фрагменты романа
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2005
Перевод Елена Морозова
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Морис Магр (1877—1941), французский поэт, философ, писатель, удостоившийся за свое творчество Большой литературной премии Французской академии.
Значительная часть его художественных произведений посвящена катарам, или альбигойцами приверженцам одной из крупнейших ересей средневековья, догматика которой корнями своими восходила к манихейству. Катары верили в переселение душ и придерживались вегетерианства, отрицали мирские блага и власть земных владык, выступали противниками брака и допускали добровольный уход из жизни. Учение катаров привлекало людей возможностью личного спасения, простотой культа и отрицанием пышных обрядов католической церкви. Приверженцы катаризма не платили церковную десятину. В XII в. на Юге Фран-ции, в политическом, культурном и языковом отношении независимом от Франции северной, учение катаров распространилось повсеместно; особенно много еретиков было в графстве Тулузском, где правила династия Раймонденов. Чтобы остановить распространение ереси, Папа Иннокентий III объявил крестовый поход против альбигойцев; на его призыв откликнулись главным образом французы-северяне. Начало крестового похода стало началом так называемых альбигойских войн (1209—1229), в результате которых Юг Франции утратил свою независимость и постепенно оказался под властью французской короны.
В представленном на суд читателя отрывке из романа М. Магра речь идет о последних днях обороны крепости Монсегюр, где укрылись оставшиеся сторонники учения катаров. Замок Монсегюр пал в 1244 г.
Читателей, которых заинтересовали фрагменты романа М. Магра, мы отсылаем к коллекции «Гримуар», в которой «Кровь Тулузы» и другой роман писателя, «Сокровище альбигойцев», будут опубликованы в полном объеме.
Елена МОРОЗОВА
Морис Магр
Кровь Тулузы
I
Моя сестра Ауда стала самой очаровательной девушкой Тулузы. Ее красота не бросалась в глаза. Чтобы ее оценить, необходимо было сосредоточиться. Так, когда мы видим перед собой пейзаж, где царствует утонченная гамма цветов, мы можем постичь его совершенство только при участии работы мысли. Вернувшись в Тулузу после нескольких лет отсутствия, я был необычайно счастлив встретить сестру. Граф Раймон все эти годы провел в бесплодных переговорах, в демаршах вокруг легатов. Его унизили и обманули. В конце концов он решил порвать и с церковью, и с Симоном де Монфором. И тогда я вновь явился занять свое место среди его слуг.
У меня был дар смешить мою сестру Ауду. Самые обыкновенные слова, сказанные мною, приобретали для нее комический оттенок. Но ее веселость не имела ничего общего с насмешками. Это была своеобразная манера выражать чувства. Так некоторые ручные птицы начинают петь при приближении человека. Впрочем, между обитателями воздуха и моей сестрой существовало некое таинственное родство. Походка ее была настолько легкой, что временами казалось, она летит. А иногда, облокотившись на подоконник и открыв окно, откуда был виден собор Св. Сернена, она принималась издавать загадочный звук, придавая ему то нежные, то душераздирающие модуляции, и так до самозабвения. Я заметил, что в это время глаза ее принимали цвет, виденный мною один-единственный раз в озере, затерявшемся в Пиренеях; вода в том озере была иссиня-фиолетовой.
Ауда была воспитана в альбигойской вере и умела излагать основы философии этой религии. Иногда она пыталась объяснить мне эти основы; слова ее были прекрасны, но большей частью непонятны. Она в мельчайших подробностях рассказывала мне о том, что происходит с живыми существами после смерти, и я спрашивал себя, откуда она могла получить эти знания, резко отличавшиеся от нашей повседневной осведомленности. От нее я узнал, что каждое утаенное зло, проделав извилистый путь, возвращается к вам и поражает вас, в точности повторяя ваш проступок. Путь иногда бывает очень длинным, и когда зло не может настичь вас в одной жизни, оно достигает вас в следующей. Ауда убедила меня, что один раз я уже жил и буду жить еще, дабы получить воздаяние за содеянные мною добро и зло. Я спросил у нее: если человек всю ночь вынашивал мысль пронзить копьем грудь другого человека и наутро совершил этот поступок, означает ли это, что он непременно получит удар копьем, и непременно в грудь. Не зная, что речь шла обо мне, она по обыкновению улыбнулась. Потом сказала, что если у этого человека не было ни любви, ни рассудка, то он наверняка умрет жестокой смертью. Однако существовал некий способ и ряд ритуалов, посредством которых можно было избежать возрождения для сведения счетов. Но не всем было дано исполнить эти ритуалы, к тому же необходимо было обладать совершеннейшей чистотой сердца, так что очень немногие были на это способны.
Сначала я гордился любовью Ауды. Но потом заметил, что она не менее искренне любила и отца с матерью, и друзей, и свою собаку, и суровых альбигойцев, с которыми поддерживала отношения, и людей, с которыми встречалась, и прохожих на улицах, которых она видела в первый раз. Когда обещали холода, она плакала, потому что животные в полях могут замерзнуть и умереть. Когда устанавливалась жара, у нее на лбу появлялись красные пятна от укусов комаров, потому что она не хотела их убивать. Она не боялась насмешек. И когда мы ходили гулять, я отлично видел, как она старается не повредить ни единой травинки на дороге.
Ауда часто была печальна, и я спросил у нее, в чем причина.
— Я хотела бы, — отвечала она, — совершить настоящее доброе дело, но я никак не могу этого сделать.
Я напомнил, что все свои сбережения она отдавала бедным, и много о них заботилась. Накануне палач Танкред, самый злой человек в городе, был избит до полусмерти неподалеку от нашего дома. Только Ауда поспешила перевязать его раны. Впрочем, вместо благодарности она получила одни проклятья.
— Ты радуешься, когда совершаешь доброе дело, — ответила она, — а потому такие дела не могут считаться настоящими. Очищение приходит через страдание. Мне бы хотелось совершить доброе дело, которое заставит меня страдать.
* * *
В тот день, когда, сжимая в руке виноградную гроздь, гонец возвестил о прибытии в город молодого вина, в одном из трактиров возле ворот Базакль я встретил монаха Петра. Мы устроились в беседке во дворе трактира.
— Ты превратился в грязную собаку-еретика, — дружески хлопнув меня по плечу, сказал Петр.
Такие слова можно говорить товарищу, с которым ты видишься каждый день, но со стороны приятеля, с которым ты давно расстался, они непозволительны. Зная, что Петр стал фанатичным прислужником Фолькета, я отпустил в адрес епископа несколько оскорбительных замечаний. По Фолькетову приказу монах создавал банды, члены которых именовали себя Белыми, ибо узнавали друг друга по белым курткам; Белые грабили дома еретиков. Сразу после своего возвращения я тоже хотел создать подобный отряд, только с противоположными целями. Члены его должны были называться Черными, ибо я постоянно носил сюрко из черной кожи.
Я чувствовал, как вся его фигура источает ненависть, и на миг мне даже показалось, что вокруг нас забегала злая черная собака. Понизив голос, словно он доверительно обращался к другу, Петр сказал:
— Тулуза проклята! И будет разрушена. Ей уже не удастся отвертеться.
Я кротко, как учила меня Ауда, спросил его, кто принял такое решение.
Он захотел напугать меня и указал на место на лавке рядом со мной.
— Посмотри на этого крестьянина, — сказал он мне.
Рядом никого не было.
— Где же? — огляделся я.
— Это Иисус Христос, — почтительно прошептал он, но в голосе его звучала фальшь. — Теперь он является ко мне почти каждый день. Это он сообщил мне о разрушении Тулузы.
Спокойно, как велела Ауда, я вытащил меч и клинком начертал знак креста на том месте, где должен был сидеть крестьянин. Затем, пожав плечами, я объяснил Петру, что ему не удалось меня одурачить. Кулаки его сжались. Он сказал мне:
— Это епископ Фолькет так решил. Белые, которыми я командую, поделили город на кварталы. Когда придет время, они подожгут его.
Мысленно я воззвал к Господу, прося его помочь мне совладать с собой, и преуспел. Я даже пообещал себе непременно рассказать об этой победе над своей природной вспыльчивостью Ауде. Увидев мою улыбку, Петр ожесточился до крайности. Разъяренный, он криво усмехнулся:
— Твой дом тоже будет сожжен, — заявил он. — Тебя пощадят, потому что ты мой друг. Но до твоей сестрицы Ауды мы непременно доберемся. Мы даже тянули жребий, и я ее выиграл…
Мир вокруг окрасился в красное, и еще не успел прозвучать последний слог самодовольной речи Петра, как я, перегнувшись через стол, ударил его дагой в лицо. Не понимаю, как он не умер от такого удара. С криком он вскочил. Из левого глаза, куда угодило мое оружие, текла кровь. Я услышал, как он зовет Белых, вполне способных оказаться поблизости. Я чувствовал себя в силах противостоять целой армии. Опрокинул стол, соорудив себе баррикаду. Но никто не пришел. Так во времена, в которые мы живем, обрываются дружеские связи.
Вечером, ничего не объясняя, я спросил у Ауды: если ты, поддавшись ярости, в пылу спора выколол другу глаз, в будущей жизни тебе тоже должны выколоть глаз? Она ответила вопросом:
— А разве это не будет справедливо?
Я согласился: в самом деле, это будет справедливо. Тут я стал вспоминать о стрелах, которые посылал прямо в цель, об ударах, которые раздавал в бою, о нанесенных мною бесчисленных ранах. И мне стало жалко то создание, в которое мне суждено перевоплотиться, ибо мученический венец я ему обеспечил.
II
Битва при Мюре1 была проиграна. Король Арагона погиб, а его войско разбежалось. С минуты на минуту Симон де Монфор мог начать штурм ворот Тулузы. В городе все явственней ощущалось дыхание беды, особенно в бедных кварталах, где из-за жары ежегодная чума свирепствовала как никогда.
Я уговаривал родных уехать и пожить в одной из отдаленных крошечных деревень возле Рабастенса, где у одного из моих дядей был дом. Отец отказался. Впрочем, Ауда была не в состоянии предпринять даже короткое путешествие. С тех пор как вокруг Тулузы шли бои, она очень ослабела. Тело ее все время сотрясала дрожь, словно она принимала на себя удары, которыми обменивались сражающиеся. И она непрестанно молилась.
Граф Раймон принял решение покинуть город раньше, чем отряды Монфора займут дороги, ведущие на Север. Большая часть рыцарей должна была сопровождать его.
Поклажа и лошади уже ждали возле ворот Матабьо. Луна вставала над черепичными кровлями и сарацинскими башенками. Я нашел графа в саду его дома. Двигаясь по главной аллее, я очутился в центре поднятого крыльями вихря. Все вольеры были открыты. Но вместо того, чтобы воспользоваться свободой, птицы расселись на нижних ветвях деревьев и, казалось, чего-то ждали. Граф тихо стоял рядом со своим любимым аистом. Залитый лунным светом, с большим животом и торчащими в стороны складками плаща, граф издалека напоминал смешного и отчаявшегося повелителя неведомого птичьего народа.
Он не знал, что делать. Его любимый аист не хотел расставаться с ним. Наверное, он понимал серьезность происходящего, ибо, не давая себя поймать, упрямо следовал по пятам за хозяином. Граф тоже не хотел расставаться с ним, но не мог же он ехать во главе войска с аистом в руках! И он сказал, что лучше бы ему знать, что аист умер, нежели бросить его, и он приказал мне убить аиста, и как можно скорее.
Но мне не суждено было исполнить это неприятное приказание. Едва я сделал шаг в сторону аиста, как тот по причине странного совпадения или тайной догадки взлетел над садом и полетел Бог знает куда. Граф двинулся вперед и приказал мне следовать за ним.
Мы шли по улицам, и нас обогоняли молчаливые всадники, спешащие к воротам Матабьо. По мосту мы перешли Гаронну и добрались до квартала Св. Киприана, где чума произвела наибольшие опустошения. Многие дома казались покинутыми, а два или три огонька, замеченные нами в окнах, оказались свечками, зажженными возле покойников. Вдоль улицы тянулись сплошные заборы; мы остановились возле ворот монастыря. Я точно знал: это был женский монастырь.
Перед воротами мы увидели двое носилок. По черному ключу на золотом кресте я понял, что одни из них принадлежат графу Тулузскому. Четверо его стражников сидели поодаль. Граф с удивлением взглянул на другие носилки, и чело его омрачилось.
Он постучал в ворота монастыря. Пришлось долго ждать, пока они откроются. Увидев нас, беззубая старуха с закопченным светильником вскрикнула и чуть не упала. Она пустилась в пространные объяснения, однако понять ее было трудно из-за отсутствия зубов. Мне удалось разобрать, что в монастыре чума унесла множество жизней, оставшиеся же монахини покинули его. Однако кто-то, похоже, там еще был, ибо, сделав нам знак следовать за собой, старуха двинулась по каменной галерее. Граф уверенно пошел за ней, словно дорога была ему известна.
Мы остановились перед приоткрытой дверью, за которой мерцал слабый свет. Протянув руку, женщина толкнула створку и отшатнулась. В комнате горели четыре свечи, расположением своим указывая, что жизнь покинула человеческое существо, находящееся в центре.
Я увидел худую фигуру, всклокоченные седые волосы и лицо, все еще искаженное гримасой жуткого смеха. Безумие, более властное, чем сама смерть, еще не покинуло обезображенные им черты. В углу комнаты стоял на коленях человек. Не поднимаясь, он посмотрел в нашу сторону и взгляд его скрестился со взглядом графа, опустившегося на колени рядом с ним. Я узнал Арнаута Бернара.
Я был свидетелем последней сцены драмы, разыгравшейся в Тулузе тридцать лет назад. Аликс Бернар любила графа Раймона, сошла с ума и ее поместили в монастырь Св. Киприана. Теперь двое мужчин, не сумевших поровну поделить ее любовь, преклонили колени перед ее телесной оболочкой, утратившей былую красоту. Невзирая на опасности, грозившие Тулузе, они явились, чтобы попытаться спасти все еще живое воспоминание о своей юности. Двое преданных стариков стояли рядом, шепча слова единой молитвы. Однако Арнауту Бернару — хотя и с опозданием — суждено было взять реванш. Ему принадлежало право позаботиться о погребении, сказать у гроба последнее прости. Граф без сомнения сразу это понял. Неожиданно оробев, он вышел, пятясь задом и опустив голову.
Когда мы были на улице, он спросил меня, не знаю ли я, что бывает после смерти с душами безумцев, обретут ли они вновь свой разум. Я ответил, что не знаю, но непременно спрошу об этом сестру.
III
Вооруженные люди с квадратными головами и ужасающе уродливыми лицами окружили здание Капитула. Время от времени я приподнимал капюшон своей рясы, опущенный на лицо, чтобы остаться неузнанным, и мне казалось, что я вижу страшный сон. Население Тулузы собралось, все ждали.
В толпе я увидел Петра, окруженного группой вооруженных Белых. Его единственный глаз горел кровожадным огнем.
Внезапно раздался страшный шум, резко сменившийся давящей тишиной. На пороге здания Капитула появился человек в богатой одежде; в руках он держал большой пергамент с ярко-красными вислыми печатями. Он бросал тревожные взоры на окна, расположенные напротив того места, где стоял. Дрожащими руками развернув пергамент, он начал читать бесцветным голосом, заботясь единственно о том, как бы не проглядеть карающую стрелу, если таковая вылетит из какого-нибудь окна напротив. Документ, зачитанный им в гробовой тишине, начинался так:
«Филипп, Божьей милостью король французов, всем своим друзьям и вассалам, к коим дары сии прибудут, поклон и любовь! Да будет вам известно, что мы вручаем верному нашему подданному, нашему дорогому и преданному Симону де Монфору герцогство Нарбоннское, графство Тулузское…»
Я перестал слушать. Дальше начинался перечень официальных и малопонятных формулировок, посредством которых сильные мира сего имеют привычку выражаться на пергаментах. Моего господина Раймона VI лишали его города и его владений. Когда клирик закончил чтение, грабитель вышел на крыльцо здания Капитула и на мгновение задержался на ступеньках. Глыба его черепа задвигалась в знак уважения перед епископом Фолькетом, вышедшим вслед за ним. Фолькет казался невероятно толстым, и я решил, что это из-за кольчуг, надетых под священническое облачение — наверняка не меньше трех штук сразу. Он поднес руки к лицу, делая вид, что хочет скрыть слезы. От Сезелии я знал, что слезы выступали под действием перца, насыпанного у него под ногтями. Следом вышли Ги де Монфор, брат Симона, страшная Аликс в платье, усыпанном награбленными драгоценностями, прочие грабители, прочие епископы.
Советники Капитула вышли последними. Казалось, им было трудно дышать — наверное, по причине ожогов, которые должны были появиться у них на языках после произнесения присяги новому сеньору. Бернар де Коломье был без своих драгоценных колец. Зеленщик Этьен Карабордес выглядел неимоверно тощим. Понс Барбадаль, торговец вином, утратил яркий цвет лица. И пока демоны шли, огражденные солдатами, я вспомнил, о чем мне недавно говорил Петр, а еще раньше Сезелия. Близилось разрушение Тулузы. Человек, облаченный в железо и человек с митрой на голове были воплощением зла, предсказаного ясновидящей Мари. Из-за пророческих речей ясновидицы третий член этой адской троицы приказал развеять по ветру прах, оставшийся от ее тела. А пророчество сбывалось.
Вечером того же дня я забаррикадировал двери своего дома и расположил возле каждого окна заряженный арбалет. Когда я бросал взгляд на улицу Тор, мне казалось, что вдалеке сверкает единственный глаз Петра.
* * *
Я поделился своими страхами с Аудой, а она ответила, что даже самые большие беды можно отвратить молитвою — как отвращают грозу верхушкой дерева. Если только тот, кто молится, согласен взять эти беды на себя. И ночью, через перегородку, разделявшую наши комнаты, я слышал, как она повторяла:
— Пусть все страдания Тулузы войдут в мое тело и в мою душу.
Я не верил в такое притяжение, но полагал неосторожным вводить себя в искушение. Я часто упрашивал сестру прекратить эти молитвы, но всегда безрезультатно.
Разрушение Тулузы началось. Многие жилища внутри городских стен напоминали крепости. Симон де Монфор приказал снести все башни, способные в случае мятежа служить укрытием. Цепи, преграждавшие улицы по ночам, убрали, чтобы его германские всадники могли беспрепятственно разгонять народ. Наконец, сотни мастеровых были брошены на разборку крепостных стен. Но эти стены, сооруженные по науке каменщика Арнаута Бернара, были поистине циклопическими сооружениями. Мастера сумели проделать в них только бреши.
Я с ужасом замечал, что беспрестанные молитвы Ауды возымели действие. Между ней и городом установилась таинственная связь. И когда с главной башни, обрубок которой до сих пор возвышается над воротами Сардан, сняли венец из розового гранита, по лбу Ауды, словно кровавый венец, пролегла красная полоса.
По утрам сестра иногда звала меня. Боль, гнездившаяся в ее теле, извещала о том, что где-то в городе начались новые разрушения. Разборка башни Маскарон отозвалась недугом в ее горле. Сорванные ворота в крепости Базакль оставили след на ладонях. Падение башни Сан-Ремези отдалось в сердце. В конце концов я уверовал, что жизнь моей сестры Ауды слилась с жизнью Тулузы. Но когда я умолял ее прекратить молитву, которую она продолжала мысленно, когда не произносила вслух, она отвечала мне:
— Моя жертва не является настоящей жертвой, потому что я приношу ее с радостью.
Настали страшные времена, но я не стану о них рассказывать. Мать моя умерла. После первого восстания Симон де Монфор потребовал от тулузцев восемьдесят заложников, которых, воспользовавшись пустяковым предлогом, приказал немедленно уничтожить. Одним из этих заложников был мой отец. Вместе с Арнаутом Бернаром и еще несколькими храбрецами я ходил от двери к двери и просил милостыню, чтобы собрать тридцать тысяч марок серебром, которые Симон де Монфор потребовал после второго восстания и которые спасли город от разграбления. Мне повезло: ночью, когда Петр с двумя приятелями спрыгнул ко мне в сад с целью завладеть Аудой, я убил всех трех прежде, чем они подняли шум, и зарыл всех у подножия лаврового дерева. Не знаю, покоятся ли они с миром. Лавр продолжает расти. Судьба отвернулась от меня в тот день, когда, распластавшись на кровле, я послал стрелу в Симона де Монфора, выходившего из церкви Св. Стефана и задержавшегося на пороге. Меня отделяло от него не более пятидесяти метров. Я был уверен в своем выстреле. Тайная сила отвела мою стрелу, ибо время еще не пришло.
Когда каждому жителю вышел приказ под страхом смерти сложить перед дверью своего дома все имевшееся у него оружие, я организовал в подвалах мастерские, где ковали новые мечи и выстругивали древки для копий. Во время третьего восстания я был с теми, кто оттеснил Симона де Монфора и его солдат в Нарбоннский замок. Я был среди семи делегатов, отправившихся к нему, дабы претерпеть унижение. Мы стояли на коленях и слышали, как епископ Фолькет просил Монфора казнить нас. Он скинул свою обычную маску лицемерия, и под ногтями у него не было перца, так как не нужно было вызывать слезы. Лицо его пылало великой ненавистью, и он не находил нужным скрывать ее. В сущности, семь коленопреклоненных мужчин были для него пустым местом. Он жаждал гибели всего еретического города. И со всем пылом красноречия доказывал необходимость осуществить это желание. Клялся, что Господь вдохновил его, что Господь хочет этой жертвы.2 Пока он говорил, я ощутил колебания воздуха, а следом звук, исходивший ниоткуда, но обладавший загадочными модуляциями, напоминавшими звуки, которые иногда по вечерам исторгались из горла Ауды. Может, это была ее молитва, тайным волшебством проникшая в души злых людей и повлиявшая на них без их ведома? Содаты, заполнившие площади и уличные перекрестки в ожидании приказа начать погромы, внезапно были отправлены за пределы города. Семь посланцев Тулузы невредимыми покинули Нарбоннский замок, изумляясь, что остались живы.
Были ночи, когда Ауда переставала дышать, и я думал, что она сейчас умрет. Тогда я выглядывал в окно и смотрел, не видно ли где-нибудь языков пламени занимавшегося пожара, устроить который обещали Белые. Однажды я заколол человека, натаскавшего к входу в дом Роэкса хвороста и уже подносившего нему горящий факел. А как-то на кладбище, расположенном возле площади Св. Сернена, я услышал доносившиеся из-под земли глухие звуки, но так никогда и не смог узнать, были это шаги мертвецов, или землекопы, посланные Фолькетом, делали подкоп под собор.
И все же здоровье вернулось к Ауде, и Тулуза выжила. Вместе со своими рыцарями Симон де Монфор покинул город и отправился воевать на берега Роны. Строения в Тулузе осели, глубже погрузив фундамент в почву древнего города. Укоренились лишенные убранств башни. Я собственными глазами видел, как сами собой разрастались и вширь и ввысь развалины крепостных стен. На добрых пару метров подросла колокольня Дальбад.
Солнечным сентябрьским днем, впервые после долгой болезни моя сестра Ауда спустилась в сад и набрала букет цветов. И сразу же произошло чудо. Густой туман, каких в это время года никогда прежде не было, опустился на город, скрыв грядущие события от солдат Монфора и предателей. Особенно плотной пеленой были окутаны воды Гаронны, омывавшие окраины Тулузы; там находился брод Базакль. Через этот брод перебрался, ближе к пяти часам вечера, граф Раймон VI Тулузский, по-прежнему являвшийся сеньором Тулузы в сердцах ее жителей. Справа от него шел Рожер Бернар де Фуа, слева Бернар де Комменж, а за ними — отважные и непобедимые воины.
Я первым бросился навстречу графу и, забежав в воду по колено, подхватил под уздцы его коня, а потом сказал все нужные по такому случаю слова, ибо, разволновавшись, Этьен Карабордес и Понс Барбадаль только плакали, а Пейре де Роэкс, которому в Нарбоннском замке вырвали язык за то, что он дурно отозвался о Господе, только испускал нечленораздельные крики. Когда ворота Базакль открылись, я играючи схватил огромный букцинум и единым выдохом извлек из него громкоголосый звук, оповестивший всех о возвращении настоящего сеньора Тулузы. И в ту же секунду двести тысяч жителей прилипли к окнам, а фундаменты их домов содрогнулись, вновь ощутив свое каменное бессмертие.
Услышав торжествущий глас трубы, Аликс де Монфор и несколько солдат-северян, сумевших спастись от гнева жителей Тулузы, без промедленья укрылись в Нарбоннском замке 3 , и Аликс, стуча зубами от ужаса, приказала поднять все четыре подъемных моста.
А вечером, возвращаясь в город, я слышал, как повсюду, возле домов и на уличных перекрестках, горожане обсуждали нос Аликс де Монфор. Нос этот был необычайно длинным и некрасивым. И все утверждали, что, когда он показался в окне Орлиной башни, он выглядел во много раз длиннее.
IV
Дельга из Лорагэ встал у ворот Базьеж. Он был уверен, что здесь будет сражаться лучше, потому что по светлому времени отсюда можно разглядеть его родную деревню. Отважный Палаукви де Фуа заступил на пост в квартале св. Киприана, потому что отсюда было ближе всего до Пиренеев, и, по его словам, сюда долетал ветер с покрытых лесом гор. Сеньор де Монтаут командовал обороной ворот Базакль, сеньор де Пальяс — ворот Сардан. Арнаут Бернар держал оборону у ворот Вильнев, ибо именно там в крепостной стене была проделана самая большая брешь, и это был самый опасный участок.
Ученый книжник Аймерик де Роканага обосновался у ворот Гальярд. За ним неотрывно следовал слуга, нагруженный трудами по философии. У книжника было слабое зрение, и слуге приходилось читать ему вслух даже тогда, когда он стоял на крепостной стене, осыпаемый дождем стрел. Он считал, что труды Платона являются наилучшим щитом. Клирик, исполнявший обязанности чтеца, так не считал, и у него иногда пропадал голос. Однажды стрела пронзила рукопись насквозь, доставив сеньору де Роканага огромное удовлетворение, ибо с этого дня он получил основание заменить Платона Аристотелем.
На барбакане возле Старого моста командовал астролог Сикарт де Пюилоранс. Благодаря изучению светил, он знал дату смерти каждого, но остерегался называть ее, полагая такое знение крайне опасным. Он был очень осторожен, хотя его знания астрологии сулили ему еще сорок лет жизни. Наверное, в его расчеты вкралась ошибка, так как, отправившись купаться при луне, он утонул в водах Гаронны.
Сорванец Дор де Барсак и умудренный опытом Гильем де Балафар превратили в неприступную крепость барбакан Пертюс. Бахвал Бертран де Пестильяк занял место у ворот Монтолью. Поверх кирасы на нем был надет расшитый жемчугом плащ с широкими рукавами, и сам он был увешан драгоценностями, а одежда украшена перьями, — он очень напоминал статую испанского святого, из тех, что сгибаются под тяжестью золоченых одежд и богатых приношений прихожан, пожелавших дать обет. Вместе с благочестивым Фредериком де Фрезолем я стоял у ворот Матабьо. Он молился так истово, что ни колокол, ни сигнальная труба не могли отвлечь его от молитвы; по его словам, когда он молился, на караул заступал сам Господь. Собираясь преклонить колени, он приказывал мне брать командование на себя, ведь Господь, благоволивший к партии епископов, мог не слишком внимательно нести караул. У всех ворот, на всех башнях обороной командовали удивительные люди, не дрожавшие за свои жизни. Но сердце Тулузы билось возле собора Св. Сернена, на улице Тор, вместе с сердцем моей сестры Ауды.
Девять месяцев Симон де Монфор штурмовал город сразу со всех сторон. Из Франции к нему прибыло подкрепление: несметные полчища. Он приказал соорудить гигантскую осадную машину, прозванную нами Кошкой, и с помощью этого чудовища на колесах стал хозяином всех наших башен. Ожидание расправы, которую наверняка учинит Симон де Монфор, если вновь станет повелителем города, увеличивало ужас, насаждаемый механическим чудищем. Но вместе с ужасом росло желание избавиться от Монфора, и граф Раймон стал олицетворением этого желания.
Граф никогда не отличался геройством в сражениях, и о его робости было известно всем. После его возвращения народ без всякого на то основания стал видеть в нем самого отважного воина христианского мира. Вера эта распространялась стихийно и даже сумела завладеть сердцем самого графа. Теперь приходилось уговаривать его не рисковать попусту. Он рвался вызвать Симона де Монфора на поединок, которой вполне мог бы состояться в поле, разделявшем лагеря противников. Граф был уверен в счастливом исходе такого безрассудного единоборства. От всеобщей веры в его храбрость он помолодел. Стал держаться прямо. Поручил мне приобрести ему средство для ухода за усами. Вот уже много лет его звали Раймоном-старым. Он доверительно сообщил мне, что это смешное прозвище дали ему его враги. Он ощущал себя моложе собственного сына. Чувствовал, как сила его возрастает с каждым днем. Стал подумывать об очередной — шестой — женитьбе. Едва не расплакался от радости, когда какая-то старуха крикнула ему вслед:
— Как есть святой Михаил-архангел!
Казалось, вольный воздух города горячил кровь; в Тулузе ощущалось всеобщее омоложение и обновление. Несмотря на большой живот, Пейре Карабордес тренировался в беге, чтобы преследовать врага, когда придется гнать его от стен города. Видели, как он, голый по пояс, истекая потом и размахивая черным жезлом члена Капитула, бегал по дозорному пути крепостной стены. Понс Барбадаль, убежденный, что пение поднимает боевой дух, собирал перед церковью Св. Стефана отряд городской самообороны, которым он командовал, и обучал его хоровому пению. Четырехугольное лицо Арнаута Бернара округлялось от радости, когда он любовался вновь отстроенными башнями и крепостными сооружениями.
Арнаут Бернар завел непонятный и дерзкий обычай не закрывать ворота Вильнев, оборона которых была ему поручена. Его солдаты, в шлемах и кирасах, выстраивались друг за другом в пять рядов; первый ряд, стоя на коленях, стрелял из арбалетов, а последний, куда набирали самых рослых, возвышался над всеми. Ширина фаланги равнялась ширине ворот Вильнев, а длина выставленных вперед копий была соразмерна месту, где выстраивались бойцы. По команде фаланга двигалась вперед или отступала, но никогда не покидала пределов городских укреплений. Она была подобна живым вратам, ощитинившимся острыми стальными иглами, на которых умирали сотни коней и всадников, врата же оставались неприступными, словно это были не ворота, а глухая стена из бронзы или камня.
Когда пошел второй месяц осады, у наиболее рассудительных зашевелилась мысль, что положение в общем-то отчаянное. Окружность крепостной стены была велика, и многие воины не могли быстро добраться до места, где начиналась атака. Симон де Монфор умножил неожиданные вылазки и внезапно направлял удар всех осадных машин и всех всадников в одно место. Съестные припасы, отправленные графом де Фуа и графом де Комменжем на лодках по Гаронне, были задержаны с помощью цепей, которыми перегородили реку. Лучники из Бордо, прибывшие во главе с Арсисом де Монтескью, постепенно впадали в отчаяние.
* * *
Помню, в то утро небо было непривычное, нежно-оранжевого цвета, и Ауда, указав на него кончиком мизинца, заметила, что по цвету оно точь-в-точь, как ее платье.
Так как я направлялся к воротам св. Сернена, сестра последовала за мной. С решительным видом она заявила мне, что, поразмыслив, решила принять участие в защите ворот. Почти все женщины Тулузы под предводительством дамы Роэкс целыми днями пребывали на укреплениях, занимаясь починкой оружия, поднося стрелы и камни, ухаживая за ранеными. Дама Роэкс носила кирасу и меч и участвовала в вылазках.
Я попытался отговорить Ауду сопровождать меня. Коснувшись клинка, она могла упасть в обморок. Она была очень слаба и вряд ли была в состоянии подать даже арбалет. Она не могла помочь воину.
Но Ауда только покачала головой и уверенно зашагала рядом со мной. Она шла быстрее меня, и я заметил, что в ней появилось нечто странное.
Быть может, думал я, этой ночью ей было видение моей гибели. Я вспомнил свой сон, который полне можно было истолковать как дурное предчувствие.
Да, именно так! Она хочет присутствовать при последних минутах моей жизни.
Я был расстроган ее стремлением, но мне было жалко самого себя. Около ворот Св. Сернена царила неразбериха. Вооруженные люди бежали и кричали, что враг напал на ворота Монталью. Я заметил быстроногого Ратье де Коссада, ему было поручено собрать всех имевшихся в наличии солдат и вести туда, где было совершено нападение.
Я получил приказ не оставлять ворота Св. Сернена, что бы ни случилось. Я был доволен. Значит, в ближайшее время сестра моя будет вне опасности, ибо сегодня сражение развернется возле ворот Монтолью. По уцелевшей лестнице я проводил ее на крышу бывшего монастыря Св. Сернена. Монастырь был наполовину разрушен, но сохранившаяся часть крыши возвышалась над крепостной стеной, и там установили всевозможные камнеметы, требюше и прочие орудия, изобретенные Бернаром Парайре и способные метать устрашаюшие каменные блоки. Обычно там всегда находились женщины, среди которых было немало знакомых Ауды. Поднимаясь по лестнице, я усмехался и убеждал себя:
— Сны и предчувствия — это всего лишь пустой вымысел.
С монастырской крыши были видны разоренные поля. Фредерик де Фрезоль, командовавший обороной ворот Св. Сернена, обычно стоял в карауле целую ночь, и когда я приходил, отправлялся спать. Но в это утро он меня не дождался. Он стоял на коленях, молитвенно сложив руки, и жаркая молитва погрузила его в непробудный сон.
Устремив взор вдаль, я увидел на горизонте взметнувшийся вверх столб пыли. Однако вокруг меня воздух был недвижен. Что это за внезапно налетевший ветер, дыхание которого не ощущается в Тулузе? И тут я услышал глухой топот огромного табуна коней. Почти в то же самое время пронзительный глас трубы разорвал подо мной воздух. Раздались голоса: «Вот они!» Сеньор Фрезоль, пробудившись, заметался, отдавая бессвязные приказания. Я вдруг вспомнил, что, не подумав, надел шлем без металлического забрала. Идти и менять шлем было уже поздно. Смерть поразит меня в лицо, явится, скорее всего, в виде стрелы.
Всадники уже заполонили все окрестные поля. Поступь их замедлилась, но до нас отчетливо доносилось конское ржание, слепил блеск доспехов. Врагам было несть числа. Атака на Монтолью была уловкой. Вся армия Монфора изготовилась нанести удар близ монастыря Св. Сернена.
Громким голосом приказав разворачивать катапульты, я попытаться остановить противника градом камней. Я только что подсчитал, что поблизости на стенах было не больше пяти десятков лучников.
Внезапно крики стихли. Все взоры устремились на врага. Из шеренги выехал Симон де Монфор. Зная, какой ужас наводит один только вид его, он всегда старался обставить свое появление самым зрелищным образом. В ослепительном солнечном свете его шлем, щит и латы, вплоть до самых шпор, сверкали так ярко, что казалось, свет пронизывал его с головы до ног. Его подъятый меч, подобно мистическому лучу, вздымался вверх, сливаясь с солнцем.
Словно во сне смотрел я на людей, суетливо исполнявших мое приказание. Двое впряглись в ворот самой большой требюше. Какой-то карлик, подбадривая себя криками, усердно волок корзину, доверху наполненную камнями. Я разглядел: это были осколки разбитых статуй. В прошлом году епископ Фолькет приказал забрать из всех домов украшавшие их языческие статуи. На площади Св. Сернена он совершил над ними торжественый обряд изгнания дьявола , затем они были разбиты, а осколки свалены в углу кладбища. Вот уже несколько дней как ими заряжали камнеметы. В корзине я углядел голову Минервы, смотревшую, казалось, прямо на меня. Голова эта чудесным образом напоминала Эсклармонду де Фуа. Обезглавленная Эсклармонда де Фуа, упокоившаяся в корзине карлика. «Знамение времени!» — подумал я.
Карлик схватил голову Минервы и сунул ее в кожаный карман ближайшей к нему катапульты. Веревка пускового устройства была натянута, но, хотя катапульта была маленькая, требовалось приложить немалые усилия, чтобы привести ее в действие. Карлик еще раз безрезультатно потянул за веревку, а так как мысли мои заработали с такой же скоростью, с какой тулузцы штурмовали башни, я вспомнил об Улиссе и его чудесном луке. Тут раздался вопль карлика. Стрела, пронзив ухо, впилась ему в шею. Хлопнувшись на землю, он остался сидеть в луже крови, струившейся из него ручьями.
Тогда сестра моя Ауда, до сих пор стоявшая на месте, шагнула вперед, схватила веревку катапульты и, непринужденным движением потянув за нее, привела в действие пусковой механизм — голова Минервы, голова Эсклармонды отправилась в полет через залитое солнцем пространство.
Я не видел, какую кривую описал этот судьбоносный камень. Но по громкоголосым воплям я понял, на кого опустила его мудрая и неумолимая судьба.4 Сверкающий в лучах солнца рыцарь, вождь, ставший отныне безголовым телом, только что сидел в седле. А вот он уже рухнул на ненавистную ему тулузскую землю, засеянную по его приказу горем и стаданиями.
— Симон де Монфор умер! — выкрикнул голос, донесшийся, как мне показалось, из собора Св. Сернена.
— Он умер! — кричали укрепления.
— Умер! — кричал город.
Одновремено распахнулись все ворота, из них выбежали тулузцы и устремились вперед. Чары рухнули, причудливый полет камня, пущенного невинной рукой, положил конец дьявольской магии. Оказалось: когда злая сила поражена в самое сердце, войско ее рассеивается, словно сотворенное из ничего. Огромная армия, окружившая Тулузу, мгновенно отступила. И еще долго с той стороны, где стояли виселицы, доносились голоса монахов и священников; окружив безголового воина, они подняли его и удалились, распевая погребальные песнопения.
Вечером, уставший после дневного сражения, но счастливый, что ни одна стрела не поразила меня в лицо, я вернулся к воротам Св. Сернена и залез на крышу аббатства. Вдали, отбрасывая неверные блики света, догорали палатки.
Справа от меня рассыпался на части дымящийся скелет Кошки. Недвижными холмиками лежали убитые. Чей-то обезумевший конь крутился на месте, время от времени вскидываясь на дыбы. Брошенная кираса сверкала, словно позабытое солнце. По выгоревшему пшеничному полю бежал высокий худой человек. Руки его были связаны за спиной, из груди торчал меч. Видимо, кто-то из солдат Монфора ударил пленника мечом, а потом отпустил его. Человек бежал, собрав последние остатки сил, чтобы умереть среди своих братьев, — как символ города, истерзанного, но вечно живущего, несмотря на рану, нанесенную в самое сердце его каменной твердыни.
V
Ауда умерла. Во всяком случае, умерла в том смысле, в котором люди понимают смерть. В один из дней кровь ее остановилась, дыхание больше не срывалось с ее губ. Внутри с виду прежней физической оболочки произошли злокачественные изменения. Подле нее я впервые понял, что подобное явление ошибочно именовали смертью.
Ауда собствеными руками выпустила камень-освободитель, и потому была безутешна.
— Наконец я совершила доброе дело, заставившее меня страдать, — говорила она, печально улыбаясь.
Теперь она в основном молчала, внимательно прислушиваясь к голосам и приглядываясь к знакам, внятным только ей. Силы постепенно покидали ее. Убедившись, что жизнь почти улетучилась из ее тела, она неожиданно обрадовалась. Ее последние дни были наполнены ожиданием встречи со светлой страной, куда она надеялась попасть. Это напомнило мне детство, когда я с нетерпением ждал поездки в деревню к моему дяде из Рабастенса.
— Надеюсь, он простит меня за то, что я отняла у него жизнь, как в урочный час простят ему все те, кто были убиты по его приказу.
Несбыточное пожелание, подумал я сквозь слезы.
Меня охватило искушение последовать за сестрой в тот мир, где, как она утверждала, царила кротость, а красота освобождалась от видимой и осязаемой оболочки. Но жизнь прочно укоренилась в моем материальном теле. Я решил изучать альбигойскую веру и постараться стать чистым, как предписала мне Ауда. Я отправился на поиски Фредерика де Роэкса, брата советника Капитула, когда-то сопроводившего меня на собрание еретиков, где я услышал речи о Святом Духе. Я сказал ему, что жажду получить более высокое знание, нежели то, которым обладают обычные люди, и прибавил, что, на мой взгляд, я стал значительно умнее, чем был раньше.
Сначала он сделал вид, что не поверил мне, потом заявил, что я отличный малый, очень храбрый, и мне не о чем беспокоиться. Я настаивал, и он решился дать мне знание, которое я у него просил.
Как и все те, кто вел речь о материях утонченных, он делал это на сознательно усложенном языке, стараясь употреблять как можно более редкие слова, в обыденной речи не встречающиеся. Я часто спрашивал его, не мог бы он говорить попроще. Вместо ответа он добродушно улыбался, и я понимал, какое он делает над собой усилие, чтобы не отправить подальше такого дурака, как я. Тем не менее я до сих пор убежден, что все можно объяснить на доступном языке.
Я понял, что изначальное учение было принесено Варфоломеем, одним из двенадцати апостолов Иисуса Христа, которому было поручено нести свет евангельских истин в Персию и Индию. В далекой Индии Варфоломей стал не обучать, но учиться сам. Вернувшись в Иерополис во Фригии, он, продолжая проповедовать Евангелие, стал изустно излагать учение, по многим вопросам расходившееся с учением Иисуса.5
Его ученики, пораженные сияющей силой истины, сохранили его слова и тайно передали их дальше, ибо в них содержались истины, неприемлемые для любого человеческого общества.
Жизнь дурна по сути своей, а потому следует истребить силу желания, которой наделен каждый; желание является причиной всяческого зла. Могущество этого желания заставляет нас после смерти воплощаться заново, и эта смена человеческих обличий будет бесконечна, если мы не разгадаем секрет, как можно достичь блаженства в духовно совершенном мире. Этот секрет открывается тому, кто постигает Святой Дух, божественную мудрость. Тогда череда реинкарнаций завершается, и человек через любовь возвращается в безмятежный мир Господа.
Я был расстроган доверенными мне истинами, но не сумел избавиться от великой печали, охватившей меня, когда я услышал приговор, вынесенный жизни. Свет солнца, женские фигуры, камни Тулузы по-прежнему завораживали меня. Сидя у себя в саду и размышляя о Мудрости Совершенных, я наблюдал, как пчела кружит над созревшим персиком, слышал шелест ветвей, видел промелькнувшую над куртиной тень от пролетевшей в небесах птицы и, очарованный преходящей красотой этих картин, испытывал угрызения совести. Только много позднее мне довелось понять, что и пчела, и тень от птицы, и шелестящие ветки становятся еще прекраснее, когда посредством остранения мы преисполняемся всеобъемлющей любовью.
* * *
Однажды вечером, часов около пяти, посланец потребовал меня к графу. Граф посвятил меня в рыцари и теперь разговаривал со мной как с равным. Почти каждый вечер мы с ним отправлялись для беседы к некоему Юку Жеану, обитавшему в доме позади собора Св. Сернена. Граф любил этого человека по причине его великой простоты. Мне не слишком нравились эти встречи, и я всегда находил предлог, чтобы опоздать.
Граф, похоже, ждал меня, ибо я увидел, как, стоя на втором этаже у окна, он делал мне знаки, выражавшие нетерпение. Но пока я поднимался по лестнице, графа хватил удар: со стариками это иногда случается. В тот момент, когда я открывал дверь, у него подкосились ноги и он рухнул в кресло.
— Как вы долго, — обратился ко мне Юк Жеан. — Граф Тулузский ждал вас, чтобы сделать нам обоим сообщение чрезвычайно важности.
Глядя на графа, я понял, что тот скоро умрет. Наверное, он действительно хотел что-то сказать, но его сразил паралич. Граф обездвижел и издавал исключительно нечленораздельные звуки. Только ноги его еще шевелились. В коне концов застыли и они. Взгляд его выражал сильнейшее стремление. Юк Жеан и я — мы оба были такого мнения. Но что за стремление? Видимо, он хотел исповедаться. Но кому? На протяжении многих лет графа Тулузского по его собственому повелению повсюду сопровождал альбигоец Бертран Марти. Граф часто говорил своим близким о тайном желании примкнуть к новой вере. Стоило ему почувствовать себя нездоровым, как он тут же приказывал:
— Скорее приведите Бертрана Марти.
С другой стороны, недавно его исповедовали католические священники, и он тайно принял причастие в церкви квартала Дорад. На нем тяжким бременем лежал груз многократных отлучений. Но священники закрыли на это глаза. Несколькими месяцами ранее епископ Фолькет вернулся в Тулузу, и в его присутствии графу пришлось делать хорошую мину при плохой игре. Епископ поспешил напомнить духовенству, что суровое отлучение, наложенное на графа, могло быть снято только папой. И пообещал письменно ходатайствовать за графа. Но время прошло, и граф вновь призвал Бертрана Марти. Кого теперь звал он искаженными судорогой молчаливыми губами?
— Не имеет значения, речь идет об одном и том же Боге, — тихо сказал мне Юк Жеан, человек здравомыслящий, но недалекий.
Я взял своего господина на руки и отнес на кровать. Его молящий, исполненный ужаса взгляд наполнил меня состраданием. Я сожалел, что не был священником и не мог даровать ему ни отпущения, ни мира, которого он так просил. Я даже мысленно задался вопросом, не поклясться ли мне на распятии, что я, не поставив его в известность, стал Совершенным, и провести, пусть хотя бы для виду, обряд утешения.
У меня ни на что не хватило времени. В доме послышался шум. Дверь с громким стуком распахнулась, и в комнату ввалился аббат из собора Св. Сернена. За ним бурлила заполонившая всю лестницу толпа каноников. Этот аббат прибыл в Тулузу совсем недавно, вместе с Фолькетом, но уже успел прославиться своим жестокосердием; выражение лица его не предвещало ничего хорошего. Наверное, кто-то из слуг преждевременно сообщил ему о смерти графа. Неподвижность графа явно была для него достаточным подтверждением его смерти. Поэтому, мельком бросив взгляд в сторону опочившего, он суровым голосом спешно провозгласил:
— Тело графа Тулузского принадлежит аббатству Св. Сернена.
Я быстро подскочил к нему к нему и прошептал:
— Хвала Господу! Наш сеньор граф не умер. Его всего лишь разбил паралич!
Краем глаза я видел, как у себя на кровати мой господин прилагал сверхчеловеческие усилия, пытаясь обрести дар речи.
Вместо того, чтобы проверить мои слова, аббат обители Св. Сернена брезгливо отшатнулся и произнес, обращаясь к своим каноникам:
— Уберите этого жалкого еретика. Его присутствие возле тела нашего сеньора Раймона оскверняет его.
У меня не было ни времени, ни желания объяснять, насколько глупо было требовать от служек убрать меня.
— Граф жив, — сказал я, поворачиваясь к застывшим лицам церковников.
Тут на лестнице послышались громкие голоса, и, расталкивая каноников, пытавшихся помешать вновь прибывшим войти, в комнату ворвались рыцари ордена Святого Иоанна Иерусалимского.
— Тело графа принадлежит аббатству, — не терпящим возражений тоном отчеканил аббат обители Св.Сернена.
— Оно принадлежит госпитальерам, — громогласно возразил приор Ордена.
Тесные узы связывали графа Раймона с рыцарями-иоаннитами. Он поручал им от его имени раздавать милостыню. Доверил им свое завещание. Скорее всего, он действительно просил их позаботиться о погребении его тела. Это право влекло за собой немалые преимущества. Община, взявшая на себя погребение, на протяжении трех дней получала множество всякого рода пожертвований.
— Граф не умер, — изо всех сил крикнул я.
Но не смог перекричать орущих. Приор госпитальеров сорвал с себя белый плащ, украшенный золотым крестом, и швырнул его на кровать, показав таким образом, что он не собирается уступать. Плащ был тяжелый, и я испугался, что мой господин задохнется под ним. Аббат из обители Св. Сернена попытался сдернуть плащ. Приор своей мощной дланью ударил его в плечо. Пронзительно завизжав, аббат попытался оцарапать приора. Между толпившимися за пределами комнаты госпитальерами и канониками завязалась рукопашная.
Подбежав к своему господину, я откинул плащ. Но граф уже хрипел. Ужас разыгравшейся подле него сцены, а может, страх не получить причастия поторопили прибытие неодолимой силы, уводящей душу человека из мира живых. Глаза его больше не просили ни о каком прощении. Увидев, как гаснет трепещущий в них огонек, Юк Жеан и я склонились над графом, но взор его уже превратился в зеркало небытия.
VI
Граф Тулузский не погребен до сих пор.6 Госпитальеры силой увезли его и поместили в открытый гроб, к которому жители Тулузы приходили лить слезы. Но епископ Фолькет письменным приказом запретил рыцарям-иоаннитам хоронить тело отлученного в освященной земле. На слезные уговоры народа епископ ответил, что надо ждать решения папы. Решения так и не было принято. Гроб заколотили, из зала приемов обители госпитальеров перенесли в часовню и там поставили в угол, а потом и вовсе задвинули в темный маленький сарайчик, где хранился садовый инвентарь.
В то время я много размышлял о том, каким образом вяжется единая цепь событий, и о предназначении, руководившем всеми моими действиями. Согласно давнему пророчеству Мари-суконщицы, зло, погрузившее мой край в пучину страданий, воплотилось в трех людях: в одетом в красное, в закованном в железо и в носящем митру. Я собственой рукой пронзил первого. Моя сестра Ауда убила второго камнем, выпущенным из катапульты. Мне суждено было уничтожить третьего, наизлейшего.
Епископ Фолькет боялся гнева тулузцев и приезжал в город только для участия в религиозных обрядах. Он жил в замке Верфей, подаренном ему Симоном де Монфором. Изарн де Небюлат, изгнанный сеньор этого города, укрылся в Тулузе и втайне искал сторонников, готовых вместе с ним отвоевать его замок и владения.
Я отыскал его. Это был старый и хитрый лис. Я без всяких недомолвок поведал ему о своем решении. Он усмехнулся и сказал:
— Все зависит от суммы, которую вы потребуете.
Я ответил ему, что меня зовут Дальмас Рокмор.
Он снова попросил меня назвать цифру.
Я не стал наказывать этого глупца и решил действовать самостоятельно.
Под чужим именем я поселился в Верфее. Через несколько дней я уже знал все привычки епископа. Он выходил из дома только в сопровождении вооруженной охраны. Возле его замка, на склоне, по арабской моде, был разбит сад, заросший старым и очень густым самшитом. У Фолькета имелась одна страсть. Он обожал улиток. Спал он мало, поднимался до восхода. Самшит давал пристанище тысячам улиток. И в час, когда солнце еще только просыпалось, а улитки наслаждались влагой утренней росы, он, взяв корзину, бродил по узким аллеям. Наполнив корзину, он возвращался на террасу, рассаживал улиток на камни и играл с ними в какую-то непонятную игру. Затем, вероятно, съедал этих улиток за завтраком.
План созрел быстро. Я снимал комнату с отдельным выходом у одинокого кузнеца. Когда звезды побледнели, я, в зеленоватого цвета куртке и с остро отточенной дагой, перебрался через стену епископского сада. Заросли самшита были выше человеческого роста, очень густые, со множеством мелких листиков. Протиснувшись между кустами, я стал пробираться вдоль центральной аллеи. Ночью несколько часов подряд шел дождь. Вокруг меня ползали тысячи улиток.
Аромат самшита навевает грусть и пробуждает прозорливость. Быть может, он обладает волшебной силой. Через полчаса я промок до костей и перед моими глазами, сменяя друг друга, стали возникать странные картины.
Я никогда не вспоминал Пьера де Кастельно — даже для того, чтобы порадоваться его изгнанию из этой жизни. Но от края и до края христианского мира священники разнесли слух, что, испуская дух на золотистом песчаном берегу Роны, он простил своему убийце. Я этому никогда не верил. Я видел, как вытянулось на песке его тело, и у меня было твердое ощущение, что он умер молча. И вот теперь, в мокрых зарослях кустарника, облепленный улитками и, как тогда, вдыхающий утреннюю свежесть, я увидел, как Пьер де Кастельно с развороченной грудью упал с коня. Кто-то из его свиты немедленно склонился к нему. Мне смутно припомнилось, что рука легата приподнялась, словно желая обхватить товарища за шею. Быть может, он действительно торопливо прошептал ему слова прощения.
Предрассветный луч уже окрасил бледным багрянцем аллею, а я все никак не мог отделаться от осаждавших меня невесть откуда взявшихся вопросов. А что потом? А что, если это правда? Может быть, между злыми и добрыми не было непроницаемой стены? Злые шли иными путями, но прощение для всех оставалось высшим идеалом, в котором все находили прибежище в минуту смерти.
Раздался негромкий треск; наверное, хрустнула под ногой улитка. В прозрачном розовеющем свете я различил силуэт епископа Фолькета. Он двигался мелкими шажками, внимательно глядя под ноги. Продолжая размышлять о прощении, я вытащил дагу и пальцем попробовал, достаточно ли она остра.
Для себя я исключил прощение. Принять его означало отречься от человека, трусливо согласиться со злом. Но что если Пьер де Кастельно действительно простил?
Возле меня епископ Фолькет с превеликим трудом наклонялся за улитками. Он здорово постарел. А какой он был низенький! Его лицо походило на пожелтевшую маску, где желчь текла по проступавшим на поверхности кожи сосудам. Однако страсть к улиткам придавала его взгляду неожиданную живость. А когда он заметил особенно крупную улитку, значительно больше всех прочих, огонь в его глазах вспыхнул с новой силой. С торчащими к небу рожками улитка сидела на ветке на уровне моего лица. Он протянул руку чтобы схватить ее и увидел меня.
Сквозь листья он разглядел человека, изготовившегося к прыжку, но взиравшего на него в растерянности. Однако обнаженная дага не оставляла сомнений в намерениях прятавшегося.
Мы стояли так близко, что едва не касались друг друга. Ум мой работал на удивление быстро. Я взирал на отталкивающее своим безобразием лицо епископа. Его обнаженная голова была гладко выбрита. Нос покрыт угрями. Щеки обвисли. Безраздельная любовь к деньгам придала лицу его какое-то нечеловеческое, не от мира сего выражение. И словно в книге прочел я обуявшие его мысли: то, чего он так боялся, случилось! До него добрался неизвестный убийца. Кричать бесполезно. Попытаться бежать или положить уже зажатую в руке улитку в корзину и сделать вид, что ничего не заметил?
Правда ли, что Пьер де Кастельно простил? Сейчас этот вопрос был для меня самым главным, но я чувствовал, что ответа на него нет. Я даже измыслил несбыточный план: отправиться в Рим и отыскать того человека, который должен знать, был ли предсмертный шепот легата словами прощения. Ах! Почему, нанеся удар, я не спешился, не склонился над упавшим легатом так низко, чтобы тот сумел укусить меня, почему не увез отметину его зубов, неоспоримое свидетельство его ненависти?
Шатаясь от страха, епископ Фолькет нарочито спокойно сделал несколько шагов по аллее. Затем швырнул корзину и пустился бегом. А я, пленник сотворенного самшитом погребального чародейства и собственных воспоминаний, смотрел ему вслед. Ни на минуту у меня не возникло жалости к старику, подобравшему платье и сверкавшему потешно скрюченными ногами, словно палач Танкред испробовал на нем свои орудия. Ни на минуту у меня не мелькнула мысль простить ему мучения своего города и своего народа. И все же я остался стоять, потому что тот, кто был злым, но другим злым, его братом во зле, возможно, простил мне перед смертью.
Первый же крик о помощи, вырвавшийся из уст епископа, привел меня в чувство. Я помчался по узким аллеям, прячась в тени кустарников. Когда я добежал до стены, где зияла брешь, через которую я забрался, окна замка все еще были безлюдны. Мысли чередуются, словно картины жизни. Пока я бежал, ум мой лихорадочно пытался представить себе то самое орудие пытки, которое Танкред с гордостью демонстрировал как свое изобретение. Приспособление, предназначенное для скорейшего получения признания, позволяло одновременно раздробить и руки, и ноги. Это орудие наделило меня крыльями, чтобы пролететь через лес Верфей; а когда путь мне преградили воды Тарна, заставило меня переплыть его быстро, как рыба. Плывя против течения, я увидел у себя над головой белую птицу. Она летела в том же направлении, куда плыл я. Но я не смог определить, что это была за птица. Может быть, голубь Святого Духа. Добравшись до противоположного берега, я с грустью обнаружил, что моя дага выскользнула из ножен и утонула.
VII
И вот, закутавшись в пастушеский плащ и сидя верхом на муле, я навсегда покидаю Тулузу. На улице ночь. Осенний ветер продувает берега Гаронны. На подъемном мосту только что зажгли два фонаря. Я слышу, как фонарщик тихонько напевает на языке моих предков. Слава Богу, это мой земляк. С его стороны мне нечего бояться. Стражники Нарбоннских ворот расположились чуть поодаль. Я различаю телосложение этих северян, скроенных до смешного одинаково. Вижу их всклокоченные светлые бороды, животы, раздувшиеся от пива, непривычной формы алебарды. Вместе с ними сидит доминиканский монах, младший служитель Инквизиции, и пристально взирает на всех, кто входит в город и покидает его. В меня впивается благочестивый взор его кошачьих глаз. Меня он не узнает. Он обманут пустыми кувшинами, висящими по обе стороны моего мула. Он думает: очередной голодранец возвращается к себе в деревню. Он ошибается, но только наполовину: этот голодранец навсегда покидает любимый город, где он родился..
Я иду по темной дороге, и народившаяся луна рисует на ней силуэты тополей. Счастливые деревья, они прочно укоренились в этой земле, и листья их шелестят от дуновения ветров, проносящихся над Тулузой! Я слышу, как журчит Гаронна, протекая мимо склонов Пеш Давид. Все это постепенно остается позади. Внезапно я оборачиваюсь. Я вижу квартал Дорад, Дальбад, собор Св. Сернена.
О Тулуза, что с тобой сделали? Это твои дома, твои фонари, твои башни, но ты уже не та. Они искорежили твою душу.
Какой-то сенешаль, подчиненный королю Франции, теперь имеет больше власти, чем члены твоего Капитула. У Раймона VII отобрали не только его город, но и его предков.7 Секта доминиканцев учиняет правосудие.
Обвинение в ереси предъявлено стольким людям, что дом, где заседают инквизиторы, переполнен, соседние улицы также забиты узниками, ожидающими своей очереди предстать перед судом. Судьи из последних сил выносят приговоры, выносят неутомимо. Днем и ночью из подвалов Нарбоннского замка доносятся стоны. Чернявые, похожие на древесные сучки овернцы, пузатые нормандцы с продувными рожами захватили дома ученых и утонченных тулузцев. По вечерам на площади Карм больше не собирается молодежь, под сенью смоковниц больше не звучат привольные песни. Девушки отказались от ярких сарацинских платьев и приняли французскую моду. Закрыли бани, потому что забота о теле считается грехом.Сожгли рукописи из библиотеки Тор, потому что они были написаны непонятными буквами и, быть может, содержали нечестивую мудрость. Где теперь бородатые, в пестрых тюрбанах философы из Гранады, устраивавшие диспуты в тени кипарисов среди надгробий кладбища св. Сернена? Где мавританские музыканты, наигрывающие на дарбуках, в которых шуршит песок азиатских пустынь? На постаментах не осталось ни одной римской статуи. Никто не осмелится прочесть вслух даже строчку из Платона.
О Тулуза! Я говорю тебе прощай. Я больше не услышу, как гонец возвестит о прибытии в город молодого вина. Больше не буду вместе с ребятней смеяться при виде почтенных матрон, шествующих проверять добродетель невест. Не пойду смотреть, как взвешивают хлеб перед домом Капитула. Только сейчас, когда я теряю эти короткие минуты счастья, я понимаю, как они были прекрасны.
Я иду дальше. Все ближе отроги Пиренейских хребтов. Я добрался до Арьежа. Я вглядываюсь в даль, но уже неразличимы контуры твоей вечной твердыни. Уже на ином языке шелестят тополя. Если я сорву смокву, она уже будет иметь другой вкус. Каким же холодным становится воздух, когда ты все дальше и дальше уходишь от Тулузы!
* * *
Я гость Монсегюра. Еретики, не пожелавшие отречься от своей веры, идут из всех захваченых городов в Монсегюр искать пристанища. Этот неприступный замок, построенный по приказу Эсклармонды, виконтесссы де Гимоэз в краю Фуа, высится на скале, защищенной со всех сторон горными ущельями, по дну которых струятся потоки Эр и Лекторье. Я встретил там всех, кто остался с верой Святого Духа. Там размещается семейство Канастбрю со всеми отцами, дедами, сыновьями и внуками, как всегда, чрезмерно озабоченными произведением на свет наследников. Тут и семейство Мальоргас, славящееся пышными волосами и голубыми глазами. Здесь же семья музыкантов Ноласко, и башня, где они живут, постоянно содрогается от их музыки. В западном барбакане полно детей-сирот. Солдаты разместились во дворах, под навесами. Совершенные располагаются в восточном донжоне, и когда при свете звезд они поднимаются на его вершину и ходят там, предаваясь размышлениям, излучение их мыслей столь велико, что вокруг донжона, словно нимб, образуется голубоватый ореол. Есть небольшая поляна с маргаритками, посаженными прекрасной Аликс д’Эскаронья, а прекрасная Пелегрина де Брюникель каждый день заботливо поливает розовый куст, усыпанный белыми розами.
Но Монсегюр живет также и под землей: в горе под замком имется сорок восемь подземных этажей. Вдоль каменных галерей друг над другом расположены подземные покои, их узкие бойницы, заменяющие окна, обращены в сторону горловины, заполненной бурлящими водами Эра. На нижних ярусах находятся резервуары с водой, запасы соли и зерна, кувшины с маслом — словом, все, что предусмотрительная Эсклармонда приказала свезти сюда, предвидя осаду. Тут же книги, спасенные от костра и одна за другой доставленные из всех замков Юга. Есть конюшни, оружейные мастерские и гроты для тех, кто, встав на путь совершенства, в недвижности и одиночестве предается молитве. Имеются также кельи дьяконесс и залы, где они собираются, чтобы образовать мистическую цепь. Дьяконессами именуют женщин, давших обет целомудрия.
По вечерам они выходят в белых платьях и обходят замок, и среди них я узнал немало публичных девок из Тулузы; они шествовали рядом с владелицами замков и обладательницами знатных имен. Где-то, но никто не знает где, размышляет и молится тот, кого никто не должен знать в лицо — невидимый папа, избранный синодом Совершенных. Говорят, на самой высокой башне, той, что смотрит на Восток, обитает Эсклармонда де Фуа. Светлыми ночами люди показывают друг другу ее силует, четко вычерченный на фоне неба. Ее всегда сопровождают астролог и геомант. Изучая светила и исследуя земные явления, оба они ищут разгадку тайны жизни и смерти.
* * *
Долгое время я был уверен, что не старею. Сила моя не уменьшилась. Мои волосы так же густы, как и прежде. Только белый цвет их выдает мои года. Вот горы, где я блуждал, когда сбежал из аббатства Меркюс, вот горные речки, из которых я утолял жажду, вот деревья, под которыми я засыпал. Кажется, совсем недавно я ударил в набат, не подозревая, что пророческий голос этого колокола повторят тысячи колоколов. Тысячи колоколов зазвучали в обезумевших от отчаяния городах, зазвучали на берегах Роны и в Тулузе. Тогда я был молод и весел. Теперь я состарился и приобрел опыт.
Я иду по узкой тропе, отводя в сторону ветки миндаля. Полдень, солнце печет. В просветы между деревьями виднеется быстрая река. Я иду по берегу Эра. Помню, когда-то я уже шел этим берегом под таким же палящим солнцем. Но было ли это именно здесь? Нет, конечно. Однако растительность та же самая. Заслышав мои шаги, лягушки прыгают в разные стороны, и я стараюсь не раздавить их, потому что под оболочкой каждой твари скрыта частичка божественой души. На берегу Эра, на крохотном пляже с золотым песком, я впервые увидел чудесный видимый облик лежащей на солнце Эсклармонды де Фуа.
Как выглядит теперь этот облик? Дух Эсклармонды достиг высот совершенства, но плоть, в которую он был облечен, должна была увянуть и потерять свою красоту. В Монсегюре никому не дано ее видеть. Она никогда не выходит из своей башни. Наверное, старость произвела над ней более пугающие перемены, чем над другими женщинами. Быть может, ее теперь ничто не интересует, кроме астрологических занятий. Какой печали исполнен закон, во исполнение которого красота несет в себе первопричину собственной смерти! Но разве не бывает исключений?
Ветви преграждают мне тропинку. Я отвожу их, иду дальше и с трудом сдерживаю крик. Но песчаной полоске, омываемой водами Эра, раскинулась обнаженная женщина, наполовину прикрытая тонкой тканью. Судя по тому, что тело ее покрыто капельками влаги, она только что искупалась. У нее, как и у той, тоже три косы. Я вижу ее лицо и узнаю его. Это Эсклармонда де Фуа! Но как это возможно? Она кажется еще моложе, чем прежде. Хруст веток под ногами, похоже, разбудил ее, но лишь на мгновение. Я успел заметить, как из-под век сверкнул металлический блеск, столь поразивший меня в тот раз, когда я нес ее на руках, и когда я впервые получил откровение таинства духа. Однако, стал ли я жертвой колдовства? Да нет, колдовство не существует. Значит, Эсклармонда де Фуа единственная, кто обладает секретом вечной молодости.
Примчавшийся неизвестно откуда ветерок овевает меня своим дыханием. И сделав шаг назад, я неожиданно оказываюсь в далеком прошлом. Я вновь стал тем лохматым, оборванным молодцом, подошвы которого от долгой ходьбы босиком превратились в сплошной нарост. Мне хочется хохотать, бегать, беспричинно бить в набат — как прежде. Чувствую, что если бы мне хотелось пить, я бы не стал зачерпывать воду ладонью, а принялся лакать. Темные духи завладели моей плотью. Мне хочется прыгнуть и схватить ту, кто всю жизнь являлась для меня образцом духовного совершенства. Держать в руках скинию и осквернить ее! Запах розовых цветков лавра, запах жизни заклубился вокруг. Земля поддерживает меня. Я готов к прыжку. Случайно я бросаю взор в небо и вижу белую птицу, парящую прямо над моей головой. Неужели это чудо? Неужели я вижу голубя Святого Духа? Птица снижается и, покружив на верхушками деревьев, улетает. Но я принял ее послание. И возвращаюсь на тропинку. Мои почерневшие было волосы снова побелели, на подошвах моих больше нет наростов, и если бы мне вздумалось полакать воды, я бы не знал, как это сделать.
Медленным шагом я иду к Монсегюру, к его рыцарям, его дьяконессам, к подземному городу. Я иду и спрашиваю себя, видел ли я сон или все случилось со мной въяве, и размышляю о вечной молодости Эсклармонды.
* * *
Люди, расставленные на высотках, ночью подают сигналы кострами, а днем — звуками труб. По дороге на Лавланет без устали скачут всадники. Прибывшие из Фуа и Тулузы сообщают дурные новости. Пьер дез Арсис, сенешаль французского короля в Каркассонне, и епископ Альби собрали армию, и сейчас эта армада находится в стенах Тулузы. Они решили разрушить Монсегюр, этот вознесшийся над равниной очаг ереси, не намеренный считаться ни с папой, ни с Францией. Как и тридцать лет назад, они пообещали индульгенции и, подстегивая пыл рыцарей, налепили им на грудь кресты.
Изо всех пиренейских замков, где есть альбигойцы, в Монсегюр стекаются добровольные защитники. Они поднимаются по узкой тропе, петляющей до самых ворот замка, обращенных в сторону Лавланета. Среди них есть крестьяне, несущие за плечами весь свой скарб, мешки с мукой или овощами, и рыцари, не имеющие ничего, кроме меча и копья. Старый Раймон де Перелла, признанный сеньор Монсегюра, встречает их на пороге. Я давно уже стою здесь, разинув рот, и изумляюсь, как такое огромное количество людей, мулов и лошадей может найти себе место в подземных галереях Монсегюра.
Вот молчаливый Пейре Рожер де Мирпуа, которому поручено командовать нашими воинами. Когда Симон де Монфор отдал его замок французскому рыцарю Ги де Леви, он с несколькими рыцарями в безлунную ночь попытался отбить свое владение. Теперь он отказался от этих попыток, но лицо его стало грозным и непроницаемым, подобно воротам его утраченной крепости. Вот Палаукви де Фуа, Дельга из Лорагэ, Луи из Жерса, рядом с ними я сражался в Тулузе. Это настоящие храбрецы. Интересно, тогда им было столько же лет, сколько мне? Сейчас они выглядят значительно старше. Все, что связано со временем, для меня настоящая загадка.
Вот неукротимый Луп де Фуа. Вот Жеан Камбитор, воин-чародей с двусторонним щитом. Лицевая сторона защищает от ударов секиры. Оборотная сторона — зеркало, в котором он кончиком своей даги вызывает призраков. Вот Рожер де Массабрак, у него дурной глаз. С друзьями он разговаривает отвернувшись, а на врагов глядит во все глаза, так как по его словам, они падают от одного только его взгляда. Вот сумасброд Амори де Небюлат. Каждый день в полдень он швыряет на землю шлем и срывает с себя одежды. Клянется отныне жить голым, чтобы обрести истинную чистоту, присущую только тем, кто достиг состояния простоты первородного человека.
Внезапно глаза мои лезут на лоб и я начинаю дрожать. Женщина, которую легко принять за подростка, едет на лошади к воротам Монсегюра. В серебристом шлеме, с мечом на боку, в полном рыцарском снаряжении. Я узнаю овал лица и пронизывающий взор. Это Эсклармонда де Фуа, в которой воплотился идеал моей юности. Значит, я въяве видел ее на берегу реки. В нынешние жестокие времена чистый дух не мог не взять меч и не облачиться в железо. И вот уже он вживе подъезжает к Монсегюру.
Молодая женщина легко спрыгивает с коня. Бросив несколько слов Раймону де Перелла, она озирается, словно кого-то ищет. Я уже давно с удивлением заметил, что все, кто приезжал, независимо от знатности, непременно почтительно приветствовали маленькую незаметную старушку, сидевшую под смоковницей на пороге внутреннего дворика. Я сначала даже не взглянул на нее. Рядом с ней стоят два человека в черном. Лицо ее все в морщинах, а платье такое неказистое, что ее можно принять за служанку.
Ее-то и ищет молодая женщина. И, едва заметив, бежит к ней, падает на колени и почтительно целует ей руки. Перед кем вечно юная Эсклармонда может падать ниц? Я наклоняюсь к стоящему рядом одному из многочисленных сыновей Канастбрю и спрашиваю, кто эта маленькая сморщенная старушка. Он смотрит на меня с горьким изумлением, с каким смотрят на безумца и святотатца. И, ни к кому не обращаясь, вопрошает, неужели я могу шутить над тем, что священно. Затем, видя, что я действительно ничего не понимаю, отвечает:
— Но это же Эсклармонда де Фуа, виконтесса де Гимоэз! Сегодня она впервые спустилась с башни приветствовать свою племянницу, Эсклармонду д’Алион.
И быстро отходит в сторону, ибо все Канастбрю гордятся своим умом, и ему просто неловко находиться в обществе такого невежды, как я. Но я бегу еще быстрее. Открывшася рана горит, причиняя мне ужасные мучения. Мне надо идти, бежать, выплеснуть свое разочарование. Горе тому, кто верит в чудо, даже в чудо духа. Природа жестоко мстит за это. Законы плоти неумолимы. Никакая божественная сила не может превратить бренную оболочку в нетленный светоч красоты.
Старость сильнее духа. Пока я творил свой призрачный идеал, он увял.
О Господи, если ничто не вечно: ни живые твари, ни здания, ни образы божеств, ни совершенные творения — значит, жизнь, как говорят мои братья-альбигойцы, является всего лишь дурным наваждением, чередой бед, от которой надо как можно быстрее избавиться, чтобы достичь царства истинной жизни, где совершенство незыблемо, а любовь неизменна.
VIII
Окруженный угрюмыми серо-синими горными склонами, откуда низвергаются ржавые потоки, Монсегюр с его наглухо задраенными башнями напоминает гробницу, воздвигнутую под осенним небом. Армия Пьера дез Арси медленно обволакивает плато, на вершине которого высится замок; подступы к нему охраняют горные ущелья. На каменной эспланаде, нависшей над Эром, развеваются знамена, мелькают кресты, и мы сверху пытаемся сосчитать осадные машины. Они кажутся такими маленькими, что нам становится смешно. Наступает ночь. Зажигаются звезды. Долина наполняется огнями. Похоже, я один стою перед замком. Кривой дуб распростер над пропастью свои ветви. Рядом с ним поставили каменную скамью, на нее я и сажусь. Но в этот час на этом месте должна сидеть знатная персона, и едва я сел, как кто-то подбежал ко мне и тронул меня за плечо. Я успеваю встать и отступить в тень, и тут появляется Эсклармонда де Фуа.
Вот уже несколько дней по замку ходит слух, что она умирает. Для меня эти слова не имеют смысла. Жившая во мне Эсклармонда умерла в тот день, когда я увидел ее вновь и оплакал. Но она медленно воскресает, каждый день понемножку, и я начинаю понимать, что у идеальных существ нет ни тел, ни лиц, ибо они находятся над смертью.
Я смотрю, как владетельница замка Монсегюр мелкими шагами движется к дубу. Я думал, она маленького роста. Сейчас она кажется мне высокой. Я не могу разглядеть ее морщины. Она кажется выточенной из прозрачной слоновой кости. Старый сеньор де Перелла подходит к ней и пытается утешить ее в каком-то неведомом мне горе. Оба преклоняют головы, вглядываются в темноту. Я слышу, как губы их твердят заветное слово: Святой Дух, Дух… И внезапно слышу, как, ломая руки и высоко запрокинув голову, Эсклармонда, словно взяв звезды в свидетели, восклицает:
— Господи! Я трудилась всю жизнь, но так ничего и не смогла сделать для истины, не послужила Духу.
Совсем рядом звучит труба. На обрывистой тропе , ведущей в замок, появляются шесть всадников. Их, похоже, ждали, ибо караульные, размахивая факелами, радостно приветствуют их. Ворота отворяются, и в крепость въезжают шесть мальчиков-подростков в стальных шлемах. Шестеро детей, рожденных Эсклармондой от виконта де Гимоэз.
Она направляется к ним, а сеньор де Перелла шепчет ей вслед:
— Вот видите, жизнь сама взяла на себя труд ответить вам.
* * *
Осада Монсегюра продолжалась уже месяц, а я все еще не мог понять царившего в замке загадочного опьянения. Сначала я думал, что это обычное возбуждение, порожденное войной. Но это возбуждение сильно отличалось от того настроения, которое за время пережитых мною военных действий мне не раз доводилось видеть. Это была радость без внешних проявлений, подлинная радость чистой души. Она зародилась через три дня после того, как прошел слух о смерти Эсклармонды де Фуа. Эту новость все передавали друг другу шепотом, без обсуждений. Она не вызвала зримой печали. Не было никакой общей молитвы. Никто не знал, в каком месте горы были погребены ее останки. Даже в Монсегюре катары практиковали тайное погребение, вошедшее в обычай с тех пор, как епископы стали одержимы страстью осквернять могилы еретиков, лишая их покоя даже после смерти.
Но с этого момента движения каждого стали более лихорадочными, а глаза зажглись необъяснимым веселием. Я не понимал этой странной радости. Правда, крепость казалась неприступной. Основание каменной пирамиды, на вершине которой высился Монсегюр, было поистине необъятно и вдобавок щерилось зубьями глубоких расселин, поэтому король вряд ли смог бы прислать воинство, способное полностью окружить его. Но эти соображения никак не могли объяснить настроение души, царившее в крепости. Мне все объяснил жизнерадостный Арнаут Боубила.
Этот простодушный, чуть полноватый человек спал в клетушке рядом с моей. Он всегда был весел, и я часто слышал, как у себя за перегородкой, отделявшей его келью от моей, он смеялся в одиночестве. В юности он был пастухом, и в память о прошлом выкармливал козленка, которого очень любил. Козленок часто засыпал у него на руках. Он гордился, что вместе с д’Альфаро участвовал в деле в Авиньонете. Тогда было убито немало инквизиторов. Он с гордостью показывал мне дубинку, которой в ту знаменательную ночь он размозжил голову Раймону де Костирану, прозванному Писателем: тот составлял такие длинные списки подлежащих сожжению еретиков, что они не умещались ни на одном пергаменте. Арнаут Боубила очень волновался, сумеет ли он взять с собой в тот мир, куда он попадет после смерти, эту дубинку, чтобы предъявить ее Святому Духу. Сочувствуя этому простодушному человеку, я уверил его, что призрак дубинки непременно будет сопровождать его вместе со своей убийственной добродетелью.
Однажды ночью Арнаут Боубила пел дольше обычного. Потом его козленок жалобно заблеял и неожиданно умолк. Почувствовав, что рукам моим стало мокро, я проснулся. Зажег свечу и увидел, как из-под дощатой перегородки в мою келью течет кровь. Я встал и направился в соседнюю клетушку. Арнаут Боубила убил козленка, а потом вскрыл себе вены. Дубинку он положил себе на грудь, на самое сердце.
— Он лишил себя жизни, решив принять эндуру, — просто сказал мне занимавший соседнюю келью человек, когда я разбудил его, и он увидел тело Боубила. — Теперь он счастлив — вместе со своим козленком и своей дубинкой.
И по тому вниманию, с каким он рассматривал порезы на запястьях, я понял, что он завидовал участи Боубила и размышлял, как бы сподручнее последовать его примеру.
Эндурой альбигойцы называли естественное следствие всей их философии. Так как жизнь была исполнена зла, смерть считалась счастливой избавительницей от злой жизни. Когда совесть не гложет душу, а душа свободна от страстей, разрешается опередить срок, уготованный капризом природы, и самому избавить себя от цепей плоти. По правде говоря, такое дозволение давалось только Совершенным. Но чтобы избежать великих страданий или поскорее насладиться блаженством бесплотного мира, многие простые верующие добровольно уходили из жизни.
Исчезновение Эсклармонды стало таинственным сигналом. Многие альбигойцы положили конец своей жизни таким же образом, как и Боубила, мой сосед по келье. В начале осады все надеялись, что крестоносцы устанут и уберутся восвояси. Распространился слух, что альбигойцы из Тулузы и Альби скоро пришлют нам на помощь целую армию. Затем наступило уныние. Смерть, чудесная смерть, показалась совсем близкой, неизбежной. Каждый протягивал к ней руки, звал ее, давал пламенные обеты.
Однажды вечером на закате Жеан де Кассанель и две его сестры, взявшись за руки, прыгнули в пропасть, в бегущие по ее дну воды Эра. Облачившись в белые одежды, мудрый Бернар Ортоланус собрал всех своих детей и, по его собственным словам, подал им благородный и полезный пример — пронзил себе сердце собственной дагой.
— Он был не прав, — сказал мудрый Филипп Пелипар. — Не следует делать из смерти зрелище. Смерть на миру таит в себе частицу реального мира. Тот, кто хочет умереть, должен исчезнуть.
И в тот же вечер он исчез.
Другие полагали, что следует уважать веление судьбы и каждому уготован свой час. Но торопить этот час посредством чародейских обрядов, поджога травы и монотонного протяжного пения не запрещалось никому. В подземных покоях, на башнях, и даже во время вылазок альбигойцы с радостью ждали смерти. Когда по вечерам все прощались друг с другом, никто не знал, не решит ли его сосед этой ночью вскрыть себе вены. Неизбывный зов изливался из келий, галерей и донжонов. Проще всего расстаться с жизнью, принять эндуру было караульным на высоких башнях, ибо чистый прохладный воздух и ласкавшие их облака вместе с баюкающим туманом дарили им предвкушение того блаженства, которое, как им казалось, ожидало их в потустороннем мире. Монсегюр становился замком смерти.
IX
Пейре Рожер де Мирпуа ненавидел меня необъяснимой ненавистью; он сумел внушил ее и Жордану д’Эльконгосту, ставшему наряду с ним командиром защитников крепости.
Я всегда считал, что ненависть эта родилась во время вылазки, когда я, спустившись вместе со всеми по склонам замка, во время стычки с застигнутыми врасплох крестоносцами проявил такую же храбрость, как и наши командиры. Разумеется, я не жадал смерти, но бился спокойно и с достоинством, и моя рассудительная доблесть явно внушила зависть обоим воинам, суетливым и вспыльчивым. Меня всегда посылали на самые опасные участки, давали поручения, исполнение которых предполагало готовность пожертвовать жизнью. И чудесным образом я всегда оставался жив. Товарищи сочувствовали мне и в утешение говорили, что у меня действительно очень мало шансов избежать блаженной смерти. Я не хотел с ними соглашаться. Я еще не выдрал из себя тот корень, что зовется вкусом к жизни, и каждый день, увидев вновь солнечный свет, я втайне радовался.
Все осадные машины, привезенные крестоносцами, были необычайно низкими. Мы наблюдали, как на склонах Серлонга дровосеки рубили ели, чтобы с помощью бревен сделать эти машины немного выше. На наших глазах медленно вырастала огромная деревянная башня. Когда ее гигантская конструкция, наконец, была полностью собрана, башня начала восхождение по обрывистым склонам замка. Цепляясь за камни, упираясь в каменные складки, она пять месяцев ползла верх, пока не поднялась на ту высоту, где ее платформы, нагруженные камнями, оказались на уровне наших башен. Вместе с зимними метелями на нас обрушился дождь стрел и лавина камней. Зубцы стен были разбиты вдребезги. Зияя множившимися пробоинами, барбаканы шатались, сотрясались до самого основания. Три пробоины зияли в крепостных стенах. Мертвых, счастливых мертвых становилось все больше.
К нам на помощь стекались люди из многих замков.
Темными ночами группам решительных и отважных людей под предводительством надежных проводников иногда удавалось пробраться через оцепление крестоносцев и добраться до Монсегюра. В одну из таких ночей из Тулузы прибыл отряд добровольцев во главе с архитектором Бертраном де Ла Баккалариа, наделенным несостоятельным оптимизмом моих соотечественников. Проходя мимо разрушенных донжонов и осыпавшихся стен, он, потирая руки, утверждал, что восстановить все это труда не составит. Все верили в его инженерный гений. И принялись за работу. Но, должно быть, крепость, как и ее защитники, была одержима жаждой смерти. Казалось, страсть к разрушению была заложена даже в камнях. Удалось отремонтировать только часть стен, башни же стали падать сами собой. Бревна, предназначенные для подъема боевых машин, необъяснимым образом оказывались гнилыми.
На следующую ночь прибыла Эсклармонда д’Алион с несколькими арагонскими рутьерами. Отправляясь в путь, отряд их насчитывал восемьдесят человек, прибыла же всего дюжина. Эсклармонда д’Алион сразу бросилась в объятия своего возлюбленного Жордана д’Эльконгоста. В Монсегюре все союзы были мистические, объятия только идеальные. Эта любовь была исключением из правил. Пока с грохотом закрывали створки больших ворот и задвигали засовы, при свете факела я увидел, как губы Жордана прижались к устам Эсклармонды. В посвежевшем воздухе Монсегюра вспыхнул поцелуй, и свет от него был ярче, чем от пламени факелов.
Крестоносцы ходили на штурм все чаще и чаще, и ни у кого не оставалось времени на сон. Женщины и дети мчались туда, где было опаснее всего, — в надежде угодить под камень или стать мишенью для освободительной стрелы. Совершенные держались подле воинов, чтобы взмахом руки или светом взгляда дать утешение тем, кто был на пороге смерти. Получившие утешение были избавлены от последующих реинкарнаций. Но большинство уже не нуждалось в магии Совершенных. В душе они уже оборвали последнюю ниточку, соединявшую их с земным миром, и умирали, уверенные в ожидавшем их освобождении.
Но когда положение стало совсем отчаянным, большинство вдруг прониклось оптимизмом Бертрана де Ла Баккалариа. Однажды ночью на вершине Бидорты запылал костер. Каждый тотчас подумал, что это сигнал короля Арагонского, пославшего на выручку свою армию. Однажды на рассвете, ясным весенним утром караульный, дежуривший на самой вершине самой высокой Северной башни, с шумом сбежал вниз и закричал, что он только что видел огромную армию, направлявшуюся в сторону Тулузы. Он узнал стяг Раймона VII. Как раз в эти минуты Раймон VII распростерся у ног папы, как некогда его отец, которого мне довелось сопровождать в Рим. Не было никакой армии. Караульный стал жертвой миража.
Многих терзали видения. Они видели погибших товарищей, тех, кого унесли волны Эра, тех, кто покоился в подземных могилах. Между ними и тенями установились странные отношения близости. Нора де Марсильяк беспрестанно звала невидимый призрак, свою сестру Индию, умершую в начале осады. Сестры вместе бросились в пропасть. Но платье Норы зацепилось за выступ. Она усмотрела в этом знак судьбы и заставила себя жить. С тех пор призрак сестры всегда был рядом с ней, и она постоянно боялась, как бы призрак не стал проявлять нетерпение, недовольный ее затянувшимся пребыванием в этой жизни.
Альбигоец, поселившийся на место Арнаута Боубила, считал, что занимает только половину кельи. По его мнению, вторую половину продолжал занимать Арнаут Боубила. По ночам он слышал блеяние его козленка и стук дубинки, размозжившей голову инквизитору в Авиньонете.
Умершие не жаловались и не страдали. Не требовали отмщения. Они убеждали своих братьев поскорее освободиться от телесной субстанции, чтобы вместе с ними наслаждаться состоянием безраздельной любви и братства. Несмотря на тонкий слух, мне не удавалось услышать их шепот. Несмотря на прекрасное зрение, я не различал их контуры. Но другие и слышали их, и видели, и я был уверен, что они меня не обманывают. Мертвые таились под всеми портиками, бродили по всем коридорам. Особенно много было их под розовыми кустами Пелегрины де Брюникель. Лекарям они открывали тайны снадобий и учили приготовлять лекарства. Дети звали их играть, и они водили с ними хороводы.
* * *
В одном из ущелий, где на дне бурлили воды Эра, несли караул солдаты из Мирпуа, сохранившие верность своему бывшему сеньору. Кто-то из Совершенных сумел наладить с ними связь и договорился, что в одну из ночей они пропустят маленький отряд вместе с лошадьми.
Надо было спасать сокровище Монсегюра. Оно было неизмеримо. Его хранили в нескольких залах. В них лежали массивные золотые изделия и ценные предметы из альбигойских замков, сеньоры которых бежали, узнав о наступлении Симона де Монфора. Там были старинные рукописи, привезенные с Востока, в том числе и книга на языке Зенд, написанная рукой самого Мани. Были наставления катарского папы Никиты, и трактаты Совершенных, где они излагали способы, позволявшие человеку быстро достичь совершенства.
Все это погрузили на мулов, копыта мулов обмотали войлоком. Луп де Фуа и Эскладмонда д’Алион командовали маленьким отрядом, который в случае внезапного нападения должен был вступить в бой и попытаться спасти сокровища.
Стоя вместе с другими командирами на высоком уступе скалы, нависшей над пропастью, где бурлил Эр, я смотрел, как молчаливый кортеж исчезает во тьме. Последней шла Эсклармонда д’Алион; обернувшись, она хотела подать знак Жордану д’ Эльконгосту, но споткнулась, чуть не упала, и камень, выскочивший из-под ее ноги, с шумом полетел в воду.
Жордан д’ Эльконгост смотрел на исчезающий силуэт своей возлюбленной. Совершенные провожали взорами надежды катаров. Стоявший рядом со мной Пейре Рожер де Мирпуа думал о золоте, уходившем от него. Ведь он сражался только за обладание им! Вид у него был разочарованный. Загадка этого человека никогда не казалась мне сложной. В нем не было альбигойской веры, он даже презирал верующих за их религиозную совестливость, за ужас, который испытывали они, когда проливали кровь. Сам он не верил ни во что, кроме собственной ненависти. Только благодаря воле этого непреклонного вождя Монсегюр смог продержаться так долго. Он никогда никому не доверял. Из его уст вылетали только воинские приказы. И я чувствовал, что с замком его связывало только хранившееся в нем золото, а когда золото уехало, он очутился среди голых камней. Он с прежним упорством боролся до последнего часа, но, вероятно, сам не зная, зачем он это делает.
Через несколько часов, когда день уже вступил в свои права, костер над горами Серлонга известил нас, что сокровище было спасено.
* * *
Рожер де Массабрак внушил нам излишне твердую уверенность в могущество своего дурного глаза. На укрепленном восточном склоне он командовал небольшим редутом, нависавшим над крутой горной тропинкой. Тропинка, известная только пастухам, шла почти вертикально. Тамошние камни были коварны, и от головокружения становилось муторно на душе. Считалось, что ночью склон неприступен, особенно, когда наверху караулил Рожер де Массабрак со своим дурным глазом. Видимо, кто-то из пастухов оказался предателем. Наверное, среди крестоносцев нашлись особенно ловкие горцы, обладавшие талисманом против дурного глаза. Именно по этой тропинке до нас добралось поражение.
Наступление началось вечером, разом со всех сторон. Мы были истощены. К вечеру Бертран де Ла Баккалариа восстановил рухнувшую крепостную башню — чтобы иметь основание сказать, что все идет прекрасно. Его веселый голос эхом звенел среди руин. А когда все, словно муравьи, расползлись по своим подземным кельям, раздались крики, и, заглушая их, громко и тревожно затрубил рог. Я схватил вооружение и, полуодетый, бро- сился вон, едва успев растолкать своего соседа, товарища мертвого Боубилы. Взбежав по лестнице, я выскочил на большой двор, где постоянно горел факел. В огненных отблесках я увидел Рожера де Массабрака, он шел шатаясь и держась рукой за стену. Решив, что он пьян, я уже собрался возмущенно попенять ему, когда в низенькую дверцу протиснулся незнакомый мне человек, растерянно озиравшийся по сторонам. Я разглядел у него на кольчуге красный крест и отметил, что все на нем надетое было на удивление новое и блестящее, не сравнить с лохмотьями, в которые давно уже превратилась одежда защитников замка. Охваченный безумием, я попытался вообразить, зачем могло понадобиться это бессмысленное переодевание.
Внезапно человек обернулся и крикнул на французском языке:
— Сюда, их здесь только двое!
Прыгучий, словно кошка, он мечом ударил Рожера де Массабрака и без промедления бросился на меня. Рожер де Массабрак упал лицом вниз. Мне кажется, когда он получил этот удар, он уже был мертв. Я успел разглядеть, что спина его была вся изранена. Скорее всего, он заработал эти раны, когда бежал в замок предупредить нас. Пришелец продолжал двигаться прыжками, словно принадлежал к кошачьему племени, а не к человечьему.
Со всех сторон бежали альбигойцы. Проем низенькой дверцы ощетинился копьями, за сталью наконечников холодным светом блестели глаза. Мы бросились к дверце. Прижали передовой отряд крестоносцев к башне и под ее сенью уничтожили всех до одного. Но таких отрядов оказалось множество.
Пейре Рожер де Мирпуа разбудил караульных, спавших не выпуская из рук оружия, в большом зале центрального донжона. Казалось, он неизмеримо вырос. Воинственный гений вдохновлял его. В правой руке он держал короткое копье, а в левой дагу. Он отшвырнул шлем, словно был уверен в своей неуязвимости. Благодаря его присутствию духа и его удивительной способности угадывать, откуда грозит опасность, мы сумели отбросить врага за пределы крепостных стен, увенчанных четырьмя главными башнями.
Презрев сумерки, со скрежетом и скрипом начали движение огромные осадные машины и камнеметы. Грянул дождь из гигантских блоков. Казалось, само сумрачное небо, также настроенное против нас, дозволило забросать замок осколками небесных светил. Давнее желание стариков и детей, собиравшихся под землей и выходивших с песнями просить смерть поскорее прийти к ним, было исполнено немедленно. Те, кто обслуживал баллисты, видимо, были убиты первыми, а может, в хаосе просто не смогли добежать до башен. Внизу нам были видны останки наших собственных военных машин; рухнувшие на них каменные глыбы валялись вперемешку с обломками. Спиралью клубился удушающий дым, дым чернил лица, заставлял плакать. Нельзя было узнать, ни что горело, ни отчего загорелся огонь. Совершенные суетились, раздавая утешение умирающим. Жордан дю Мас Сент-Андрео лежал с раздробленной грудью. Попрощавшись со мной, он улыбнулся и в урочный час завтрашнего дня назначил мне свидание в ином мире, куда он отправлялся раньше меня. Пелегрине де Брюникель стрела попала в самое сердце, и она спешно подносила к губам лепестки розы. Все, испускавшие последний дух, с облегчением восклицали: наконец-то!
Поздно ночью наступила короткая передышка. Я с удивлением заметил, что ко мне направляется Бертран Марти. Взяв меня за руку, он повел меня за собой. Лавируя между ранеными, мы спустились по внутренней лестнице и добрались до маленькой пустой кельи. Среди Совершенных Бетрана Марти считали главным святым. Мой господин Раймон VI питал к нему глубочайшее почтение. Считалось, что именно он был папой тайной церкви.
— Я выбрал тебя, ты должен жить.
Я сделал движение, давая понять, что такое пожелание осуществить невозможно, но он остановил меня:
— Отважный человек должен спасти самую дорогую часть альбигойского сокровища. Воспользовавшись темнотой, ты еще можешь спуститься с горы и проскользнуть через оцепление крестоносцев. Не сожалей о смерти. Тебе пока не суждено умереть окончательно. Твоя череда реинкарнаций только начинается.
Таким образом он подтвердил, что до совершенства мне далеко. Я и сам прекрасно знал об этом, но, как и все, не любил, когда мне указывали на мое несовершенство. Но для излишних церемоний час был неподходящий, а чистота Бертрана Марти обязывала его быть предельно искренним.
Из-под одежд он извлек овальный предмет, завернутый в кожу, так что разглядеть его я смог только наполовину. Это был сине-зеленый камень, возможно, огромный изумруд, полый и содержавший в себе какую-то красноватую жидкость.
Бернар Марти на секунду задумался, видимо, спрашивая себя, надо ли ему объяснить мне природу этого сокровища. И без объяснений сказал:
— Ты отдашь это Совершенным, укрывшимся в пещере Орнолак. Я верю в тебя. Прощай.
И он поцеловал меня.
В пещеру Орнолак, что возле Кастельвердена, отвезли сокровища Монсегюра. Поднимаясь по лестнице, я размышляя, каким образом можно выйти из замка.
На большом дворе собрались почти все защитники крепости. Высоко вскинув руку, Жордан д’Эльконгост держал факел, освещая сидевшего рядом с ним клирика, который что-то писал. Рядом Пейре Рожер де Мирпуа по очереди выкрикивал имена, голос его дрожал, и это было странно. Неожиданно я понял, что со стороны осаждающих не доносится ни звука, и эта тишина показалась мне наполненной скорбью. Светало, занималась заря. Я потихоньку спросил у Дельга, что все это значит.
Боев больше не будет. Был прислан парламентер. Все склоны горы заполонили крестоносцы. Их были тысячи, и сопротивление стало невозможным. Пейре Рожер де Мирпуа вступил в переговоры с самим сенешалем Каркассона. Он согласился сдать все, что осталось от замка, а взамен получил обещание сохранить жизнь ему и его воинам. Он составил список тех, кто с оружием в руках сможет покинуть замок вслед за своим командиром.
В живых осталось не более шести десятков защитников Монсегюра. Пейре Рожер де Мирпуа приказал клирику прочесть вслух имена внесенных в список. Клирика никто не слышал, тогда Пейре Рожер де Мирпуа взял список и сам стал читать, запинаясь и проклиная почерк, который он разбирал с большим трудом. Когда он завершил чтение, клирик смертельно побледнел, ноги у него подкосились и он медленно сел прямо на землю. Его в списке не было. Пейре Рожер де Мипуа не назвал и мое имя. Но когда он умолк, наши взгляды встретились. Помолчав, он с сожалением добавил: Дальмас Рокмор.
Наступившая тишина разрывала мне сердце. В развалинах крепости мы оставляли три или четыре сотни альбигойцев, в основном женщин и стариков. Они уже давно страстно призывали смерть, и вот она явилась, встала в воротах под аркой, с крестом и копьем.
Пейре Рожер де Мирпуа посоветовал нам взять оружие и держать его наготове, чтобы иметь возможность защищаться, если почувствуем измену. Несколько минут было потрачено на поиски трубача. Все, кто умели играть на трубе, погибли. Тот, кто взял инструмент, сумел извлечь из нее только отрывистое хрипенье.
Мы спустились с горы под хриплый визг этой трубы. Вставало солнце. Стая ворон затемнила почти все небо. Сверкая оружием, впереди скакала группа всадников. Другая группа ехала за нами. Мы перешептывались, говоря друг другу, что они окружат нас и перебьют. Усталость была так сильна, что, несмотря на грозившую нам опасность, большинство моих товараищей спали на ходу. Жордан д’Эльконгост держался рядом с Рожером де Мирпуа, и с горечью перечислял имена забытых воинов.
— Да нет, они погибли, — равнодушно отвечал тот.
У подножия горы, на берегу Эра, на подходах к деревянному мосту, плотными рядами в боевом порядке выстроились всадники. Сквозь деревья были видны палатки, горел костер, над которым висел суповой котел, солдаты отдыхали, что-то рассказывали и веселились.
— Сейчас они бросятся на нас, — сказал мой сосед, указывая на всадников.
А другой пробормотал:
— Мост наверняка подпилили, и он рухнет, как только мы на него ступим.
Я увидел, как рука Рожера де Мирпуа сжала эфес даги.
Только Бертран де Ла Баккалариа выглядел безмятежным и утверждал, что крестоносцы должны были бы дать нам поесть.
Мы прошли мост. Никто на нас не напал. Сенешаль Пьер дез Арси делал все, чтобы прослыть образцовым рыцарем. Сейчас он сидел на коне во главе еще одного отряда всадников. Слегка склонив набок голову, он с любопытством нас разглядывал. Не приветствовал. Стоял неподвижно, но лицо его свидетельствовало о том, что в глубине души он был взволнован, и я уверен, он бы охотно пожал нам руку.
Рядом с ним стоял толстяк с расплывшейся рожей, несущей отпечаток разгульной жизни. Это был Пьер Амьель, Нарбоннский архиепископ, которого в прошлом году его собственные каноники уличили в неспособности исполнять свои обязанности, разврате и постыдных поступках. Он добродушно подмигнул нам.
Мы шли, не оборачиваясь, и, несмотря на наши нелепые одеяния, изо всех сил старались сохранить достоинство. Но мы с грустью видели, что те, кого мы проклинали в течение всего года осады, имеют вполне симпатичный вид.
Дорога на Лавланет была забита повозками и мулами. Мы свернули на тропинку, уходившую в гору.
* * *
После нескольких часов ходьбы я остановился на скалистом уступе, в том месте, где тропа, взбежав по склонам Серлонга, вновь спускается к еловому лесу.
Издалека голубоватые воды Эра отливали металлом, блестели, словно стальной клинок. На дне долины вилась струйка дыма и растворялась в небе.
На площадке, называемой Испанским помостом, был сооружен огромный костер, я даже разглядел его каркас. Дрова только что подожгли со всех сторон, и языки пламени в умиротворенном воздухе взлетали все выше и выше.
Золотой массив и митры справа от помоста — должно быть, епископы с крестами и духовенство. Сам помост в окружении сверкающего леса пик и шлемов. В ближайших рощицах, заполненных людскими фигурами, поблескивает оружие.
А перед помостом, прижавшись друг к другу, несколько сотен несчастных, захваченных в Монсегюре, напоминают трепещущую кучу человеческих лохмотьев. До меня не долетало ни единого звука. Наверное, по причине царившей вокруг непонятной тишины все, что я видел собственными глазами, больше напоминало картинку, причудливое зрелище, нежели живую реальность.
Внезапно, повинуясь невидимому знаку, копья разом опустились, подталкивая альбигойцев к костру. Я видел, как один из пленников, размахивая руками, разорвал на себе одежду. Настал полдень. Это был сумасброд Небюлат. Совсем скоро он, наконец, обретет невинность первых дней творения. Несколько женщин заметались во все стороны. Другие женщины хватали детей и закрывали им головы подолами своих платьев. Те, кто страстно жаждал смерти, казалось, теперь заколебались перед ее лицом. Бушевавшее пламя было почти не видно на солнце, словно голубизна иного мира очистила его.
Наконец я услышал. Зазвучало многоголосое, суровое, исполненное внутренней веры пение. Пели Veni Creator. Начатый исполняться епископами, гимн был подхвачен всадниками, восседавшими на конях, воинами с пиками, всем войском, заполонившим долину. Наверное, в нем звучал таинственный зов смерти, услышанный моими братьями-еретиками. И словно костер был всего лишь огненной дверью, входом в божественную страну, они все одновременно устремились в огонь. Veni Creator звучал все громче, заставляя содрогаться стволы елей, эхом отдавался в горах. Со мной рядом оказался Пейре Рожер де Мирпуа. Он смотрел, как горят те, кто на протяжении долгих месяцев были его товарищами. Он был невозмутим. Думал ли он о мести? Сожалел ли, что не встретил смерть на развалинах Монсегюра? Я попытался заговорить с ним, но он не ответил.
Так как я больше не зависел от него, мне хотелось произнести пламенную речь и упрекнуть его за жестокосердие . Но тогда он, возможно, набросился бы на меня и попытался убить. Поразмыслив, я решил, что души скрытные и безмолвные лучше оставить блуждать в потемках. Мы оба были измучены и заснули рядом друг с другом.8
Х
В том месте, где Арьеж вбирает в себя истоки Юсса , на каменистом склоне горы, находится пещера Орнолак. Она уходит глубоко под землю, где разветвляется на множество галерей, одни из которых идут вниз, а другие поднимаются вверх наподобие лестниц. Гроты пещеры выше самых высоких соборов, а внизу, в самом центре, под сумрачными сводами, замерли недвижные воды озера. Последние альбигойцы, гонимые на всех землях графства Фуа, один за другим, пробирались в Орнолак.
Я долго жил среди пастухов. Потом меня радушно принимали в замке д’Алион. Но замок д’Алион был сожжен. Сенешаль Каркассонна разрушил все замки, принадлежавшие еретикам. Ради спасения жизни одни альбигойцы отрекались от своей веры. Другие собирались в группы и уходили в горы, откуда совершали набеги на захватчиков. Я примкнул к ним. Но нас было слишком мало, и мы не могли сражаться при свете дня. Я решил уйти под землю — скрыться в пещере Орнолак.
Те, кто жили там уже давно, успели забыть, что такое солнечный свет, и проводили время в непрерывных молитвах. Бертрана Марти сменил Пейре Пажес, ему в руки я вручил изумруд, доверенный мне в Монсегюре. В пещерных сумерках, где не было ни птиц, ни растительности, в дрожащем пламени свечей, я узнавал лица людей, которых видел ранее, но успел забыть. Я встретил ремесленника из Каркассона, сражавшегося под моим началом во время осады города. Увидел племянника Пейре де Роэкса из Тулузы и крестьянина Ферока, бестолкового, но преисполненного любви.
Кольцо солдат сенешаля все теснее сжималось вокруг входа в пещеру. Нам сообщили, что все тропинки в окрестностях Кастельвердена были взяты под наблюдение. Лодки с вооруженными людьми курсировали вверх и вниз по течению Арьежа. Пещеры Лерм и Бадальяк были захвачены, а их обитатели убиты. Последние беглецы, прибывшие после нас, рассказали, что сенешаль решил взять штурмом убежища Орнолака.
Меня окружали люди подавленные, измученные невзгодами бродячей жизни, на которую обрекли их гонители. Они ничего не ждали от этого мира и уповали только на счастье, ожидающее их в мире потустороннем.
Все же мне удалось собрать самых отважных. Я расставил их на повороте двух узких галерей, разветвлявшихся почти сразу после входа в пещеру. Нагромождение скал и наклон почвы упрощали оборону. Первые же солдаты, возникшие на пороге пещеры, были сражены выпущенными из темноты стрелами. Сенешаль немедленно отозвал своих людей. Он скорее всего знал, какими длинными были подгорные галереи, и сообразил, что отыскать нас во мраке будет неизмеримо сложнее. Он использовал иное, более надежное средство.
Все альбигойцы собрались в высоком и просторном, словно собор, гроте. Там были размещены сокровища и сложены запасы пищи. В огромном гроте свет крохотных масляных ламп становился достоянием всех. Свет в Орнолаке был самой большой драгоценностью, запасы масла и жира расходовались наиболее бережно. Совершенные, отвечавшие за их распределение, сопровождали каждую выданную каплю масла или жира вздохами и призывами к экономии. Несколько семей последовали примеру многих отшельников и отправились в темные, уходившие в никуда галереи, чтобы предаться там размышлениям и умереть в одиночестве. Никто не узнал, что с ними стало. Все остальные собрались в гроте, стремясь в единении обрести душевную силу, необходимую для борьбы со страхом темноты. Чтобы не выдавать своего присутствия, было велено молиться вполголоса. Мрак царил под сводами, молитвенный шепот и потрескивание масляных светильников наполняли мраком души.
Внезапно сквозь тишину прорвался рокочущий звук сталкивающихся камней. Стены вокруг нас задрожали. Примчались дозорные, те, кому было поручено следить за входом в пещеру, и приглушенным голосом сообщили, что солдаты сенешаля решили замуровать вход в пещеру, наглухо запереть дверь, пропускавшую в пещеру свет.
Люди повскакивали, видимо, намереваясь броситься к выходу, чтобы в последний раз увидеть солнце, но не двинулись с места. Каждому пришли на память темницы в Фуа с огромными залами для пыток, где их товарищи погибли в медленных муках. Чинно рассевшись по местам, в сгустившемся мраке альбигойцы молча прощались с солнцем. Но никто не может смириться с необходимостью забыть солнце, ибо без его света немыслима красота нашего мира. Когда после долгих часов работы каменщиков грохот и перестук, наконец, прекратились, неистовая сила сокрытого в груди отчаяния заставила вскочить погруженных во мрак людей. Раздались крики. Люди, только что безропотные и покорные, преисполнились ярости. Одни, впав в бешенство, метались в разные стороны, ударясь головой о стены. Другие, окончательно обезумев, опрокидывали сосуды с драгоценным ламповым маслом.
Вместе с теми, кому удалось сохранить рассудок, Пейре Пажес ходил от одного к другому, пытаясь словами смягчить неисцелимую боль, порожденную мраком. Они говорили о духовном солнце, которое каждый носил у себя в душе, о чудесном солнце Святого Духа. Каждый старался создать внутри себя источник света, утраченного навсегда. Но влажный воздух и непроглядная высь купола тяжестью своей придавливали нас к земле; мы лишились надежды, не сумевшей пробраться сквозь толщу словно налитого свинцом мрака, нам оставалось довольствоваться сумеречными призраками солнца, мгновенно таявшими.
— Я хочу видеть! Отведи меня туда, где видно! — во всю силу своих легких кричал какой-то ребенок, обращаясь к матери.
Его крик, выражавший всеобщее желание, настолько преумножил страх, что многие предложили изгнать мать и ребенка в дальний коридор, чтобы голос его не долетал до нас.
Мне показалось, что от груди пробиравшегося между напуганными людьми Пейре Пажеса исходило слабое свечение. Я попросил его объяснить это явление. Он ответил, что прячет на груди завернутый в кожу полый изумруд, в центре которого, как я уже видел, трепетали несколько капель красноватой жидкости.
— Это кровь Иисуса Христа, — сказал он. — Сбереженная в Кесарии, она была доставлена в Геную. Верные альбигойцы получили ее как свидетельство истины, хранителями которой они являются; когда ты почувствуешь, что силы твои убывают и надвигается смерть, устреми взор на этот камень и на душе у тебя станет легко.
Я не могу в точности сказать, ни сколько прошло времени, ни как в нас убывала жизнь. Знаю, многие умерли очень быстро — только из-за того, что лишились солнца. Первое время мы относили их тела как можно дальше, в одну из галерей, и оставляли возле них крошечный светильник. Некоторое время он горел, потом гас. Но силы наши тоже угасали. Мертвых перестали относить далеко, перестали оставлять им свет.
Несколько Совершенных взяли на себя обязанность раздавать пищу. Сначала они соблюдали разумную экономию. Потом их одолела усталость и они перестали следить за справедливым распределением. Были такие, которые хотели приблизить смерть, и потому отказывались от пищи. Некоторые хотели достичь того же результата, но наоборот, путем обжорства. Были и те, которые хватали все, что могли, и заталкивали в углы про запас, а потом не находили спрятанного. Мы отправились к озеру и принесли в кувшинах воды. Вода была ледяная и отдавала известью. Напившись этой воды вволю, многие отравились и умерли. Озеро производило совершенно особенное впечатление. Вода, спящая в чаше из полупрозрачного камня, обрамленной скалистыми уступами, светилась бледным зеленоватым свечением, словно в толще ее была сокрыта неведомая подземная планета, озарявшая своим мертвенным светом воду. Люди боялись стоять на берегу этого озера, к воде спускались только группами и при этом громко разговаривали.
Какой-то отважный отшельник, цепляясь за выбоины в камнях, добрался до противоположного берега озера. Мы видели, как он замер, словно собираясь читать молитву, а затем застыл в ожидании смерти. На прощанье он стал махать нам рукой, но вскоре прекратил. Отшельник был очень высок, и издалека фигура его приобрела издевательски угрожающие очертания. Некоторые из моих товарищей, с которыми мы ходили за водой, были уверены, что с каждым разом фигура его становится все длиннее. Это невероятное удлинение фигуры мертвого отшельника лишь увеличивало ужас, внушенный озером.
Томление охватило погребенных заживо в Ортолаке. Несколько молодых людей, отправившихся в темные глубины галерей, вернулись и стали всех убеждать, что, если долго идти в северном направлении, выйдешь в узкий коридор, в конце которого, разгоняя окружающий мрак, брезжит дневной свет. По дороге они сделали зарубки, и теперь предлагали провести туда всех, кто пожелает. Но никто не встал. Для тех, кто хотел сохранить свою веру, жизнь на земле стала невозможной. Многие были истощены до предела и предпочитали умереть, не делая лишних усилий. Каждый отрекся от надежды вновь увидеть солнце.
Пришлось отказаться даже от скромного масляного освещения. Слабенькие фитили гасли один за другим. Когда зачадил последний светильник, я вгляделся в лица людей, склонившихся над глиняным светочем, где угасал крохотный фитилек.
Среди этих лиц я узнал лицо Эсклармонды д’Алион. Оно сильно изменилось и казалось одутловатым. Страдания обреченной жизни сделали жестким взгляд, изменили овал лица. Оно еще несло отпечаток прежней нежности, но отпечаток эфемерный, готовый испариться без следа. Облик, в котором, как мне казалось, я узрел воплощение совершенства, утратил свою чистоту, и это был последний увиденный мною образ — потом мрак окутал нас окончательно.
Когда последняя искра светильника взметнулась к свисавшим с потолка сталактитам и озарила бескрайнее пространство нашей гробницы, раздался приглушенный стон. Я сел, и скорбь моя превозмогала страх смерти.
Через некоторое время кто-то позвал меня сквозь тьму. На ощупь я отправился на голос, спотыкаясь о распростертые тела, касаясь окоченевших членов, мраморных лиц. Те немногие, кто еще были живы, решили собраться вокруг Пейре Пажеса и умереть, держась за руки. Заняв свое место в цепочке, я услышал заунывный распев молитвы, который товарищи мои передавали друг другу. Я не понимал смысла этих звуков и они умирали, не сумев пробиться в мое запертое сердце. Позднее, быть может час спустя, а быть может день, в окутавшем меня сонном мороке возникли образы. Их плавная вереница потянулась передо мной. Сначала картины были приятные: в детстве такие заставляли меня смеяться. Затем появились люди, которых я когда-то знал: сейчас они должны были находиться либо в Тулузе, либо в каком-нибудь ином месте под солнцем; впрочем, возможно, многие из них уже принадлежали царству мертвых, куда я вскоре должен был вступить. Но я мог бы назвать по именам всех, словно эти имена были написаны у них на лбу. Люди перемещались по кругу, в центре которого теплился тусклый свет, исходивший из свернувшейся крови Иисуса Христа, спрятанной на груди Пейре Пажеса.
Свет этот завораживал меня. Он становился все ярче, пламя его зеленело, он был чудесен, невыразим. И я изумлялся, почему я, со своими грубыми страстями, живший совершенно обыкновенной жизнью, был избран спасти эту божественную кровь и принести ее под землю, к его верным избранникам. Ум у меня всегда был средний. Я никогда не понимал возвышенных разговоров, которые вели в моем присутствии мудрые люди, и теперь запоздало сожалел, что не сумел в достаточной степени развить свой дух.
Но помимо сожалений, охвативших меня, мне показалось, что восприятие мое обострилось, и непроницаемая пелена, покрывавшая мой разум, наконец прорвалась. Неверное, это была награда за перенесенные мною испытания. Некогда услышанные, но непонятые слова внезапно возвращались ко мне, исполненные смысла. На темные вопросы возникали ясные ответы. Я чувствовал признательность ко многим людям, ибо понимал, как велика была сыгранная ими роль. И стоило мне подумать о них, как они тотчас представали перед моим взором. Я видел философов, искавших мировую истину. Видел Василида, видел Валентина, всех гностиков с их светоносными абстракциями. Воспитанники Александрийской школы излагали философию божественных эманаций. Я понимал, почему Варфоломей держал в тайне свои поучения, почему с Мани живьем сняли кожу, почему Гипатия была побита камнями. Понимал смысл странствий катарского папы Никиты, понимал, почему он решил, что именно Тулуза должна стать тем местом на земле, откуда засияет свет истины. Я любил Никиту за его правильный выбор. Я понимал то, чего прежде не понимал никогда: Святой Дух есть единение человека с бесконечным разумом.
Я долго жил в глупости и, когда почувствовал себя умным, возрадовался необычайно. Но тут появился персонаж в белом платье, заставивший исчезнуть все остальные образы. Я узнал скончавшегося много лет назад папу Иннокентия. Он шел быстрым шагом, вперив в меня свой взор, такой, каким некогда я увидел его в соборе Св. Иоанна. Меня охватило то же самое удивление, смешанное с ужасом. Внезапно папа наклонился и поразительно легким движением стянул изумруд у Пейре Пажеса.
— Все реликвии принадлежат церкви, — сказал мне он.
Его лицо светилось пониманием и еще чем-то таким, что нельзя было сравнить ни с хитростью, ни с умением извлекать выгоду из любых событий. Он поводил головой, символические павлиньи перья его тиары смотрели во все глаза, и он, указывая на эти перья пальцем, проговорил:
— Я смотрю всеми своими глазами. И когда вижу, что на земле появилась очередная ересь, немедленно приказываю истребить ее.
Словно подтверждая его слова, справа и слева от него вновь появились Василид, Валентин, Мани, Никита. Они держали в руках крохотные светильники. Но Иннокентий подул на них, и они погасли. Вокруг меня медленно поднимались мертвые альбигойцы, и каждый протягивал глиняный светильник, где в скупо отпущенном масле возрождалась капелька света. Защищая ее ладонью, они пытались поднять светильники ввысь. Но Иннокентий потряс своей хламидой и взметнувшийся ветер задул крошечные огоньки.
И я услышал обращенный ко мне суровый голос:
— Теперь, Дальмас Рокмор, ты все понимаешь? Я буду гасить любой духовный свет, идущий не от Церкви. Никто не имеет права самостоятельно размышлять о Боге. Я запрещаю, запрещаю даже читать Писание, ибо прочитав Писание, у человека могут пробудиться собственные мысли. Моя власть парализует, иссушает, превращает в камень. И горе тому, кто посмеет ей противиться! Победа всегда за мной, и я похороню мятежника заживо в своем подземном храме.
Да, я понимал. Все было ясно. Я действительно пребывал в чудовищном храме мрака. Вокруг призрачные толпы еретиков оспаривали догму, пытаясь зажечь светильник собственной истины. Но, не замечая ни их бесплотных теней, ни меня самого, папа Иннокентий служил в этом храме свою неизменную мессу. Собор был необъятен, как вся планета. В нем все: и алтарь, и угасшие свечи, и предметы культа — были выточены из особо темного порфира. Изо всех галерей выходили кардиналы; на их застывших мраморных лицах тускло блестели слюдяные глаза. Я видел жесткую спину понтифика, откуда исходила его любовь ко всему, что твердо, неизменно, безжизненно. Он вознес во тьму каменную гостию.
Но внезапно меня обуяла жажда воздушного, летучего, невесомого. Мне захотелось окунуться в облака, поплавать в легких эфирах. Справа и слева мертвые держали меня за руки. Я разъединил погребальную цепочку. Осторожно, чтобы не прервать безгласную мессу, тихо встал. Желание избежать подземного гнета было столь велико, что я устремился вперед, готовый взлететь. Я упал, но тотчас вскочил на ноги.
Мне казалось, что окружавшие меня стены пещеры образовались из значительно более плотных субстанций, нежели та материя, которая встречалась на поверхности земли. Сталактитовые колонны съежились. Я увидел, как высоко под куполом происходит кристаллизация каменной тверди, снижавшейся, чтобы раздавить меня. Все пришло в движение. Жидкости превращались в грязь. Грязь затвердевала. Я чувствовал притяжение потаенных глубинных потоков. Природа двигалась в обратном направлении. И в уплотнившейся каменной массе собора раскинувший руки Иннокентий III постепенно становился единым целым с окаменелой субстанцией, перевоплощался в каменного папу.
А я, ощутив легкость, бросился бежать. Подобно свежему ветру, дух наполнял мои легкие воздухом и передавал мне свою силу, превозмогавшую смерть. Я вспомнил рассказы молодых людей о галерее, выводящей к солнцу. Чтобы попасть туда, надо было идти на север. Я без труда отыскал нужное направление. Где бы я ни находился, я каждый вечер отмечал, в каком направлении от меня находится Тулуза. Этот город, к которому я был так привязан, был расположен к северу от пещеры Орнолак, и когда я лег умирать, именно к нему я повернул свое лицо.
Я перепрыгивал через распростертые тела, и первые же прыжки привели меня к озеру. Идя по берегу, я заметил, что отшельник значительно уменьшился. Я не придал этому значения. Меня вела сила, источник которой был скрыт глубоко во мне. Все, что я совершил в своей жизни, было не более, чем забавой, чередой незначительных поступков. Я был верен своему народу, но почти ничего не сделал для него. Моя миссия начиналась только сейчас. Только сейчас я осознал свое исключительное задание. Я был одержим даром слова, дар этот был столь велик, что мне хотелось говорить даже на бегу. На меня неожиданно снизошло понимание происходящего, словно ушедшие оставили мне крупинки своих мыслей. Я был горд этим наследием. Но надо было заставить его плодоносить. Я должен был рассказать людям историю своих братьев, историю истины, погребенной и воскресшей, и это послание было столь же ценно, как и кровь Иисуса Христа, привезенная из Кесарии.
Мне показалось, что шел я недолго. На перекрестке, где галереи становились более узкими, змея, проскользнувшая у меня под ногой, указала мне правильный путь. Издалека передо мной забрезжил ни с чем не сравнимый свет, расточаемый дневным светилом.
Путь к свету был заполнен каменной осыпью, нападавшей в заплывшую глиной трещину. Сопротивляясь, глина вспучивалась, выталкивая каменное крошево. Распластавшись по неровной поверхности подземной галереи, я полз как змея, цепляясь за острые выступы, борясь с подвижными частицами каких-то субстанций, сцеплявшимися друг с другом, чтобы задушить меня.
Наконец руки мои нащупали живые растения; напуганная моим появлением, стая летучих мышей разлетелась во все стороны. Я выскользнул из объятий обезжизненной субстанции.
У ног моих бежал Арьеж. В бесконечной лазури неба светило солнце. Упав на колени, я протянул к нему руки. И мне показалось, что я стал олицетворением своего народа. Злые захотели похоронить его заживо. Но он вечно будет протягивать руки к солнцу духа.
Слава крылатому слову, что воскрешает мертвых и делает моложе живых, вызывая в памяти лица их отцов! Слава магическому слову, что водворяет деяния людские в кладовые памяти, дабы затем извлечь их оттуда и поместить на весы, более совершенные, нежели весы трех судий, восседающих в аду древних! Слава громкозвучному слову, что рассеивает мрак забвения!
Тишина — могущественнейшее оружие зла. Зло пронеслось над моим краем и оставило позади себя тишину и товарища ее — страх. Половины века оказалось достаточно, чтобы люди Юга, чью плоть и чью веру подвергли мучениям, почти забыли историю своих страданий.
Опираясь на палку, с полысевшей головой и отросшей длинной бородой, хожу я по деревням. Люди думают, что я попрошайничаю, но на самом деле это я являюсь дающим. Я даю память.
Каким-то неведомым путем ко мне вернулись безумства моей молодости. Благодаря этому я могу жить. В аббатствах сменились приоры. Повсюду новые вигье и сенешали, прибывшие из Франции. Никто из высшего начальства не знает меня. Кому придет в голову посадить в тюрьму по обвинению в ереси старика, беспричинно пускающегося в пляс при виде ребенка и смешно падающего ниц при появлении инквизитора? Каждый раз, когда я вижу перед чьей-нибудь дверью горшок с молоком, а рядом уснувшего человека, я выливаю молоко на голову спящего. Когда я прохожу мимо колокола, я тороплюсь дернуть его за веревку, а потом слушаю его звук.
В каждой деревне я старательно ищу того, кто способен выслушать меня до конца. Я не обращаюсь к тем, у кого есть дети. Положение отца семейства обязывает настороженно относиться к любым покушениям на установленный порядок и официальную религию. Не обращаюсь я и к самым образованным. Обычно я выбираю какого-нибудь простачка с восторженным взором, потому что простаки имеют больше веры, чем умные. Я рассказываю ему, какой прекрасной и цветущей была земля Юга, пока сюда не пришли люди из северной Франции, как здесь почитали людей ученых, как мысль, воплотившись в предмет, естественным образом становилась частицей всеобщей красоты. Я рассказываю ему о гибели Безье, гибели Каркассонна и Тулузы, открываю тайну, как гибнет город, сумевший сохранить и свои дворцы, и колокольни. Объясняю, что, оставшись жить, несправедливость порождает новую несправедливость, и эта последовательность будет продолжаться до тех пор, пока несправедливость будет не исправлена — ибо материальное исправление не имеет никакого значения, — но понята теми, кто ее совершили, и прощена теми, кто ее претерпел.
Труднее всего понять прощение. Ведь красота мести так проста и доступна! Кажется, в ней даже есть некое мужественное благородство. Месть — это первая мысль, приходящая в голову доверчивому простаку, который меня слушает. Он готов убивать без промедления. Мне очень трудно объяснить ему, что одна смерть тянет за собой другую, они связаны так же тесно, как сын с отцом, и все эти смерти создают цепь, которая никогда не прервется, если ее не прервать каким-нибудь неожиданным поступком, например, прощением. Когда я говорю об этом, во мне самом все кипит, ибо я толком не понимаю, почему я должен давать прощение, как предписали мне альбигойские мудрецы. Но разве важно, что я плохо понимаю послание? Достаточно того, что послание передано.
Я буду передавать его вечно. Как сказал мне Бернар Марти, мое несовершенство обязывает меня часто возвращаться на землю, каждый раз возрождаясь в новом человеческом облике. В каждом из этих обликов я стану пробуждать воспоминания о страшной истории, которую забыли. Они сожгли все книги, все тексты молитв, все памятники альбигойской мысли. Восстановили обгорелые башни, поставили на постаменты новые колонны с карикатурными изображениями святых, явившихся на смену греческим богам. Но я не перестану бороться с молчанием зла. Я буду напоминать о погибших башнях, о прежнем доме тулузского Капитула, о его советниках с жезлами из слоновой кости, о кладбище Св. Сернена, где покоится династия Раймонденов де Сен-Жиль. Я заставлю ожить мертвых, иначе им не упокоиться с миром.
Чтобы они упокоились с миром, забыв о минувших злодеяниях, и чтобы их по-прежнему ясная духовная сила высвободилась из их материальных останков, при каждом своем новом воплощении я буду обретать тело жителя Тулузы. А так как моя любовь к своим братьям неустанно возрастает, я буду усердно исполнять свой долг, и речи мои будут искренними и светлыми.
Да будет тот, в чьем облике мне суждено воплотиться, прозорливее и мудрее, пусть будет вылеплен из материи более чистой, чем вино с виноградников Пеш Давид, с годами освобожденное от примесей! Пусть с каждым разом все ярче сияет клинок глагола! И да будут слова мои, вдохновленные жизнью, более совершенными и достоверными! И пусть когда-нибудь, очистив сердце от зла, я увижу Тулузу и пойму, что кирпичи ее больше не сочатся алой кровью альбигойцев! Да изгладится несправедливость из сердец неправедных! И да будет прощение понято теми, кто его дарует.
Перевод с французского Елены МОРОЗОВОЙ.