вас нет зонта? – спросил я ее, припомнив сразу и французское parapluie, и английское umbrella .
– Нет, – сказала она весело.
Меня не прогоняли и не вовлекали ни во что. Было хорошо стоять с этими людьми на улице Сен-Дени, пережидая дождь.
Интеллигентный сутенер, не сумев никого заполучить, вернулся под навес и отдал мне зонтик.
Дождь не переставал. Когда-то надо было уходить. Я попрощался, задержался на мгновение – ведь мы стали почти друзьями – раскрыл мокрый черный зонт и пошел к метро.
< 4 >
Я шел по бесконечному пляжу в Нормандии. Справа шумели волны. Был вечер и начинался прилив.
Рыбаки время от времени переносили крепления для удилищ ближе к побережью, глубоко вгоняли их во влажный песок, потом почти вертикально ставили сами удилища, такой длины, что, должно быть, леса пересекала Ламанш. У ног одного из рыбаков лежал небольшой угорь.
Собиратели моллюсков, стоя на четвереньках, копали ямы в местах, где они видели знаки.
В том месте, где я спустился, у берега громоздились давно ставшие добычей моря остатки скалы. Между ними можно было гулять, как среди руин древнего города.
Берег поднимался почти отвесно. Зимой, наверное, он противостоял ударам штормовых волн, а теперь лишь сдерживал постоянный напор ветра. На высоте, среди подрагивающей травы темнели правильные формы бетонных укреплений второй мировой войны. Некоторые доты были взорваны. Почти не пострадав, они лежали внизу, вместе с обломками скал составляя живописную принадлежность пляжа.
Впереди виднелись силуэты домов и гостиниц Трувиля.
Иногда я останавливался и подбирал с влажной глади песка ракушки фантастических серых и охристых оттенков. Подошвы туфель оставляли едва заметную цепочку следов.
Я взял ближе к берегу, одолел преграду из каменных глыб, сложенных в узкую гряду, уходящую в океан, и ступил на твердую почву позади строений яхтенной школы. Мне показалось, что я слышу отдаленный звон колоколов – это позвякивали тревожимые ветром железки на оснастке яхт. Я прошел немного по безлюдной улочке позади домов первой линии и через короткий съезд с нее снова спустился к океану.
Простор, в котором царствовали небо, вода, белый песок и ветер и пружинил бесконечный деревянный тротуар под ногами, этот невероятный простор, наполнявший легкие, задавал совершенно иной масштаб жизни, нежели та, которой я жил столько лет, и с которой не знал, что делать дальше.
Я приехал в Европу не так, как ездили в давно минувшие времена молодые люди – для завершения образования перед вступлением на жизненное поприще; не так, как ездят теперь разбогатевшие российские граждане с семьями и подругами. Я приехал сюда, после того как мне исполнилось сорок, в надежде получить передышку и что-то узнать у неведомого оракула.
Теперь я шагал мимо мрачноватых строений Трувиля по деревянному тротуару, лежащему прямо на песке. В этом месте берег понижался к морю, давая возможность домам подойти вплотную к пляжу. Их окна и балконы невозмутимо смотрели в океанскую даль; на освещенные низким солнцем темно-серые крыши и башенки со шпилями садились отдыхать чайки.
Сезон заканчивался. Редкие фигуры сидели и лежали прямо в одежде на песке, да сильно уменьшенный расстоянием бегун с собакой двигался, почти незаметный, у самой линии прибоя.
Навстречу шел человек в резиновых сапогах, с миноискателем в руках, большими желтыми наушниками на голове, за собой он волочил садовую лопату. Когда между нами оставалось несколько шагов, я лучше разглядел его. Это был пожилой плотный мужчина с забавным лицом, в очках на довольно крупном носу.
– Что вы делаете? – произнес я по-французски, неожиданно для себя.
Он заулыбался и сдвинул наушники на шею.
– Que faites vous? – повторил я, удивляясь своей наглости на трувильском пляже.
Вместо ответа он, продолжая улыбаться, выпустил из рук лопату, поставил металлодетектор на песок и стал вытаскивать что-то из бокового кармана теплой куртки. Он был не слишком ловок. Наконец он достал полиэтиленовый мешочек и, вывернув его, высыпал содержимое на ладонь.
Я увидел облепленные мокрыми песчинками странные предметы. Тут были осколки разбитой бутылки, мобильный телефон “Samsung” – слегка в тине, зеленая крышка от пива, несколько монет, среди которых современные российские два рубля, пятьдесят центов Евросоюза и потемневшая желтоватая монета – два французских франка 1926 года.
– О! – восхищенно сказал я, догадавшись, чем он занимается на пляже в такую ветреную погоду.
Я с благоговением взял самую ценную монету, долго разглядывал ее и никак не хотел опустить обратно в ладонь хозяину. Я подумал о том, что ее мог держать в руках, например, Френсис Скот Фицджеральд.
Его любовная история несколько отличалась от моей. Она состояла в том, что молодой человек с призванием хотел жениться на красивой девушке, но этому препятствовала его относительная бедность в наперегонки делавшей деньги Америке. Он срочно написал отличный роман, женился и, взвалив на себя бремя брака, потом описывал крах этого блистательного предприятия, называемого жизнью.
Новый знакомый, как выяснилось, говорил только по-французски, поэтому дальнейшая беседа выглядела как оживленный, лишь слегка замедленный его возрастом монолог на этом принципиально скором языке, сопровождавшийся с моей стороны отдельными словами и жестами.
Ему было семьдесят восемь. Похоже, он сознавал, что это означает, но был полон оптимизма.
– Вы в хорошей форме, – такое я, с грехом пополам, еще мог осилить.
– Да, – с удовольствием согласился он. – Я ведь не стою у стойки…
По-видимому, он изображал рукой, что не наливает живот пивом, а ходит со своей пищалкой по огромному пляжу, простиравшемуся вокруг нас, берет лопату, наклоняется и копает. Он даже повернулся ко мне спиной и, задрав куртку, продемонстрировал действительно впечатляющее оборудование детектора, закрепленное сзади на поясе.
Тут же выяснилось, что кладоискательство сопряженно с миссией хозяина территории, и я вспомнил про бутылочное стекло среди других находок. Он оказался совладельцем, по его выражению “копроприатором”, что ли, самого большого отеля на берегу, и сам жил в этом отеле, только я не смог разобрать в слишком подробном для меня объяснении, где именно.
Он указал мне за спину на изысканно-простое, с рядами окон, скрытых белыми решетчатыми ставнями, здание из рыжего кирпича. Отель был старым и знаменитым. Там пару раз останавливался, еще мальчиком, со своей родней Марсель Пруст и подолгу жила Маргерит Дюрас.
– А! – я понимающе кивал головой, хотя, по правде сказать, не читал писательниц, за исключением одной шведки.
Так мы еще долго говорили.
О ценах на номера в этом отеле. Конечно, о богатых русских, которых теперь много бывает на побережье. О приближающемся открытии фестиваля американских фильмов и дороговизне в соседнем Довиле. О возможности найти под слоем песка древние, действительно редкие монеты.
Он с энтузиазмом и, кажется, с юмором рассказал мне какую-то историю про найденную античную монету, но я вновь не уловил подробностей и даже не понял, произошло это здесь и с ним или с кем-то другим.
Вообще, главным было, что мы стояли у океана, у спускающегося на берег города и разговаривали. То есть, главное, что оба мы вообще могли говорить, а не о чем все это было. Смысл слов становился все более недоступным.
Я улыбался, слушал звуки его речи, смотрел ему в лицо, зная, что скоро время сотрет в памяти эти черты. “Вот ведь, приискал занятие”, – думал я, гадая, что за жизнь передо мной.
Небо над нашими головами темнело, облака были размазаны в нем, как пролитое в воду молоко.
После этой встречи я долго вспоминал своего отца.
< 5 >
Здесь, по правилам, надо бы сделать отступление и рассказать о себе.
Род наш ведет свое начало… Но какой там род? Ну его к чертям! Честнее не упоминать об этом, ибо мы теперь без роду, без племени с восемнадцатого года.
Взгляните: на время, на все свершения его наброшен саван. И если не хватает сил встать на колени и просить прощения у мертвых, пусть их достанет, по крайней мере, на то, чтобы передвинуть стул к стене и убрать лицо из света.
Гордитесь теми, кто жил и умер в безвестности.
Радуйтесь за каждого, кто не стал деятелем предыдущей эпохи.
Презирайте этих деятелей, чьи потомки до сих пор живут в распределенных молохом квартирах и украшают себя золотом, вырванным из ушей жен и дочерей белогвардейцев.
Жалейте родившихся в страшные времена невежественных, подневольных, слабых, обманутых и растленных отцов и матерей наших.
Вспомните своих добрых, запуганных террором бабушек, что до самой смерти прятали в наволочках листки с молитвами на сон грядущий и стыдились этого перед неверующими внуками.
Горе тому, кто усердствовал в деяниях.
Горе и поношение тем, кто славил эти деяния и искал оправдания хаму и всем мерзостям его.
< 6 >
В России, на одном со мной этаже, в типовом доме с лифтом обитает интеллигентная семья. Из гигиенических соображений у себя в квартире они не курят. Пока сын был школьником, на площадке перед лифтом курили его отец и мать. Когда мальчик вырос, они стали курить втроем: папа в очках, мама в халате и долговязый сын. Потом к ним присоединился откуда-то взявшийся бодрый дедушка. Наконец, пару лет назад сын привел в дом девушку, и курящих перед лифтом стало пятеро.
Когда все поколения семьи курят вместе, это похоже на перерыв на производстве. Для удобства мужчины укрепили на перилах консервную банку, в которую все стряхивают пепел и бросают окурки. Правда сигаретный пепел – коварная вещь, поэтому он валяется вокруг на полу и ступенях лестницы.
Иногда соседи курят стоя, но чаще, точно бывшие зеки, сидят глубоко на корточках, и, когда я выхожу, женщины, чтобы соблюсти приличия, натягивают на коленки полы домашних халатов.
Другие соседи по этажу – семья преступника-рецидивиста. Двери наших квартир рядом. Кстати, этот сосед и его жена не курят на площадке.
Раньше у него была другая жена. Когда я переехал в этот дом, в его квартире жила полная женщина с дочкой. Я тогда чувствовал прилив энергии и хотел поставить общую стальную дверь на обе квартиры. Хорошо, что я вовремя отказался от своей затеи. Сейчас расскажу почему.
Полная женщина сказала, что она согласна. Пусть, мол, я поставлю дверь, а когда ее муж вернется из командировки, отдаст половину денег. Я немного знал женщин, поэтому решил не торопиться и подождать мужа.
Появился он года через два. Они стали жить вместе, как это, по-видимому, было раньше, но теперь завели собаку. Спустя какое-то время в квартиру к соседу ворвалась милиция, и его увезли. Я видел из окна, как его в наручниках вели к машине. Прошло еще два года, прежде чем он опять вернулся. После этого полная женщина с девочкой и собакой куда-то съехали. Помню, примерно в то время мне оказали доверие органы, отвечающие за безопасность граждан: мне позвонили по телефону из милиции и попросили постучать к соседу – узнать, дома ли он.
Сосед стал жить с другой женщиной, и у них один за другим родилось двое детей.
Один раз какие-то люди хотели посчитаться с соседом. Они стучались к нему, угрожали, требовали открыть, изрезали ножом весь дерматин на его двери и вырвали провода в электрощитке. Но он так и не поддался ни на какие уговоры и не открыл.
После он как-то сказал мне, что испытывает трудности, и попросил взаймы триста рублей. Что ж, я дал. Через несколько месяцев его опять посадили, поэтому деньги он пока не вернул.
Про людей, которые живут в последней квартире на этаже, почти ничего рассказать не могу. Видел пожилого мужчину, видел когда-то молодого парня. Чаще всего вижу немолодую женщину, некрасивую, но с очень хорошей, доброй улыбкой. Она как-то сказала, что у нее несчастье – погиб сын. Наверное, тот самый парень. Но она все так же улыбается, когда мы здороваемся. Еще она как-то сказала, что ездит к внукам дочери и очень счастлива с ними. Оказалось, у нее есть дочь и внуки. Конечно, так ей легче. Хочется, чтобы ей было легче.
С чего это я стал распространяться здесь о соотечественниках?
Чтобы закончить с соседями, расскажу, пожалуй, одну историю.
< 7 >
Гармонист. Это история о гармонисте. Он был единственным музыкантом в подъезде длинного дома, заселенного, как говорили, бывшими жильцами снесенных бараков.
Жил он поживал на свете уже давно, голова у него была седая. Детей ему со старухой бог не дал, или были, да померли – кто теперь знает? Ну, раз детей не было, то и квартиры отдельной ему положено не было – ни в каком-нибудь там их – политом крокодильими слезами – “доме на набережной”, ни даже в доме, заселенном бывшими барачными жильцами. Так и жил, стало быть, с женою и гармошкой в двух смежных комнатках, с соседкою за стенкой в третьей. Жил, в общем, не жаловался; да и привычки не имел жаловаться, а уж в какое время родиться довелось. Слава богу, что сам цел остался, да других губить не пришлось.
Тихий, молчаливый был он; то ли от рождения кроток, то ли к старости таким стал, насмотревшись на людей.
Два раза в году время было для него трудным: весной, особенно по воскресеньям, когда пасмурно и пусто во дворах и не видно, для чего живут люди, которые всю неделю работали, и осенью – в бесснежном ноябре, когда в городе сухой тяжелый воздух.
Жена у него ногами болела, из дому почти не выходила, а все в окно – в теплую погоду раскрытое – на улицу глядела: кто в подъезд входит, кто собаку какую выгуливает.
С женой у него, как водится, самая большая беда и была. Ненормальность на нее нашла с возрастом. У женщин это сплошь и рядом происходит. И смолоду уже предпосылки заметны были – да поначалу все подобное зовется характером или относится разными знатоками жизни к женской натуре вообще. Позднее же, годов через тридцать, а то и ранее, любой, поглядев, заключит: “сумасшедшая баба” – и окажется прав. Да только и здесь диагноз этот будет не вполне медицинский, а скорее метафизический. Так или иначе, тихоня этот бабу свою жалел, повиновался ей, а когда уж совсем бесилась – увещевал. Слово, видать, знал какое. Жили-то они тихо, не в пример бывшим барачным жильцам.
Бывшие барачные жильцы каждый день бранились, да так громко, что вопль по стенам сверху донизу стоял. Затихали только, когда фигурное катание или КВН по телевизору показывали. Если же уходили на работу, либо в гости к родственникам, то у них в квартирах псы оставались и с тоски выли, так что опять покоя не было.
На праздники хуже того – плясали и дрались всю ночь и пустые бутылки из окон вон бросали.
Гармонист же с женой на Новый год, к примеру, речь Генерального секретаря послушают и спать ложатся.
Беспокойные соседи очень нервировали бабу его. Вот и она, если музыку включат где-нибудь на шестом этаже или стену примутся сверлить на восьмом, она на своем четвертом ножницы берет и ну колотить по газовой трубе в кухне, так что барачные жильцы, да и другие, поприличнее, боялись, что пробьет она когда-нибудь в этой трубе дырку. А уж грому было! Так вот, он ее успокаивал, как мог. Жизнь все-таки вместе прожили.
Играл он нечасто. Неожиданно всякий раз. Только если брани, песьего воя, хохота кавеэнного и фигурного катания не было, и устанавливалась в подъезде тишина на все девять этажей, брал он свою гармошку в руки.
И тогда, нездешние, негромкие, отдавались в бетонных стенах и перекрытиях простые, монотонные наигрыши; бесконечно, будто связанные с движением колеса невидимой прялки, повторялись незамысловатые переборы. И гармонист был невидим.
Так он играл для себя.
Спасался, наверное.
Однажды в ноябре некий жилец того дома возвращался под вечер домой. У подъезда скучала машина скорой помощи. Он вошел в подъезд и вызвал лифт. Когда створки раздвинулись, внутри, в тесноте кабины два ловких санитара держали вертикально носилки с привязанным к ним человеком в серых шерстяных носках. Жилец посторонился, давая санитарам с носилками пройти, вошел в лифт и нажал кнопку своего этажа.
Только когда лифт двинулся, он понял, что показалось ему необычным: санитары держали носилки так, что человек в шерстяных носках был вверх ногами.
Барачные жильцы не придали значения тому, что не слышно стало гармошки. А через несколько лет новый хозяин квартиры, делая ремонт, нашел ее на антресолях и выставил на площадку около мусоропровода.
Кто-то гармошку потом подобрал. И не надо слишком печалиться по этому поводу: возможно, дело свое она сделала.
< 8 >
“LOUVRE DES ANTIQAIRES” находится по адресу: площадь Пале-Рояль, 2.
Я сидел в одном из разделенных стеклянными перегородками бюро – так, скорее, следует называть эти антикварные лавочки в занимающей три этажа современной и процветающей галерее.
В кресле напротив расположился хозяин – немолодой, с седыми волосами, с чисто выбритым, худощавым лицом мужчина в сером костюме, но без галстука. Левая рука его покоилась на перевязи. Он казался экономным в движениях, то ли от возраста, то ли от перенесенной болезни. Помогал ему совсем молодой парень – неказистый, с взъерошенной шевелюрой и добрыми глазами за стеклами очков.
Кругом на стеллажах и полках, на витринах и в коробках на полу лежали диковинные вещи. Здесь были минералы, полудрагоценные камни, разного рода окаменелости. Россыпи кремниевых орудий и наконечников стрел из металла напоминали о кладовых музея или, по крайней мере, о кафедре археологии какого-нибудь университета. На таком фоне человека в кресле легко было представить себе почтенным профессором, а его помощника – энергичным и талантливым ассистентом, продолжателем академической традиции.
И все же, поскольку происходило это в наше время, речь и здесь шла всего-навсего о коммерции. Аммониты, троглодиты, отпечатки растений и рыб, друзы хрусталя и аквамарина, узкие смертоносные конусы из бронзы, изящные, с острыми режущими кромками орудия наших пращуров – все это имело цену и могло быть немедленно куплено. Правда, изрядное количество раритетов невольно порождало сомнение в существовании стольких покупателей.
Впервые попав в подобное место, я переживал странное ощущение: то, что обыкновенно почитается как музейная редкость, было представлено здесь в роли рядового товара, массового изделия, только произведенного в другие времена. Я даже усомнился в подлинности некоторых вещей, но хозяин спокойно сказал, что подделывать товар нет необходимости. Наконечники стрел, например, греческие, как он выразился. Окаменелости ему поставляли, кажется, из-под Лиона.
Мы разговаривали по-английски и, благодаря известной удаленности нас обоих от этого языка, находились как бы на облаках, то есть достаточно хорошо понимали друг друга.
В седом человеке с неподвижной рукой на перевязи, сидящем в кресле среди предметов, возрастом в тысячи и миллионы лет, было что-то особенное. Однако я питаю отвращение к настойчивым и прямым расспросам. Беседа наша носила апофатический характер; мы, так сказать, говорили обиняками и исключительно об атрибутах божества.
Хотя какие-то ордена и знаки лежали у него в витрине, он сказал, что интересуется только значками из Армении. Почему? Были ли выходцами из Армении его предки? Я не стал спрашивать.
В основном речь шла о необычном бизнесе, которым он, оказывается, занимался уже тридцать лет. Услышав это, я попытался представить себе своего собеседника гораздо моложе, чем теперь, в другую эпоху, когда существовали другие люди, другая атмосфера вокруг этого дела, наверное, другие покупатели. Но ведь ему и тогда уже было, надо полагать, около сорока – вторая половина жизни, возможно начатой заново.
Мой собеседник вдруг спросил, что я думаю о нынешнем нашем президенте. Во Франции мне и раньше задавали такой вопрос. Наверное, их одолевает на эту тему телевидение. Я не раздумывая отвечал что-то вроде: “молодец, за двух предыдущих мне было стыдно”. Он понял и сказал, несколько неожиданно, что всем было стыдно. Еще его, кажется, беспокоило, что Россия стала много тратить на оборону, и это должно ухудшать благосостояние людей. Про себя я пожал плечами, но, призвав на помощь познания времен холодной войны, ответил, что рост военной промышленности означает, во многом, подъем экономики в целом. Он согласился с какими-то оговорками, повторив то, что сказал раньше. После того, как мы поговорили о Китае, серьезные темы, кажется, были исчерпаны.
Осторожно откинувшись в кресле, он задал вопрос о детях; я упомянул о четырехлетней дочке, он, в свою очередь, сказал, что его дочери пятнадцать лет и что он хочет подарить что-нибудь подходящее для маленькой девочки.
Он сделал слабое движение здоровой рукой и попросил помощника подать стоявший у входа на полу деревянный ящик со сверкавшими отраженным электричеством ограненными камнями.
Ящик был разделен на ячейки, в каждой из которых находились экземпляры разного цвета и величины. Антиквар задумчиво отбирал их и складывал мне в ладонь. Он говорил о том, что камни можно отдать мастеру и заказать сережки или кольца. Еще он сказал, что моей девочке, как когда-то его, это будет интересно. Теперь же его дочь – тут он со вздохом улыбнулся – этим совсем не интересуется. Он говорил о детском восхищении и удивлении перед бесхитростной сказочной красотой.
Я держал переливающиеся камешки на ладони и гадал, что же это такое. Из пояснений, не вполне ясных для меня, я понял, что камни искусственные. Назывались они “спинель”. Он несколько раз повторил, что их “вручную” делала “одна семья” “до сорок девятого года”. Что это за семья, делавшая эту спинель только до 1949 года, и как спинель сохранилась и продавалась теперь, в 2007 году – осталось для меня тайной.
Помощник зачем-то вышел из бюро. Я спросил, кто он, поскольку с самого начала заметил в соотношении фигур старика и юноши нечто необычное.
– О! – хозяин оживился, и я неожиданно узнал о том, что придавало сцене скрытый драматизм.
Он познакомился с парнем в больнице, куда тот попал с каким-то пустяком. Сам он провел там несколько месяцев, едва выжив после удара, парализовавшего левую половину тела. Тут хозяин лавки показал на руку, покоившуюся на перевязи, и я понял, что рука не повреждена, как я думал, а просто не слушается и мешает ему.
Я вспомнил, как навещал отца в палате после операции. У меня пробежали мурашки по спине. Я представил, как человек лежит на больничной койке и некому заменить его в бюро, аренда которого стоит несколько тысяч в месяц. У него есть пятнадцатилетняя дочь – та самая, которой теперь не интересно играть цветными камушками. А сохранившиеся друзья соглашаются помочь на день, не более. У всех свои дела.
Но вот он выкарабкался и вернулся в лавку с разложенными на полках древностями, которыми занимается столько лет; только рука пока не слушается, но это уже не так страшно, потому что теперь есть помощник – этот милый студент, который заменяет его, когда необходимо, и которому он платит процент от выручки, и вместе они похожи на собирающегося на покой профессора и его ученика, последнюю опору в дрогнувшей, ускользающей, теряющей определенные очертания жизни.
А этот странный русский, случайно забредший сюда, ничего не покупает, только смотрит и интересуется. Путешествует, наверное.
< 9 >
Ветер раскачивал пальмы напротив отеля “Маджестик” на набережной Круазет.
Нет, пожалуй, ветра в тот день вовсе не было. Но я действительно сидел на скамье в сквере напротив отеля, пил белое вино из бутылки, завернутой в бумажный пакет, и закусывал нормандским сыром.
У сентября много достоинств; первое из них – что он означает умирание летнего сезона в городках у моря.
Я приехал в Канн утренним поездом; выйдя из вокзала, прогулялся по просыпающимся улицам, без труда отыскал набережную. Средиземное море было на удивление спокойным. Наконец прекратилось многодневное непрестанное колыхание бледно-голубых водяных холмов; ставшее еще немного старше солнце тихо сияло на глади залива.
Здание, в котором проводится знаменитый кинофестиваль, выглядело как обыкновенный дворец культуры. Готовилось очередное мероприятие: одни рабочие что-то носили из больших автофургонов внутрь, другие монтировали деревянный настил на территории, прилегающей к пляжу. Я взглянул на затрапезную красную дорожку, на фоне которой растерянно фотографировались туристы, на французских школьниц, прикладывавших пятерни к отпечаткам на тротуаре и, подивившись тому, что у кинозвезд такие маленькие, почти детских размеров ладошки, отправился купаться.
Песок рядом с фестивальным дворцом пользовался популярностью; на него был свободный доступ, в отличие от загромождавших пространство соседних пляжей, принадлежавших дорогим отелям.
Народу прибывало. Солнечные ванны здесь принимали в основном женщины среднего и пожилого возраста. Я сложил одежду и рюкзак на песок, вошел в прозрачную, почти неподвижную воду и поплыл прочь от берега.
Купались немногие. Чтобы не беспокоить спасательную службу, я не стал заплывать за ограждение из желтых буйков. Долго не хотелось возвращаться. Я то подгребал немного к берегу, то снова удалялся от него, разглядывая уменьшающееся нечто, которое осталось без меня на суше и сделалось совершенно отдельным и в себе замкнутым. Канн, город на французском побережье, славящийся своей чопорностью и надменностью – откуда-то я знал все это.
Я долго стоял на песке, поворачиваясь под набирающим силу солнцем; ждал, пока высохнут трусы. Не дождавшись, решил, что вполне могу пройтись в русских клетчатых трусах по набережной, никого не смущая. В этой прогулке вдоль моря не обнаружилось ничего особенного; слева высокие пальмы почти закрывали фасады отелей; внизу, на огороженных территориях, потягивали коктейли в плетеных креслах под зонтами любители пляжных удобств. “Скучный город”, – подумал я, прошел еще, надел шорты и решил вернуться, побоявшись, что вино в рюкзаке согреется.
В сквере я долго не мог найти подходящую лавку. Все, что попадали в тень, были заняты, а мне не хотелось среди бела дня начинать трапезу рядом с какой-нибудь беззвучно перебирающей губами пожилой парой. Наконец одна скамейка освободилась; как настоящий варвар, я нарочно уселся на середину, чтобы оградить себя от соседства. Я развернул свой сыр, вытащил пробку и сделал первый, самый восхитительный глоток. Вино, купленное вчера в приграничном итальянском городке, приятно кислило и щекотало нёбо сотней маленьких пузырьков; вкус сыра смешивался со вкусом вина; после каждого глотка на всякий случай я убирал бутылку обратно в рюкзак.
Для того чтобы вот так посидеть напротив отеля “Маджестик”, стоило приехать в Канн.
К моей скамейке направлялась дама. Я с неудовольствием заметил, что она явно собиралась потеснить меня. Это была именно дама. Будто чувствуя сопротивление и получая от этого удовольствие, она села слева, отнюдь не на краешек, поставила между нами синюю с золотом сумку марки Луи Виттон и через мгновение быстро взглянула на меня, точно удивленная, что ей оставлено так мало места. Я из упрямства не сделал никакого движения, никакого вежливого жеста. Должно быть, она догадалась, что перед ней иностранец, и неожиданно произнесла какое-то слово. Пришлось срочно проглотить сыр.
– Простите, что?
– Приятного аппетита! – она пожала плечами, точно говоря: что же еще?
Она стала смотреть куда-то в сторону, раскрыла сумку, оторвала от виноградной грозди пару ягод и положила в рот.
Это была красивая женщина, гораздо старше меня. Я бы слукавил, если бы сказал, что могу определить, сколько ей лет, но все же шея и босая ступня в удобной туфельке немного выдавали ее возраст. У нее были загорелые руки, правильные черты лица и ясный, энергичный взгляд.
Я запоздало подвинул рюкзак, чуть развернулся к ней и, чтобы легализовать свое занятие, приподняв руку с бутылкой, шутливо пояснил:
– Vino italiano!
Она повернула голову, посмотрела на бутылку, на меня и, наконец, что-то ответила. Так начался наш разговор.
Она поинтересовалась, откуда я; но, видимо, в тот момент это казалось ей не важным, а может быть, она была аристократически рассеянна, потому что, спустя какое-то время, она извинилась и переспросила еще раз.
Теперь она отреагировала крайне неожиданно.
– О! Русский! – воскликнула она и, с преувеличенным испугом схватив свою сумку, убрала ее подальше от меня. Видимо, у меня было такое лицо, что она поспешила извиниться. Заглянув ей в глаза, я увидел там смех.
– Нынче много русских живет в “Карлтоне” и “Маджестике”, – сказала она примирительно, точно дезавуируя свой предыдущий шутливый жест, и я погрузился в море непередаваемого удовольствия от общения с женщиной, которая в двух репликах показала мне самого себя на фоне эпохи.
Но тут смуглый мужчина совсем не курортного вида, с черными усами под широким носом, проходя мимо, остановился, привлеченный нашим разговором.
– Русский? – спросил он, показывая на меня пальцем. – Он русский?
Моя собеседница удивленно посмотрела на него, но была вынуждена подтвердить это обстоятельство, я тоже кивнул головой. Дальше началось нечто странное. Прохожий стал совать мне под нос раскрытую записную книжку и просил прочитать, что там написано.
– Моя жена – русская! – повторял он нам и при этом стучал себе кулаком в грудь. Он был в возбуждении и, казалось, хотел, чтобы кто-нибудь разделил его чувства.
Пожав плечами, я заглянул в книжку и вслух прочитал аккуратно написанный по-русски женским почерком адрес, начинавшийся примерно так: Кемерово-35 и т.д. Там было и название улицы, что-то вроде Пролетарской или Красноармейской, а также имя, фамилия и отчество женщины. Я представил себе эти сибирские города – сплошь с оскорбляющими слух, удушающими советскими именованиями, представил женщин, выходящих на работу в резиновых сапогах, и вопросительно поднял взгляд на смуглого мужчину. Он же не хотел ничего большего, он обрадовался тому, что я увидел и прочел эту запись в его книжечке.
– Да-да, это очень далеко, в Сибири, – подтвердил он, пряча ее в карман, явно довольный, что кто-то узнал про русскую жену. – Русские женщины – лучшие в мире! – воодушевленно добавил этот странный человек.
Зато леди, сидевшая рядом со мной, была, похоже, чем-то задета. Она резко обратилась к выскочке с вопросом, почему в таком случае он не едет в Россию, а живет здесь, во Франции, и откуда он вообще такой взялся. Тот ответил, что он француз: его мать – француженка, а отец – марокканец.
– А! Мelange! Melange! – саркастически воскликнула мадам. Я был в нелепой ситуации и попеременно смотрел на них обоих. С соседних скамеек за нами заинтересованно наблюдали обыватели, а те, что проходили мимо, замедляли шаг и поворачивали головы. Никогда я не видел так моментально вспыхнувшей и бурно протекавшей дискуссии, остававшейся, насколько я мог судить, в границах широко понимаемого диалога культур. Разве что темперамент красивой женщины перехлестывал через эти границы. Она и марокканец заговорили очень быстро, так, что я перестал их понимать. Мадам оказалась заведомо в выигрыше. Слишком неравным выглядело соотношение сил. Она была остроумнее и непрерывно атаковала: убежденно и запальчиво, как будто за ней стояла вся история ее страны. Я разобрал только, как она выкрикивала, что ее дядя и отец умерли за Францию. При этом она сохраняла полную невозмутимость и самообладание – хорошая актриса, вполне знающая свою роль. Марокканец же был захвачен врасплох. Возможно, он не относился к интеллектуальному типу или просто принадлежал к другой культуре – мне трудно в этом разобраться. Он точно получил укол рапирой в первом же выпаде – в схватке, где выбор оружия был за противником, и которым марокканец не очень хорошо владел. Сразу проиграв, он никак не мог выйти из боя побежденным. Уже повернувшись спиной и сделав несколько шагов от скамейки, он вновь, что-то бормоча и жестикулируя, возвращался. Он как пес – одновременно скулил и огрызался. Так повторялось несколько раз, и если бы я не видел возникновения этой сцены своими глазами с самого начала, то подумал бы, что она специально разыграна в расчете на искушенного зрителя.
Собственно, число аргументов было ограниченным у обеих сторон. Самый пик перепалки был пройден, и только, точно после проходящей грозы, доносились затухающие раскаты грома. Мадам, видимо, это бурное выяснение истины уже надоело, она только формально поддерживала волевые ноты в голосе и жестом отправляла марокканца куда-то за пределы сквера. Она несколько раз повторила, что тот сам влез в ее разговор с русским, а теперь наконец может идти дальше по своим делам и не мешать.
Я уже давно не знал, что делать и когда это все закончится, но тут марокканец, еще раз обиженно пробурчав что-то, отступил-таки и покинул поле битвы, неся в себе свою печаль и свою любовь к жене. Он скоро исчез за подстриженным кустарником, скрывавшим набережную.
Победительница перевела дух и, обернувшись ко мне, слегка улыбнулась и сказала, что не понимает, с чего этот человек так бесцеремонно влез в нашу беседу.
Мы еще немного поговорили. Я сказал, что путешествую по побережью на поезде.
Нам трудно было понимать друг друга; по-английски она, естественно, не говорила совсем, зато немного знала бесполезный итальянский. Она хотела сказать мне, что можно пользоваться дешевым муниципальным автобусом. Оказалось, такой автобус ходит между Канном и Ниццей, останавливаясь во всех небольших местечках. Для уверенности, что я понял, сколько стоит проезд, она вынула из сумки маленький кошелек и, отложив из него на ладонь монеты, показала мне. Я мог бы поцеловать ее руку, но, вместо этого, достал утренний билет и, в свою очередь, показал на нем, сколько стоит проезд из Бьота в Канн на поезде. Цена словно ужаснула ее. Она повернулась на скамье и показала другой такой же – тронутой охрой, но все еще нежной – рукой за наши спины, за деревья, куда-то за дворец фестивалей. Там был автовокзал.
В одном из фильмов Фассбиндера героиня говорит: “Встречи и прощания – вот что самое прекрасное в жизни”.
Эта женщина в Канне – похоже, мы навсегда разминулись во времени; и все-таки она тогда появилась, пришла, чтобы увидеться со мной. Несчастный марокканец со своей любовью почему-то оказался там – и помешал.
Мадам после стычки с ним выглядела усталой. Она только сказала мне про автобус, улыбнулась и пожелала удачи в моих странствиях. Потом, попрощавшись, встала и пошла из сквера на улицу – в ту сторону, где за стволами пальм видны были сверкающие здания и автомобили.
< 10 >
Со второй попытки я все-таки попал на кладбище Монпарнас. Звучит смешно и зловеще. С бульвара, заставленного автомобилями, я свернул в ворота главного входа, сделал несколько шагов и остановился. Вокруг простирался город мертвых. Их невысокие, в большинстве своем плоские каменные жилища теснились на регулярно спланированных песчаных аллеях и авеню. Деревьев не было.
В безжизненном городе я ничего не знал, все направления для меня были одинаковы; я растерянно замер перед щитом с планом кладбища и списком, как это деликатно называлось, наиболее посещаемых захоронений. Судя по нему, здешнее население состояло почти исключительно из мужчин, женщины куда-то запропастились. Кого-то я знал, но большинство фамилий видел впервые. Я стоял, стараясь запомнить координаты могил нескольких знакомых мне лиц, но расположение пронумерованных кружочков на плане не могло быть освоено никаким нормально функционирующим мозгом.
Первым стояло русское имя. Было написано: “Алехин”, а напротив, буквами поменьше – “шахматный чемпион”.
Я принялся читать по порядку. Знакомство со списком отсылало в те отдаленные дни, когда сознание жадно впитывало имена и факты. Теперь уже трудно было различить, что и в каком контексте я узнал впервые, что добавилось позже; так называемое знание, полежав и поболтавшись в памяти, точно в ящиках стола, съежилось, ссохлось или рассыпалось в прах.
Оказавшись перед таким зеркалом, я имел случай увидеть, что собой представляю.
Алехин. За ним следуют мэр Парижа, писатель, композитор, иранский политический деятель, поэт, скульптор, женщина-авиатор.
Шарль Бодлер. Названия: “Цветы зла”, “Падаль”; ни одной строчки наизусть; сочувственное упоминание у Рильке в “Записках Мальте Лауридса Бриге”.
Симона де Бовуар. Знаю только, что писательница и жена Сартра.
Некий китаист.
Сэмюэл Беккет. Этот – да. Ирландец. Нобелевский лауреат; пьесы, проза; секретарь Джойса, был ранен в грудь ножом в день рождения моего отца (совпадение), аскетичное морщинистое лицо на фотографии.
Далее по списку: парижский инженер, скульптор, писатель, журналист (указана газета – “Монд”), “журналист и писатель” (видимо, больше все-таки журналист), академик, основатель фонда, опять писатель, политик, скульптор, писатель, писатель, актер, опять скульптор, фотограф, “юрист и политик”, опять актер, живописец, композитор, поэт, предприниматель, архитектор, мексиканский президент, философ, издатель, астроном, пианист, министр, певец, натуралист, “актриса, феминистка”, врач, участник Сопротивления, математик, изобретатель.
Это еще не все, мне неизвестные, но дальше начинаются сплошные повторения профессий и поприщ.
Какие же имена я хотя бы слышал?
Ну, Ситроен – у него после войны отняли заводы.
Роберт Деснос, поэт.
Дрейфус, если это тот, скандально известный еврей.
Серж Гинсбур, певец.
Фламмарион и Лярусс – имена упоминаются, как названия издательств, когда сообщается о книжных новинках.
Маргерит Дюрас, писательница. Ага! Подолгу жила в Трувиле, где у меня теперь есть знакомый.
Эмиль Дюркгейм, социолог. Вот так встреча. Друг юности, плохой парень. Изучали в университете, объект марксисткой “критики”; помню какую-то “теорию социального действия”; возможно, путаю с Парсонсом и теорией стратификации. Курс читала самовлюбленная тетя, приходившая каждый раз в новом наряде. Мог ли я тогда думать, что приду к так бездарно критикуемому мыслителю на его настоящую могилу?
Шарль Гарнье, архитектор Оперы. Про него узнал уже здесь, в Париже.
Гюисманс, писатель. Фамилия попадалась в сопроводительных статьях к книгам других авторов.
Жан-Антуан Гудон. Скульптор, оставивший портреты главных лиц ХVIII века. Мне знаком по доставшейся в качестве приданного за женой большущей книге “Скульптура Гудона”.
Ионеско. Румын, писавший пьесы. Названия: “Носороги” и “Лысая певица”.
Чуть не пропустил Кортасара. Во времена книжного голода удалось купить тонкую книжечку, изданную “Иностранной литературой”.
Леконт де Лиль, поэт. К его фамилии в списке есть примечание: “перезахоронен в Реюньёне”.
Ги де Мопассан. В детстве я видел старый советский фильм “Пышка”. Еще помню из чеховской пьесы: “…как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своей пошлостью”.
Симон Петлюра. Кажется, украинский националист. Сцена из фильма о гражданской войне. В классе учитель музыки бьет нерадивого ученика смычком по рукам, приговаривая: “Эту песню любит сам пан Петлюра”.
Пьер Прудон, философ. Тоже что-то изучаемое в университете, ругательное – “прудонизм”.
Эдгар Кине, историк. Этим именем назван бульвар рядом с кладбищем.
Сент-Бёв, писатель. Как во многих подобных случаях – только имя, более ничего.
Жан-Поль Сартр, философ. Столп французского экзистенциализма. “Ад – это другие”, — кажется, его слова. Читал когда-то его пьесу. Больше читал другого француза – Камю.
Огюстен Тьерри, историк. И эту фамилию приходилось заучивать в контексте жуткой галиматьи: кажется, имел отношение к трем источникам и трем составным частям марксизма.
Всё.
Ах нет, вот ещё: Тристан Тцара, поэт.
Теперь всё.
Нечего сказать, хорошо сохранившийся, еще крепкий остов, в котором, возможно, только недостает нескольких костей. Дальше комментировать не буду.
Могила Сартра, если верить плану, находилась рядом, у меня за спиной. Я рискнул оторваться от путеводителя. Действительно, он лежал справа от входа, у самой кладбищенской стены, рядом с Симоной Бовуар.
Когда я вернулся, две зрелые немки переписывали координаты захоронений, которые собирались осмотреть. Одна записывала, другая диктовала, водя рукой вблизи щита. — Жан-Поль Бельмондо! – вдруг воскликнула она и ткнула пальцем в оранжевый кружок. Её подруга издала странный горловой звук, на лице ее выразился ужас и одновременно удовлетворение. Видимо, она была готова к этой смерти. Я испугался и немедленно посмотрел, куда уткнулся злосчастный палец фрау. Там было написано: “Бельмондо Поль, скульптор”.
Разубеждать немок я не стал.
Нужно было спешить; у меня была назначена встреча недалеко от Лувра. В остававшееся время я попытался найти надгробие Беккета, которое находилось сравнительно недалеко от входа, но, видно, что-то перепутал, заблудился и вернулся ни с чем.
Только уже выходя в ворота, догадался попросить буклет с планом у охранника. На память.
< 11 >
После двойной неудачи с монпарнасским некрополем, фиаско на Монмартре уже не показалось мне удивительным.
Я долго взбирался на холм по улице, которая уткнулась в стену кладбища. В надежде, что спускавшаяся под уклон дорога скоро приведет к воротам, я решил двинуться влево. Я шел вдоль стен, лишенный нормального обзора – сначала вниз, потом по дуге все выше по склону. Полуденное солнце удерживало мою тень под ногами. В конце концов, мне показалось, что я обошел кладбище по периметру; когда за последним поворотом я увидел все ту же глухую стену, то понял, что нахожусь в метафизическом пространстве и проникнуть внутрь не удастся. Возможно также, что власти по каким-то причинам приняли решение замуровать вход. Предаваясь таким размышлениям, я без сил сидел на тротуаре, потом, упираясь руками в асфальт, поднялся и, пошатываясь, побрел к Сакре-Кёр – пока та еще оставалась на своем месте.
< 12 >
Больше мне повезло с другим кладбищем. Это было в Везине – тихом, зеленом пригороде.
На длинной и прямой rout de Montesson, которая тянется от железнодорожной линии к границе соседнего городка, для путника нет особых развлечений. Все достоинство этой улицы – в высокой зелени и домах за решетчатыми воротами и живыми изгородями, чьи хозяева подметают дорожки и возятся с опавшей листвой, наполняя пластиковые мешки, чтобы оставить их потом на тротуаре для мусорщиков.
Boucherie des charmettes (лавка мясных деликатесов) может считаться местной достопримечательностью. Если бы я обладал талантом живописца, то непременно изобразил бы это заведение, куда однажды при мне привезли в специальном фургоне белоснежную, с красными ребрами внутри, тушу. Если смотреть с улицы, то сквозь тщательно вымытое стекло видны все детали священнодействия. В небольшом помещении, разгороженном прозрачной витриной с мясными дарами, двое серьезных господ в белых халатах и шапочках кажутся огромными. Покупатели, образуя толстенький бульдожий хвостик очереди, глотая слюну, льнут к витрине и обращаются к ним, по меньшей мере, как к эскулапам, от которых зависит, какая лакомая и целебная часть плоти будет вырезана, сколько рулета будет отхвачено на глаз широким ножом и опущено на фирменную бумажку с адресом и именем хозяина заведения, отпечатанных как бы на розовых обоях в стиле некой, более внимательной к подобным мелочам эпохи. Небольшая белая собачка стоит, вытянувшись, снаружи и неотрывно, судорожно поводя головой, смотрит на то, что происходит за стеклом. Эскулапы так близко, что это кажется неприличным – хорошо видны их тщательно выбритые лица, чистые запястья и даже серые глаза того из них, что не спеша пилит элегантной ножовкой кость телячьей голени и поглядывает в окно. На другом конце прилавка, у стены – сама мадам в очках, спущенных на кончик носа. Она берет деньги, отсчитывает сдачу и произносит очередному осчастливленному предприятием покупателю: “Оревуар!”.
На этой-то улице в Везине, на одном из перекрестков я заметил указатель с надписью “Cimetiere”.
Я последовал в направлении стрелки и, пройдя несколько безлюдных улиц, застроенных особняками, вышел к кладбищу. Была самая середина солнечного дня в конце августа, когда французы возвращаются из отпусков. За распахнутыми воротами рядами торчали надгробья. Здесь отсутствовала охрана, посетители, какой бы то ни было план некрополя. Старые, разрушающиеся склепы и усыпальницы, воздвигнутые в форме часовен, поросшие мхом плиты со стершимися надписями соседствовали с современными захоронениями под полированным гранитом.
Обстановка соответствовала духу места. Не было никакого заигрывания со смертью, никакого оригинальничания, никакого протеста, никакой роскоши – во всем соблюдалась мера. Только пустота и ритм.
Я – единственный живой в пределах этих стен – шел по аккуратной аллее, останавливался и читал надписи.
“Рене Морель 1906–1930”.
“Семья Дюбуа-Потен”.
“Люсьен Ганс-Якоб 1897–1976, Жермен 1896–1987”.
“Мари Паллу 27 ноября 1879. В 17 лет!”
“Здесь покоится Жан Лоран, мэр Везине с 1879 по 1887 год”.
В центре кладбища среди плоских надгробий одиноким гейзером вздыбилась роденовская фигура мужчины над могилой некого Эжена Рудье.
Под ногами хрустел гравий. Этот же гравий был точно специально кем-то насыпан в круглые углубления на поверхности некоторых плит. В небе слышался далекий голос самолета.
Я присел на рассохшуюся скамью со следами мха и поднял лицо вверх.
Не могу сказать, что маниакально стремлюсь на кладбища в местах, где мне случается быть, но в Европе без посещения мертвых картина остается неполной. В отличие от путешественников исторических времен, я не располагаю рекомендательными письмами к знаменитым людям. Таково положение дел: некому писать и некому предъявлять письма.
Много лет назад русский литератор устами своего героя вздыхал о дорогих ему европейских могилах. Что же изменилось?
Ко всему, что было ему дорого, мы теперь, по большей части, безразличны и лишь по каким-то причинам испытываем смутное беспокойство.
< 13 >
Экспресс TGV отправился с Лионского вокзала в одиннадцать двадцать. Всю дорогу проплывали за стеклом, точно на поворотном театральном круге, аккуратно распаханные холмы и домики под черепичными крышами. Моей соседкой была старушка, нелегально провозившая в своем рюкзачке безобидную псину. За поездку собака не издала ни звука, только, высунув голову, тыкалась носом у нас под ногами. Старушка сошла в Авиньоне, где я, пересев к окну, пытался отыскать вовне какие-то следы пленения пап или театрального фестиваля.
Чтобы попасть в Обань, на марсельском вокзале нужно было сделать пересадку. Войдя в вагон, я, на всякий случай, уточнил, тот ли это поезд, у молоденькой девушки в белом платье, сидевшей на крайнем сиденье у входа. Я хотел продолжить разговор, но она почти не знала по-английски и так разволновалась, что мне стало ее жалко. Она не была красива, у нее были черные волосы и темные глаза; похоже, в ней текла ближневосточная кровь. Простое платье с широко вырезанным воротом было, наверное, не слишком ловко скроено, потому что я сразу и близко увидел ее грудь без бюстгальтера и отвел взгляд. Я сел впереди и стал считать остановки.
Неожиданно она окликнула меня и кое-как объяснила, что сама сходит в Обани. “Мистер”, – так меня еще никто не называл. Обернувшись, я видел ее голые ноги в сандалиях. Я стал думать, что волнуется она, вероятно, оттого, что я старше, оттого, что я иностранец, оттого, что раньше ни один мужчина не воспринимал её всерьез и не прибегал к ее помощи. И вот теперь, когда это вдруг случилось, оказалось, что она плохо учила английский язык в школе.
Несколько раз я оглядывался; она, похоже, успокоилась, только по серьезному лицу пробегала тень озабоченности.
Иногда слишком легко получается оказаться близко друг к другу. Мы вместе вышли в Обани и зашагали рядом. Я поинтересовался, где тут дорога на Касис. Девушка в белом платье не знала и снова терзалась; в поисках слова подносила руку к голове и терла висок. Я полагал, что до моря рукой подать, и не понимал, как она, живя здесь, не представляет, в какой стороне море находится. Этим я усугубил ее мучения – она не могла объяснить, думала, вероятно, что должна была знать и совершила как бы некий проступок. Чтобы поправить дело, я предложил спросить о дороге на Касис у первого встреченного водителя.
Нам показали направление.
Теперь моя знакомая сказала, что нам по пути, сейчас она позвонит маме, которая лучше говорит по-английски, и та спустится из дома. История принимала необычный оборот: я шел по пустынным улицам Обани с местной девушкой для встречи с ее матерью. Городок был, видимо, так себе; навстречу нам попадались одни подростки-арабы. Девушка на ходу связалась по телефону с мамой; спустя несколько минут мы поднялись по ступенькам в скверик перед длинным домом-резиденцией; из арки появилась симпатичная француженка с короткой стрижкой, внешне совершенно не похожая на свою дочь. Всегда неловко без нужды знакомиться с матерями, но делать нечего – мы поговорили.
– Are you hitchhiker? – спросила она.
Сразу было видно, что у нее большой опыт за плечами. Да, видимо, хичхайкером мне теперь предстояло стать. Женщина, улыбаясь, подтвердила, что я на правильном пути, и чуть дальше будет нужный перекресток. Я поблагодарил; они с дочкой, чье волнение, превратившись в облачко на небе, исчезало за обрезом крыши, пожелали мне удачи. Когда я подался назад к ступенькам, мать вдруг спросила, откуда я, а, услышав ответ, с удивленно-радостным восклицанием пожала на прощание руку.
< 14 >
Почти сразу меня подобрал мужчина на “Пежо” – прежде чем выйти на дорогу, я, заглянув в карту, крупно и криво вывел маркером на листе: CASSIS.
Когда давно не садишься в машину, потом первое ощущение, что тебя похитили с этого света – полное отсутствие собственной воли и тирания движения; только успеваешь отмечать повороты и глотаешь короткие виды за окном.
Поездка была почти мгновенной.
– Вот Касис! – сказал водитель.
Мы въехали на забитый автомобилями паркинг и сделали несколько кругов в поисках места; я попросил меня высадить. Через минуту я стоял в маленьком городском саду с фонтаном и цветущими кустами, на лавочках сидели отдыхающие, а рядом бегали дети. Выйдя из противоположных ворот, я оказался у Средиземного моря. Городок лежал вокруг довольно узкой бухты, зажатый с двух сторон старыми горами. С крошечной площади я поднялся по двум ступенькам на местный променад под названием “Эспланада генерала де Голля” и растерянно остановился, обозревая у своих ног тесный пляж, занятый бронзовыми телами, слабо шевелящимися под клонившимся к горизонту Солнцем.
В этом французском раю я со своим рюкзаком и торчащей из него палаткой почувствовал себя иностранным шпионом. Озираясь, я дошел до порта. Офис туризма был закрыт. На задворках пирса с яхтенными причиндалами я спросил про местоположение местного кемпинга у молодого парня. Тот повернулся к морю спиной, помедлил, ориентируясь в панораме городка, и, наконец, махнул рукой куда-то поверх крыш, поднимающихся одна над другой.
– Там, на горе! – сказал он.
Палатку по французским законам нигде, кроме как в кемпинге, ставить было нельзя.
Я вернулся на пляж. Слева он был огорожен забором из сетки, который легко преодолевался инакомыслящими. Морское побережье везде устроено примерно одинаково, я тронулся влево в надежде найти укрытие на ночь за каким-нибудь из поворотов береговой линии.
Идти пришлось долго; каменистые бухточки под отвесными кручами не предоставляли ничего, кроме загаженных кустов вдоль тропы, по которой сюда пробиралась молодежь и любители подводной охоты. В одном месте я залез в воду и затем съел что-то из того, что у меня с собой было из провизии. День угасал. Купающиеся в море люди перекликались друг с другом по-французски.
Следующий залив оказался неожиданно велик; длинная полоса гальки изгибалась и исчезала под крутым берегом на противоположной стороне, где белел едва различимый прибой. Все высоты над морем были заняты частными владениями. Среди равнодушной безмятежности этих мест я оказался в тупике; пришлось выбираться вверх и выходить на окраинную, с узкими тротуарами вдоль сплошных каменных стен, улицу, все время преодолевавшую подъем, но не отступавшую от побережья дальше, чем заставляла это делать неприкосновенная территория вилл, окруженных небольшими виноградниками.
Наконец, судя по всему, обжитая часть берега закончилась. Улица уходила чуть в сторону, оставляя для последнего спуска к морю аппендикс, заканчивавшийся площадкой с одинокой скамьей. Дальше вниз по заросшему деревьями и кустарником склону вела дорожка со ступенями на особенно крутых местах.
Я посмотрел на часы, вздохнул и стал спускаться.
< 15 >
Ночевал я почти над пропастью. Это было единственное место на склоне каменного гребня, где оказалось возможным поместиться палатке.
Сначала я опять шагал вдоль моря; наконец, поравнявшись с большой компанией молодых людей, которые собирались разводить огонь за обломками скал, повернул и двинулся вверх в гору по узкому оврагу, прорезавшему середину поросшего соснами урочища.
То, что выглядело привлекательным снизу, вблизи оказалось довольно опасным. Склон всюду был слишком крут. Овраг кончился, а подходящего места не находилось. Я стал взбираться по осыпи. Шум моря и прочие звуки исчезли. Вокруг замерла картина горного ландшафта; кривые, наполовину поваленные деревья с обнаженными корнями выглядели обреченными. Вслед за каждым движением шуршали осыпающиеся под ногами камни. Предприятие было нелепым; в самом начале подъема я видел, что люди на берегу, задрав головы, недоумевали, куда это полез одинокий альпинист.
Казалось, за ближайшим уступом вот-вот появится горизонтальная площадка, но приходилось карабкаться выше.
Есть что-то жуткое в упорном движении человека в неверном направлении. Думал ли я, продолжая взбираться вверх? После известного количества ходов, нельзя вернуться в исходную точку, не усомнившись в самой идее пути. Так и в жизни: человек хватается за предметы и продолжает двигаться, точно не знающий пьесы артист, по ошибке вышедший из-за кулис.
В какой-то момент я осознал близость безумия. Далеко внизу осталось море и пляж. Нагруженный рюкзаком со сбившейся на бок, торчащей из него палаткой, с болтающимся на сгибе локтя ободранным пакетом с вещами, я висел, высунув голову над уступом, вцепившись слабеющими руками в тело горы.
Про обратный спуск не хочется рассказывать. Палатку я поставил рядом с оврагом, привязав к деревьям, выход из нее был в полуметре от края наклонной площадки. Перед тем как стемнело, я поел сухарей с водой.
Внизу шумело море, звякали бутылки о гальку, слышались веселые голоса, пламя освещало лица и фигуры людей. А на темном склоне, нарушая закон, сидел возле палатки на поваленном дереве несчастный отшельник.
Было совсем поздно, когда на берегу появились жандармы с фонариками, укрепленными на головах. Пока они громко и строго говорили с компанией у костра, лучи света колебались в пространстве, выхватывая из темноты фрагменты ночного мира; иногда фонари поворачивались, вспыхивали, слепили глаза, целясь, казалось, прямо в палатку, тогда я ожидал паузы, удивленной интонации, короткого совещания и, наконец, окрика.
Наверное, я провалился в щель времени; ведь еще сегодня утром я был в Париже, а после полудня шагал по пустынным улицам Обани рядом с юной девушкой в белом платье.
Понемногу разговор внизу стал веселее; жандармы пошутили, посмеялись сами и исчезли, довольные выполненной работой. Вслед за ними, погасив костер, ушли, тихо переговариваясь, последние обитатели пляжа. Я залез в палатку, завернулся в спальник и уснул.
< 16 >
Утром я сдался. Не было никакого смысла в сидении на горе вдали от людей. Ради этого не стоило приезжать во Францию.
Доев сухари, я собрал палатку и отправился в обратный путь, недоумевая, как меня сюда занесло.
По дороге к центру в супермаркете я купил продуктов, как оказалось, на тринадцать евро. Число получилось нехорошим. Тем не менее, я вновь дошел до Office de tourisme, на этот раз открытого, взял карту города и потащился по начинавшейся жаре вверх, сверяясь с названиями улиц на табличках, которые были здесь большой редкостью.
В кемпинге я устроился на одном участке с двухместной палаткой, по форме напоминавшей поверженную на землю трубу; обитатели ее, по-видимому, уже ушли в город. Я просил у администратора место с деревом, чтобы иметь защиту от солнца. Дерево пригодилось совершенно для иных целей. К нему я привязал одну из растяжек своей палатки, еще одну растяжку я привязал к ветке жиденького куста. Чтобы держался вход, я придвинул валявшийся рядом тяжелый каркас от складного пляжного зонта. Почва на горе оказалась сплошь каменной, ни один колышек не желал в нее входить. Повозившись с палаткой, я отправился исследовать опутанный туристическим бизнесом Касис.
Я прошел туда-сюда по улочкам центра, а оставшуюся часть дня коротал на маленьком городском пляжике, несколько раз входя в воду и обсыхая в стороне от основной массы отдыхающих.
Настал вечер второго дня на Средиземном море.
< 17 >
Улица тянулась вдоль побережья за окраину городка. Стена справа скрывала хозяйства, спускавшиеся к обрыву над морем. Проходя мимо одних ворот, я услышал приглушенный звук работающего механизма. Я остановился и некоторое время смотрел, как по желобу, торчавшему из стены дома на уровне второго этажа, в стоявшую на земле тележку летит виноградный отжим.
Дорога без тротуаров все время шла на подъем и была совершенно пуста, лишь иногда на низкой передаче проезжали легковые автомобили. Сплошной забор сменился решетчатым, стали видны и виноградники, и море с зависшим над горизонтом светилом. Оглянувшись на прямом участке, я обнаружил позади себя на некотором расстоянии трех туристок с фотоаппаратами. Две девушки остановились, поджидая отставшую подругу, одна из них полезла на ограду, чтобы запечатлеть виды. Так мы шагали около получаса; расстояние между нами то сокращалось, то снова увеличивалось; кроме нас, никто больше не стремился вверх по длинной улице.
Наконец с верхней точки подъема открылась панорама залива и оставшегося далеко внизу города; стало видно как бы само устройство обжитого мира; среди кварталов я разглядел зеленый квадрат футбольного поля с фигурками игроков в белой и синей форме, он казался искусно сделанной волшебной вещью.
Виноградник, забравшись на две-три террасы, сдавался и отступал перед колоссальным горным кряжем. Другой конусообразный массив, поросший кустарником, закрывал часть неба по левую сторону улицы. Окунувшись в тень, игравшую ту же роль, что ворота крепостной стены, улица превращалась в безымянное шоссе, которое поворачивало за кручей влево и, петляя, исчезало вдали среди желтовато-коричневых гребней.
Еще одна асфальтовая дорога с великолепной разметкой уходила вправо; судя по всему, по ней никто не ездил: поперек был установлен шлагбаум с табличкой. На площадке стоял автомобиль; юная пара, заученно обнявшись, глядела на простиравшуюся впереди долину. Другой автомобиль, подъехав, в недоумении медленно развернулся перед шлагбаумом и покатился обратно в город.
Запретная дорога вдоль подножья правого кряжа прямо на глазах поворачивала и взбиралась на него.
Первая из девиц должна была вот-вот показаться на площадке. Мне захотелось остаться одному; я обошел установленное властями препятствие и быстро зашагал по асфальту. На повороте оглянулся: все три девы рядком уселись на шлагбаум, и, хотя головы были повернуты в мою сторону, я с облегчением понял, что любознательность их имеет предел.
Дорога выглядела прямо-таки новой – с идеальным покрытием, с обочиной из белого камня. Она была точно специально предназначена для одинокого путника: петляя по телу горы, открывала многочисленные изгибы – ближние и дальние – звала все выше и незаметно поднимала к небесам.
Идти оказалось легко. Скоро я обнаружил, что нахожусь вровень с верхушкой соседнего гребня; недавно я букашкой полз у его подножья, и вот теперь эта махина лежала напротив, а я видел, как на ладони, рельеф, низкую растительность, грунтовую дорогу, поднимающуюся к строению на вершине, окруженному забором. Я был точно на спине огромного чудовища. Предстояло подняться еще выше. Следующий поворот дороги перенес меня на другую часть тела монстра; казалось, он лежал на боку, изогнувшись. В подбрюшье у него расположилась неровная, состоящая из складок и холмов долина, где-то застывшая в первозданном хаосе, где-то засаженная рядами аккуратных деревьев. Повороты дороги матово отсвечивали на гребне по другую сторону грандиозного пространства. Пейзаж наполняли сумерки; по их серо-голубому бархату взгляд скользил, всюду открывая бесконечное чередование планов и разнообразие деталей.
Все больше темнело.
Дорога вывела меня к обрыву над морем. Я был в центре мира с оранжевым шаром на западе, погружающимся в мировые воды. Далеко внизу, в городке, зажглись огни. Я отыскал взглядом залитый искусственным светом квадратик футбольного поля и ощутил нежность к едва различимым шевелящимся запятым – игра продолжалась.
Сильнейший порыв ветра чуть не сбросил меня с дороги. Я сделал пару шагов назад. Ветер дул с моря с такой силой, что гнул тело, как мачту; в глубине слуховых каналов трепетали барабанные перепонки, в ушах стоял непрерывный гул. Если бы внезапно ветер переменился, меня, или любого другого на моем месте, нашли бы, вероятно, не скоро, если бы вообще нашли, учитывая все обстоятельства.
Я продолжал идти дальше по пустому шоссе. По сторонам качался темный кустарник и сосны. Вдруг из-за поворота показалась фигура мужчины, шагавшего навстречу. Поравнявшись, мы, как зеркальные отображения, не могли не кивнуть друг другу и прошли дальше, каждый в своем направлении.
В нескольких местах у края асфальта располагались странно здесь выглядевшие смотровые площадки, за которыми белели таблички с запретительными надписями. Когда-то дорогу старательно строили, но, видимо, сочли слишком опасным постоянное движение людей и машин по этим скалам.
В следующий раз я оказался над морем, уже погрузившимся во тьму. На месте города переливалась драгоценная россыпь света, несколько крошечных фонариков мерцали на невидимых судах у горизонта. В противоположной стороне, дальше по побережью виднелись огни другого городка. Над черной громадой горы ветер дул непрерывно, почти не ослабевая. Он быстро выдувал тепло из тела и рассеивал в окружающем пространстве; спасало движение, да немного грел спину рюкзак.
Я повернул назад с сожалением; с таким же сожалением и одновременно с восторгом я двигался до сих пор, когда хотелось вечно шагать и вечно оставаться на месте.
Дорога теперь шла под уклон; в темноте были едва различимы асфальт и окрестности. Когда я наконец добрался до места, где заканчивалась улица, наступила ночь. У решетчатого забора стояла машина с зажженными габаритными огнями. Двое смотрели на панораму ночного города. Мужчина сзади обнимал женщину. Я немного подождал в стороне и, когда они повернулись к автомобилю, подошел ближе и попросил подвезти до центра.
Этот француз в очках в тонкой металлической оправе был осторожен. Помощь незнакомцу не входила в его планы. Он внимательно посмотрел на мои шорты и рюкзак и спросил, не был ли я на горе. Я ответил по возможности пространнее, чтобы помочь ему принять решение.
– Хорошо, – наконец сказал он, – только подождите, пока я съеду на дорогу.
Я думал, что мне следует сесть сзади, но он указал на место рядом с собой; его спутница поместилась за местом водителя. Пока мы ехали, она не произнесла ни слова. Я представил, как этот тип привез ее наверх полюбоваться огнями ночного города; почему-то стало ее жалко.
Через пять минут они высадили меня на безлюдном перекрестке возле залитой ярким светом площадки автомастерской с замершими на ней неисправными машинами.
< 18 >
Ночью погода поменялась. Точнее, ничего не произошло, кроме того, что подул сильнейший ветер. В кемпинге на горе это было особенно ощутимо. Всю ночь я не спал; ветер наполнял палатку холодом; не будучи закреплена колышками, она приподнималась от земли и болталась на привязи, как воздушный шар; только мое тело прижимало дно по диагонали; отдельные порывы так трепали ее, что сдвигались и падали подпорки входа, а крыша складывалась и со страшными хлопками била меня по голове. Так продолжалось всю ночь до рассвета.
Утром холодный ветер продолжал дуть. Я выбрался наружу и отправился умываться и готовить завтрак. Делалось это так. В кабинке с раковиной я наливал воду в кружку, опускал в нее кипятильник, включая его в розетку для электробритв. Пока я умывался, вода вскипала, и я высыпал в нее мюсли из целлофанового мешка. Я возвращался к палатке, съедал заваренную смесь, снова шел в умывальник, мыл кружку, и вновь кипятил воду, заваривая на этот раз зеленый чай в пакетике.
К тому времени, как я все это проделал, из трубообразной палатки после долгого бормотания выбрались парень с девушкой. Он был по виду француз, она – азиатка; оба – студенты из Парижа. Чтобы закрепить палатку, мне посоветовали взять молоток у кого-нибудь из соседей. Я побеспокоил венгра-автомобилиста с женой и загнал колышки в грунт, согнув пару штук. При этом я все время думал о том, что пора бежать из Касиса.
Я сходил в администрацию, расплатился, а через час стоял на выезде из города с табличкой “Канн, Ницца”. О том, насколько это глупо выглядит, я не подозревал. Скоро меня подобрала пара на маленьком “Пежо”, в котором сзади поместились две доски для серфинга. Пара была красивой и – чтобы кратко выразиться – интеллектуальной. Они так подходили друг другу, что это вызывало зависть. В России у меня нет таких знакомых. Они объяснили, что место неправильное, и отвезли меня на нужный перекресток.
Спустя несколько часов я с одним парнем доехал до Тулона.
< 19 >
Кажется, князь Андрей в “Войне и мире” мечтал о “своем Тулоне”. Что ж, теперь у меня был мой.
Я оказался в самом его центре в разгар дня. Солнце палило нещадно.
Подвозивший меня водитель предупредил о коварстве города. Магистраль А50, по которой мы ехали, не огибала его, а проходила насквозь; мне предстояло самому найти ее продолжение среди множества улиц и вновь попытаться, так сказать, оседлать автомобильный поток. Ковбоем я оказался так себе. Я долго тащился по пыльным и жарким тротуарам и, топая над железнодорожными путями, малодушно поглядывал на здание вокзала напротив.
В общем, это был Тулон наоборот. Продолжительное время я вел себя, как сумасшедший. Держа в руках все тот же листок бумаги со словами “Канн” и “Ницца”, я долго и безуспешно обращался с заготовленными фразами к водителям машин, останавливающихся на небольшой заправке; потом, отчаявшись, шел на перекресток, где с разных направлений могучие автомобильные реки текли, пересекались и сливались вместе, чтобы потом устремиться главным потоком вниз, в тоннель, над которым, в числе прочих, висела табличка с обозначением А50; я стоял на проезжей части на полосе для общественного транспорта и, пока горел красный свет на светофоре, шел вдоль рядов машин со своим плакатиком – в основном люди улыбались в ответ, кто-то пожимал плечами, а господин в темных очках брезгливо сказал что-то вроде “нет, спасибо”, видимо приняв меня за попрошайку и продавца всякой ерунды; потом, для разнообразия, я возвращался на заправку, и начиналось все сначала. Через несколько часов я двинулся назад к вокзалу.
Той же ночью я шел пешком по обочине шоссе вдоль моря и мимо подсвеченного желтыми фонарями форта входил в Антиб.
< 20 >
Вряд ли в нынешнем веке найдется человек, который станет добираться из Бьота в Ниццу пешком.
Вряд ли в оставшейся жизни есть что-то лучшее, чем долгий путь в одиночестве вдоль сверкающего под утренним солнцем залива.
Я шел по дороге вдоль побережья и миновал уже Вильнёв-Лубэ, Кань-сюр-Мер и Сен-Лоран-дю-Вар, когда поравнялся с территорией международного аэропорта Ниццы. Там я собрался попросить, чтобы меня подвезли, но выяснилось, что Променад де Англэ совсем рядом. Чтобы отдохнули ноги, я, сняв туфли, некоторое время шагал под пальмами босиком по газону. За забором летного поля видны были по-разному окрашенные лайнеры с флагами различных государств на хвостах. Новые стальные птицы то и дело присоединялись к ним, заходя на посадку со стороны моря: походило на эффектный и недорогой аттракцион.
Потом я увидел собственно Ниццу – пленительный длинный изгиб набережной с простой соразмерностью зданий и высоких пальм.
Еще раньше я решил, что обязательно должен найти знакомого русского режиссера, который вроде бы собирался в это время работать здесь. У бывалого господина, стоявшего возле открытого яхтенного сарая, я спросил, где тут театр. Месье указал корявым пальцем вдоль набережной на “куполь руж” – круглую башенку розового цвета, венчающую далекое здание. Где-то там следовало спросить. Я зашагал дальше по Английскому променаду.
Оказалось, что француз показывал на купол отеля “Негреско”. Я вошел и попросил что-нибудь на память. Портье протянул мне буклет; внутри было два вкладыша: один – с ценами на номера с видом на море и без, другой – с исторической справкой, в которой, в числе прочего, приводился длинный список коронованных особ и знаменитостей, в разное время посетивших легендарное место.
Я полагал, что своей славой “Негреско” обязан одному упоминанию у Фицджеральда, и чуть было не купил недорогие часы в позолоченном корпусе в местном бутике.
“После окончания войны публика вернулась на Лазурный берег, но теперь это уже были не довоенные магнаты, жившие здесь подолгу. Среди постояльцев большинство составляли туристы и бизнесмены, останавливавшиеся на короткий срок. Постепенно отель приходил в упадок”, – было написано в буклете.
Русского режиссера в театре не оказалось. Мало того: ни охранник, ни персонал, ни актриса, вышедшая во время репетиции из зала, – никто не знал, не помнил и не слышал ни о режиссере, ни о театре из Москвы, который – это я знал точно – играл здесь пару лет назад. Я разозлился. Я спрашивал о том же у двух странноватых женщин, клеивших афишу в какой-то улице, но потом вспомнил про “Негреско”, чье волшебное название оказалось румынской фамилией, про Фицджеральда и немного успокоился. Не нужен Ницце никакой, даже очень хороший, русский режиссер и театр тоже не нужен, хотя есть здание, в котором играют какие-то люди. Конечно, так должно быть.
И я, потеряв к этому городу всякий интерес, пошел и насладился им.
< 21 >
Я ехал в Ментон с билетом до Монте-Карло, поэтому слегка заволновался, когда в вагоне появился кондуктор. Парень в форме, не торопясь, шел по проходу, проверяя проездные документы пассажиров. Когда он взял в руки мой, я жестами стал объяснять, что перед отправлением пытался его прокомпостировать. Парень кивнул, продырявил билет и, уже возвращая, задержал на нем взгляд.
– Монте-Карло только что проехали, – без всякого чувства сообщил он, двигаясь дальше по вагону.
Рассматривая бумажку, ни к кому не обращаясь, я сказал, что просил в кассе билет до Ментона.
Сидевший рядом крупный юноша в очках был единственным моим зрителем. Я пожал плечами.
– Ментон… Монте-Карло…Может быть, я сказал Монте-Карло, – философски закончил я для него.
Юноша оказался англичанином, совершавшим поездку со своим отцом в познавательных целях. В Ментоне их интересовали апельсиновые рощи. Про рощи мне ничего не было известно, зато много лет я помнил одну фразу, кажется, у Бунина, что-то вроде: “на зиму она сняла дачу в Ментоне”. Этого было достаточно; так же, как Канн из-за особенностей транскрипции явился для русского слуха во множественном числе, так и падежное окончание, по причине возможного двойного толкования рода, надолго, если не навсегда, ввело меня в упоительное заблуждение относительно женской природы этого города. “Ментона”, – медово-сладостно слышалось мне многие годы. Я и теперь не мог отвыкнуть и чувствовать иначе.
Не знаю, как англичанам, которых я встретил потом на улице, а мне с моей Ментоной повезло. Я бродил по карабкающимся на гору улочкам, прислонялся к сохранившим лихорадочную желтизну стенам, входил в крошечные дворики, пробирался по лестницам в тоннелях под домами. Я прислушивался к звукам, доносившимся из открытых окон, и смотрел, как молодые женщины пристегивают мотоциклы к вмурованным в камень железным кольцам, которые раньше служили привязью для лошадей.
Я видел в проеме распахнутого окна обнаженный женский торс, сотрясающийся в судорожных движениях стирки. Голова с плечами, чресла и грудь были обрезаны квадратом рамы, но то, что оставалось видимым – колыхавшаяся в тяжелом исступленном ритме плоть, – указывало на почти античную красоту и трагизм происходящего.
Купаясь в море, я разглядел за крышами и стенами характерную маковку русского храма. Так я поднялся к старому кладбищу на скале.
Что касается известных личностей, там оказалась могила изобретателя регби; новая надгробная плита была установлена международной федерацией. В очередной раз я подумал, что спортсменов, вероятно, следовало бы хоронить в специальных местах – слишком несовместимым с обыкновенной вечностью выглядит их бодрое жизненное занятие.
Здесь были похоронены представители разных европейских наций – англичане, французы, поляки, греки, австрийцы, немцы. Могилы протестантов, казалось, льнули к русским надгробиям и православной часовне. Впрочем, возможно, это действительно только казалось или так получилось по каким-то вполне прозаическим обстоятельствам.
Туберкулез считался почти неизлечимым, и сюда, в благословенный климат, приезжали умирать. С тех пор над теплым морем лежали русские из Петербурга, а может быть, Пскова, Твери или Москвы: князья, военные и гражданские чины, их молодые жены и дочери. Часовня, воздвигнутая иждивением родных и освященная давно покойным батюшкой, имя которого было выбито на каменной плите, сохранилась, как ни один храм на их родине. Потеряв последних попечителей, старея и разрушаясь, она тем самым только свидетельствовала о ходе времени. Краска и позолота были смыты дождями, часть невиданной в этих краях деревянной резьбы утрачена. Я прильнул глазами к дверной щели. Свет в помещение проникал через высоко расположенные оконца и проемы в местами обрушившейся кровле; внутри все было покрыто каменной пылью, два потемневших плетеных стула еще держались, два других, подгнив и рассыпавшись, рухнули без помощи чьей-либо руки. Но икона Божьей матери смотрела со стены, стены стояли, двери не были взломаны.
Со страхом я потянул на себя створку – замок держал и, возможно, был в полном порядке с тех пор, как его в последний раз заперли; только сегодня вряд ли кто знает, где оставался ключ.
< 22 >
После разговора с совладельцем отеля “Роше Нуар” я долго возвращался вдоль наступавшего океана назад к кемпингу и по тропинке поднялся на высокий берег. Немка ждала меня у своей палатки.
– Ну, как, искупались? – спросила она.
Было почти совсем темно.
– Нет, – ответил я. – Слишком сильный ветер. Без солнца довольно прохладно. Лучше попробовать завтра.
– Это правильно, – согласилась она.
Я не мог разглядеть ее лица.
– А как здесь ночи?
– Вчера было холодно. Бр-р, – для наглядности девушка обняла себя за плечи. – Идите сюда, садитесь, если хотите – прибавила она. Ее мать, видимо, уже спала.
Я подошел и сел рядом с ней под пологом. Они с матерью путешествовали по Нормандии на своем новом темно-синем “Ситроене” и завтра должны были отъезжать в Бретань.
Утром она весело поздоровалась со мной и потом чистила зубы, набирая в рот минеральную воду из пластиковой бутылки, видно, ей лень было идти до умывальника за холмом. Она была высока ростом, умна и очень хорошенькая – со светлыми, коротко подстриженными вьющимися волосами. На полоске тела ниже короткой кофточки, повыше зада и пониже талии, при свете дня я обнаружил татуировку.
Я довольно хмуро смотрел, как они с матерью, даже не позавтракав, начинают собирать и складывать в машину вещи.
– Уезжаете?
– Да.
– А где остановитесь в следующий раз?
– Где-нибудь, чтобы выпить кофе, – она улыбнулась.
– Нет, я хотел сказать, где вы собираетесь ночевать?
– Не знаю, – со смешной гримаской она пожала плечами и кивнула на мать, как бы заодно слагая с себя всякую ответственность и за то, что они все же решили уехать сегодня.
У меня оставалось всего два с половиной дня до обратного поезда на Париж.
Видимо, я потерял голову, потому что, развернув карту, обратился с тем же вопросом к ее матери. Как будто специально для того, чтобы воздвигнуть непреодолимую стену, мать ее тоже сначала сказала про кофе, а потом точно также сообщила о полной неопределенности их планов. Мне только показалась слегка насмешливой ее улыбка, когда она говорила об этом.
Полная тождественность их ответов обескуражила меня.
Я сделал вид, что чем-то занят, и украдкой смотрел, как они собираются, а иногда подходил к обрыву и, сунув руки в карманы, стоял, чувствуя, что за спиной все подходит к концу. Наконец мать села за руль и отъехала на середину площадки, чтобы развернуться. Я повернулся к машине. Дочь в последний раз осмотрела примятую траву – не забыли ли чего. Прежде чем открыть дверцу и сесть, она остановилась и улыбнулась мне. Она что-то говорила, и я что-то ей отвечал. Я запомнил слово “funny”. Кажется, это должно было означать “забавно”, хотя я бы предпочел значение “хорошо”. Ничего не поделаешь, английский для нас обоих не был родным языком. Она села и захлопнула дверцу. Мы помахали на прощание друг другу. Машина покатила в горку вдоль берега. Я долго смотрел, как они уезжают, потом отвернулся и, оставшись один, стал смотреть на океан.
< 23 >
Самую красивую девушку я встретил в баре отеля “Ритц” перед возвращением в Россию.
Я вновь пришел на площадь с голубовато-зеленой колонной посредине. Три недели назад я не смог найти знаменитый отель среди одинаковых фасадов, образующих каре. Теперь, войдя на Place Vendome, я обратился с вопросом к таксисту, и тот указал на неприметный вход. Внутри охранник проводил меня к дверям бара. Я шагнул в полумрак, где горели свечи и огни ламп, и тогда увидел эти глаза, сверкнувшие, как два черных бриллианта.
Наверное, она работала кем-то вроде метрдотеля. Стоя за высоким пюпитром, она обратилась ко мне, кажется, с предложением выбрать столик. На груди у нее белел бэйдж с именем, которое хочу сохранить в тайне. Никогда я не видел столь красивую и одновременно естественную, нехолодную молодую женщину. Может быть, она была слишком молода и недавно работала здесь. Так или иначе, от неожиданности, я почти не мог говорить, боясь взглянуть на нее. Она тоже, кажется, застеснялась. До сих пор я не нашел никакого объяснения ее присутствию в таком месте, кроме того, что место это роскошное и легендарное. Впрочем, всякая работа, где к ней запросто могли обращаться люди, казалась, применительно к такой ослепительной красоте, невозможной.
Я сказал, что просто хочу осмотреть бар. Вокруг за столиками закусывали. Мы стояли близко друг к другу. Пару раз с ней тихо перебросились словами официанты, неслышно проскальзывавшие рядом.
Самое дешевое пиво – она заглянула в меню – стоило двенадцать евро. Она мне улыбалась все также немного застенчиво, выхваченная мягким освещением из темноты со своей черной челкой и сияющими глазами. Я сказал, что зашел специально взглянуть на это место и завтра улетаю домой в Россию. Она наклонилась, достала из ящика служебного комода узкий спичечный коробок и протянула мне – на синем фоне золотом был вытеснен герб и название отеля. Я вспомнил, что у меня с собой есть кое-что. Я снял с плеча рюкзак и нашарил на дне игрушку. Это была не совсем обычная матрешка: внутри румянощекой девы скрывался маленький круглый сынок в косоворотке, с простодушным личиком. Когда я поставил две фигурки рядом на комод, девушка ахнула. Своей веселой наивностью славянская игрушка и впрямь была поразительна – особенно здесь, в центре Парижа, на дорогой Вандомской площади. Меня самого проняло, должно быть, я слишком долго путешествовал, но я не ожидал, что девушка так растрогается. Она не верила, что это – подарок ей, и несколько раз переспросила.
Она приблизила к деревянным фигуркам лицо, и тут из глаз ее хлынула такая благодарность и нежность, что, не выдержав, пробормотав на прощание, что вернусь, может быть, через год, я почти выбежал из отеля.
< 24 >
Перечитав заметки, я вижу, что не достиг цели, а лишь лучше почувствовал ее. Эти билеты с фиксированной датой обратного вылета делают жизнь ясной, укладывающейся в заранее известный временной отрезок, заставляя тем самым легко мириться с ее краткостью. Меня, однако, не хотели пускать в самолет.
Людей, купивших билеты, оказалось больше, чем мест в аэробусе.
– Это обычная практика авиакомпаний, – чуть не плача, объясняла девушка из “Эйр Франс”.
Я наблюдал кружащихся в Duty Free говорящих по-русски марсиан. В демократичной очереди на посадку узнал бывшего вице-премьера с белым, точно напудренным лицом.
В последний момент я все же оказался в самолете и там от неожиданности обращался к соотечественникам на английском. На меня смотрели с ненавистью.
– Вам повезло, четырнадцать человек остались в Париже, – добродушно усмехаясь, сказал стюард, наливая сок.