Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2007
Рубрику представляет журнал «НОСТАЛЬГИЯ»[1]
«Это не мои стихи!» — открещивается переводчик Бузыкин в фильме «Осенний марафон». «Но слова-то — твои!» — парирует влюбленная в него машинистка Алла.
Герои Томаса Манна, Германа Гессе, Роберта Музиля, Франца Кафки, Бертольда Брехта, Лиона Фейхтвангера, а также Эсхила, Аристофана и Еврипида говорят словами С. Апта. Именно так во всех советских изданиях обозначали имя переводчика: «С. Апт» — не больше, не меньше. В прошлом году выдающемуся отечественному переводчику Соломону Константиновичу Апту исполнилось 85 лет.
— Соломон Константинович, вам никогда не говорили, что внешне вы похожи на Борхеса?
— Ну, только плохим зрением…
— Я имею в виду тот знаменитый снимок, где он с тросточкой… Знаете, у одного поэта я недавно прочел, что первым фотографом был Персей.
— С его Медузой?
— И зеркальным щитом-фотоаппаратом, помните?
— А как же! Я вот видел в Италии Персея.
— Если идти дальше, то первый переводчик должен был появиться на руинах Вавилонской башни. Нет?
— Во всяком случае, миф этот жив и сегодня. Еще как! Всякое стремление нечто вознести до небес — это и есть Вавилонская башня. А языки связаны с почвой, землей, и их разнообразие — залог человеческого смирения. Но кто там был первым переводчиком, когда он появился… (Смеется.) Думаю, что и до Каина — убивали.
— Ваша жизнь хронологически совпала с XX веком…
— Совпала, да не совсем. Я в 21-м году родился. Так что некоторые события этого века предшествовали моей жизни. И весьма серьезные, между прочим.
— Кое-кто из историков считает, что по-настоящему XX век начался в 1914 году.
— Это и Ахматова писала: «…А по набережной легендарной / Приближался не календарный — / Настоящий Двадцатый Век». Тем не менее, XX век ассоциируется с определенными датами. И до моего рождения уже были две-три даты такого рода.
— Имя вам дали в честь библейского царя или были какие-нибудь ассоциации… поближе?
— Так звали моего деда, умершего в 1905 году. И бабушка моя, жившая в Орше, в черте оседлости, потребовала от отца, чтобы тот назвал меня Соломоном. У нее пала корова, бабушка сочла эту смерть искупительной жертвой. Мама моя — из совсем других мест, из Тулы. Роды были очень трудными, и ей в тот момент было абсолютно все равно, как меня назовут. Иначе мама бы вряд ли потерпела такое усложнение моей жизни. А это явно ее усложнило.
— Кем были ваши родители?
— Отец — инженер, мать — зубной врач.
— Ну вот, люди уважаемых профессий, и вдруг — литератор-сын!..
— Понимаете, я родился в Харькове. Это город, который всегда говорил по-русски. Однако — со своими фонетическими особенностями, такими как фрикативное «г», — плюс украинизмы и особая южная интонация… Но каждое лето я ездил к тетке в Звенигород, да и в Тулу меня частенько возили. И я всегда отмечал, насколько мелодичнее и красивей тот русский язык, на котором говорят в центральной части России. Одни и те же слова, но с другой интонацией, создают иную музыку, иную звуковую картину и даже иной человеческий характер. Думаю, внимание к таким вот вещам в немалой степени способствовало тому, что я стал переводчиком. Так что звук, фон, который нас окружает, — это очень серьезно.
— А откуда немецкий язык?
— Немецкий я тоже знал с детства. Учился в немецкой школе. Еще был жив Коминтерн, приезжали специалисты из Германии, нас повсюду окружали их дети… Потом я поступил в Москве на классическое отделение филфака, занимался латынью и греческим. После аспирантуры устроиться где-либо по специальности я, благодаря мудрой политике нашего государства, не мог. Была целая кампания — борьба с «космополитизмом», которую отчасти можно представить себе, если вспомнить недавний антигрузинский всплеск. Но именно отчасти
— Борьба с космополитизмом — это такой государственный антисемитизм?
— Ну да. Многих тогда уволили, многих посадили, мои родители лишились работы и казенной квартиры… Мне не разрешали работать в Москве, хотя я получил целых два приглашения: на кафедру древних языков истфака МГУ и на такую же кафедру института иностранных языков имени Мориса Тореза. Необходимо было разрешение Министерства. Я отправился в то Министерство на Чистых прудах, мне там пообещали что-нибудь подыскать — не в Москве.
А положение сложилось бедственное: родился сын (хм, у Пастернака, помните: «Я бедствовал, у нас родился сын…»), и я был готов абсолютно на все. «Вот, — говорят, — в Нальчике есть место. Поезжайте туда». Я тут же послал в Нальчик открытку с оплаченным ответом, где указал свои анкетные данные. И очень скоро получил отказ. Тогда я накупил пачку этих открыток — штук 20-25 — и разослал в разные университеты и пединституты, от Запада до Востока — по всей территории страны. На половину из них я не получил ответа вообще. На остальные — короткий или чуть более вежливый отказ. «А пошли они к черту!» — решил я и занялся «частным извозом».
Чего только я не делал!.. Редактировал перевод аристотелевской «Истории животных», переводил письма Дарвина, потом его автобиографию «Воспоминания о развитии моего ума и характера»… Я перевел несколько текстов для сборника «Античная география» и узнал много интересного. Аристотель, например, доказывал, что вселенная с ее звездами и планетами вращается вокруг Земли (и так это было убедительно, что я почти поверил ему). А Птолемей утверждал, что Индия и Африка находятся на одной широте потому, что и там, и там встречаются слоны и чернокожие!
— Марко Поло какой-то!
— Да, но Птолемей жил веков за тринадцать до Марко Поло… (Смеется.) Потом я переводил какие-то травники — чуть ли не инкунабулы, книги во всяком случае эпохи Гуттенберга, — хотя в ботанике я никогда не был силен.
И вот однажды знакомые мне говорят: в Орехово-Зуеве (а это совсем рядом) есть пединститут; им нужен латинист. Я уже не стал ничего писать, а просто сел на поезд Москва—Петушки и поехал в Орехово-Зуево. И меня тут же взяли!
Пять лет я преподавал там латынь, античную литературу, немецкую грамматику; стал доцентом… Однако все больше и больше чувствовал, что преподавание — это не по мне. После смерти Сталина почти совсем уже умершая издательская деятельность немножечко оживилась. И тут случился юбилей Аристофана. Гослитиздат пригласил меня участвовать в переводе комедий для первого большого издания древнегреческого классика. С этого, собственно, все и началось. Вскоре я из института ушел — и уже больше никуда на службу не поступал.
А через какое-то время понял, что мне гораздо интереснее заниматься чем-нибудь более… современным. И начались немцы, австрийцы, швейцарцы… Наиболее значительной своей работой я считаю роман «Иосиф и его братья» Томаса Манна. Я работал над ним семь лет. Это был для меня праздник души и ума. Но когда праздник кончился, наступило страшное опустошение. Мне уже ничего не хотелось делать другого. Потом, конечно, прошло и это.
Теперь, с расстояния лет, я вижу, что «Иосиф и его братья» все-таки самая светлая и удавшаяся книга Манна, хотя для большинства он ассоциируется главным образом с «Будденброками» и «Волшебной горой».
Следующей колоссальной работой был «Человек без свойств» Роберта Музиля. Хотя такого увлечения, как с Манном, я уже не испытывал. Беда Музиля была в том, что он замахнулся на заведомо невыполнимое дело: хотел создать картину своего века, но век этот весь — в движении! А куда это движение направлено, он не знал — и никто, между прочим, до сих пор не знает. В результате такой законченной композиции, какой всегда добивался Томас Манн, у Музиля нет. И его роман — это торс без головы и конечностей… Трагическая судьба!
— В «Докторе Фаустусе» Манна вашим соавтором значится Наталия Ман…
— Мы разделили работу пополам. Мне достались все «музыкальные» главы.
— Самое потрясающее в этом романе — это попытка Манна, очень удачная, словесным инструментарием передать звучание придуманной героем-композитором музыки. То же, в другое время, делал с запахами Патрик Зюскинд.
— Ну, не совсем то же. Манн не передавал — он придумывал музыкальные сочинения, которых никогда не было!
— А через сорок лет другой немец Альфред Шнитке воссоздал по описанию Манна кантату «Плач доктора Фаустуса» — и музыка овеществилась.
— Я этого не знал. Я недостаточно хорошо знаком с творчеством Шнитке. Хотя музыку очень люблю. Шуберта, Моцарта… Я люблю Шостаковича. Я не люблю Прокофьева. Почему — объяснить не могу: в силу музыкальной необразованности.
— Соломон Константинович, в какой период вашей жизни вам дышалось наиболее легко и свободно?
— Таких периодов не было. Были дни, когда появлялись высокие надежды, которые рухнули. Последний раз — в 1991 году, после подавления путча… Поэтому и о какой-нибудь ностальгии (для «Ностальгии») ничего сказать не могу — периода не было, а было так: что-то мелькнет, взыграет… Куски озарений.
— А работа?
— Знаете, когда я перевел первый том «Иосифа», то вдруг почувствовал, что ключ, нужную интонацию нашел только теперь, после того как половина работы сделана. И мне пришлось переписать весь первый том, на что ушел еще один год. И лишь потом я двинулся дальше.
…Счастливое время — это моменты удач. Когда я знал, что переведу любой текст. Любой! В прозе, стихах — все переведу. Однако ностальгии у меня даже по этим счастливым моментам — нет.
Nostoi— так назывались послегомеровские поэмы, описывающие возвращения греков из Трои, плавания из Малой Азии в Грецию; algos — боль. Поэтому понятие «ностальгия» означает тоску по возвращению. Сегодня очень распространены идеализация прошлого, реакционное отрицание поступательного движения. Лично у меня тоски по какому бы то ни было прошлому, желания жить в другую, минувшую, эпоху — нет. Это отрезает от человека настоящее. А ведь время — ограничено. И человек не успевает увидеть то, что происходит при нем, — ради чего-то хорошего в прошлом. А хорошо-то — черт его знает! — может, никогда и не было? Или вообще — быть не может. Вы так не думаете?
— У Томаса Манна в «Волшебной горе» квинтэссенцией всего романа звучит: «…верность смерти, верность прошлому — злоба, темное сладострастие и человеконенавистничество… Во имя любви и добра человек не должен позволять смерти господствовать над его мыслями». Прошлое и смерть здесь — на одной чаше весов.
— Вы знаете, я уже ничего не перевожу — надоело. Но если бы я этим занимался… Я тут открыл для себя одного очень интересного автора. Его фамилия Зебальд. Он родился в 1944 году и в 57 лет погиб в автокатастрофе. Так вот, свои книги он снабжал фотографиями. Вымысел и реальность неразличимы. И если Шнитке, по вашим рассказам, делал из литературного описания музыку, то Зебальд дополнял литературу фотографическим искусством. Он не делал никаких подписей. Вы читаете текст и тут же видите лица, улицы, архитектуру… И так это замечательно, и так видны в этом и люди, и вся сегодняшняя Европа!.. Вот что я хотел бы перевести сегодня. Но от переводов я отошел: очень это трудно физически. Я ведь старше Толстого.
— Принято считать, что немцы — очень пунктуальная нация, очень цельная и систематическая — сплошные прямые углы. Мое знакомство с представителями Германии меня в этом отчасти разубедило…
— Разные бывают люди, мало ли с кем сталкиваешься. Конечно, свой стержень у немцев как нации — есть. Что же касается «прямых углов», то достоинства и недостатки, они из одного корня, они очень связаны. В подобных обобщениях присутствует и доля истины. Но и много поверхностного. Потому что все это не так.
Общего у людей гораздо больше, чем кажется. Все-таки есть старые истины, вроде той, что люди бывают хорошие и плохие, добрые и злые. И это более точная характеристика, нежели то или иное определение для целой нации. Мне так кажется.
— Спасибо, все, что вы говорите, чрезвычайно интересно. Чисто по-человечески.
— А меня, собственно, во всем — и в чтении, и в жизни — теперь интересует именно человеческое. Раньше было больше абстрактно-идеального.
Беседовал Санджар ЯНЫШЕВ.