Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2007
Перевод Сергей Ильин
Моав умывальная чаша моя[1]
Фрагмент
Сейчас у нас январь 1965 года. Восьмилетний Роджер возвратился на свой второй триместр в «Стаутс-Хилл», меня же сочли для учебы там слишком маленьким. Мне предстоит последовать за ним летом, а пока я, ожидая этого события, просиживаю штаны в начальной школе англиканской церкви, — школа эта находится в деревне Коустон, расположенной в миле от нашего нового бутонского дома.
Коустонской начальной школой руководит Джон Кетт, ведущий свой род от того самого Кетта, который «Кеттовский бунт», Кетта, закончившего земной путь, свисая на цепях с бастиона Нориджского замка. Его живущий в двадцатом веке потомок — добродушнейший дяденька, пишущий книги на норфолкском диалекте, уважаемый и любимый всеми и каждым, кто обитает на многие мили вокруг. Разделяет ли он веру в независимость Восточной Англии, которую питал его зловредный пращур, я сказать не возьмусь, — уверен, впрочем, что если нынешняя мода на ограниченную автономию древних английских королевств окажется устойчивой, он обратится в естественнейшего кандидата на пост короля англов, возможно, с Делией Смит[2] в качестве царственной супруги.
— Мне требуется доброволец, — объявила однажды мисс Меддлар.
Моя рука взлетела вверх:
— Я, мисс, я! Пожалуйста, мисс!
— Очень хорошо, Стивен Фрай.
Мисс Меддлар неизменно обращалась ко мне по имени и фамилии. Таково одно из главных моих воспоминаний о начальной школе — я всегда был в ней Стивеном Фраем. Думаю, мисс Меддлар считала имена слишком панибратскими, а фамилии слишком холодными и нарочитыми для порядочной христианской сельской школы.
— Будьте добры, Стивен Фрай, отнесите это в класс мистера Кетта.
«Это» представляло собой листок бумаги с оценками по контрольной работе. Правописание и арифметика. Я опозорился, написав слово «many» с двумя «n». Все прочие сделали ту же ошибку, да еще и написали это слово через «е», и потому мисс Меддлар добавила мне полбалла — за то, что я знал насчет «а». Заглянув в полученный от нее листок, я обнаружил, что мое имя стоит там первым: я набрал девятнадцать с половиной баллов из двадцати.
Я вышел в коридор и направился к классу мистера Кетта. И уже поднял руку, чтобы постучатся в дверь, когда услышал за ней взрыв общего смеха.
Никто в этом мире — ни самая что ни на есть бородавчатая старуха из Арля, ни самый морщинистый и сгорбленный казак, ни отрастивший самую длинную косичку наидряхлейший китайский мандарин, ни даже сам Мафусаил — никто и никогда не сможет превзойти годами учеников старших классов. Они подобны охотникам с групповых фотографий времен королевы Виктории. Сколько вы ни проживете, они всегда будут выглядеть старше вас лет на сто и навек сохранят способность отпускать такие усы и вмещать такие количества спиртного, о каких вам и мечтать-то нечего. Умудренного вида, с коим они восседают на этих снимках, зрелости, которую выражают их физиономии, вам не приобрести никогда. Никогда.
В классе мистера Кетта смеялись девяти- и десятилетки, но то были девяти- и десятилетки, возраста которых я никогда не достигну, с которыми я никогда не смогу хотя бы отчасти сравниться в отношении зрелости и старшинства. Было в их смехе нечто, разделявшее, казалось, тайну с мистером Кеттом, — тайну взрослости, — и от этого «нечто» у меня ослабели колени. Успев в последний миг отдернуть от двери уже поднятую для удара руку, я побежал в школьную раздевалку.
Я сидел, отдуваясь, на скамейке у шкафчиков с одеждой и прежалостно вглядывался в полученный от мисс Меддлар листок. Нет, я не мог выполнить ее поручение. Просто не мог войти в комнату, полную старшеклассников.
Я знал, что произойдет, стоит мне сунуться туда, я успел мысленно прорепетировать эту сцену, прорепетировать в таких подробностях, что уверовал, будто все уже произошло, — вот так трусливый ныряльщик, стоя на вышке, чувствует, как в животе у него екает от прыжка, который он совершил пока что всего лишь в уме.
И я содрогался при мысли о том, как будет разворачиваться эта сцена.
Я стучу.
— Войдите, — говорит мистер Кетт.
Я открываю дверь и замираю на пороге — колени ходят ходуном, глаза опущены долу.
— Ага, Стивен Фрай. Чем могу быть вам полезен, молодой человек?
— Пожалуйста, мистер Кетт. Мисс Меддлар попросила меня передать вам вот это.
Старшие начинают посмеиваться. Презрительные, почти досадливые смешки. Что делает этот мелкий прыщ, этот клоп, это ничтожество в нашем классе, в обители зрелых людей, там, где мы зрелым манером разделяем с мистером Кеттом зрелое веселье? Вы посмотрите на него… штанцы все измяты, а… Господи-Боже… он что, и вправду напялил на ноги сандальи «Старт-Райт»? Иисусе…
А то, что мое имя стоит в списке первым, лишь усугубит положение, в котором я окажусь.
— Ну-с, юный Фрай. Девятнадцать с половиной из двадцати! Судя по всему, голова у вас варит неплохо!
Почти уже громкий, издевательский смех и смех потише, посердитее. Правописание! Арифметика, боже милостивый…
Нет, нестерпимо. Немыслимо. Не могу я туда пойти.
Мне хотелось бежать. Не домой. Куда глаза глядят. Бежать, бежать, бежать и бежать. Но я и для этого был слишком испуган. О, Господи. И еще раз, о, Господи. А все потому, что я захотел быть хорошим. Все потому, что я так высоко задрал руку и запищал так громко и так настойчиво: «Я, мисс, я! Пожалуйста, мисс!»
Все было неправильным, неправильным был сам мир. Вот он я, Стивен Фрай, — сижу в раздевалке маленькой норфолкской школы, а хочется мне быть кем-то другим. Кем-то, живущим в другой стране, в другом веке и в другом мире.
Я вновь опустил взгляд на листок мисс Меддлар. Мое имя, стоящее в самом верху, неприлично оседает на стоящее ниже имя Даррена Райта. Даррен Райт получил четырнадцать баллов из двадцати. Четырнадцать — самое милое дело. Никакого стеснения не внушает. Почему я не смог набрать четырнадцать?
Я смял бумагу в плотный катыш и засунул его в резиновый сапог. В резиновый сапог Мэри Хенч. Так было написано четкими черными буквами на прилепленном снутри сапога куске лейкопластыря. Мы с Мэри Хенч дружили, так что она, может, и не выдаст меня, если найдет эту бумажку.
Я встал, вытер нос. О, Господи.
В следующие десять лет я много, очень много раз оказывался один в раздевалках, то были самые долгие десять лет моей жизни. Случай, описанный здесь, невинен и инфантилен, при будущих же моих визитах в такие места меня обременяло куда более сильное чувство вины и ощущение собственной порочности. И по сей день, стоит мне оказаться в учрежденческой раздевалке, как сердце мое начинает ухать виновато и гулко. Да и желанию быть не Стивеном Фраем, а кем-то другим, — кем-то, живущим в другой стране и в другом веке, — тоже еще предстояло не раз меня посетить.
Я покинул эту архетипическую раздевалку, этот опытный образец всех раздевалок, что поджидали меня впереди, и едва успел опуститься, трепеща, на свою скамью в классе мисс Меддлар, как прозвучал извещающий об утренней перемене звонок.
Как и всегда, я присоединился на краю исчерченный линиями для игры в «классики» площадки к Мэри Хенч и ее подругам. Она была девочкой крупной, Мэри Хенч, с ласковыми карими глазами и приятной шепелявостью. Нам нравилось вместе бросать об стенку теннисные мячики и беседовать о том, до чего же глупы другие мальчишки, гонявшие в это время мяч или дравшиеся посреди игровой площадки. Остолопы, так мы их назвали. Все мальчики — остолопы. Иногда я и сам попадал в категорию остолопов, хотя обычно оставался просто олухом, что было, конечно, немного лучше. Компанию Мэри Хенч составляла Клер Таккер, моя соседка по классу мисс Меддлар. Клер Таккер носила очки, полученные ею от Государственной службы здравоохранения, и, разумеется, я называл ее Тлер Каккер, отчего она прямо на стенку лезла. Когда мне случалось пукнуть в классе, она немедля принималась громко вопить, что было, на мой взгляд, неэтично.
— Мисс, мисс! Стивен Фрай пукает!
Ну разве так можно? Ни в какие ворота не лезет. В подобных случаях полагается хихикать, тихонько и радостно, или нос краем свитера прикрывать. А привлекать к такому событию внимание взрослого — поступок чудовищно непорядочный. Да к тому же я вовсе не был уверен, что взрослые хоть что-то понимают в пуканье.
Перемена уже подходила к концу, когда я краем глаза приметил мисс Меддлар, шарившую взглядом по игровой площадке. Я попытался укрыться за Мэри Хенч, она была покрупнее меня, однако Мэри сказала мне, чтобы я не изображал остолопа, и вытолкнула вперед.
— Стивен Фрай, — произнесла мисс Меддлар.
— Да, мисс?
— Мистер Кетт говорит, что вы так и не передали ему мой листок.
Мимо нас поспешали, толкаясь, мальчики и девочки, возвращавшиеся по классам.
— Нет, мисс. Все правильно, мисс. Его не было в классе. Он, наверное, вышел. Так что я оставил листок на его столе.
Произносилось все это залихватски. Бойко. Беспечно.
— А. Да, понятно, — на лице мисс Меддлар обозначилось легкое замешательство, но и только, никакой недоверчивости.
За дневным завтраком мистер Кетт подошел к моему столу и присел напротив. Я ощутил, как в меня впиваются тысячи глаз.
— Итак, молодой человек. Что это за разговоры о том, будто я нынче утром отсутствовал в классе? Я никогда своего класса не покидаю.
— Ну, я постучал, сэр, а вы не ответили.
— Постучали?
— Да, сэр. А вы не ответили, вот я и ушел.
— Мисс Меддлар говорит, что вы оставили на моем столе ведомость с оценками.
— Нет, сэр. Вы не ответили на мой стук, и я ушел.
— Понятно.
Пауза. Я, ощущая жар и покалывание во всем теле, не отрывал глаз от тарелки.
— Ну хорошо, давайте мне ведомость, и мы…
— Ой. Я ее потерял, сэр.
— Потеряли?
— Да, сэр. На перемене.
На лице мистера Кетта обозначилась озадаченность. Запомни эту озадаченность, Стивен Фрай. Ты ее не раз еще увидишь.
Для того, чтобы Нарцисс счел себя желанным для всех, вода, в которую он смотрится, должна быть спокойной и чистой. Если же человек глядит во взбаламученный пруд, он и отражение видит темное, искаженное. Таким прудом и было покрытое рябью муторного смятения лицо мистера Кетта. Ему лгали, однако лгали на редкость толково и по причинам решительно непонятным.
Я-то его замешательство различал совершенно ясно. Лицо мистера Кетта и сейчас стоит передо мной, и взбаламученность чувств в его глазах делает мое отражение в них весьма и весьма некрасивым.
Вот сидит умный мальчик, действительно очень умный. В школу он приходит из большого дома у дороги: его родители, хоть они в Норфолке и новички, люди, похоже, приятные — пожалуй, их даже можно назвать ужасно приятными. В этой маленькой школе он проучится только один триместр, а после отправится в приготовительную. Кетт был человеком своей деревни, а стало быть, человеком много чего повидавшим. Умных детей он встречал и раньше, как встречал и детей высшего среднего класса. Этот мальчик представляется вполне приличным, вполне обаятельным, вполне порядочным, и все же, он врет мне прямо в глаза, не краснея и не заикаясь.
Возможно, я вдаюсь в излишние тонкости.
Очень маловероятно, что Джон Кетт помнит тот день. Да, собственно говоря, я точно знаю — не помнит.
Разумеется, вдаюсь. Я усматриваю в этом случае то, что мне хочется в нем усмотреть.
Как и всякий учитель, мистер Кетт прозевал или простил тысячи обличительных случаев, в которых из детей, отданных на его попечение, вдруг вылезало сокрытое в них животное. Надо думать, он каждый день желает сейчас доброго утра мужчинам и женщинам, которые и сами уже стали родителями и которых он видел когда-то бьющимися в безумных истериках, которых видел когда-то описавшимися, которых видел когда-то издевавшимися над другими детьми или сносившими их издевки, которые разражались в его присутствии воплями ужаса, завидев крошечного паучка или заслышав раскаты далекого грома, которые мучили при нем божьих коровок. Да, конечно, спокойная ложь хуже животной жестокости или дикого страха, но эта вот ложь остается и всегда оставалась проблемой моей, а не Джона Кетта.
Дело о результатах контрольной и резиновом сапоге Мэри Хенч представляет для меня эпизод столь значительный просто потому, что я помню его очень ясно: иными словами, он значителен, поскольку я так решил, и это само по себе имеет для меня большое значение. Похоже, он стал для моего сознания вехой, началом вереницы лганья на свой одинокий страх и риск и публичных разоблачений. Достоинство именно этой лжи состоит в том, что она была бессмысленной, чистой ложью, порок же ее в том, что совершена она была столь сознательно и столь безупречно. Когда Кетт уселся за мой стол, чтобы порасспросить меня, я нервничал — во рту сухо, сердце колотится, ладони влажны, — но стоило мне открыть рот, как я обнаружил, что не просто обратился в человека, лишенного нервов, но обрел полную уверенность в себе, стал самим собой в наивысшей из возможных степени. Я словно открыл свое жизненное предназначение. Облапошивать собеседника, оставлять его в дураках: обманывать не просто без зазрения совести, но с гордостью, с подлинной гордостью. С гордостью потаенной, и это неизменно составляло проблему. Не с той, которой я мог поделиться со всеми где-нибудь на игровой площадке, но с секретной гордостью, которую лелеешь в себе, как скряга лелеет свое золото или извращенец порнографические картинки. В часы, ведшие к разоблачению, я обливался потом от страха, а вот миг самого разоблачения определял меня в совершенстве: я исполнялся страсти, возбуждения, счастья, сохраняя в то же самое время абсолютное внешнее спокойствие и уверенность в себе — плюс расчетливость, которая срабатывала за микросекунды. Лганье приводило меня в состояние, известное спортсмену, обнаруживающему вдруг, что он пребывает в отличной форме, что координация его движений естественна и ритмична, что бита/ракетка/клюшка/кий издает в его руке звуки сладостные и напевные, что он одновременно и расслаблен, и в высшей степени сосредоточен.
Я мог бы почти без натяжки сказать, что наступивший одиннадцать лет спустя миг, в который полицейский защелкнул на моих запястьях наручники, был одним из счастливейших в моей жизни.
Разумеется, найдется человек, который попытается связать это с актерством. Когда у актера все ладится с игрой, на него нападает такое же чувство владения временем, ритмом, чувство власти и скоординированности. В конце концов, актерство и есть лганье, совершаемое ради самóй его чистой и утонченной радости — так вы, наверное, думаете. Но только это неверно, во всяком случае, для меня. Актерство есть говорение правды, совершаемое ради его чистой, душераздирающей муки.
Люди полагают, будто из актеров должны получаться хорошие лжецы — мысль вполне логичная, точно так же можно вообразить, что рисовальщикам должна легко даваться подделка чужих подписей. Не думаю, что любое из этих предположений так уж верно.
Вот фразы, которые мне нередко приходилось слышать от родителей и учителей:
«Беда не в том, что ты это сделал, а в том, что ты об этом солгал».
«Ну почему ты врешь?»
«Можно подумать, ты и вправду хотел, чтобы тебя схватили за руку».
«Не лгите мне снова, Фрай. Вы ужасный лжец».
Да нет, не так, думал я про себя. Лжец я просто-напросто блестящий. Блестящий настолько, что лгу, даже когда не существует ни единого шанса, что мне поверят. Это ложь ради лжи, а вовсе не ради достижения какой-то дурацкой цели. Ложь настоящая.
…Я расскажу вам, что, на самом деле, счел возможным запомнить на мой счет мистер Кетт. Один из побочных продуктов телевизионной известности состоит в том, что людей, которые вас чему-то учили, нередко просят поведать, какими вы были в юности. Иногда они делают это в газетах, иногда — выступая на публике.
Несколько лет назад преемник Джона Кетта попросил меня открыть «Коустонский школьный праздник», или «Большую летнюю ярмарку», если воспользоваться ее официальным названием.
Всякий, кто рос лет двадцать-тридцать назад в деревне, знает об этих празднествах много чего. Ярмарочное ярмо, не без шутливой самоиронии отзывался о них мой отец.
Жители Восточной Англии развлекались на таких сельских сборищах игрой в «пивной пузырь» — увы, теперь ее сменило далеко не столь самозабвенное и более благовоспитанное метание сапога на дальность. Еще была игра «попади мячом в свинью» — в те дни сельские жители умели обращаться со свиньями, думаю, нынешний средний гражданин Норфолка при виде такой зверюги завизжит, ударится в бегство да еще и в суд после подаст. Еще там швырялись мокрой губкой в приходского священника (или викария — строго говоря, норфолкские деревни предпочитали держать скорее приходского священника, чем викария — насколько я понимаю, разница между ними состоит в том, что викария выбирает епископ, а приходского священника местный землевладелец). Еще там имелись: благотворительная торговля прохладительными напитками, кадки с настоящими отрубями, в которых были закопаны настоящие же подарки, соревнования «Заплати пенни и угадай вес козы», соревнования по сшибанию кокосовых орехов и трактор либо гусеничный тягач, на котором можно было прокатиться за шесть пенсов.
А уж если брату, сестре и мне сильно везло, на местном празднике мог объявиться Гарри Вудкок, тамошний часовщик и продавец украшений, чья вывеска обозначала его так:
ГАРРИ ВУДКОК
«Человек, которого ты знаешь»
Вудкок перебирался с ярмарки на ярмарку с прикрепленным к столу велосипедным колесом. Из центра колеса исходила стрела — вроде минутной стрелки часов, — крутнешь ее, и она, когда остановится, укажет на твой приз. Никки Кемпбелл проделывает то же самое на британском телевидении, а созданный Мери Гриффин американский оригинал, «Колесо фортуны», показывают по «Эй-би-си» уже десятки лет. Однако Гарри Вудкок делал этих профессионалов одной левой и оставлял их валяться на поле боя. Он носил экстравагантные шляпы с круглой тульей и загнутыми кверху полями и, не закрывая рта, молотил языком — ни дать ни взять кокни с рынка. Слушать его ист-эндовский треп с норфолкским акцентом было чистым наслаждением.
В одну такую праздничную субботу ко мне подошла сестра, — я как раз прикидывал, сколько империалов могло войти в огромный горшок, который сияющий от радости архидиакон волок сквозь толпу, заполнившую церковный парк.
— Угадай, кто здесь?
— Неужели…?
— Ага. Человек, Которого Ты Знаешь.
И мы стремглав понеслись к нему.
— Приветствую, юноша! — грянул Человек, Которого Ты Знаешь, прикасаясь пальцем к шляпе, как делал он при виде всех и всякого. — И вас, молодая мисс Фрай, тоже.
— Здравствуйте, мистер Человек, Которого Ты Знаешь, — хором ответили мы, великим усилием воли подавив в себе желание истаять в неприличном хихиканьи. Мы заплатили по шиллингу и получили по «счастью». То были плашки полированного дерева с нанесенными на обе их стороны краской номерами — от нуля до двадцати. Когда колесо раскручивалось, каждое «счастье» полагалось бросить в «корзинку» — еще одну шляпу, стоявшую вверх тульей. Человек, Которого Ты Знаешь, постарался, орудуя кистью, достичь некоторой изысканности, сообщив каждой цифре вид залихватский. Я словно видел его в тот день, — а цифрам был уже не один десяток лет, — язык высунут несколько вбок, словно хозяин его вглядывается в сломанные часы, а сам хозяин пошипывает и шепотом ахает, портя каждую плашку в усилиях сообщить ей декоративные качества и опрятность. Моя сестра, прекрасно владевшая пером и кистью, могла начертать двадцать чисел ровно за двадцать секунд, и каждое было бы грациознее, изящнее и милее тех. В Человеке, Которого Ты Знаешь, присутствовала прискорбная неуклюжесть, равно как и в его напыщенности, и в плашках «счастья».
Да, собственно, и в его велеречивости.
— Кати, вали, кидай. Никогда не знаешь заранее, если только не знаешь всегда. Леди Удача сегодня в настроении до ужасти странном, чтоб у меня башмаки прохудились. Та еще штучка, наша леди Удача, точно вам говорю. Двадцать удачливых «счастиев», двадцать удачливых номеров, каждый — чистое золото, а если это не так, меня зовут вовсе не Рекел Уэлч[3]. Накупливать их нельзя, спикерлировать ими тем более, а иначе я не Человек, Которого Ты Знаешь. А я он самый и есть, он самый, он самый, он самый, как сказал капитану Блаю[4] претолстенный плод хлебного дерева. Вот он, хороший топает жетльмен, еще два клиента и запускаем вертушку, дайте мне шиллинг, сэр, — выиграете презент, да такой, что ваша жена нипочем от вас не сбежит. Спасибо вам, много большее того, какого вы заслужили. А вот, какая распрекрасная дамочка. Ан нет, соврал, это викарий, — и снова соврал, самая что ни на есть распрекрасная дамочка. Сюда, сюда, грабительница моя, так просто я вас не отпущу, — или дадите мне шиллинг за «счастье», или самый смачный поцелуйчик, какой дарили за всю вашу долгую жизнь. Черт, получил-таки шиллинг, а мне бы лучше поцелуйчик. Люди и жетльмены… Человек, Которого Ты Знаешь, вот-вот крутанет колесо. Весь мир… — и тут он с преувеличенным ужасом подносил палец к губам, — мир… он весь затаил дыхание.
И мир затаивал дыхание. Мир затаивал дыхание, а колесо вертелось.
А после мир выдыхал воздух. Выдыхал, осыпая нас шквалом пластиковых крепостей и складных алюминиевых лотков, с которых продаются лиловые, запечатанные прихотливыми печатями билетики из бумажной массы — вскрывая их, ты обнаруживаешь, что здоровенного синего медведя из акрила тебе не досталось, и бросаешь билетики в траву. Аттракционы, к коим мы выстраиваемся в очередь теперь, это «Прогулка на новейшем “Воксхолл 4Х4 Фронтера”» (спасибо Джеку Клейвуду из «Воксхолл Лтд.»), «Вкус виртуальной реальности» и «Угадай вес ОЗУ ПК “Компак”», любезно предоставленного нориджской компанией «ПК Экспложн».
Хватит-хватит, я уже слышу голос Мэри Хенч, извещающий, что я веду себя, как последний остолоп. Собственно, я слышу его всякий раз, как задумываюсь о нашей сельской жизни.
Когда я еще изучал в университете литературу, мне постоянно приходилось читать рассуждения о том, что все великие книги посвящены борьбе цивилизации с варварством, а именно:
╖ Аполлона с Дионисом
╖ Urbisetrus[5]
╖ Двора с лесом
╖ Столицы с сельской аркадией
╖ Палл-Малл с майским колом
╖ Главной улицы с живой изгородью
╖ Метрополии с деревушкой
╖ Стихийного разрастания городов с сельским захолустьем
Более чем уместно, что я пишу это, слушая вполуха речи, которые Дэвид Беллами, Джереми Айронс и Джонни Моррис произносят на большом митинге в Гайд-Парке. Они предупреждают страну об угрозе, которую составляет для сельской местности городское невежество и направленные не в ту сторону сантименты столичных жителей. Pointd’appui[6] этого митинга — отстоять охоту на лис, однако у меня создается впечатление, что он обращается в нечто большее.
Я просто включил телевизор… а там огромная толпа, людей почти столько же, сколько горожан стекается каждое воскресенье в национальный парк «Йоркширские дали», правда эти, хочется верить, по крайней мере, покинут парк, его не замусорив.
Полагаю, с минуты на минуту начнется интервью с каким-нибудь крысоликим пронырой из Нью-Мэлдена, который держится по вопросу об охоте совершенно противоположного мнения.
Ну вот, пожалуйста! Правда этот, судя по его выговору, родом не из Нью-Мэлдена, а из Ромфорда[7]. И он только что обозвал лисиную охоту «варваризмом», что произвело на меня впечатление странное, поскольку именно он-то толком двух слов связать и не может. Прошу прощения за педантизм несостоявшегося классициста.
Лучше бы они у лисы интервью взяли.
— Какая разновидность охоты представляется вам наиболее предпочтительной, милая дама, — псовая, ружейная, с применением капканов, отравляющих газов или ядов?
— Вообще-то, если честно, я предпочла бы, чтобы меня просто оставили в покое.
— Н-да… а если исходить из того, что такой вариант невозможен?
— Невозможен? Не думаю. Выбор ведь существует всегда, не правда ли?
— Ну, вы же понимаете. Ягнята. Курятники. Истерические люди, которые слышат по ночам, как вы роетесь в их мусорных баках.
— Хороший мусорный бак — это вещь.
— Да, не спорю, и все-таки, от чего бы вы предпочли умереть?
— Если вы не против, я бы выбрала собак. С собаками лиса всегда найдет общий язык. Мои прямые предки жили в этих же самых местах и в течение трех сотен лет их каждую зиму травили собаками. Сказать по правде, собаки, вообще-то говоря, бестолочи редкие.
Впрочем, довольно уже о городе и деревне. Я ведь собирался рассказать вам о Джоне Кетте и Коустонском сельском празднике. Ну, правда, у нас с минуты на минуту речь пойдет о кроте, так что животных я приплел сюда отнюдь не случайно.
Открытие Коустонского школьного праздника можно было счесть и долгом, и удовольствием сразу. Я принадлежал к числу старых питомцев школы, я был с ней связан и у меня было чем в ней заняться, — вместо того, чтобы просто бродить взад-вперед, сцепив за спиной руки, на манер заштатного члена королевской семьи, инспектирующего очистные сооружения. Я мог, к примеру, вновь посетить раздевалку, мог снова вдохнуть острый, отдающий свежеотпечатанным плакатом запах шкафа, стоящего в кабинете живописи, мог полюбопытствовать, освежили ль разметку площадки для игры в «классики» с тех времен, как Тлер Каккер завоевала на ней чемпионский титул.
Коустонский праздник оказался не просто чудом воскрешения прошлых десятилетий, — это если оставить в стороне пугающий матч по теквондо, устроенный местными мальчиками, — довольно было лишь запаха пересахаренных бисквитных пирожных и слегка подкисшего сена, чтобы напомнить мне времена, в которые мир был юн и кругом виноват передо мной.
Я бродил от лотка к лотку в своего рода остолбенении, время от времени нарушаемом застенчивым бормотком: «Вряд ли вы меня вспомните…».
Тлер Каккер отрастила пару взрывоопасных грудей и обзавелась целым выводком дочерей, старшая из которых выглядела более чем готовой приступить к самостоятельному воспроизводству. Мэри Хенч улыбнулась мне из-под пушистых усов — и из-за плеча свирепого обличия подружки (мальчики явно продолжали числиться у нее по разряду остолопов), а вот Джон Кетт так и остался все тем же господином, недоумевающий взгляд которого сопровождал меня безмолвным осуждением в течение двадцати пяти лет.
— Ну что, молодой человек, полагаю, с тех пор, как вы были здесь в последний раз, все несколько сократилось в размерах?
Я согласился с ним, и он перевел разговор на кротов.
Кротов?
Когда я только еще появился здесь и производил традиционный предварительный осмотр лотков с угощениями и напитками, кое-кто из прочих собравшихся на праздник людей тоже заговаривал со мной о кротах, подмигивая или многозначительно и шутливо пристукивая себя пальцем по кончику носа, — и у меня создалось впечатление, будто они на что-то намекали.
Садовниками моих родителей были два брата, Алек и Айвен Табби, выбивавшиеся из сил в стараниях избавить теннисный корт — равно как и невообразимую гордость нашего парка, бадминтонную площадку — от кротов. Возможно, тут-то некая связь и присутствовала?
Кротовая охота есть великое искусство; большинство тех, кто его практикует (а среди них всегда можно встретить вооруженных запасом ядохимикатов людей в флюоресцентных жилетах), проводит немалое время за тем, что тихо стоят на месте, оглядывая лужайки и свежие кротовые кочки. После получаса, возможно, такой мучительной бездеятельности они, наконец, трогаются с места и неслышно обходят выбранные, по-видимости, наобум участки травы, по которым и расставляют капканы. Пару дней спустя из капканов извлекаются три-четыре мертвых крота. Я полагаю, что кротоловы, пока они так стоят, ничего не делая, на самом деле высматривают еле приметную дрожь земли или те участки травы, что посветлее либо потемнее других, и это дает им представление о том, в каком направлении продвигаются кроты. Сами кротовые кочки, разумеется, ничего на сей счет сказать не могут, поскольку нарывшие их джентльмены в черном уже убрели куда-то еще. Весь фокус в том, чтобы догадаться — куда.
Тогда, в 1965-м, в первые недели триместра, проведенного мной в Коустонской начальной школе, меня все сильней и сильней угнетала моя неспособность завоевать звезду по природоведению.
Ученикам мисс Меддлар надлежало каждую неделю приносить в класс какие-нибудь их objetstrouvés[8] биологического свойства. Принесшему лучший из таких экспонатов присуждалась звезда. Мэри Хенч притащила однажды яйцо пестроносой крачки, добытое ею в гнезде, найденном на берегу моря, в деревушке Бранкастер. И после того, как мисс Меддлар утвердилась в уверенности, что Мэри Хенч нисколько не врет, утверждая, будто гнездо, когда она на него наткнулась, было брошенным, а яйцо холодным (я-то не поверил Мэри Хенч даже на миг, я и по сей день убежден, что дрянная девчонка попросту захлопала здоровенными лапищами и согнала несчастную мать с яиц, столь неистовой и яростной была честолюбивая жажда Мэри набрать звезд больше, чем кто-либо еще, и получить «Кубок за успехи» с прилагавшимися к нему пятью книгами ценой в шиллинг каждая), да, так вот, после этого обманщица получила звезду. Как раз в ту неделю я возлагал большие надежды на мой барсучий череп, прокипяченный и оттертый зубной пастой «Колгейт» до белизны, какой вы и представить себе не сможете, до полной гарантии свежего дыхания, — он лежал у меня в красивой, выстланной клочьями красного целлофана коробке. Мне еще предстояло несколько лет спустя произвести такую же косметически-стоматологическую операцию над костью, принадлежность которой определить было немного труднее (я-то не сомневался, что она — человеческая), и получить мой третий синий значок победителя телепрограммы «Флаг отплытия», — а третий синий значок мгновенно преобразуется, как то известно всему белому свету, в значок серебряный. Однако до этих волнующих свершений было еще жить да жить. Пока же я не имел ни единой звезды. И просто-напросто выходил из себя. Мне необходимо было получить звезду и заставить Мэри Хенч взвыть от зависти — даже если для этого мне пришлось бы пойти на убийство.
Слава никогда не является через парадную дверь. Она подбирается к нам без приглашения, пока мы спим — с черного хода или через чердачное окно.
Неделю за неделей я мрачно мыкался по родной природе. Я испытал морскую звезду, дроздовое яйцо, собрание высушенных между страницами книги смолевок и колокольчиков, полный ящик фарфоровых черепков с изображением ивы, из тех, что закапывались викторианцам в землю с единственной целью — разогорчить кладоискателей двадцатого века. Ни малейшего успеха. К восьмой неделе триместра я знал список природоведов-звездоносцев наизусть.
Мэри Хенч
Мэри Хенч
Жаклин Райт
Иан Адамс
Джимми Спид
Мэри Хенч
Мэри Хенч
Одним воскресным вечером я кружил и кружил на велосипеде вокруг конюшен нашего дома, истязая мой разум поисками идеи насчет того, что бы мне такое принести назавтра в школу, как вдруг ко мне приблизился Айвен Табби, державший в чаше ладоней что-то маленькое, мягкое и темное.
— Крота нашел, — сказал он.
То не был крот, раздавленный и пронзенный пружинным капканом, то был крот, умерший, по всему судя, естественной смертью и совсем недавно. Возможно, отец и мать его попались в капканы, вот он и вылез из земли — посмотреть, что происходит и почему его не зовут обедать, — и с ужасом обнаружил, что совсем ничего не видит и что ему вообще не положено болтаться по земле с ее Верхними Людьми и Зрячими Зверьми. Но какой бы конец он ни нашел, молодой крот этот пребывал в превосходном состоянии, розовый нос его и лопатовидные лапки были еще теплы и отличались совершенством формы.
Я взмолился, чтобы его отдали мне, и великодушный Айвен просьбу мою удовлетворил, хоть и намеревался, как выяснилось, скормить находку своему коту.
На следующее утро я проделал на велосипеде обычную милю до Коустона, весь трепеща от волнения. Обернутый в солому крот лежал в прицепленной к раме сумке. Сегодня меня ожидал триумф.
«Перед нами обычный европейский крот — скажу я классу. Этой ночью я провел исчерпывающее исследование кротов по «Семейной циклопедии» Пира. — Каждый день кроты съедают столько, сколько весят сами, и, не получая пищи в течение двенадцати часов, могут буквальным образом помереть от голода. За один час крот способен прорыться под землей на расстояние в восемнадцать футов. Спасибо».
И я представлял себе, как слегка поклонюсь под восторженные овации всех учеников, — не считая Мэри Хенч, губы которой побелеют, потому что ее ничтожная гусеница шелкопряда или жалкое собрание катышков из помета сипухи останутся попросту не замеченными.
Я бросил велосипед во дворе и помчался к мисс Меддлар, притормозив лишь у самой ее двери, дабы придать себе вид спокойный и выдержанный.
— О, как вы сегодня рано, Стивен Фрай.
— Правда, мисс? Да, мисс.
— И что это вы принесли? Что-то для стола природоведения?
— Да, мисс. Это… — взволнованно начал я.
— Не говорите пока ничего, мой мальчик. Давайте дождемся других учеников. Положите это на стол и… о Боже, что там такое творится?
Со стороны игровой площадки донесся буйный взрыв смеха и восклицаний. Мы с мисс Меддлар бросились к окну и, вытянув шеи, попытались разглядеть причину такого смятения. И в тот же миг в комнату влетел Джимми Спид, встрепанный, весь в пятнах чернил мальчик, который всегда улыбался так, будто был уверен, что его окружают одни сумасшедшие.
— Ох, мисс, мисс! Вы ни за что не поверите! Ни за что, никогда!
— Во что я не поверю, Джимми Спид?
— Это Мэри Хенч, мисс! Она привела на урок природоведения ослика. Настоящего, живого! Такой красивый, не знаю только, как он поместится на столе.
— Ослик! — мисс Меддлар порозовела от волнения, разгладила на себе юбку и метнулась к двери. — Ослик. Боже милостивый!
Я взглянул на моего кротенка и залился слезами.
В самом конце недели, когда все в школе, начали, наконец, говорить не об одной только Мэри Хенч с ее осликом, мистер Кетт подошел ко мне на игровой площадке и отвел в сторонку.
— Приветствую вас, молодой человек, — сказал он. — Что-то вы ходите, как в воду опущенный, если позволите мне так выразиться.
— Правда, сэр?
— Правда, сэр, — отозвался он. — Помню шутку, которую я слышал мальчиком на рождественском представлении. Про Золушку. В Дереме, за много лет до войны. Одна из ее плохих сестер сказала: «Когда на меня нападает тоска зеленая, я покупаю себе новую шляпку». А другая плохая сестра ответила: «Так вот почему они у тебя все болотного цвета». Как сейчас помню.
Правда, при его мягком норфолкском выговоре это выглядело немного иначе: «…как сичас».
— Итак, — продолжал он, опуская ладонь мне на плечо. — Что же именно погрузило в тоску зеленую вас?
— Да так, ничего, — ответил я, — просто…
— Мне вы можете довериться, молодой человек. Если это тайна, от меня ее никто не услышит. Двадцать лет назад один мальчик открыл мне удивительную тайну. Знаете какую?
— Нет, — заверил его я, мгновенно воспрянув духом. Больше всего на свете я любил удивительные тайны. — Какую?
— Не скажу, — ответил мистер Кетт. — Это же тайна. Видите? Вот как хорошо я умею хранить их.
— А. Ну, понимаете, дело в том…
И из меня потоком полились путаные описания краха, разочарования, гнева и отчаяния, которые пожирали меня изнутри после поражения, нанесенного мне Мэри Хенч и ее распроклятым ослом.
— Понимаете, он был такой замечательный… такой совершенный. И лапки совершенные, и нос, и шкурка. Лучший крот на свете. Хоть и мертвый. В любую другую неделю я получил бы звезду. Да не в звездах дело, а в том, что я ни разу ни одной по природоведению не получил. Ни одной. Никогда.
— Зато у вас множество звезд по правописанию, не правда ли? Так говорит мисс Меддлар.
— Да ну, правописание…
— Я видел вашего крота. Очень хороший крот, тут и сомневаться нечего. Вам следует гордиться им.
Под вечер того же дня, когда завершились занятия, я подошел к столу, на котором покоились творения живой природы, взял уже немного подпорченного временем крота и завернул его в носовой платок.
— Это что же, наш крот покидает нас? — спросила мисс Меддлар с проблеском, как мне показалось, надежды в голосе.
— Да, наверное, — вздохнул я. — Видите ли, он немного… ну, вы понимаете.
На середине дороги домой я прислонил велосипед к ограде и развернул платок, решив предпринять научное исследование природы разложения. Шкурка крота, некогда столь плюшевая и красивая, теперь потускнела, пошла пятнами и, казалось, кишела поблескивающими белыми клещами. Какое-то черное насекомое, сидевшее в мокрой сердцевине кротового тельца, смакуя ее липкую жижу, казалось, вдруг увидело меня или, по крайней мере, увидело дневной свет, возможность выбраться на свободу. Яро взмахнув крылом и прерывисто зазудев, точно заводная игрушка, оно влепилось прямо мне в глаз. Я взвыл и уронил мою ношу. А летучая тварь, кем бы она ни была, взвилась в воздух и полетела над полями.
Почувствовав, что лодыжки мои мокры, я опустил на них взгляд. Крот упал мне на сандалии и словно взорвался там, расплескавшись по носкам и ступням. Я завопил и завизжал от страха и отвращения, и заскакал на месте, обмахивая платком голени — так, словно их охватило пламя.
Все было слишком ужасно, природа была слишком ужасна. Природа воняла, хлюпала и выблевывала слизь, червей и разорванные кишки.
Думаю, я впервые ощутил тогда потребность не быть. Не умереть и уж тем более не покончить с собой — просто не быть. Этот мерзкий, враждебный, уродливый мир для меня не годился — как и я для него. Мир был чужд мне, а я ему.
Ошметки крота лежали рядком вдоль изгороди. Я обтер ноги чистым когда-то, немного хрустким льняным носовым платком, а после поднял его к небу. Они здорово походили друг на друга, платок и вечереющее небо. И тот, и другое были покрыты пятнами чернил и крови. С тех пор отчужденная недоброжелательность определенной разновидности заката неизменно вгоняет меня в испуг.
— Благие небеса, — сказала мама. — Откуда этот запах, милый?
— От дохлого крота, а ты думала, откуда? — сварливо ответил я и затопал по лестнице вверх.
— Ну, тогда тебе лучше поскорее помыться.
— А я, по-твоему, куда иду? Лезу наверх, чтобы… в… в крокет поиграть?
Отповедь не из лучших, но ничего ядовитее я придумать не смог.
О природоведении я в тот уик-энд больше не помышлял. Лил дождь, позволявший мне спокойно сидеть под крышей и на природу никакого внимания не обращать.
И только в понедельник утром, катя на велосипеде в школу, я сообразил, что у меня нет ничего для еженедельной демонстрации наших достижений.
Палка, подумал я. Можно отличнейшим образом принести в школу палку. Не хотите крота, получите палку. Палки тоже бывают интересные. Природа, знаете ли, не из одних только ослов, помета выдр, яиц крачки, бобровых черепов и гнилостных ползучих тварей состоит. Принесу им сухую палку.
И я подобрал с земли первую попавшуюся. Самую заурядную палку. Мертвую, но безобидную, не подпорченную смертью. Да к тому же и вещь это полезная, чего никак не скажешь о сгнившем кроте, который, ударясь о твои лодыжки, разлетается на куски.
Я принес палку в класс и демонстративно выложил ее на стол, предназначенный для творений природы.
— Ну что же, — сказала мисс Меддлар, после того, как она с раздражающим тщанием и медлительностью пенсионерки, расплачивающейся у кассы магазина самообслуживания, изучила собранные на сей раз образцы. — Что же, хорошо. На этой неделе все вы замечательно потрудились. Должна сказать, Мэри, я рассчитывала увидеть сегодня на игровой площадке слона, однако и перо сойки, которое ты нам принесла, очень красиво, очень. Но знаете что? Звезда этой недели присуждается… Стивену Фраю.
— Фрррр?
С дюжину пар ничего не понимающих глаз заметались между мной, мисс Меддлар и обычной сухой палкой, которая лежала на столе, сильно смахивая на обычную сухую палку.
— Подойдите ко мне, Стивен Фрай.
Совершенно сбитый с толку, я вышел к доске.
— Звезда присуждается вам не за палку, хотя я уверена, палка очень хорошая. Она присуждается вам за то, что в пятницу вы унесли отсюда вашего крота…
— Простите, мисс?
— …потому что, должна вам сказать, эта дрянь провоняла весь класс. Он и весь коридор провонял, ваш крот. Увидев, что вы его уносите, я обрадовалась, как никогда в жизни.
Класс разразился хохотом, а поскольку я давно уже раз и навсегда решил, что смеяться надо мной никому и никогда не позволю, то засмеялся и сам, и принял звезду со всеми довольством и достоинством, какие сумел изобразить.
Так вот, не странно ли, не просто странновато, но действительно странно обнаружить четверть века спустя, что именно по причине этого пустякового эпизода меня в школе и помнят, — а не по причине моего бестрепетного вранья и хитроумных уверток.
Джон Кетт был, да и сейчас, надеюсь, остается своего рода мирским проповедником, демонстрацией благодетельности христианства, лучшей, чем сам Святой Павел. С другой стороны, по моему непросвещенному мнению, Иуда Искариот, Нерон и граф Дракула тоже демонстрируют благодетельность христианства получше Святого Павла… однако это совсем другая тема и для совсем другого разговора. Вы же здесь не для того, чтобы слушать мои невежественные бредни по вопросам теологии.
Но самое ужасное состоит вот в чем.
За двадцать пять лет, прошедших до того дня, до встречи с Джоном Кеттом и другими, до их улыбчивых намеков, я напрочь забыл и о кроте, и обо всем, что было с ним связано.
В начале праздника я, переходя с видом принца Майкла Кентского от лотка к лотку, при всяком упоминании о кроте делал вид, будто прекрасно все понимаю, то есть лицемерил самым постыдным образом. Я полагал, что речь идет о каком-то телевизионном скетче, в котором я выступил, а после и думать о нем забыл.
Такое случается часто. Помню, несколько лет назад некий решительно не знакомый мне человек гневно окликнул меня с другой стороны улицы. Он был буквально багровым от гнева, грозился кулаком и обзывал меня «убийцей славных кобылей». Я решил, что ему не по вкусу мои политические взгляды, мои телевизионные выступления, мои сексуальные предпочтения, мои повадки, голос, лицо — то есть я сам. Меня бы это не удивило. Он мог назвать меня жирным уродливым скучным педерастичным леваком, и я понял бы, что он имеет в виду. Однако убийца? И каких, собственно, «кобылей»? Может, все дело в том, что на ногах у меня кожаные туфли… в наши дни серийных фанатиков об одной мысли ничего ведь заранее не скажешь. Я быстро свернул за угол и пошел прочь. От таких людей лучше держаться подальше. На них, знаете ли, крупными буквами написано: Добра не жди.
Вообразите же испуг, охвативший меня, когда я увидел, как этот помешанный выскочил из-за угла и припустился за мной вдогонку.
— Мистер Фрай! Мистер Фрай!
Я обернулся — с обезоруживающей, как мне хотелось верить, улыбкой, — высматривая свидетелей, полицейских и пути отступления.
Помешанный поднял, словно извиняясь, руку.
— Я вдруг сообразил, что вам невдомек, о чем я говорю, — сказал он, совсем уже полиловев от смущения и усилий.
— Ну, должен признать…
— Помните, Крапчатый Джим?
Судя по интонации, эти слова должны были полностью все прояснить.
И тут до меня действительно начало доходить.
Он говорил об эпизоде из телесериала, в котором я сыграл генерала Мелчетта, — тот отдает под трибунал героя сериала, Блэкладдера, убившего, зажарившего и съевшего любимого почтового голубя генерала, а голубя этого как раз и звали Крапчатым Джимом.
Во время заседания военного суда, которое Мелчетт, не обинуясь соображениями беспристрастности, сам же и проводит, он, разъярившись, бессвязно орет на капитана Блэкладдера, называя его «убийцей фландрских голубей». Вот что кричал мне через улицу тот мужчина, а вовсе не «убийца славных кобылей»…
Телевидению присуща некая странность — ты что-то делаешь на нем и думать об этом забываешь, а истовые поклонники смотрят твою программу, и смотрят, и, в конце концов, заучивают ее текст в тысячу раз лучше, чем сам ты знал его перед съемками.
А еще одна западня, в которую попадает автор-юморист, связана с использованием в скетчах имен собственных. Я, подобно многим сочинителям, старался использовать географические названия в качестве фамилии придуманных мной персонажей, а фамилии моих знакомых в качестве географических названий.
В тот день, среди моих связанных с упоминаниям крота предположений присутствовали и такие: я либо появился в какой-то телепрограмме вместе с кротом, либо дал этому животному имя «Коустон», а то и «Кетт». Я шарил в памяти, пытаясь сообразить, не написал ли я когда-то статью или, может, сыграл в рекламе, скетче, сериале, радиопередаче, фильме либо пьесе, в которых крот упоминался хотя бы косвенно: крот как мелкое животное с лапами лопатой, крот как внедренный в чужую разведку агент, крот как горнопроходческая машина, крот как обозначение слепца, крот, нехорошо обошедшийся с Дюймовочкой, — я перебрал все. Как-то раз мы с Хью Лори сочинили скетч о людях, которые коллекционируют фарфоровые блюдца с изображениями «чащобных полевок» — блюдца эти расписывались прославленными на весь мир художниками и рекламировались в воскресных таблоидах. Однако от мертвого крота до «чащобой полевки» дистанция огромного размера, к тому же, мы этот скетч ни разу не исполняли, не записывали и уж тем более не пускали в эфир.
Так что ниточки моей памяти стянулись одна к одной, и я, наконец, понял, о чем говорят окружающие, лишь в тот миг, когда Джон Кетт спросил у меня, сохранил ли я еще острый интерес к кротам и не находил ли в последнее время мертвых. И твердили они об этом дурацком кроте вовсе не потому, что он был самым сенсационным животным, какое забегало в Коустон со времен Черной Смерти, не потому, что он стал героем анекдота, сыгравшего особо знаменательную и любопытную роль в жизни деревни. Теперь-то я знаю то, чего не мог знать тогда, — крота упоминали потому, что жители деревни приготовили для меня небольшой сюрприз, и если бы я не вспомнил эту историю и принял бы их подарок с немым недоумением, все, в том числе и я, оказались бы в положении до крайности неудобном.
— Странно, что вы все еще помните того крота, — сказал я Джону Кетту, когда он повел меня к человеку, отвечавшему за звуковую систему (в каждой деревне имеется хоть один знаток микрофонов и магнитофонов). После того, как мне объяснили принцип работы усилителя и дважды показали местоположение микрофонного выключателя, я спросил у Джона Кетта, помнит ли он, в свой черед, тот случай, когда я не решился войти в его класс и передать посланные мисс Меддлар результаты контрольной работы.
Он немного подумал и улыбнулся, словно извиняясь.
— Нет, — сказал он, — боюсь, не помню.
В прошлом Джона Кетта светит солнце и поют птицы, в моем черные грозовые тучи вечно собираются у меня над головой.
Я набираю этот текст, а на моих коленях лежит прямоугольник покрытого лаком дерева с четырьмя аккуратно просверленными по углам отверстиями, чтобы его проще было повесить на стену всем на показ. Это и есть небольшой сюрприз, подарок, поднесенный мне Коустонской сельской школой в благодарность за то, что я открыл ее праздник.
На дощечке опрятным староанглийским шрифтом написано следующее:
Ода кроту
Меня сюда не звали,
Не гнали взашей домой,
Но я здесь был,
И отсюда ушел
С единственной звездой.
Коустон’89,
Большая летняя ярмарка.
Перевод с английского Сергея ИЛЬИНА.
Примечание. Отдельной книгой на русском языке автобиография Стивена Фрая выходит в издательстве «Фантом-Пресс».