повесть
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2005
«Сижу на ветке, и мне хорошо».
Юрай Якубиско,
словацкий кинорежиссер
Сегодня.
Вы Прокофьева не слыхали?
В ночь с воскресенья на понедельник Лике снова приснился тот же сон.
Как будто они шли по переулку.
— Крепчает, — сказал Голубев.
Они подумали, что это он опять про спиртное. У Голубева был пунктик: повышать градус. Только что они выпили пива, и теперь Голубев намекает, что организм требует чего -нибудь более горячительного. Так они подумали. Но Голубев намекал на совсем другое явление, гораздо более прохладительное.
— Ветер крепчает, — объяснил Голубев, глядя на их недовольные физиномии.
Они уже устали поспевать за его стремлением закрепить выпитое.
А ветер действительно крепчал. Холодный такой, противный. Он уже поиграл смятой сигаретной пачкой, которая валялась у табачного ларька, похлопал какой-то вывеской, сорвал со щита афишу, скатал в трубочку, поднял вверх и засунул в раструб водосточной трубы. И вот теперь подбирался к их башмакам, беззастенчиво лез запазуху, нахально задувал под воротник. Они шли споро. Почти в ногу с ветром. Ветер покружил-покружил, примерился и схватил их за волосы.
— Прекрати ты! — сказала Сашка и попыталась отцепить волосы от ветра. Но ей это не удалось.
Николаев взял ее за плечи и немного пригнул к земле, как под обстрелом. Таким образом он хотел ее защитить. Чтобы ветер не попал ей в глаза. Но ветер все равно попал. И в глаза, и в рот, и в уши.
— Бежим! — крикнула Алена, схватила кого-то за руку, и они побежали.
Левочка припустил следом. И ветер тоже. Ветер обогнал их на повороте, остановился, неожиданно бросился обратно и ударил прямо в лицо. Так в шпионских фильмах всегда поступали герои, когда следом шел «хвост». Останавливались, разворачивались, шли навстречу «хвосту» и непременно приподнимали шляпу, дескать, наше вам с кисточкой, вот мы вас и вычислили. Можно сказать, что ветер их обдурил. Он не стал снимать шляпу, а самым наглым образом сорвал с ИванПалыча клетчатую кепку.
— Дурак! — крикнул ИванПалыч и погрозил ветру кулаком.
Они заверещали, замахали руками и со всех ног бросились наутек. Ветер изловчился и швырнул им в глаза горсть песку. Они заметались, как слепые цыплята, растопырив руки и натыкаясь друг на друга. Перемешались, перетасовались, разбежались в разные стороны. Левочка затащил Лику в подворотню, прижал к стене и прикрыл собственным телом. Только она не знала, что это Левочка. Она же ничего не видела. Она думала — Голубев. Или ИванПалыч. И уж никак не Николаев. Хотя с этим ветром никогда нельзя быть уверенной до конца. Протерла глаза — а тут Левочка. Левочка тоже не знал, что это она. Он же тоже ничего не видел. Он думал… Да мало ли, что он думал. Он открыл глаза и расстроился, увидав ее. Но виду не подал, потому что был воспитанным мальчиком.
— Все убежали, — сказал Левочка.
Лика молчала. И так ясно, что все убежали, без Левочкиных объяснений. В подворотне было темно, страшно. Левочка не спасал. Вот если бы Голубев…
— Может, пойдем ко мне, чаю выпьем, — предложил Левочка из вежливости.
Лика молчала. Левочка тоже помолчал и повел ее пить чай. Они выпили чаю и стали жить вместе. Утром Лика вышла на его кухню и стала готовить ему завтрак. Включила чайник. Чайник заносчиво повертел носиком и фыркнул. Он был недоволен, что его потревожили. У чайника имелся характер. Тем более в такую рань. В такую рань характер всегда проявлялся особенно резко. Чайник отворачивался от Лики и выключался. Она включала, а он выключался. Издевался.
— Левочка! — жалобно сказала Лика.— Скажи ему, пусть не фыркает!
Левочка вошел в кухню. Чайник перестал фыркать, но начал закипать. Лика думала, это он для чая, чтобы заварить. А оказалось — от злости. Он не любил, когда его трогали чужие.
— Не обращай внимания, — сказал Левочка. — Вечно он кипятится без причины. После завтрака пойдем и купим другой.
Чайник воспринял это как угрозу. Он перестал кипятиться, выпустил сноп искр и перегорел. Не стерпел обиды.
Лика нарезала помидоры, огурцы и принялась чистить лук. Лук был старенький, сухонький, в жесткой коричневой шкурке. Шкурка не хотела сниматься, все крошилась и крошилась под ножом, отваливалась кусочками.
— Раздевайся немедленно ! — приказала она луку. Эти выкрутасы ей уже надоели.
— Еще чего, раздеваться по утрам! Тут вам не стриптиз-клуб! — сказал лук склочным голосом.
— Я Левочке пожалуюсь! — пообещала она.
— А в глаз? — поинтересовался лук.
— Только попробуй! — крикнула она.
Лук попробовал. Взял и скинул шкурку. От неожиданности Лика вонзила в него нож, лук брызнул соком, она моргнула и заплакала. Слезы были крупные и тяжелые. Они никак не могли удержаться в глазах. Катились и катились по щекам, как гирьки на цепочках. Ей уже давно хотелось заплакать, со вчерашнего дня. С того момента, как она, открыв глаза, увидела в подворотне Левочку. А тут такой удобный повод.
Вечером они с Левочкой пошли к ее родителям, чтобы рассказать им о своем решении жить вместе.
— Н-да… — задумчиво проговорил папа и помешал ложечкой в стакане. — В первом классе она получила главный приз на конкурсе детского рисунка Краснопресненского района, — зачем-то сообщил папа Левочке. Он, видимо, хотел похвастаться невиданными успехами дочери, так сказать, придать ей дополнительную цену в глазах будущего зятя, но не знал, что добавить. — Вот на последнем заседании ООН… — сказал он, хорошенько подумав.
— Папа! — сказала Лика специальным голосом и сделала страшные глаза.
— Н-да… — задумчиво повторил папа. — А все-таки цены на нефть…
— Папа! — сказала она с нажимом и еще шире раскрыла глаза.
Папа замолчал. Молчал и Левочка.
— О чем вы думаете? — вежливо спросил папа.
— О Прокофьеве, — вежливо сообщил Левочка.
— О Прокофьеве? — пискнул папа. В принципе он знал, кто такой Прокофьев, но не подозревал, что о нем можно думать. — И что вы о нем думаете?
— Думаю, что для раскрытия конфликта между Монтекки и Капулетти можно было принять другое музыкальное решение.
— Вы полагаете? — еще тоньше пискнул папа.
— Полагаю, — солидно ответил Левочка.
— А вы какое произведение имеете ввиду? — спросил папа.
— Балет «Ромео и Джульетта». А вы?
— А я… — начал папа.
— А я тоже считаю, что это дело можно было решить полюбовно! Тоже мне, взяли манеру, чуть что — травиться! А рецепт в аптеку кто выписывал? — встряла мама. — И вообще, я за то, чтобы Татьяна вышла замуж за Онегина!
Собрала тарелки и ушла на кухню.
Сон закончился.
Лика открыла глаза. В комнате было темно, тепло, тихо и немножко щекотно, как в бархатной коробочке для серег. Муж тихонько посапывал рядом. Он никогда не храпел. Большая, между прочим, жизненная удача. Лика как-то попробовала оценить эту удачу, но у нее плохо вышло. Она села в кровати, нащупала халат, накинула его на плечи, встала и побрела на кухню. На кухне села на табурет и уставилась в окно. За окном висела луна.
— А мне уже сорок лет, — сказала она луне.
Луна глядела холодно, отчужденно.
«Ах, какая же я дура! — подумала Лика.— Ей, наверное, неприятно!»
— Прости, — сказала она. — Прости. Это такая бестактность, напоминать тебе о возрасте. Но ты же знаешь, все в жизни относительно. Кому-то и сорок кошмар, а тебе, может, и миллион ничего. Ничего, да?
Луна немного качнулась, вроде ничего, да. Даже вроде бы улыбнулась чуть-чуть.
Сорок лет подкрались незаметно. Вот вчера впереди еще было поле, а сегодня — газон. Она и у Николаева спрашивала, и у Алены, и у Голубева, и у Сашки: у них тоже газон? Голубев отмахнулся. Ни о каких газонах он знать не знал и знать не хотел. Алена задумалась. Ей не было сорока. Только тридцать девять. Молодая еще, неопытная. Сашка слушать не стала — у нее начиналась научная конференция. «Газон? — переспросила Сашка. — Лучше посади укроп и петрушку. Больше пользы»,— и отключилась. Николаев покивал, да, мол, газон, ну и что, мне и газона — во как хватает.
«Ладно, — подумала Лика. — Он прав. И с газоном жить можно». Но вот что мучило: внезапность. Если бы потихоньку, полегоньку. Годик прошел — шажок вперед. Месяц проскочил — еще пару сантиметров. Было бы легче. Люди же ко всему привыкают. А у нее как-то сразу. Утром проснулась: впереди— газон, за ним — стенка. Хорошо еще, что газон зеленый, травянистый. Был бы лысый или какой-нибудь пожухший, она бы не выдержала. «А ведь я в любой день могу умереть», — подумала она так, будто не могла этого сделать в любой день раньше. Впрочем, сейчас, когда времени оставалось все меньше, шансы сильно увеличились. Ведь когда в барабане мало шариков, легко вытащить тот самый, единственный.
Удивительно, но подобные мысли посещали ее только дома, в Москве. В других городах она ничего такого не думала. Она долго размышляла над странным этим явлением и, наконец, догадалась: в других городах у нее никто никогда не умирал, и ей казалось, что там вообще никто никогда не умирает. Может быть, именно поэтому она любила дальние путешествия? Ведь когда едешь по южному шоссе и сбоку шумит море, кажется, что под кипарисами живут древние греки — вечные и веселые. Дальние путешествия были для нее дорогой в вечность.
Ей стало холодно. В кухне было очень чисто и пахло чужими. Чужой была маляр Зинка. Она тут делала ремонт. Красила, белила, обои клеила. Еще варила крепкий украинский борщ и кормила рабочих. Их всех тоже кормила. Муж и сын ели, а Лика — нет. Почему-то было неприятно. Как будто борщ тоже чужой. А может, он просто был слишком жирный. Лика жирного не любила. А любила легкое и воздушное, невесомое. Еще борщ был пахучий. Такой шел пронырливый аромат — во все щели забивался. Как тараканы. Когда Зинка варила борщ, Лика старалась дома не появляться. А борщ Зинка варила каждый божий день.
Да, и имя. Имя Зинка ей очень не нравилось. Как резинка от трусов. Но ведь Зинка в этом не виновата, правда? Говорят, имена влияют на судьбу людей. А имя Зинка, интересно, как влияет? Положительно или отрицательно? Может, сакрально? Дурацкое слово. И вообще — что она привязалась к бедной Зинке? Между прочим, очень была бы милая женщина, если бы не борщ. Почему так бывает — все были бы очень милыми людьми, если бы не… А если бы — что? Если бы были такими, какими ей, Лике, охота их видеть? А может, ее имя тоже кому-то не нравится? А может, она тоже для кого-то «если бы не…»? Об этом она не задумывалась? Как бы то ни было, отношения с Зинкой не сложились. Зинка обижалась, что Лика не ест ее борщ. Людей так легко обидеть. Можно даже не делать им ничего плохого. Достаточно не замечать хорошего. Теперь Зинка ушла и не у кого попросить прощения. А запах остался. Вместе с запахом осталось ощущение, что это не личная Ликина кухня, а заводская столовая.
Она стала вспоминать, что было еще раньше, перед полем. Может быть, лес? Ну, да, лес. В лесу тоже было страшно. Только тогда было страшно оттого, что непонятно, а теперь оттого, что все ясно. Раньше она не знала, что впереди, а теперь боялась. Что хуже?
Когда-то.
Вот и вышел человечек…
«Ой-е-ей! — подумала она. — Как бы не заблудиться!». И тут же споткнулась. Ну вот, уже прямо под ногами валяются. Она перепрыгнула через длинное и черное и почувствовала, как что-то вцепилось в волосы.
— Отстань! — сказала она и замотала головой.
Что-то отцепилось. Впереди было темно. Стояли стеной. Высоченные такие. С железными корнями. Прямо дубы-колдуны.
«Буду петлять. Как заяц», — решила она. И побежала. Обогнула одного, второго. Впереди маячила проплешина. Она набрала в легкие побольше воздуха, припустила изо всех сил и выбежала на поляну.
Месяц назад ей исполнилось 18 лет.
— Как ты думаешь, — спросила она подругу. — Это еще детство или уже нет?
— Ты что! — сказала подруга. — Какое детство!
— Ну, понимаешь, вот из детского дома выпускают в семнадцать лет. Значит, до семнадцати еще детство. Можно годик прибавить. Годик же для жизни не имеет значения. А для детства имеет. Детству не все равно.
— Ты что! — сказала подруга. — Зачем?
Она промолчала. Ну как зачем? Чтобы детство было.
— Это потому, что у тебя никого нет, — сказала подруга. — Ведь нет же, нет?
Она помотала головой. Нет.
— И не было? — допытывалась подруга.
Она покачала головой. Не было.
— Вот в этом-то все и дело! — безапелляционно заявила подруга. — Поэтому ты и держишься за всякое старье. Подумаешь, детство! Есть в жизни вещи и поважнее!
— Какие? — спросила она.
Подруга сделала большие глаза.
— Ну, ты понимаешь… то самое… — сказала она загадочно.— Надо тебе кого-нибудь найти.
— Как? — спросила она.
— Очень просто. Вон их сколько вокруг. Отбоя нет. Выбирай любого.
И они пошли выбирать. Нырнули, как в дремучий лес.
В лесу было сыро и немножко страшно. По дороге подруга где-то потерялась, и она осталась одна. Попадались всякие. Одни бежали следом, хватали за рукав, даже за воротник цеплялись. Она их вежливо отцепляла и шла дальше. Другие падали прямо под ноги. Унижались. Она через них вежливо переступала и шла дальше. Большинство стояло насмерть. Высоченные такие. С железными корнями. Прямо дубы-колдуны. Она их вежливо огибала и шла дальше. Они удивлялись. Как же так — они же такие высоченные, красавцы, а она огибает. Злились даже. Ругались. В общем, выбирать было совершенно не из кого.
Она выбежала на поляну. Солнце уже садилось. Она помахала ему варежкой, чтобы немного подбодрить. Ей уже давно казалось, что солнце отморозило щеки и ему пора обратиться к врачу. Она села на какое-то бревнышко и стала думать о том, что делать дальше.
Когда-то совсем маленькой она мечтала попасть в одну картину. Картина висела у бабушки в комнате. Картина была беспорядочная, но ужасно милая. Фиолетовые и сиреневые мазки, будто оставленные собачьим языком, а посередине — неясная фигурка под красным зонтиком. А может, и не фигурка и не зонтик, а так, нечто расплывчатое. Однажды бабушка ушла в магазин, и она подумала: «Была не была. Когда еще выпадет случай. Пойду, познакомлюсь». И пошла. Подтащила стул, уцепилась за раму, подтянулась и прыгнула в картину. Приземляться было больно: упала на колени, чулки разорвала. А чулки, между прочим, совсем новенькие, бабушка в «Детском мире» покупала, по рубль тридцать пара. В общем, с чулками можно проститься. Коленка расквашена. Кровь сочится. Она поднялась на ноги, держась за больную коленку, огляделась и, прихрамывая, поплелась вперед. Внутри было совсем непонятно, как в винегрете, только без лука. Все как-то перемешано, взбито и расплескано вокруг тяжелыми сгустками. Неясная фигурка под красным зонтиком маячила впереди. Она подошла. Фигурка оглянулась.
— Здравствуйте, — сказала она. — Как поживаете?
— Никак, — ответила фигурка. — Никак не поживаю. Торчу тут целыми днями без дела. А вы?
— Хорошо, — вежливо сказала она. — Давно хотела с вами познакомиться.
— И я, — фигурка помолчала, повздыхала и нерешительно проговорила: — Может, с собой возьмете? Туда… — она кивнула за край рамы. — У вас там хорошо. Интересно. Люди ходят.
— Не знаю, — промямлила она. — Если только бабушка разрешит.
— Понятно, — фигурка тяжело вздохнула. — Ничего не чувствуете? — фигурка высунула нос из-под зонтика и принюхалась. Она тоже повела носом. — Нет? Краской пахнет и скипидаром.
Действительно, сильно пахло краской. Потихоньку начинала болеть голова. Она еще немножко потопталась.
— Ну, я, пожалуй, пойду, — сказала нерешительно. — Бабушка скоро вернется.
— Идите, — разрешила фигурка. — Заходите, если что.
— Обязательно, — пообещала она и выпрыгнула из картины.
Больше она туда не возвращалась, но, проходя мимо, всегда махала рукой своей знакомой фигурке. Кстати, бабушка очень ругалась и за чулки, и за коленку. Но она сказала, что случайно споткнулась о телефонный провод.
Вот и сейчас то же самое. Издалека глядишь — красавцы. Загляденье. А подойдешь поближе — коряги корягами. И пахнет так противно — прелым листом и еще чем-то нехорошим, кислым.
На опушке было хорошо. Свободно, просторно, снежок такой лохматый. Она сидела на бревне и думала, что же ей делать дальше. Возвращаться в лес? Неохота. Домой тоже с пустыми руками не пойдешь. Подруга засмеет. Она вспомнила старую эстрадную песенку, которую часто напевала подруга. Песенка показалась ей дельной. Она взяла пригоршню снега и помяла в ладошке. Снег смялся сначала в комок, а потом в колбаску.
«Пойдет, — решила она. — Так и сделаю. Главное, взять дело в свои руки». Она встала, немножко размялась и принялась скатывать из снега шары. Сначала скатала большой, потом поменьше и, наконец, совсем маленький. Поставила друг на друга. Отошла, полюбовалась. Получилось не совсем ровно, но в целом ничего. Она нашла два прутика и приделала к туловищу ручки. Вставила в маленький шарик два камешка. Покопалась в снегу и выудила старую сморщенную картофелину. Тут осенью, видимо, был чей-то картофельный участок. Картофелину приспособила в центр маленького шара. Хорошо бы еще чего-нибудь на голову. Ведро, например. Но в ведре он бы выглядел совсем по-дурацки. «Ладно, сойдет и так», — подумала она, сняла шарфик и укутула ему шею.
— Ну что, пошли? — сказала она и взяла его за прутик.
Он кивнул. И они пошли.
Возле ее подъезда они остановились.
— Зайдешь? — спросила она.
— Нет, — сказал он. — Поздно уже.
— Ну и правильно. У меня топят сильно. Вдруг растаешь.
Она прижалась к его снежной груди и поцеловала в щеку. И грудь, и щека были холодные.
Вечером она сидела в кресле, смотрела телевизор и думала о том, что у нее теперь тоже есть личная жизнь. Значит, детство прошло. Она теперь взрослая. Стало грустно и тревожно. Она не была уверена в том, что это так уж распрекрасно — быть взрослой и иметь личную жизнь. Она встала с кресла, прошла в бабушкину комнату и остановилась перед картиной. Неясная фигурка под красным зонтиком слегка качнула головой, приветствуя ее.
— Я теперь взрослая, — сказала она фигурке. — У меня личная жизнь.
Они начали встречаться. Каждый вечер он встречал ее у подъезда. Она выходила, брала его за прутик, и они шли гулять. Иногда она заходила в подъезды погреться, а он ждал ее на улице. Иногда она заводила его в подворотни, и там они целовались. После его поцелуев ей казалось, что она грызла сосульку. Через неделю она познакомила его с подругой.
— Ничего, — сказала подруга. — Где ты его взяла?
— Да так… — промямлила она.
Ей стыдно было признаваться, что она сама его слепила.
— Только вот картофелина… что-то она мне не нравится,— сказала подруга.
Они зашли в овощной магазин и купили морковку.
— Грязная, наверное, — сказала она.
— Ну грязная,— отозвалась подруга.— Ничего страшного. Мытые только в супермаркете продаются, а там знаешь какие цены!
Весной он начал слегка подтекать. Приходилось ходить по теневой стороне улицы и на каждом углу есть мороженое. Он очень волновался, что совсем растает, и становился все холоднее и холоднее. Отчуждался. Однажды она увидала его в кафе с подругой. Он пил горячий чай и смеялся. Подруга тоже пила горячий чай и смеялась. Она сначала удивилась — как же так, ему же нельзя горячее! А потом стала понимать. Она стояла на улице и глядела на них через окно. Как они смеются. «Какие они противные! — подумала она. — И эта морковка… Красная, как у алкоголика». Она решила уйти, но ей еще многое было неясно.
Вечером они как обычно пошли гулять.
— Зайди, — предложила она, прощаясь с ним у подъезда. — Чайку попьем.
— Ты что! — испугался он. — Мне же нельзя!
Она знала, что он врет.
— Ты меня любишь? — спросила она. Она не знала еще, что ей часто придется об этом спрашивать.
— Да! — уверенно сказал он и зачем-то встал на колени.— Очень!
— Тогда поцелуй меня! — приказала она.
Он поцеловал ее в губы, и она подумала, что еще один такой поцелуй — и ангина обеспечена.
— Знаешь что… — сказала она.
— Что?
Она не ответила. Просто осторожно вынула морковку, размотала шарфик, сняла сначала маленький шар, потом побольше и, наконец, откатила самый большой. Утром, когда пригрело солнышко, от шаров осталось три лужицы. Маленькая, побольше и самая большая. Морковку она отнесла в зоопарк и отдала знакомому кролику. А шарфик постирала и отложила до следующей зимы.
Сначала было очень плохо, а потом пообтесалось. Появилась другая подруга. У подруги было много друзей. Они собирались в большой коммунальной квартире с тазами и велосипедами на стенах и пели авторские песни. То есть, сами они авторами не были. Но ведь у песен всегда имеется автор. Поэтому они все песни называли авторскими. Соседи стучали по батареям и требовали немедленно прекратить безобразие. Подруга попалась добрая. Ей ничего не было жалко, даже друзей.
— Я тебя с таким познакомлю… — сказала она, — с таким… интересным.
Интересный пришел с девушкой в кудряшках. Девушка сразу взяла гитару и стала петь. Она сидела в углу, слушала и думала: ну почему так получается, вроде и люди хорошие, и песни, и интересный действительно интересный, а как-то все скучно и грустно. И немножко стыдно.
— Я пойду, пожалуй, — сказала она подруге.
— Погоди, — отозвалась подруга. — Еще не вечер.
Она осталась. Девушка в кудряшках допела песню, интересный подошел к ней и поцеловал руку. Стали танцевать. Подруга подвела ее к интересному и познакомила. Интересный скользнул по ней взглядом и отошел. «Я, наверное, какая-то замороженная после того, с морковкой», — подумала она. Так оно и было. После морковки она никак не могла прийти в себя, да и выглядела неважно. Опущенная, унылая.
Вышли гурьбой на улицу. У метро стали прощаться. Интересный подошел к девушке с короткой стрижкой, взял под руку и повел домой. Девушка с кудряшками смотрела им вслед.
— Придешь еще? — спросила подруга.
— Нет, — ответила она.
Однако пришла. Правда, не сразу. Месяц, наверное, прошел, или два. К тому времени она уже совсем успокоилась и купила вишневый костюм. Узкая юбка и блузка с рюшами. Костюм требовал, чтобы она высоко держала голову. Она сначала сопротивлялась, а потом смирилась. Его ведь не переспоришь, этот костюм. Он такой въедливый. Еще бабушке пожалуется.
Интересный опять пришел с девушкой. На сей раз с косичкой.
— Познакомь нас, — попросила она подругу.
— Так я ж знакомила, — сказала подруга.
— Ну, еще раз познакомь.
Подруга подвела ее к интересному. Интересный посмотрел на нее туманным взглядом и пригласил танцевать. Она пошла. Чего ж не пойти.
— Я вас раньше тут не видел, — сказал интересный, как будто и не было первого знакомства. — Позволите вас проводить?
— Вы же не один, — удивилась она.
Интересный усмехнулся.
Опять гурьбой шли к метро. У метро стали прощаться. Интересный подошел к девушке с косичкой и что-то тихо сказал. Она поняла: договариваются о встрече. Потом он подошел к ней, взял под руку и повел домой. По дороге молчали. Она подумала, что ему, наверное, скучно с ней. Она ведь не очень умная. И по математике у нее в школе тройка была. «Может, рассказать ему про мою картину?» — подумала она, но не решилась. Все-таки сначала надо разрешения спросить. Вдруг фигурка будет против. «Ладно, потом расскажу, — решила она. — В следующий раз».
— Я зайду? — спросил он, когда они подошли к ее дому.
Она кивнула.
Утром он встал тихо-тихо, чтобы ее не разбудить, и начал одеваться. Но она все равно проснулась. Открыла глаза и увидела, что он уже в дверях.
— Останься, — попросила она.
Он сел к ней на кровать.
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Малыш, — сказал он. — Малыш…
А больше ничего не сказал. Больше у него слов не было. Она подумала, что от полноты чувств, и дотронулась до его руки. Рука взяла и рассыпалась. Между пальцев потек мелкий песочек. Она схватила его за плечо. Плечо обвалилось, как дюна под ветром.
— Милый! — закричала она, но он уже лежал на полу небольшой песчаной горкой. Песок был мелкий, как будто его размололи в кофемолке. Так, пыль почти.
Она вышла на кухню, взяла веник и вымела его вон. Потом присела к столу и немного поплакала. Ей было жалко, что она не оставила чуть-чуть песка на память. К тому же его можно было бы насыпать в цветочные горшки. Или в кошачий туалет. Все-таки какая-то польза.
— Представляешь… — сказала она вечером подруге. — Какая неприятность.
— Он всегда был уклончивым, — ответила та. — Вечно утекал сквозь пальцы. Реагировал на каждое дуновение. То туда его несет, то сюда.
Объяснения подруги всегда почему-то выглядели как оправдания. Сейчас она оправдывала его уклончивость.
Уже шло лето, а она все была одна. В кафе — одна, в кино— одна, в парк тоже одна. Грустно. Она сидела на скамейке в парке и смотрела на парочки, которые сновали взад-вперед по дорожкам. Ей даже показалось, что они нарочно это делают. Чтобы ей было завидно. Она сидела на скамейке и завидовала парочкам. Вдруг кто-то пощекотал ей шею.
— Отстань! — сказала она и помотала головой.
Она думала, что это один из тех, что в лесу цеплялись за воротник. Но шею все щекотали и щекотали. Она обернулась. Это было солнце. Оно протянуло лучик и щекотало ей шею.
— Да ну тебя! — сказала она и поежилась. — Чего смотришь?
Солнце молчало.
— Отвечай! — строго приказала она.
Солнце молчало. Она прищурилась и посмотрела вверх. Солнце уже подлечило щеки и даже успело загореть. Висело такое золотистое, как оладушка. Она никак не могла понять, почему оно молчит. Наконец догадалась.
— Я сейчас, подожди, — и она побежала в ближайший канцелярский магазин.
В магазине она купила коробочку школьных мелков. Один белый, один желтый, один синий, один зеленый и один красный. Красный понравился ей больше всех. Он напоминал клюквенный кисель из брикета. В парке она забралась на скамейку, вынула мелки, дотянулась до солнца и нарисовала ему синие глазки, зеленый носик и красный ротик. Потом подумала и добавила бровки.
— Извини, — сказала она. — Немного по-детски, но в целом неплохо.
Солнце сначала нахмурилось, потом сморщило нос, чихнуло и начало туда-сюда двигать ртом, как будто примеривало новое лицо и оно ему немножко жало. Наконец улыбнулось и подмигнуло.
— Ну, я пошла? — спросила она солнце.
— Подожди, — ответило солнце.
Оно поглядело вниз, словно выискивая кого-то в толпе. Но в толпе никого не оказалось. То есть, народу много, а никого подходящего нет.
— У тебя очки есть? — спросило ее солнце.
— Есть.
— Плюс или минус?
— Плюс два.
— Читаешь, наверное, много в постели, — сказало солнце. — Совершенно себя не бережешь. Ну ладно, давай.
Она дала ему очки.
— Только не разбей, — сказала она, думая, что очки нужны солнцу для того, чтобы получше разглядеть толпу. — Запасных нет. Забыла заказать.
— Вечно ты все забываешь, — проворчало солнце.
Оно положило очки на скамейку стеклышками вверх и пропустило сквозь них лучик. Появился тоненький хвостик дыма. На скамейке вскочила коричневая родинка. Солнце сдвинуло брови и стало сосредоточенно выжигать на скамейке рисунок.
— Точка… точка… запятая… — бормотало солнце. — Ручки… ножки… огуречек…
Человечек получился смешной. Ушки оттопырены. Волосики торчат. Вместо носика две дырочки. На ручках по четыре пальчика.
— Ну ладно,— сказало солнце. — Сойдет и с четырьмя. Чего не хватает?
— Веснушек.
Солнце напряглось, высунуло язык и выплюнуло сквозь стеклышко еще четыре точки: две с одной стороны дырочек и две с другой.
— Вот тебе и парочка, — сказало солнце, полюбовалось на свою работу и зевнуло. — А я, пожалуй, сосну.
— Нет! — закричала она. — Нет! Не надо! Уже были двое! Один водяной, а другой земляной! Огненного я не выдержу!
— Выдержишь! — уверенно заявило солнце, ушло за тучу и вывесило табличку: «Прием окончен. Не беспокоить».
Человечек соскочил на землю, размял ручки и ножки, повертел головой и сделал несколько наклонов вперед. Потом он подошел к ней.
— Здравствуйте! — сказал он. — А я умею двигать ушами. Показать?
Она кивнула. Он пошевелил ушами.
— Нравится? — спросил он.
— Очень, — сказала она.
Человечек улыбнулся. Лицо у него было круглое, а улыбка слегка щербатая. Она стояла и смотрела, как он улыбается. Улыбаясь, он кого-то напоминал. Она стояла, смотрела, как он улыбается и думала, кого же он ей напоминает. «Солнце!» — наконец догадалась она. Что, в общем-то, неудивительно. Ведь они состояли в прямом родстве.
— Куда пойдем? — спросила она, беря его за руку с четырьмя пальчиками.
— Как куда? — удивился он. — Домой, конечно.
И они пошли домой.
— Знаешь, — сказала она, когда они уже подходили к дому. — Я должна тебя кое с кем познакомить. У меня есть одна знакомая картина, висит у бабушки в комнате…
— Знаю, — сказал он. — Солнце рассказывало. После ужина пойдем навестим ее, ладно? И вот еще что. Хорошо бы купить освежитель воздуха, а то там внутри, наверное, краской пахнет. Это очень вредно для здоровья. Особенно если гулять с детьми.
Она еще не умела его любить, но на всякий случай назвала ИванПалычем. Подруги, конечно, не понимали, спрашивали:
— Он что, старый?
— Почему старый? — удивлялась она. — Молодой.
— А почему же тогда Иван Палыч?
— Ах, — говорила она. — Ну что же вы такие непонятливые. ИванПалыч — это не имя-отчество. Это в одно слово.
А одна подруга спросила:
— Он что, инвалид?
— Почему инвалид?
— Ну, не зна-аю, — протянула подруга. — Может, раненый. На войне. Все-таки четыре пальчика.
— Ах, — сказала она. — Ну что ты. Это же художественный образ. Просто он, понимаешь…
И замолчала. Легко сказать «понимаешь…», а как объяснить, что ИванПалыч… он такой… такой… он добрый, конечно, и ее любит, идет сзади, сумки несет, потом забежит вперед, в глаза посмотрит и доволен. Больше ему ничего не надо. А ей надо. Ей много чего надо. Вот она его и переделывает. То пальчики подправит, то ушко. Как в конструкторе «Сделай сам». А когда все время что-то подправляешь, обязательно за чем-нибудь да не доглядишь. Чего-нибудь не досчитаешься. Или лишние детали останутся. Приходится делать замечания.
— ИванПалыч! — строго говорит она ему. — У тебя опять четыре пальчика! Немедленно отрасти еще один!
Или:
— ИванПалыч! Ты опять в тапочках? Мы же в консерваторию собрались!
ИванПалыч ресничками похлопает, веснушки на переносице потрет и идет переодеваться. Но ничего не выходит. Потому что ИванПалыч всегда в тапочках. Даже когда в ботинках. Такой тапочный человек. Дай ему волю, он бы и фартук нацепил. Так бы и ходил по жизни: в тапочках, фартуке и с кастрюлькой манной каши в руках. Ну и что? Для жизни очень подходит. «По крайней мере, никому не приходило в голову купить освежитель воздуха, а ему пришло. И о детях будет заботиться. Чего мне еще надо?»— думала она и гладила ИванПалыча по голове. ИванПалыч улыбался, ластился и заглядывал ей в глаза. А она глядела на тапочки.
Сегодня.
Ты как красишь губы?
Луна побледнела, как будто ей стало нехорошо и ее сейчас стошнит. Немножко еще повисела и исчезла.
— Эй! — донеслось из одной спальни. Это был сын.
— Эй! — донеслось из другой. Это был муж.
— Эй! — отозвалась Лика и стала думать, чего бы такого не сготовить на завтрак.
Об оладьях не может быть и речи. Тем более, молока нет. Об яичнице тоже. Тем более, яиц нет. О бутербродах вопрос вообще не стоит. Тем более, хлеба нет. И колбасы. И сыра. Она открыла холодильник. В холодильнике томилось сливочное масло. Но одно масло ведь не подашь. Ему компания нужна. Ему одному плохо. К маслу надо по крайней мере сварить кашу. А из чего? Гречка-то кончилась. «Удеру! — решила она. — Удеру, пока не встали!». Она прошмыгнула в ванную, натянула майку и джинсы, выглянула в коридор, убедилась, что никого нет, и начала зашнуровывать кроссовки. Из спальни, мягко ступая меховыми лапочками, вышел Кот ученый. Под мышкой — «Новый мир» за 1964 год. На шее — цепь златая.
— Прочитал изумительный рассказ, — сообщил кот. — Этого… как его… Полосухина.
— Солоухина, — машинально поправила Лика. — Цепочку где взял? — это она спросила просто так, для порядка. Она прекрасно знала, где он взял цепочку. Стащил с ее туалетного столика в спальне.
Кот сделал вид, что не слышит вопроса.
— Описания природы наводят на мысль, что автор был с ней знаком лично, — задумчиво проговорил Кот. Он был не чужд литературоведению.
— Вернусь вечером, выпорю, — пообещала она, схватила сумку и выскользнула за дверь.
Замок заворчал спросонья. Он вообще не отличался покладистым характером. Вечно скрипел. Иногда упрямился. Упрется и — ни в какую. Не открывается и все тут. Приходилось смазывать его подсолнечным маслом.
— Цыц! — шепотом цыкнула она на замок и погрозила ему пальцем. — Выдашь — сменю к чертовой матери! Давно напрашиваешься!
Замок заткнулся.
Она вышла на улицу. Солнце сразу залилось за воротник и в ложбинку между ключицами. Расплылось там масляной лужицей. На улице еще никого не было. Лишь воробьи вышли на промысел. И провода уже ждали, когда троллейбусы опустят на них свои рога. Провода волновались, переговаривались, раскачивались. Перед рабочим днем они всегда нервничали. Лика перебежала Покровский бульвар, немножко попетляла и вышла в Лялин переулок. Тут недалеко когда-то был ее детский сад. Про детский сад она ничего не помнила, только широкую барскую лестницу и огромный зал, видимо, бальный. В бальном зале воспитательница расставляла раскладушки для дневного сна. Лика лежала на своей раскладушке и смотрела в высокое узкое окно, вытянутое от пола до потолка, словно в телевизоре со сбитой картинкой. А спать она никогда днем не спала. Вечно просилась в туалет. Воспитательница ругалась и в туалет не отпускала. Как будто можно кого-то не пустить в туалет. Как будто это каприз. Воспитательница заканчивала ускоренные курсы при институте марксизма-ленинизма и ничего не знала о законах природы. Только о законах исторического материализма. Ей казалось, что организму можно отдавать приказы. Она навязывала организму свои представления о демократическом централизме.
Еще Лика помнила дворик с клочком каменной земли. Там их выгуливали перед обедом. Она подошла к новенькой затейливой оградке и заглянула внутрь. Дворика не было. На месте дворика стоял дом с блестящим гранитным цоколем. «Экий бегемот!» — подумала она. Клочка каменной земли не было тоже. Вместо него — две клумбы, закованные в такой же блестящий гранитный бордюр. И дом, и клумбы стояли насмерть. Она подошла к соседней оградке и снова заглянула внутрь. Там должен был находиться детский сад. Вместо детского сада она увидела котлован и несколько тачек с цементом. Стало обидно и душно. «Как же они могли! — пронеслось в голове. — Это же я… Это же мое! Как же они без меня! Так нельзя! Я не хочу! Я не разрешала!». Хотя, если подумать, — ну что ей этот детский сад! Она и ходила-то в него всего год. А ощущение такое, что отломили кусочек руки или ноги. Она сделала еще два шага. Детский сад стоял на месте. Она просто перепутала оградки. Стало легче дышать. Она повернулась, пошла обратно и увидела Алену.
Алена шла ей навстречу по Лялину переулку в оранжевой юбке с синими заплатами. Оранжевое было ей к лицу. Особенно волосы. Волосы падали Алене на лоб неровными прядями. Между волос торчали розовые ушки. Ушки тоже были ей к лицу. Ей все было к лицу.
— Привет! — сказала Алена и оглядела ее с ног до головы. — Ты чего такая серая?
Она сразу почувствовала: да, действительно, серая. Засмущалась.
— Да так… — промямлила она. — Настроения что-то нет.
— Зайдем в кафе, — предложила Алена.
Они зашли в первое попавшееся раннее утреннее кафе. Алена заказала оранжевый апельсиновый сок, а Лика— черный кофе. Посидели.
— Ты когда была счастлива последний раз? — спросила Лика Алену.
Алена пожевала соломинку.
— Ты что, думаешь, счастье — это точка? — сказала она. — Сейчас счастлива, через секунду— нет?
— А что же? — удивилась Лика.
— Тире, — уверенно сказала Алена. — Счастье — категория продолжительная.
— И сколько оно у тебя продолжается?
— Ну, ты знаешь… С того времени…
Лика знала. Еще посидели.
— А ты как чувствуешь, что это счастье? — снова спросила она Алену.
— Да очень просто. Вот в ресторанчик идем, ты же знаешь, я люблю в ресторанчик, или в отпуск едем… Все хотят большой компанией, чтобы весело, а я — вдвоем, чтобы скучно.
Лика закрыла глаза и представила, как они с мужем идут вдвоем в ресторанчик. Сидят друг против друга. Едят отбивные. Он — отбивную и она — отбивную. Подходит молодой человек. Наклоняется.
— Разрешите, — говорит, — пригласить вас на танец.
Она смотрит на мужа: разрешит или нет? Но муж не замечает молодого человека. Он ест отбивную.
— Извините, — отвечает она молодому человеку. — Кажется, я не танцую.
Потом они едят десерт. Персики со взбитыми сливками. Или блинчики со сладким творогом в клубничном сиропе. Или профитроли с заварным кремом. Она никогда не пробовала профитролей с заварным кремом. Наверное, очень вкусно. Тоже мне счастье. Она вздохнула.
— Нет, я уж лучше большой компанией…
— Или вот губы,— продолжала Алена. — Ты как красишь губы?
— Сначала верхнюю, потом нижнюю.
— Да я не о том. Утром или вечером?
— Утром, конечно, когда на работу иду. Потом подкрашиваю время от времени.
— Вот! — Алена подняла вверх указательный палец. — В этом-то все и дело! А я вечером. В подъезде. Когда домой возвращаюсь. Он открывает дверь, а я уже во всеоружии.
Лика слегка растерялась. Такой вариант не приходил ей в голову.
— А если ты первая домой придешь?
— Тогда слушаю, когда хлопнет дверь лифта. Хлопнула — я за помаду.
Лика отпила кофе, сдвинула брови и стала переваривать услышанное.
— Так ты хочешь, чтобы я губы вечером красила? — наконец сказала она. — А на работу как же, не краситься? А если наволочку испачкаю?
— Дура, — ласково сказала Алена. — Я ничего не хочу. Сама хоти. Пойдем?
Они расплатились и пошли. Дошли до бывшего Сашкиного дома.
— Помнишь, — сказала Лика —, тут Сашка жила.
Алена посмотрела на нее диким взглядом.
— Ты с Сашкой давно не виделась? — спросила Лика.
Алена стала загибать пальцы и шевелить губами.
— Девятнадцать лет, пять месяцев и три дня, — сказала Алена.
— Здесь, наверное, теперь офис. Гляди, сколько кондиционеров. И все жужжат.
Кондиционеры вертели лопастями, словно хотели перемолоть дом в муку. А может, они считали себя пропеллерами, а дом — самолетом? Всем ведь охота полетать. Вот и притворяются, что умеют. Сашкино окно было открыто. В окне стоял мужчина в черном костюме и курил сигару. За его спиной маячила бывшая Сашкина комната. Там стоял пластмассовый стол с компьютером и висели пластмассовые полки с пластмассовыми папками. Там уже ничем не пахло, кроме пластмассы. Мужчина держал сигару на отлете и подносил ко рту с брезгливым выражением лица, будто она сама без спроса лезла ему в рот. Наконец сигара закончилась. Он бросил ее вниз на асфальт, закрыл окно и ушел хозяйничать в бывшей Сашкиной комнате, которой за давностью лет было уже все равно, кто в ней хозяйничает.
Когда-то.
Он ушел за пивом.
— Николаев! — простонала Сашка и перевернулась с живота на спину. — Николаев!
Николаев не отозвался. Он третьего дня ушел за пивом и пока не возвращался. Сашка ему говорила:
— Не ходи, Николаев. У тебя горло болит. Давай я лучше компресс сделаю.
Но Николаев все равно пошел. Не то чтобы он сильно любил пиво. Вовсе нет. Просто надо было выйти. А то ведь можно и задохнуться.
Про Сашку он говорил так:
— У моей жены мужское имя. Это очень осложняет жизнь.
Они были женаты уже целый год. А это, знаете ли, срок. Особенно для Николаева. В детстве мама как-то послала Николаева на рынок за яблоками. Николаев принес яблоки и стал выкладывать из сумки на стол. Но яблоки выкладываться не хотели. Они лежали в сумке и нагло требовали от Николаева блюдечко с голубой каемочкой. Блюдечка у Николаева не оказалось. Да и яблок для одного блюдечка набралось многовато. Николаев пошел в столовую, залез в буфет и вытащил огромное блюдо с синей каймой. На этом блюде, когда приходили гости, мама выносила к столу курицу с картошкой. Николаеву было строго-настрого запрещено лазать в буфет и дотрагиваться до блюда. Блюдо было очень ценным. Николаев думал, что оно ценное, потому что дорого стоит. Но блюдо стоило мало. Даже совсем ничего не стоило. Просто его подарили родителям на свадьбу и мама им очень дорожила. Николаев сначала не хотел брать блюдо, но сделать ничего не мог. Яблоки попались очень напористые. Он вернулся на кухню и положил их на блюдо. Яблоки сразу стали дурачиться, кататься. Потом одно говорит:
— Ну что, показать тебе твое светлое будущее?
— Показать, — отвечает Николаев.
Он ведь еще маленький был, не знал, что это опасно — заглядывать в будущее. Можно такого навидаться… Тут яблочки совсем развеселились, стали носиться туда-сюда по блюду, кружиться, песенку напевать. Что-то вроде: «Яблочки, яблочки, наливные яблочки, наливные яблочки, румяные бочка». Хотя никаких румяных бочков у них не наблюдалось. Сплошная зелень. Но ведь каждому охота видеть себя с лучшей стороны. Между тем на блюде образовалась мутная картинка.
— Смотри, — сказало яблочко. Оно, видимо, было главным.
— Вот твое светлое будущее.
Николаев посмотрел и увидел себя, только старым, лет сорока. Он сидел в кожаном кресле и раздавал указания, а вокруг стояли люди. Людей было много и все разные. Только Сашки среди них не было. Тогда, в детстве, он еще не знал, что ее нет, потому что вообще не знал, как она выглядит. Он тогда по молодости лет мало кого знал. Но потом, встречая тех, кто был на картинке, всех их узнавал и думал: «Ага, вот этот был на картинке. Значит, правильно мы с ним встретились». А Сашку — нет, не узнавал. Ни в какую. Пытался вспомнить, может, он каким-то образом ее пропустил? Может, не заметил? Нет, не может. Ведь Сашка большая, заметная. У нее рост. Глаза. Зубы очень внушительные. Грудь. Грудь была Сашкиным больным местом. Сашка считала, что грудь слишком большая, и мечтала сделать операцию по ее уменьшению. Все люди как люди, мечтают грудь увеличить, а эта дура — уменьшить. С годами грудь еще подросла и заслонила все остальные части тела. Сашка стала еще заметней.
Короче, не было Сашки в будущем Николаева. А она думала, что была. Вот такая у них вырисовывалась разница в мнениях. Да и в характерах тоже. Посудите сами: у Николаева шальные глаза, а Сашка, она ведь будущий врач, у нее все по рецепту. Точная дозировка у нее в крови. Вот вы спросите ее, к примеру: «Сашка, где у тебя лежит ночная рубашка?» В принципе, ответ может быть самым неожиданным. На кровати валяется, или в ванной на батарее висит, или на спинке стула, или в корзину для грязного белья случайно залетела. У Сашки ночная рубашка хранилась в специльном чехольчике на молнии, а чехольчик лежал ровно посередине подушки. Она и свою любовь к Николаеву хотела упаковать в чехольчик и уложить посередине подушки. А он не давался. Ему не надо было, чтобы его так любили. Может, ему вообще не надо было, чтобы его любили. Может, ему самому надо было любить. Кто его знает. Он вообще потом с Голубевым стал дружить, хотя придерживался совершенно противоположных взглядов на спиртное. К тому же у Николаева все нараспашку, а Голубев всегда немножко притворялся. Но это так, к слову.
Вы спросите: почему же Николаев женился на Сашке? Тут предлагаются разные варианты. Может, из-за груди. А может, из-за того случая с Левочкой. Сашка ведь правильная, основательная. Если у кого ссадина на колене, она делает трагическое лицо и советует немедленно пройти полную диспансеризацию. А тут Левочку как раз укусила оса. Они поехали на пляж в Серебряный бор, оса и налетела. Щека распухла. Левочка сидел и страдал. А они стояли вокруг и смотрели, как он страдает. Осу, конечно, отшлепали. Хотели поставить в угол, но ограничились тем, что лишили сладкого. Ну и что? Что толку-то? Проблема-то осталась. Левочку срочно надо было спасать. Он мог в любой момент умереть от страха. В этот момент подошла Сашка. Тоже поглядела, нахмурилась и заявила, что дело очень серьезное, видимо, потребуется пальпация с последующей резекцией. А может, не резекцией. Они не разобрали. Но Николаев на всякий случай спросил:
— А ампутация не потребуется?
— Не исключено, — сказала Сашка и посмотрела строго.
Левочка сидел бледный, потный и очень боялся пальпации, резекции и ампутации. А Николаев подумал: «Вот это девушка! Как раз то, чего мне не хватает!» И женился. Даже не задумался, дурачина, нужно ли ему то, чего не хватает.
Через год он начал уходить за пивом. Она ведь его одного никуда не пускала, только за пивом, потому что очень не любила топтаться у ларька. Презирала это занятие. Поэтому, когда он ходил за пивом, никто не знал, куда на самом деле он ходит. За пивом или в какое другое место. Когда Николаев уходил за пивом, Сашка ложилась на кровать и начинала страдать.
— Николаев! — стонала она. — Николаев!
Но Николаев не отзывался. Однажды его не было неделю. В другой раз пять дней четырнадцать часов и тридцать восемь минут. Сашка считала. А сейчас всего-то третий день пошел. Ничего страшного. Так они полагали. Но Сашка считала по-другому.
Раздался звонок в дверь.
— Это Николаев! — встрепенулась Сашка.
— Нет, — сказала Лика. Она дежурила возле постели Сашки. Считалось, что ее опасно оставлять одну. — Это не Николаев, это ИванПалыч, — и пошла открывать дверь.
Они с ИванПалычем собирались в Пушкинский музей смотреть рисунки Пикассо. Смотреть Пикассо было неохота, ничего хорошего она от этих рисунков не ждала, но дежурить возле Сашки еще хуже. К тому же ИванПалыч очень настаивал. Он придавал большое значение совместным выходам на культурные мероприятия. Думал, это духовно сближает.
ИванПалыч просочился в дверь немножко бочком. Стеснялся чужого горя.
— Где ты велосипед оставил? — спросила Лика.
— Под окном.
Она выглянула в окно. Велосипед стоял у стены, слегка подвернув колесо, как будто ему выбили сустав. ИванПалыч всюду ездил на велосипеде. Туда ездил. И сюда тоже.
— Садись,— сказала она.— Я тебя покормлю.
ИванПалыч сел за стол, деликатно скрестив лапочки в меховых тапочках. Она поглядела на тапочки, укоризненно покачала головой и поставила вариться пельмени. На кухне у Сашки было очень чисто. Все на своих местах. Большие кастрюли отдельно, маленькие — отдельно. Тряпочка для кухонного стола на одном крючке, для обеденного — на другом. Загляденье. Она подозревала, что и в голове у Сашки все отдельно. Николаев на одной полочке, учеба— на другой, друзья — на третьей. Вот здесь — то, что можно. А здесь — то, что нельзя. Смешивать и взбалтывать не рекомендуется. Сашке она завидовала. У нее-то все всегда было всмятку.
Не успел ИванПалыч уткнуться в пельмени, на пороге кухни появилась Сашка в ночной рубашке.
— Николаев! — сказала Сашка душераздирающим голосом и покачнулась. Грудь покачнулась вместе с ней.
ИванПалыч испуганно вздрогнул, промахнулся, заехал пельменем себе под нос и измазался в сметане.
— Извини, — сказала Лика, оборачиваясь к ИванПалычу. — Мне не до Пикассо. Ты же видишь, я не могу ее оставить.
ИванПалыч крепко задумался и начал по привычке тереть веснушки.
— Знаешь что, — наконец сказал он. — Тебе обязательно надо помотреть Пикассо. Ты иди. Я с ней посижу.
ИванПалыч был альтруист. Он отрывал от себя Пикассо вместе с его рисунками, потому что Лике они были нужнее. Так он думал. ИванПалыч ничего не жалел для Лики. Да и для других тоже. Он просто не догадывался, что другим не всегда надо то, чего он для них не жалел. Он делал добрые дела, не спрашивая разрешения. А иногда неплохо бы и спросить. Тут, впрочем, надо сказать, что Лика часто вводила его в заблуждение. Ей было неудобно отказыватся от добрых дел ИванПалыча, и он не знал, что иногда ей страшно хочется выбросить их на помойку. Лика крепилась и старалась улыбаться. Но на этот раз ИванПалыч, вроде бы, попал в яблочко со своим Пикассо. Лучше уж с Пикассо, чем с Сашкой. И главное — Сашка пристроена. С ИванПалычем ей будет лучше. Он ей кашку сварит. По головке погладит. Ее же никто по головке не гладит. А там и Николаев вернется.
В тот раз Николаев и правда вернулся.
Сегодня.
Лета больше не будет.
— Как детишки? — спросила Лика, когда они с Аленой отошли от Сашкиного дома.
— А! — сказала Алена и беспечно махнула рукой. — Шляются где-то. Что им сделается!
Они помолчали. Деревья стояли в полной листве. По Москве гуляло лето. Вы знаете, как пахнет летняя Москва? Нет? Вы не знаете, как пахнет летняя Москва? Каменная вытоптанная земля под состарившимися до срока деревьями? Раскаленные чугунные ограды, выкрашенные черной блестящей краской, будто сложенные из новеньких галош? Тесные колодцы перед сиротскими подвальными окнами? Там, под решетками, под львиными мордами замков, хранятся фантики конфет «А ну-ка отними!», выпуск которых фабрика «Красный Октябрь» прекратила за ненадобностью лет двадцать назад. А тополиный пух, забившийся в морщинку между мостовой и тротуаром? А подгнившие прошлогодние листья, которые пережили зиму и теперь думают, что будут жить вечно? Летняя Москва пахнет заплесневелой хлебной корочкой, притулившейся в уголке древнего буфета на коммунальной кухне. А вы видели, как бьется эхо о каменные своды подворотни? Как оно отскакивает от водосточной трубы и катится под ноги удивленным прохожим? Нет? Так вы что, никогда не были в Москве?
— Ты когда вспоминаешь прошлое, у тебя какое время года? — спросила Лика Алену.
— Весна, — ответила Алена. — А у тебя?
— Лето. Так интересно. Даже если зимние воспоминания, все равно лето. Ну, может быть, кусочек мая, самый конец. Или сентябрь. Первая декада. Как будто зимы раньше вообще не было. И Москва, она такого песочного цвета, как большой верблюд. Как ты думаешь, почему? Потому что мы молодые были, да?
— Не знаю, — сказала Алена. — Летом почему-то все приобретает смысл. Ты заметила, в старых фильмах тоже всегда лето. Может, ты по ним вспоминаешь?
— Нет, я по себе, — подумав, сказала Лика.
Они еще помолчали.
— А сейчас у тебя какое время года? — спросила Алена.
— Ноябрь. Иногда октябрь, но последние денечки.
— Это еще почему?
— Не знаю, — промямлила Лика. — Как-то все… безвкусно. Как помидоры в конце зимы.
— Эх, помидо-орчики! — мечтательно пропела Алена и закатила глаза.— Люблю я помидорчики, особенно с лучком, чесночком и перчиком!
— Со сметаной? — спросила Лика.
— Ни в коем случае! — отрезала Алена и отмахнула рукой, категорически отметая это дурацкое предположение. — Только с подсолнечным маслом! Правда, после лучка и чесночка целоваться… вот проблема.
— С кем? — спросила Лика.
Алена остановилась, посмотрела на нее и покрутила пальцем у виска.
— Совсем ты, матушка, с ума сошла!— сказала Алена и двинулась дальше, поднимая клубы пыли оранжевым хвостом.
Они подошли к метро.
— Ой! — сказала Лика. — А на работу-то я сегодня не пошла!
— Ерунда! — отозвалась Алена.— Николаев тебя простит. Он добрый.
Они с Николаевым работали в редакции одного журнальчика. Редактировали чужие рассказики. Вернее, Лика редактировала, а Николаев был ее начальником, сидел в кожаном кресле, том самом, которое яблочки показали ему на картинке, и целыми днями ни черта не делал. Играл в дартс. Повесил на дверь мишень и пулял в нее разноцветные стрелки. Он называл это «системой личной безопасности». И правда: если человек сидит в кожаном кресле и пуляет в дверь стрелки, никто не решится войти к нему без стука. А пока будут стучать, можно сделать вид, что работаешь. Рассказики читаешь.
Рассказики попадались всякие. Один был очень даже ничего. Ну тот, вы знаете, про белку, его еще потом опубликовали в каком-то сборнике. Там белка меняла зимой одежку и случайно влезла в чужую шкурку, и что из этого вышло. Ничего хорошего не вышло. Белка думала, что станет волком, а ее обвинили в воровстве и отдали под суд. Милый рассказик, хотя идейка, если честно, банальная. Говорят, сама белка была очень недовольна, когда его прочитала. Утверждала, что это клевета. Даже хотела писать опровержение в журнал, но поленилась. Ведь когда пишешь опровержение, надо иметь доказательную базу и быть готовой к тому, что затаскают по инстанциям.
Лика с Аленой спустились в метро и сели в поезд. Народу было мало, поэтому все на виду. Напротив сидела женщина в толстых шерстяных чулках и гамашах. «Почему в гамашах? — подумала Лика и даже слегка запаниковала. — Ведь лето на дворе! Я что, с ума схожу? А может… может, у нее зима? Может, у нее всегда зима? Значит, это правда? Значит, лета больше не будет? Значит, оно теперь только там, в воспоминаниях?» Женщина поправила вытертый меховой вортник пальто и достала газету из клеенчатой хозяйственной сумки. Лика вгляделась. «Московский комсомолец». 13 февраля. Женщина стала читать газету, а она — смотреть на женщину. У женщины был смазанный след от губной помады на подбородке и бумажное лицо. Знаете, такое, будто лист бумаги смяли в кулаке, а потом опять расправили. В этом мятом лице была такая безнадежность, что у Лики засосало под ложечкой.
— Гляди, — прошептала она на ухо Алене. — Гляди, как страшно. Ее, наверное, никто не любит. Приходит домой, а ее никто не любит. А как такую любить? Она же в гамашах. И чулки, наверное, спущены. И ноги, наверное, в венах. И голову, наверное, моет раз в неделю. А зачем ей голову мыть? Ей же муж изменяет. Она ему ужин готовит, а он ужин съедает и изменяет. Молча. Он, наверное, с ней давно не разговаривает. А о чем с ней разговаривать? О компоте?
— О каком компоте? Что ты несешь? — сказала Алена и даже слегка отшатнулась, чтобы внимательно поглядеть на Лику — не температура ли часом?
— Да ты посмотри!
— Да все они после сорока одинаковые! — бросила Алена, однако мельком взглянула и опешила. — У тебя что, галлюцинации? Это же отражение в стекле!
— Да нет же, нет! Ты опять не туда смотришь!
Но Алена уже отвернулась. Ее не интересовала женщина в гамашах. Ее интересовала одна пожилая старушка с носом, похожим на горбушку ржаного хлеба. Старушка запрокидывала голову, зажимала одну ноздрю пальцем, а в другую совала пипетку с каплями от насморка. Потом она шумно втягивала капли внутрь, крякала от удовольствия и шевелила своей горбушкой.
— Вот люди! — сказала Алена с восхищением. — Ни черта не стесняются!
Ее всегда волновали крайние проявления человеческой натуры, особенно в общественных местах. Она тащила их к себе в память, как сорока-воровка блестящие штучки в гнездо.
Поезд остановился. Женщина в гамашах встала и вышла. Они тоже встали и вышли.
— Ну пока, — сказала Алена. — Я домой, — и повернула к эскалатору.
Алена шла по улице и думала: «Вот мой город!» Она всегда так думала, когда шла по улице: «Мой город!» А больше она о городе ничего не думала. Она не давала ему определений. Ну, там, красивый или безобразный. Шумный. Надоедливый. Безалаберный. Взбалмошный. Если честно, ей было все равно, какой он. Главное — это был ее город. Она считала его самым гениальным изборетением человечества за последние миллион с чем-то лет, хотя бывала и в других, не менее заслуживающих внимания. Но этот был сконструирован по ее мерке. Он сидел на ней, как чехол от зонта — ловко и без морщин. Она считала его своим дружком. С ним всегда можно было поговорить. О чем? Как это «о чем»? Да Боже мой, о чем угодно! Она же в этом городе родилась. Он знал всю ее жизнь до донышка. А когда кто-то знает вашу жизнь до донышка, всегда найдутся темы для разговоров. Можно поговорить о том, что она не любит сумерки. В сумерки ей тревожно, а вечером спокойно, хорошо. Отчего это? Или вон о том голубом особнячке. Девчонкой она бегала туда в музыкальную школу с нотной папкой подмышкой. Столько лет прошло, все вокруг изменилось, половину домов вообще снесли, а особнячок все стоит и стоит. А девчонки и мальчишки с нотными папками все бегают и бегают. Она однажды тоже зашла, просто так, посмотреть. А там все такое бедненькое, старенькое, кривенькое. Так бы и расцеловала.
Вам еще примеры нужны? Или хватит?
Город был ей благодарен за то, что она считает его дружком, поэтому она всегда могла на него положиться в тяжелую минуту. Он ее утешал. Как? Ну до чего же вы непонятливы! Опять эти дурацкие вопросы! Ну мало ли способов! Подкинет пару свободных часиков и солнечный денек. Веткой помашет на бульваре. Или познакомит с заброшенным двориком, который прячется в подворотне, как солдат в окопе. Держит оборону против экскаваторов и подъемных кранов. Город готовил ей множество сюрпризов. Его, конечно, и без нее многие любили, но ведь многие и недолюбливали. Вот он и старался.
Налетел ветер и шуганул оранжевую юбку с синими заплатами. Юбка обиделась, надулась, залопотала и стала вырываться из его цепких холодных пальцев. Алена ласково похлопала юбку, как бы успокаивая, и юбка опала, утихомирилась. В общем-то, она не слишком и волновалась. Знала, что ветер в нее влюблен. Поэтому и пристает с разными глупостями.
Алена зашла в цветочный магазин и купила оранжевые герберы. Она звала их «церберами». Говорила, что у них хищный вид. Но герберы ничего, не обижались.
Когда-то.
Она не всегда была рыжей.
— А у меня приятель работает на Голгофе, — сказала подруга и отхлебнула кофе, деликатно отставив в сторону мизинец.
— Хочешь еще кофе? — спросила Алена, чтобы что-нибудь спросить.
Говорить о Голгофе не хотелось, потому что у кого-то приятели на Голгофе, а у нее — белье замочено, и картошку надо почистить, и в доме не метено уже два дня. Так, ничего особенного. Мелочи жизни. Неприятно. И все у нее тако е… обыкновенное. Даже имя обыкновенное. Она мечтала носить имя Каролина. На худой конец — Изабелла. Но никак не Алена.
Она подлила подруге кофе и стала думать, о чем бы еще поговорить. Может быть, о новых тенденциях в литературе? Или о ценах на бензин. Тоже тема. Но не удержалась.
— Как это, на Голгофе? — спросила она. — Разве там работают?
— Работают, работают, — авторитетно заявила подруга.— Дай-ка вон ту конфетку. Он лет пять назад уехал в Израиль и ударился там в религию. Теперь стоит на Голгофе, сортирует туристов: сюда нельзя, туда нельзя. А в перерывах протирает пыль тряпочкой.
— И что, так и пишет в анкетах: «место работы — Голгофа»?
— Каких анкетах! Ты что, с ума сошла? Кому ему анкеты писать? Соображай, что говоришь!
Подруга стукнула чашкой о блюдечко, подкрасила губы и ушла. Алена вымыла посуду, повозила в ванной белье и уселась у окна. На окне стоял горшок с алоэ. Когда-то она алоэ боялась, думала, оно нарочно такое горькое, чтобы ей неповадно было есть зимой мороженое. От мороженого у нее сначала щипало в горле, потом в носу, а под конец в ушах. Мама укладывала ее в постель, повязывала на шею старый шерстяной платок и капала в нос алоэ. Потом она выросла и перестала его бояться. Но дружить они никогда не дружили. С годами алоэ совсем перестало за собой следить. Стояло такое некрасивое, пыльное, тянуло вверх свои цеплючие лапы, похожие на молодых крокодильчиков. Иногда она протирала их ваткой, смоченной в растительном масле. Алоэ начинало блестеть и расправляло лапы. Ему казалось, что оно фикус. Но жизнь брала свое. Фикуса из него так и не получилось.
Алена посмотрела на алоэ и подумала, какое оно все-таки запущенное. И горшок грязный. Может, их помыть? Или сразу выбросить?
— Вот возьму и выброшу тебя! — зло сказала она алоэ.
Алоэ дрогнуло и пошевелило лапами. Лапы согнулись, и ей почудилось, что алоэ показало ей кукиш. «Может, я зря с ним так? — подумала она. — Все-таки ничего плохого оно мне не сделало. Ну и что, что вредное. А если посмотреть с другой стороны, то очень даже полезное».
— Живи! — бросила она и пошла собираться в институт.
В институте шла сдача проектов. Одна длинноногая девушка в розовых туфлях на толстых копытцах сказала, что проект приснился ей ночью во сне. Такой хорошенький. Вот тут две колонны, наверху балюстрада, а по бокам мозаичные панно.
— Здорово! — сказал юноша в полосатой кепке, похожей на эфирную сетку, которую раньше часто показывали по телевизору.
— А мой совсем распоясался. Я уж и так, и эдак. Прямо не знаю, что делать. Чуть ли не пляшу перед ним. Подавай ему балкончики, и все тут. Просто мещанство какое-то!
Она вошла в аудиторию. Профессор уже принимал проекты.
— Вот у вас, голубушка, тут мозаичные панно, — сказал он розовой девушке. — А это, знаете ли, банальность. Я бы на вашем месте запроектировал настенную роспись маслом.
— А у вас, — он повернулся к полосатому юноше, — у вас, батенька, ощутимо не хватает балкончиков. Без балкончиков это, извините, не проект, а общее место. А места должны быть индивидуальными, даже если они общего пользования.
Алена достала из папки свой проект и стала разглядывать, как будто видела его впервые. Проект был неважненький. Совсем черно-белый. Даже серый некоторым образом. Она подумала, что настенную роспись маслом ей никогда не осилить. И балкончики как-то в голову не приходят. А без балкончиков уныло.
Она свернула проект в трубочку и вышла из аудитории. «Пойду, посмотрю на чужие дома, может, придет в голову светлая идея», — подумала она.
Она шла по улице и смотрела на чужие дома. Один был лиловый, как сутана епископа, с двумя маленькими рожками на крыше. На рожках висели колокольчики. Когда мимо проходили люди, колокольчики начинали вызванивать «Ах, мой милый Августин». Второй походил на львиную морду. Вместо подъезда у него была пасть. Он раззевал пасть и заглатывал жильцов. Третий напоминал змею. Он переползал с улицы на улицу и очень мешал движению, особенно на перекрестках, где создавал невыносимую аварийную ситуацию, потому что не желал обращать внимания на красный цвет. Она даже испугалась. Решила, что дом подползет сзади и ужалит.
У своего дома она остановилась и оглядела его со стороны. Дом был никудышный, даже слегка драный. Швы прохудились. Панели покосились. И цвет такой… грязно-бурый. «Какой гадкий!» — подумала она и прошла мимо, как будто тут не жила. Ей было обидно, что она живет в таком доме. А дому обидно, что она его стесняется.
Из цветочного магазина вышла женщина с охапкой белых лилий. Лилии глядели нахально и дразнились толстенькими желтенькими язычками. Женщина повернулась спиной и пошла прочь по улице, а лилии все глядели и глядели из-за ее плеча, вроде бы проверяли — идут за ними или нет. Алена тоже показала им язык и вошла в магазин. Знакомая продавщица читала этикетку, приклеенную к цветочному горшку.
— Вот, привезли, — сказала она. — Роза… нет, не могу выговорить, очень сложное название. Цветет раз в десять лет. Уникальный сорт. Единственный экземпляр. Лепестки с бахромой. Говорят, вывели специально для английской королевы.
— А у вас она откуда? Что, королева, не взяла? — спросила Алена.
— Сама удивляюсь, — ответила продавщица. — Ну ты же знаешь, какая у нас всюду халатность. Случайно не туда завезли. Будешь брать?
— Буду, — сказала она.
Уникальный сорт. Единственный экземпляр. Лепестки с бахромой. Все-таки какая-то надежда.
Дома она поставила розу рядом с алоэ и стала растить. Алоэ чуть-чуть покочевряжилось, мол, кто в доме хозяин, но потом успокоилось. Ему тоже было интересно, что из этого получится.
Чтобы розе не было скучно, Алена пела ей песенки. Поливала строго по расписанию — каждый день в шесть часов вечера. Подкармливала по четвергам. Каждые два дня поворачивала горшок строго на 10 градусов, чтобы солнечный свет поступал равномерно ко всем частям розы. Через две недели в горшке проклюнулся росток. Еще через неделю появились листики. Зеленый стебелек начал ластиться к оконному стеклу. На цветок она, конечно, не рассчитывала. Все-таки раз в десять лет. «Ладно, — думала, — подожду. Я еще молодая».
Через месяц на стебельке завязался бутон. Она погладила его указательным пальцем, потом подумала и поцеловала. Алоэ фыркнуло. Она показала ему кулак. По ее расчетам, бутон должен был распуститься в субботу, как раз ко дню ее рождения. В пятницу вечером она позвонила подруге.
— Приходи завтра, — сказала она. — Я тебе кое-что покажу.
— Ой, не знаю, — отозвалась подруга. — Опять вдвоем сумерничать. Давай лучше на дискотеку.
— Нет, — сказала она. — Тут такое дело… понимаешь… мне обязательно надо быть дома.
— Ну ладно, — нехотя согласилась подруга. — Только не интригуй, пожалуйста, тебе не идет.
Бутон распустился точно в срок. В субботу, в десять часов утра. Цветок был нежно-розовый, чуть-чуть неопределенный, несформировавшийся, как ребенок. Она решила, что польет его сегодня второй раз. В честь праздника.
Вечером пришла подруга.
— Посмотри, — сказала она подруге. — Посмотри, какое чудо.
— Какое чудо? — спросила подруга и подошла к окну. — Эта геранька?
— Это роза, — тихо произнесла она. — Уникальный сорт. Единственный экземпляр. Лепестки с бахромой. Цветет один раз в десять лет. Выводили специально для английской королевы.
— Господи, ну какая же это роза! — сказала подруга. — Ты погляди — обыкновенная геранька. Вечно ты со своими фантазиями!
Когда подруга ушла, она подошла к окну, вырвала гераньку с корнем и бросила вниз, на тротуар. Потом взяла горшок и понесла на кухню — выбрасывать.
Под ее окном сидели двое, юноша и девушка. Геранька упала прямо к их ногам. Юноша поднял гераньку, протянул девушке и сказал:
— Смотри-ка, на тебя с неба сыплются цветы. Как ты думаешь, это чудо?
— Ты думаешь, цветы с неба сыплются просто так? Хочешь, я на нем погадаю «любит — не любит»?
— Нет, — сказал он. — На чуде не гадают. Оно само по себе ответ.
Но Алена их не слышала. Она положила в бархатный футлярчик волшебную палочку, скинула золотые туфельки, сняла колпачок с кисточкой, легла в постель и укрылась мантией-невидимкой. «Гарри Поттера», что ли, на ночь почитать? — сонно подумала она. — Нет, к чему эти расстройства… у людей волшебство, а у меня… Господи, о чем я! Он же еще не написан! Вот напишут, тогда…» И она уснула.
Цветы на обоях свернули лепестки. Ключ выпрыгнул из замочной скважины и отправился подглядывать в чужие квартиры. Фарфоровый пудель тихонько прокрался в кухню, открыл лапой холодильник и стащил кусок индейки. Красное платье примерило зеленую горжетку, повертелось перед зеркалом, но ему не понравилось сочетание цветов. Словом, все было как обычно.
Утром она проснулась поздно и долго лежала в постели, раздумывая: вставать или нет. Если вставать, то зачем? А если не вставать, то кто принесет ей кофе? Вставать не хотелось совсем, а кофе, наоборот, очень хотелось. Она встала, накинула халат и сварила кофе. Кофе получился жидкий и горький. Так она и думала. Она оделась и вышла на улицу. На улице шел дождь. «И это можно было предвидеть!» — подумала она. На углу она остановилась. Просто не знала, куда идти. И тут увидела его. Он стоял и смотрел на нее. Волосы встрепанные, сам весь какой-то расхристанный, хриплый.
— Ого! — сказал он.— Привет, рыжая!
Она хотела возразить, мол, я не рыжая, я так, серединка-на половинку, не пойми чего, но почему-то промолчала. Дальше они пошли вместе. Подошли к какой-то витрине.
— Будем глазеть на витрины? — спросил он.
Она кивнула. Они принялись глазеть. Из оконного стекла на них смотрели двое: один хриплый, а другая рыжая. Рыжей была она. Она подняла руку и подергала себя за волосы, чтобы проверить — вдруг это парик. Но это был не парик. Это были ее волосы. Только рыжие. Просто она им еще не доверяла. Вдруг она почувствовала, что у нее внутри отодвинули какую-то заслонку и подбросили пару полешек. Сразу стало горячо. Даже обожгло чуть-чуть. Она поняла, что внутри тоже стала рыжей.
— Когда я буду тебе изменять… — сказала она и сама удивилась этим словам.
— А ты будешь мне изменять? — спросил он.
— Ну конечно! — уверенно ответила она.
— Так ты стерва? — спросил он.
— Ну конечно! — ответила она еще уверенней.— Ты против?
— Да нет, — сказал он. — Мне как раз такая и нужна.
Они зашли в цветочный магазин к ее знакомой продавщице.
— Как моя роза? — спросила продавщица.
— Чудо! Просто чудо! — легко соврала она. А с другой стороны — конечно, чудо. Можно ведь как считать: роза превратилась в гераньку. А можно наоборот: геранька пыталась стать розой.
Они вышли из магазина с оранжевыми герберами. Он купил ей оранжевые герберы. Сказал, что ей пойдет. Никогда ей не шло оранжевое, а тут вдруг пошло. Тоже чудо.
Начался дождь, сперва мелкий, а потом все крупнее и крупнее. Капли росли, ширились, и ей казалось, что сейчас они примутся лопаться, как мыльные пузыри. Но капли не лопались. Они наливались оранжевым соком и превращались в апельсины. Она сунула герберы подмышку, поймала пару апельсинов, немножко пожонглировала и кинула ему. Он поймал их, пару раз подбросил и кинул ей обратно. Так они шли, перекидываясь апельсинами, пока не пришли к ней домой.
Цветы на обоях раскрыли лепестки. Ключ, завидев незваного гостя, упал в глубокий обморок прямо на кафельный пол. Фарфоровый пудель с громким лаем выскочил из комнаты и облизал им носы и руки. Красное платье сбацало краковяк, обмахиваясь зеленой горжеткой. Словом, все было как обычно.
— Да ты их распустила! — сказал он сурово.
— Ну что ты! — отозвалась она, ставя герберы в вазу.— Это они от радости.
И алоэ… А что алоэ? Оно ведь не цветет. Это же вам не кактус. Ощетинило колючки, уперло стебли в боки и постаралось сохранить независимость суждений.
Так Алена стала рыжей. А впрочем, она всегда такой была. В душе. Просто еще не встретила того, кто сказал бы ей правду.
Никогда.
Ей тоже хочется встать на пуанты.
Распрощавшись с Аленой, Лика побежала догонять женщину в гамашах. Ей непременно надо было увидеть, как женщина в гамашах выходит из метро. Ей очень важно было знать, как такие женщины выходят из метро. Куда идут? В какие магазины заходят? Что покупают? Как торгуются с бабками насчет квашеной капусты? Как лезут в автобус, выставив вперед набитые сумки? А как их встречают дома? Что говорит муж? Может, ничего не говорит? Да, да, скорей всего ничего не говорит. Просто не замечает — пришла, не пришла, какая разница. Лика мечтала, чтобы женщина в гамашах жила на первом этаже. Тогда можно будет тихонечко подкрасться и подсматривать в окно. Вот она вошла, поставила сумки, стащила гамаши, подтянула толстые чулки в широкую рубчатую резинку, поволокла сумки на кухню, стала разгружать. Понюхала колбасу — вдруг с душком? Налила в кастрюлю воду. Сварила макароны. Вот они сидят за столом, ужинают.
— Как у тебя дела? — спрашивает женщина мужа.
— Ммммм… — отвечает он, и ему становится немножко стыдно. Он думает, что тоже должен у нее что-нибудь спросить, а то неудобно как-то, вроде она интересуется, значит, и он должен.
— А у тебя? — спрашивает он и отворачивается к тарелке с колбасой.
— Ой! — говорит она радостно. Вообще-то она не ожидала вопроса и не была к нему готова. — А Нина Семеновна теперь принимает новые таблетки от давления!
— Да? — роняет он и включает телевизор. — Ну и как, вкусно было?
Потом она моет посуду, а он смотрит телевизор. А дальше? Да, что дальше? Что она делает перед сном? Как ложится в постель? Наверное, на ней байковая ночная рубашка. Длинная такая, под горло, мышиного цвета в бывший цветочек. На лице — питательный крем. Она покупает в аптеке крем по 11 рублей в тугом алюминиевом тюбике. Наверное, «Ланолиновый». Или «Янтарь». Когда-то ей сказали, что наши кремы — лучшие в мире. Потому что натуральные. Вот она и верит до сих пор. Намазав лицо, она накручивает волосы на бигуди, повязывает ситцевый платочек, натягивает байковую рубашку, ложится на край постели и ждет, когда муж до нее дотронется. Но он не дотрагивается. Просто не догадывается, что надо. И день был такой тяжелый. И вообще… он давно уже не догадывается. А может, они вообще спят в разных комнатах. Да, да, конечно. Они спят в разных комнатах. Она стелит себе на диване в гостиной, но на всякий случай оставляет открытой дверь в спальню. Но он выходит только в туалет.
Или вот гости. Иногда они ходят в гости к коллегам мужа.
— Ты это… приоденься чуток, — говорит он ей. — А то там Козловы будут. Сама знаешь, какие они, все замечают.
Она приодевается. Надевает черную суконную юбку и розовую кофточку с люрексом. Кофточка хорошая, она ее купила у вьетнамца на рынке. Вьетнамец утверждал, что кофточка итальянская. Наверное, не соврал. Десять лет прошло, а кофточка как новая. Только мала чуть-чуть.
В гостях она чувствует себя неловко. Там такие дамы… Гладкие. И помада у них никогда не размазывается, и тушь не течет, и лак на ногтях не лупится. А она гамаши забыла переодеть. Прическу сделала, а про гамаши забыла. Прическа, правда, получилась не очень. Как мокрые стружки. Ну хоть какая-то. Дамы ведут умные разговоры про последнюю премьеру в кино, последнюю книжную новинку и последнюю коллекцию у Живанши. Ей кажется, что ни премьера, ни коллекция, ни новинка дам особенно не волнуют, что они просто так говорят. А волнует их накрытый в соседней комнате стол, потому что времени уже девять вечера, и есть охота, и вообще домой пора. Но вставить слово она не решается.
— А вы как поживаете? — наконец спрашивает ее одна дама.
— Все нормально?
— Ой! — говорит она быстро. Она очень спешит, потому что боится, что ее перебьют. К тому же она уже начала беспокоиться, ей уже не терпится оказаться дома, на своей кухне. — Ой! А у меня Васенька вчера двойку принес, а у Петеньки животик болел, такой поносик, знаете, зеленого цвета.
А может быть, ее никто ни о чем не спрашивает. Да, да, именно так. Ее никто никогда ни о чем не спрашивает. Поэтому она ждет, когда в разговоре произойдет заминка, и вступает тут же, будто ее включили.
— А я сегодня окна вымыла, — говорит она. — Дай, думаю, помою. А то праздники пройдут, а окна немытые. Я первый раз мою в апреле, а потом стараюсь каждый месяц, до октября. А то, знаете, такая пылища. Я уже давно хотела вымыть, но холода стояли, просто ужас. Так я хоть рамы протерла. Между рамами столько грязи после зимы. Вы чем окна протираете? Обязательно попробуйте газетой. Очень хорошо, и никаких разводов.
Она обводит взглядом компанию. На лицах дам — тяжелое недоумение и обида. Действительно, обидно. Вот так собираешься в гости, планируешь культурно провести вечер, а напарываешься на Петенькин поносик или газету для протирки окон. И ведь надо как-то реагировать! Куда только хозяева смотрят, спрашивается!
Муж подходит к ней, берет за локоть, сжимает и поднимает с места.
— Извините, — говорит он дамам. — Я на минутку.
Он отводит ее в угол и загораживает своим телом.
— Молчи! — говорит муж, нависая над ней. — Молчи!
Она собирается плакать, мокрые стружки начинают трястись, но тут зовут к столу. Она садится за стол и с наслаждением скидывает гамаши. Все-таки тяжеловато целый день в резине. Потом она бросает взгляд на закуски и начинает прикидывать, что можно унести домой, Васеньке с Петенькой. Икру, пожалуй, не унесешь. А вот ветчинка сгодится. Если бы она знала, что будет такая ветчинка, она бы захватила полиэтиленовый пакетик. А так придется просить у хозяйки. Неудобно. И муж опять рассердится.
Потом они возвращаются домой. Она несет в сумке хозяйский полиэтиленовый пакетик с ветчинкой и двумя пирожками. Муж сразу проходит в спальню и закрывает за собой дверь. Она раскладывает диван, расчесывает мокрые стружки и ложится. Ей почему-то кажется, что она в чем-то виновата. Но в чем? Этого она не знает. Она лежит на своем диване с чувством вины и недовольства собой и никак не может уснуть.
Да, но почему же он на ней женился? Как это произошло? Вот вопрос. Наверное, они учились вместе. В одной группе. По выходным собирались у кого-нибудь дома или в институтском общежитии. Пили портвейн, танцевали, потом парочками разбредались по комнатам. Она всегда сидела в углу. Она же незаметная была, робкая, хотя и хорошенькая. До Петеньки с Васенькой. Знаете, такой тип — маленькой собачки, немножко обрызганной, но милой. Как-то он случайно подсел рядом и предложил ей выпить. Она отказалась. Он не знал, о чем с ней говорить, и сразу повел в другую комнату. Там он положил ее на чужую кровать и задрал юбку. А стакан с портвейном поставил рядом на пол, чтобы было легче дотянуться. Вот, собственно, и все. Потом у нее родился Васенька. Или Петенька. И его вызвали в деканат и сказали, что если он не женится… Нет, нет, не так. Никуда его не вызывали. Он сам. Он сам женился. Он же неплохой человек, этот муж. А вы подумали, что он изверг? Ну что вы. Она была ему очень благодарна за то, что он на ней женился, и старалась получше обустроить их общую жизнь. Только плохо получалось. Ему было не нужно ее обустройство. Он бы предпочел, чтобы она обустраивала кого-нибудь другого. А Петеньку с Васенькой можно ведь и по воскресеньям навещать.
Так думала Лика, пытаясь догнать женщину в гамашах. Но все оказалось не так.
Женщина в гамашах шла резво, круто выворачивая ноги и держа спину очень прямо. Она не знала, что люди смотрят на гамаши и толстые шерстяные чулки. Она думала, они смотрят на ее балетную походку.
Когда-то она мечтала танцевать на пуантах. Но не получилось. Ну бывает. Всем ведь хочется встать на пуанты. Или крикнуть что-нибудь эдакое. Или полаять. Вот полаешь, и вроде легче жить. Женщина в гамашах не лаяла. Она вставала на пуанты и высоко закидывала ногу. Пуанты лежали у нее на специальной полочке в шкафу, так, чтобы всегда быть под рукой. Еще у нее была газовая юбка под названием «пачка» и черный купальник с длинными рукавами. Это была ее униформа счастья. По понедельникам и средам она уходила с работы пораньше и заглядывала в маленький магазинчик под названием «Большой». Магазинчик находился на задворках Большого театра. Там продавались всякие балетные аксессуары, а еще — грим в длинных черных коробках, похожий на масляную краску, заколки, новогодний дождик, бантики, блестки, маски, фигурки фафоровых балерин, выводок маленьких лебедей, шляпы всякие смешные, ковбойские и пиратские. Ей нравилось, что в магазинчике никогда никого нет. О нем знали только балетные, а их в городе было не так уж много. Получалось, что она тоже балетная. Приятно, правда? Как «что»? Знать, что ты одна из них. Женщина в гамашах не стеснялась быть «одной из». «Ну, раз единственной и неповторимой не получилось, буду хотя бы одной из них», — думала она, причисляя себя к балетному цеху. Только цех об этом не подозревал. Еще она никогда не ела бисквитных тортов. Песочных, впрочем, тоже. И вафельных. Если на работе праздновали чей-то день рождения и намечалось общее чаепитие, она всегда находила предлог улизнуть. Сослуживцы считали ее гордячкой и не слишком любили. Но ей было все равно. Ведь балетные тортов не едят. Фигуру берегут. Фигура была ее главным козырем в борьбе за балет. Она сохранила ее в неприкосновенности с девических времен.
Сегодня у нее в магазинчике случилась неприятность. Она расхаживала между витрин, круто выворачивая ноги и держа спину очень прямо. Остановилась у полок с пуантами и стала щупать свои любимые, атласные, розовые. Покупать она ничего не собиралась. Денег было не так уж много. А еще в магазин за хлебом, и молока не забыть, и сыра. Вот она стояла и просто щупала. А рядом висела маска ведьмы. Эту маску она давно заприметила. Маска была противная. Злая, сморщенная, нос крючком, вместо волос пакля, на щеке бородавка. И глазки такие… как булавочные уколы. Она смотрела на свои пуанты, а маска смотрела на нее. Вдруг улыбнулась злобной улыбочкой и прокряхтела:
— А лебедя-то тебе никогда не станцевать! Ни первого, ни второго, ни двадцать четвертого в пятом ряду. Вот так-то, милочка! И нечего пуанты лапать! Не для того положены!
Женщина опешила, оступилась и сразу запаниковала. Не была готова к такому разговору. У нее и без того в тот день было неважное настроение — начальник накричал, и она решила, что он хочет ее уволить. Пришлось убежать в туалет, закрыться в кабинке и сделать несколько па из «Лебединого озера». Не помогло. Она добавила «Раймонды». Немного полегчало. Она ушла с работы на полчасика раньше и отправилась прямиком в свой магазинчик. Надо было расслабиться. И тут эта маска с гадостями.
— Я… я… — пролепетала она. — Я никакого лебедя не хочу! Мне никакого лебедя не надо!
— Ха-ха-ха! — раздельно произнесла маска. — Знаем мы эти штучки!
«Не на-адо!» — издевательски пропела она специальным клоунским голосом и высунула отвратительный малиновый язык.
— Как же, не надо! А два раза в неделю шляться сюда, как на работу, это по-вашему, для чего? Для культурного развития? Не выйдет у тебя, милочка, ничего. И не надейся!
Женщина выскочила из магазина и помчалась к метро, забывая выворачивать ноги и прямо держать спину. Да она сама, сама знает, что ничего не выйдет. Но говорить об этом вслух, да еще постороннему человеку, — это же бестактно! Это просто хамство какое-то! Так же нельзя! Так же можно человека на всю жизнь калекой оставить! Она спустилась в метро, вбежала в вагон, плюхнулась на сиденье и стала приходить в себя. Немного отдышалась. И вот теперь она шла домой, каждым шагом утверждая свое право на балетную походку. А Лика шла за ней, удивляясь тому, как это ей удается так сильно выворачивать ступни. Почти на девяносто градусов. И ступает так странно. Не с пятки на мысок, а наоборот — с мыска на пятку.
Вдруг женщина остановилась, наклонилась к сугробу и подняла маленького воробышка. Воробышек совсем замерз. Лежал у нее на ладони обледенелый, глазки закатил, клювик приоткрыл. Она подышала на него и сунула в варежку.
«Господи! Откуда тут сугроб? — в ужасе подумала Лика.— Ведь лето! Ах, да, я все забываю, у нее же зима».
Женщина между тем подошла к длинному серому блочному дому, открыла дверь парадного и скрылась внутри. Через минуту загорелось одно из окон. Окно было на первом этаже. Повезло. Лика на цыпочках подкралась к окну и заглянула внутрь. Стоять в джинсах и майке было холодно, она поежилась, но не двинулась с места. В окне она видела кухню, а через открытую дверь просматривался еще и кусочек прихожей. Она придвинулась поближе. Звуки доносились, как из подушки.
Хлопнула дверь. Женщина вошла в прихожую. Ей навстречу из комнаты вышел мужчина. Мужчина был мягкий, уютный, в тапках и фартуке, мягкой клетчатой рубахе навыпуск и трикотажных тренировочных штанах, чуть-чуть вытянутых на коленях. В одной руке — прихватка, в другой — деревянная лопатка для помешивания. Мужчина подошел к женщине, поцеловал и сказал:
— Ну здравствуй, милая!
Потом снял с нее пальто с облезлым воротником, сел на корточки и начал стягивать гамаши. Гамаши не давались, мужчина смеялся и целовал женщину в толстый рубчатый чулок.
«Нет! Не может быть! — лихорадочно думала Лика. — Таких не любят! Я точно знаю — не любят! Или любят? Значит, любят разных? Может быть, даже всех? Может быть, любят не за то, что… А за что? Невероятно! Почему же тогда… Почему же тогда…» Она не додумала. Побоялась.
Между тем мужчина закончил с гамашами.
— На ужин сосиски и пюре, — сказал он. — Ты не против?
— Я не против, — ответила женщина без гамаш и пошла мыть руки.
На столе в кухне уже стояли тарелки и хлебница с толстыми ломтями белого хлеба. Женщина села за стол. Мужчина снял с плиты сковородку и положил ей на тарелку две сосиски и горку пюре.
— А я вот кого принесла, — сказала женщина и выложила на стол воробышка.
Воробышек уже оклемался, открыл глазки и закрыл клювик. Мужчина растерянно смотрел на него.
— И что нам с ним делать? — спросил он.
— Посадим в часы, — ответила она. — Вместо кукушки. Кукушка уже давно просилась в теплые края.
— Ах ты выдумщица моя,— он нежно погладил ее по плечу.— Пойду включу телевизор, скоро наш сериал.
Женщина осталась одна. Немного посидела, а потом тихо проговорила:
— Цып-цып.
Из часов высунулась деревянная кукушка.
— Я же просила, — проверещала кукушка скандальным голосом. — Я же просила мне не цыпкать! Я вам не курица какая-нибудь! Я, между прочим, на ответственной работе!
— Да ладно, — сказала женщина. — Не пыжься, чижик-пыжик. Можешь лететь в отпуск. В теплые края.
— Да? — кукушка наморщила клюв.
— А отпускные?
— Отпускных не будет. Будут только подъемные, — и женщина насыпала на стол немного пшена.
Кукушка вылетела из часов, села на стол, поклевала пшено и надменно оглядела воробышка.
— А это что валяется? — спросила кукушка.
— Не что, а кто, — поправила женщина. — Будет тебя заменять на время отпуска.
— А-а… Ну-ну, — сказала кукушка. — Значит, незаменимых у нас нет? — она вспорхнула на форточку, надула клюв, обиженно помахала крылом и улетела в теплые края.
— Вот так, — сказала женщина, подсаживая воробышка в часы.
— Делай после этого добрые дела. Все уши мне прожужжала своим отпуском, и вдруг обиды,— она остановилась посреди кухни и озабоченно потерла лоб. Ей в голову пришла неожиданная мысль.
— А может… — начала она неуверенно. — А может, ей вовсе не хотелось в этот отпуск? Может, ей хотелось, чтобы на нее обратили внимание? Дескать, она так устала, так загружена работой, а мы не ценим. Знаешь, пококетничать все любят. А я ее в теплые края. Как в ссылку. Вроде она и не нужна вовсе. Некрасиво получилось.
Ей стало неприятно, захотелось догнать кукушку и вернуть домой, но было уже поздно.
Воробышек испуганно забился в угол часового домика. Он думал, что это из-за него обидели кукушку. Хотя, если честно, ему не было ее жалко. Однако пора было приступать к новым обязанностям.
— Правила знаешь? — спросила женщина. — Кукуешь каждый час. Полчаса можешь пропускать, не звери же мы какие-нибудь, чтобы животных мучить. Вода и пшено на подоконнике. Рацион не ограничен. Все понял?
Воробышек кивнул и расправил крылья. Он уже начал осознавать важность возложенной на него миссии. «Кто, если не я? — думал воробышек. — Кто, если не я протянет им руку помощи? Ведь погибнут без твердого распорядка дня. А эта кукушка… Наглая какая. Права качает!»
И кукукнул не в срок. От полноты чувств.
Из комнаты донеслись позывные сериала.
— Милая! — крикнул муж. — Начинается!
Каждый вечер они смотрели сериал про донью Камиллу и дона Педро. Мужу нравилось, что в сериале все занимаются личными проблемами и никто не работает. Он был домашний, как щенок, и жизнь тоже предпочитал домашнюю, ограниченную гипсокартоном в цветочек и дерматином, набитым серой ватой. У него была мечта. Он мечтал, чтобы женщина в гамашах никогда не покидала дома. Он хотел круглые сутки иметь ее под рукой. Будь его воля, он бы превратил ее в слоника и поставил на комод. На кружевную салфеточку. Он очень переживал, что она каждое утро уходит на работу. Но разве ж ее удержишь!
Сериал уже начался, когда женщина в гамашах вошла в комнату. Уже прошли титры.
— Донья Камилла выходит из коматозного состояния, — шепотом сообщил муж, словно боялся потревожить покой доньи Камиллы.
Она кивнула, села в кресло и развернула вязание. Вот уже три года она вязала мужу лыжный свитер с косичками. Правда, муж на лыжах не ходил. Он и на санках-то не очень. Он вообще старался от дома не отдаляться и никуда надолго не отлучаться. Но свитер — это другое дело. Свитер — очень нужная в хозяйстве вещь. Особенно недовязанный. Когда жена сидит рядом и вяжет свитер, значит, жизнь течет правильно. Вот она сидела и вязала.
«Какой он у меня хозяйственный! — думала она, двигая спицами и настраивая себя на благодарность. — Все в дом несет! Что ни увидит — все в дом!» Однако благодарности не получалось. Ей казалось, что «все в дом»— это еще не все. Есть еще что-то. Только вот что? Спросить у мужа она не решалась. А сама не догадывалась. Она ведь была не очень сообразительная. Иногда ей хотелось просто погулять в лесу. Или пройтись по улицам. Не куда-то, а никуда. Это ведь не запрещено, правда? Но ходить почему-то получалось только в аптеку, на работу и в магазин.
— Смотри, смотри, — между тем шептал муж. — Сейчас дон Педро узнает, что Лоуренсия его внебрачная дочь. Ах ты, черт возьми! — он громко хлопнул себя по коленке. — Она оказалась его бабушкой! Он ее не узнал после двенадцатой пластической операции! Ты следишь?
Но она не следила. Он так громко хлопнул по коленке, что от неожиданности она выронила клубок. Клубок подкатился к двери, дверь открылась, и клубок выкатился в коридор. Она держала его за хвостик и не знала: идти за ним или досматривать сериал.
— Я сейчас, — пробормотала она и пошла подбирать клубок.
Она подошла к открытой двери и заглянула в прихожую, выискивая клубок. Он ждал ее у входа.
— Пошли? — спросил клубок.
— Куда? — опешила она.
— Как «куда»? В тридевятое царство, в тридесятое государство. Давай, давай, поторапливайся.
И покатился. Темными лесами, высокими горами, вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, по ухабам и оврагам, к морю-окияну, к острову Буяну, где текут молочные реки в кисельных берегах.
— Эй!— крикнула она. — А Бабы Яги там нет?
— Есть! — отозвался клубок. Голос его звучал все тише и тише, все дальше и дальше. — И Баба Яга, и Змей Горыныч, и Чудо-Юдо, и Кикимора болотная, и Соловей Разбойник. Здесь все есть, чего душа пожелает! Не бойся!
Она сделала шаг вперед, и у нее закружилась голова. Показалось, что под ногами пропасть и она сейчас полетит вниз. И обязательно сломает шею. Она испуганно вскрикнула, выпустила из рук хвостик клубка и отступила назад.
— Милая! — раздался голос мужа. — Иди скорей, тут дон Педро делает предложение донье Камилле. И закрой дверь, дует.
Она закрыла дверь и вернулась в кресло. Пора было возвращаться к гамашам. Она давно уже жила в жестком режиме гамаш. Понимаете, дело в том, что муж ее очень любил. По-своему, по-домашнему, но ведь любовью не бросаются. Даже такой. Или бросаются?
— Что с тобой? — озабоченно спросил муж. Он был очень внимателен и всегда замечал, когда ей не по себе.
— Ничего, — ответила она. — Пойду выгуляю Барбоса.
Она осторожно выглянула в коридор, но ни клубка, ни пропасти, ни тридевятого царства там уже не было. Она понуро влезла в гамаши и пальто с облезлым воротником, надела собаке ошейник и пошла во двор.
Лика испуганно отпрянула от окна, отбежала на несколько шагов и спряталась за детским грибочком. Там ее и застал Голубев.
Сегодня.
Что жы ты меня не бросила?
Голубев шел по двору с пакетом в руках. В пакете он носил бутылки. Бутылки звенели. «Это мои скляночки склячничают»,— с нежностью говорил Голубев. Он всегда с нежностью относился к бутылкам. Надо же к чему-то относиться с нежностью. Голубев выбрал бутылки. Они отвечали ему взаимностью.
— Ты чего в песочнице сидишь? — спросил Голубев Лику.
— Да так. А что, нельзя?
— Да сиди ради Бога! А чего ежишься? Холодно?
— Холодно. Голубев…
— Что?
— Ты убей меня Голубев, если я когда-нибудь надену гамаши.
— Гамаши? — удивился Голубев. — Что такое гамаши? — он впервые слышал это слово.
— Это галоши такие.
Голубев с недоумением посмотрел на ее ноги. Хорошие такие ноги. Длинные. В джинсах и кроссовках.
— А зачем тебе галоши? Сегодня же сухо.
— Господи, ну что с тобой говорить! Все равно ничего не понимаешь!
— Да что случилось-то?
— Ты знаешь, Голубев, я представила, что я жена ИванПалыча и сама за собой подглядываю, как прихожу домой, как мы едим пюре, как смотрим сериал.
— Хорошее дело, — одобрил Голубев. — Как называется? Давно идет?
— Дурак ты, Голубев! Поехали, отвезешь меня домой.
— Куда везти-то? Вот же твой дом.
Они действительно стояли у ее дома. Голубев позвенел бутылками. Это был призывный звон. Ему не терпелось выпить.
— А ты чего тут? — спросила она.
— К сыну! — с вызовом ответил Голубев. — Имею право?
— Имеешь, имеешь. Пошли.
Они вошли в подъезд и стали подниматься по лестнице. Дверь открыл муж. Муж был недоволен. Он семь раз звонил ей на работу, а там отвечали: «Нету. Когда будет, неизвестно».
— Почему неизвестно? — строго спрашивал муж. — Должны знать. У вас что там, шарашкина контора? Когда хочешь — приходишь, когда хочешь — уходишь? Вы что, не отвечаете за своих сотрудников?
Секретарша бросала трубку, но он все равно перезванивал. Он был упорный. Он хотел поговорить с Николаевым.
— Николаев, — говорил он ему. — Где моя жена?
— Да я не знаю, где моя, — беспечно отвечал Николаев и пулял стрелками в мишень. — А ты тут с глупостями.
— Николаев, — говорил муж. — Ты что-то от меня скрываешь.
— Было бы что, скрыл бы обязательно, — обещал Николаев. А он всегда выполнял обещания.
И вот — заявилась. С Голубевым. Вот что особенно неприятно. Голубева муж не любил. Как, впрочем, и Николаева. Были причины.
— Ты чего тут? — спросил муж Голубева с крупной неприязнью в голосе.
— К сыну! — с вызовом ответил Голубев. — Имею право?
— Вспомнил! — язвительно бросил муж. — Нравятся мне эти папаши, которые вспоминают о детях два раза в год!
— А второй — это какой? — спросил Голубев. Ему и одного-то раза было много. А тут — два. Голубев недоумевал, зачем нужно видеть детей два раза в год.
Муж не ответил. Он ушел в комнату и плотно прикрыл за собой дверь.
— Его нет, — глухо донеслось из-за двери. — Ушел в институт. У них там какая-то вечеринка.
— Вот и хорошо, — обрадовался Голубев. Отсутствие сына он воспринял с большим облегчением. Оно его взбодрило. Он никогда не знал, о чем надо говорить с детьми. Даже с великовозрастными. И очень напрягался. А напрягаться он не любил. Поэтому и обрадовался, что сына нет дома. — Тоже повод выпить, — сказал он и потащил бутылки в кухню.
Лика пошла за ним. Она всегда шла за ним, когда он был в пределах досягаемости. Иногда он поглядывал из-за плеча, мол, идет или нет? А, идет. Ну хорошо. Иногда даже и не глядел. Был уверен.
Голубев уже выгрузил бутылки и по-хозяйски полез в ее шкаф за стаканами. Стаканы испуганно звякнули и попытались спрятаться друг за друга. Всполошились, начали толкаться. Им надоело, что он их все время эксплуатирует. Но Голубев не заметил их защитных маневров. Он сгреб сразу три штуки и брякнул на стол. Она сидела напротив и думала, какой же он все-таки красивый, этот Голубев. Совсем не изменился за двадцать лет. И нос такой же, и уши, и брови, и пиджак. И взгляд. Наглый. Даже немного хамоватый. Прелесть.
Голубев разлил.
— Я так понимаю, что третьего не будет, — сказал он и сделал неопределенный жест в сторону комнаты.
— Не будет, — кивнула она. Голубев выпил. — Как жена? — спросила она.
— Да ну ее! — сказал Голубев и снова разлил. — Укатила в Питер. Там у нее дочка третьего родила, так что она у меня трижды бабушка.
— Скоро ты тоже станешь дедушкой. А я бабушкой. Как тебе такая перспектива? — язвительно сказала она. Она была рада, что может его хоть чем-то уязвить.
— С ума сошла! — испугался Голубев.— Этого еще не хватало! Я ему покажу, обалдую!
— Ты покажешь, как же, — сказала она. — Ты покажешь, как это делается. Что ты еще можешь показать?
Голубев заржал. Идея ему понравилась.
— Тебя жена насколько старше? — спросила она.
— На… Черт, вечно забываю, — Голубев наморщил лоб. Видно было, что подсчет дается ему с трудом. — На 19 лет.
— Зачем тебе такая старая, Голубев?
— Ха!— сказал Голубев и опрокинул на пол стакан. Стакан возмущенно хрустнул и развалился на две части. — Знаешь как она со мной нянчится!
— А молодую не хочешь?
— Очень. Очень хочу, — серьезно ответил Голубев. — Только ведь с ней надо всякие танцы танцевать. Лучше уж старая.
— Эгоист ты, Голубев. А может, тебе молодая, ну… как бы это сказать… уже не по плечу? А, Голубев?
Голубев загадочно улыбался. Ему все было по плечу. Так он считал. У него насчет себя вообще не возникало сомнений.
— Ну а с нами почему жену не знакомишь? — опять спросила она.— Стесняешься?
— А зачем она вам? — равнодушно бросил Голубев.
Действительно, зачем?
— Ты чего не пьешь? — спросил Голубев. — Давай, вздрогнем.
Они вздрогнули. На пороге появился Кот ученый. На задних лапах — тапки с меховыми помпонами. В передних — какая-то книжечка. В ухе— серебряная серьга с бирюзой.
— Что читаем? — спросил Голубев.
Кот покраснел до кончиков усов. Он был падок на женские бульварные романы и очень стеснялся своей страсти.
— А у вас тут… мммм… банкет? — спросил он, чтобы уйти от ответа.
— Банкет, банкет, — сказал Голубев. — Присоединяйся.
— Огласите, пожалуйста, меню, — велел Кот и сел на табуретку, положив лапу на лапу.
— Вот твое меню, — сказала Лика и насыпала в мисочку горстку сухого корма.
Кот обиделся и ушел. Ему ведь тоже хотелось, чтобы его считали человеком. А она нарочно это сделала. Она знала, что Кот обидится. Ей надо было, чтобы он скорей ушел. Ей хотелось поговорить с Голубевым. Ей всегда хотелось с ним поговорить, когда он был в пределах досягаемости. Хотя, спрашивается, о чем? О чем с ним говорить-то, с дураком?
— Если бы ты был моим мужем, я бы тебя бросила, — вдруг заявила она.
— Да ну! — сказал он хамским тоном. — Вот это новость! Чего же раньше не бросила?
— А ты не был моим мужем, — сказала она с запоздалой храбростью.
На пороге появился муж. Он был сердит.
— Попрошу на моей кухне не распивать! — выкрикнул он.
— Ну, у тебя прямо как в точке общественного питания. С собой не приносить, — лениво сказал Голубев. Он уже развалился на стуле и чувствовал себя прекрасно.
— Тебе пора! — строго сказал муж и выразительно постучал пальцем по своим часам.
Голубев поднялся.
— Ну, пока, — бросил он и двинулся к выходу. У входной двери остановился. — Даже закусить не дали, изверги. Ну ладно, прощаю. До следующего раза.
— Когда! — крикнула она, не сдержавшись. — Когда будет следующий раз?
Голубев пожал плечами. Он никогда ей ничего не обещал.
Когда-то.
И у монголов есть братья по разуму.
Голубев пришел из армии, чеканя шаг. И сразу стало непонятно. До армии было понятно, а тут вдруг — бац! — и все. Непонятно. До армии он учился в параллельном классе и был просто однокашником. Николаев— одноклассником, а он — однокашником. В принципе, это одно и то же. Интереса ни к тому, ни к другому Лика не испытывала. Потом Голубева в армию забрали. Николаев на Сашке женился. Левочка тут же крутился. Но Левочка не в счет. А сама она с ИванПалычем. И как-то так не думалось ни о чем. Вот Левочка в институт не поступил — это да, проблема. Пытались его пристроить на какую-нибудь работу, но он ни к какой работе оказался не пригоден. Болтался под ногами целыми днями. Они не возражали. Он им не мешал. Зимой катались на лыжах в Сокольниках. Летом на речном трамвайчике. До университета и обратно. На лыжах Сашка все время падала, и Николаеву приходилось ее поднимать. Он злился, но делать нечего. Не оставлять же ее валяться в снегу. Было подозрение, что Николаев не прочь оставить. Вдруг кто-нибудь подберет. Вот будет удача. Еще у Лики было одно подозрение насчет самой Сашки. Она подозревала, что Сашка падает нарочно. Что это такой тактический прием. Чтобы Николаев ее поднимал. Сашка же дура. Она думает, если Николаев ее поднимает, значит, заботится. Она не понимает, что он злится. Особенно тяжело стало весной. Весной же снег рыхлый. Сашка падает и проваливается. Николаев тянет-потянет, а вытянуть не может. ИванПалыч с Левочкой бегут на помощь. Но Сашке их помощь не нужна. Сашке нужен только Николаев. Сашка упирается и оттого проваливается еще глубже. Беда.
А на трамвайчике хорошо. Там пиво продают. Жигулевское. Свежее. Попили пива, погрелись на солнышке, выгрузились у «России» и побрели по улице Горького вверх. На улице Горького в кафе «Космос» они шиковали. Пили шампанское. За шампанское расплачивались мелочью. Хорошо, если серебром. А то и медью. Официантки их сильно недолюбливали, потому что о чаевых речь вообще не шла. Однажды Николаев, Левочка и ИванПалыч пошли в туалет покурить, а они с Сашкой остались за столом. Сашка была сильно озабочена своими отношениями с Николаевым. Трепалась, не закрывая рта. Мужики вернулись, а стульев нет. Увели стулья. За соседний столик. В другой раз Лику саму чуть не увели. Подошел один такой белозубый, положил руку на плечо и говорит: «Дэвушка! Я вэс ваш!» А она смотрит на него и смеется. Он чуть с ума не сошел. Просто она когда смеялась, очень становилась заразительной. Вот на эту заразительность все и клевали. Сашка завидовала. ИванПалыч супился. Переживал. Поглядывал ревниво. А что тут сделаешь? Не ходить же, сжав зубы? Она гладила ИванПалыча по голове, чуть-чуть ерошила волосы на затылке, и он отмякал. Он тогда еще не начал лысеть. Был вполне омеховевший.
Если бы не Сашкины завывания, все у них было бы хорошо. Просто расчудесно.
И тут Голубев.
Он пришел из армии, чеканя шаг, и Лика подумала: «Ну, началось». Ничего у нее внутри не екнуло. Глупости все это. Екает — не екает. В жар не кинуло. Сердце не захолонуло. Ничего вокруг не изменилось. Глупости все это. Меняется — не меняется. Цветы не расцвели. Соловьи не запели. Просто она подумала: «Ну, началось». И началось.
Голубев — надо отдать ему должное — долго ни о чем не догадывался. У него вообще была очень удобная особенность организма: не догадываться ни о чем, о чем неохота догадываться. Потом не догадываться стало неприлично. Он вроде бы спохватился. Сказал: «Ну ты что, малыш, в самом-то деле». И замолчал. А что еще говорить? Он не знал. А вы знаете, что говорить в подобных случаях?
Ее любовь к Голубеву проходила в такт его шагам и имела географию его маршрутов. Она за ним ходила. Иногда поспевала. Иногда отставала. Даже падала иногда. Унижалась. Он вроде бы не отмахивался, но шага не умалял. Не считал нужным. Когда она останавливалась, запыхавшись, он продолжал идти вперед. Один раз прошел мимо, когда она стояла на обочине и смотрела на него жалкими глазами. Не заметил. Ни ее, ни глаз. В другой раз наступил, когда она упала. Случайно. Походя. Сунул в руку бумажку с телефоном, сказал:
— Иди, позвони. Спросишь Милу. Скажешь, чтобы ждала меня на углу. Я через десять минут буду.
— А сам не можешь? — спросила она.
— Не могу, — вздохнул он. — Нужен женский голос. У нее мама знаешь какая строгая?
Она пошла и позвонила. А что оставалось делать? Она ни в чем не могла ему отказать. Он же был необыкновенный. Других таких она не знала. Он пользовался бешеным успехом у Мил, Зин, Наташ и даже у одной Калерии Петровны, пожилой дамы с усами и пленительной жилплощадью. На этой Калерии Петровне он потом и женился. Калерия думала приручить его своей жилплощадью, однако ничего не вышло. Голубев как был диким, так и остался. На жилплощади поселился, но дверь ей запереть не удалось. Однажды было попыталась, так он так на нее посмотрел, что она быстренько сунула ему в руки ключи и убежала на кухню за валокордином. И пить он не перестал. Даже больше стал пить. Хотя куда уж больше. Пил он мастерски. Так артистично — просто загляденье. Отставлял руку в сторону, закрывал глаза и — р-раз! — с налету в рот. Или с локтя. Ставил стакан на локоть и — р-раз!— с налету в рот. Никто так не умел, только он. Он в этом своем питье как бы самовыражался. Кто-то стишки пишет, кто-то картинки рисует, кто-то песенки поет, кто-то детишек рожает, а он — пьет. Он это дело смаковал в прямом и переносном смысле. Он ему отдавался самозабвенно. Обо всем на свете забывал. А Калерия Петровна тихонько плакала в уголке. Правда, и до Калерии Петровны многие плакали.
Вы спросите, что такого особенного было в Голубеве, что он пользовался таким бешеным спросом? Господи, да ничего! Ничего в нем не было! Сплошное самомнение. Дамочки, правда, утверждали, что у него необыкновенные глаза. Светлые, с черным ободком. И этими своими глазами он так смотрел… Н-да… Так о чем это я?
В среду в пять часов вечера Голубев позвал Лику к себе домой. Она не ожидала и поэтому сразу почувствовала себя дурой. Как всегда, когда человека застают врасплох. Вот, например, кошелек из кармана стащили. Чувствуешь себя полным идиотом. А тут вроде бы что-то дали, а ощущения те же. Она даже ударила себя по щекам. Чтобы прийти в себя. Чтобы выйти из оцепенения. Чтобы как-то отреагировать. «Зачем? — думала она в панике. — Зачем он меня зовет?» А Голубев ни о чем не думал. Он просто так брякнул. Низачем.
Раньше, до приглашения, она ему звонила по вечерам и молчала в трубку. Проверяла, дома ли он. Потом выходила из телефонной будки и плакала. Ей надо было обязательно поплакать на улице, чтобы слезы успели высохнуть до дома. Однажды у нее ночевала Сашка. Сашка попила чаю, поговорила о Николаеве и улеглась. А она заперлась в ванной и стала звонить Голубеву. Неудобно же на улицу идти. Гость в доме. В ванной она обычно запиралась повыть уже после телефонной будки. Включала воду и подвывала тихонько, чтобы никто не услышал. Теперь вот пришлось звонить. Ну, ладно, затянула в ванную телефонный провод, немножко запуталась по дороге, позвонила, поплакала, повыла, посидела на бортике ванны, утерлась полотенцем и пошла спать. Легла и стала думать, что Сашка все поняла и теперь не спит, а лежит и смеется над ней в подушку. Ну, что она идиотка. Сашка действительно не спала. Лежала и думала. Про Николаева.
Теперь Лика шла к Голубеву домой. А ИванПалыч, как всегда, ехал сзади на велосипеде.
— Ты зачем идешь к Голубеву? — спросил он.
— Заниматься русским языком, — ответила она. — Ты же знаешь, он в институт собирается поступать.
— Давай я его поднатаскаю, — предложил ИванПалыч.
Он вообще-то ни о чем не знал, просто немножко догадывался. Подозревал что-то такое нехорошее. Только сформулировать не мог. А казалось ему вот что: будто к нему подошли и начали снимать с него рубашку. «Это моя рубашка!» — говорит ИванПалыч и хватается за эту рубашку, чтобы ее удержать. «Нет, наша!» — отвечают ему. И тянут его рубашку к себе. А кто эти люди? И зачем им его рубашка? У них, вроде, свои рубашки есть. Вот что казалось ИванПалычу. Только он никак не мог понять, при чем тут рубашка.
— Не надо, — ответила она. — Он тебя стесняется. Это он с виду такой нахальный, а чуть что, сразу тушуется. Увидит тебя, весь синтаксис с пунктуацией забудет.
— Я тебя вот тут подожду, — сказал ИванПалыч. — Под липой.
— Хорошо, жди. Только я долго.
— Ничего, — сказал ИванПалыч. — Мне не привыкать.
Прислонил велосипед к липе и начал ждать. А она пошла к Голубеву.
Дома у Голубева было очень пыльно и всюду стояли штативы с фотоаппаратами. У него родители сидели в какой-то затяжной африканской командировке, и за время их отсутствия Голубев ни разу не вытер пыль. Вообще-то глупо было бы предполагать, что он станет вытирать пыль. Тут я погорячилась. Кроме пыли и штативов, Лика заметила какие-то осветительные приборы и раскрытые зонтики.
— Зачем тебе зонтики? — спросила она, думая о том, что даже дом у него не как у обычных людей. Вот, зонтики стоят.
— Давай, давай раздевайся, — озабоченно пробормотал он и сунул ей в руки какой-то альбом.
Альбом назывался «Былое и дамы». Былого у Голубева было еще маловато, а дам, судя по альбому, вполне достаточно. Дамы разных габаритов и возрастов сидели на голубевском диване в обнаженном виде, приняв зазывные позы, и позировали. Возле каждой — пояснительная надпись каллиграфическим почерком. Имя. Возраст. Рост. Вес. Масть. Отличительные особенности. Ну, например: «Розочка. 25 лет. 160 см. 55 кг. Крашеная блондинка. Оральный секс исключается. Почесывать копчик непосредственно перед совершением акта. Питание: чай, шоколадные конфеты, кекс «Столичный» Изюм желательно без косточек». Или: «Азалия Федотовна. 52 года. 167 см. 98 кг. Брюнетка с намеком на лысину. Водные процедуры перед началом сеанса обязательны. Особые приметы: гастрит, колит, холецестит. Жирное и сладкое не давать, рекомендуются вареные овощи и творог нулевой жирности». Вот такие у Голубева были жизненные интересы.
Голубев бегал по комнате и прилаживал свои штативы, софиты и зонтики. А она сидела и рассматривала фотографии в альбоме. Он этими фотографиями как бы намекал ей, чтобы она брала пример с его дам. Ну там, позы изучала. Выражение лиц. Но она не обижалась. Она думала: «То дамы, а то я. Большая разница». Она мыслила себя отдельно от его дам. Каждый ведь мыслит себя отдельно, пока не догадается, что он такой же, как все. Она пока не догадывалась. А Голубев догадывался. Он вообще-то это с самого начала знал. Что она такая, как все. Но помалкивал для пользы дела. Ставил свои софиты и помалкивал.
— Давай, — сказал он наконец. — Садись, — и указал на диван.
Она села.
— Ты что? — удивился Голубев. — Не поняла? Я думал, ты разделась уже.
Он подошел к ней и дернул молнию на платье. Платье упало, обнажив грудь.
— Надо же, — сказал Голубев. — В лифчике ходит.
— А что, надо без лифчика? — спросила она испуганно, прикрывая грудь ладошками.
— Да ко мне как-то так обычно… это… а-ля натюрель, — рассеянно пробормотал Голубев, подкручивая какой-то винтик. — Ну что, готова?
Она кивнула. Было немножко стыдно, но сладко.
— Может, выпьешь? — спросил Голубев, чтобы как-то ее подзадорить, и вытащил бутылку красненького.
Она покачала головой.
— Ну как хочешь, — сказал Голубев и отхлебнул.
Она хотела, чтобы он сказал что-нибудь другое, но промолчала. От Голубева разве дождешься. Она сидела на диване и стеснялась маленькой груди и узких бедер. Она еще не знала, что это красиво. Она завидовала Сашке и ее большой груди. Голубев глядел на нее взглядом оценщика.
— Руку закинь за голову, — сказал он наконец.— Ага, хорошо. Голову подними и чуть-чуть назад. Во… То, что доктор прописал. Погоди, я сейчас.
Он сбегал в соседнюю комнату и притащил круглую соломенную шляпу, похожую на стог сена. Она надела шляпу. Шляпа плохо держалась на голове. Так и норовила сползти на ухо. Нечеловеческим напряжением уха она пыталась удержать шляпу на месте. Голубев начал фотографировать.
— Откуда у тебя эта шляпа, Голубев? — спросила она.
— Подарили монгольские товарищи… товарищ… подруга.
— Так ты, наверное, монгольский язык знаешь. Скажи что-нибудь по-монгольски.
— Жугдэрдэмидийн Гурагча.
— Это что значит?
— Так первого монгольского космонавта звали.
— Интересно,— задумчиво сказала она.— Что монголы делали в космосе?
— Братьев по разуму искали,— отозвался Голубев.
— Нашли?
— Ага. Русских и американцев.
— А я думала, они инопланетян искали. Или, может, они сами инопланетяне?
— Нет,— сказал Голубев.— Не они. Мы. Мы ведь для них все на одно лицо.
— И ты? — поразилась она.
— И я.
Но она ему не поверила. Она подумала, что Голубев не может быть на одно лицо. Он может быть только на свое. И еще она подумала, как все-таки с ним интересно разговаривать. Так расширяются горизонты. Буквально до космических масштабов.
Голубев взял маленький фотоаппаратик, щелкнул ее еще один, последний, раз, и аппаратик выплюнул фотографию ему на ладонь.
— На, — сказал Голубев, протягивая ей фотографию. — Держи на память.
Вечером Лика показала фотографию Сашке.
— Ты знаешь, — сказала она, — у него там целый альбом голых баб.
— Не может быть! — не поверила Сашка.
— Может. С Голубевым все может быть. Ты знаешь, мне кажется, у нас с ним любовь.
— Не может быть! — не поверила Сашка, рассматривая фотографию.
— Может. Мне кажется, он меня совсем по-другому снимал. Не так, как их.
— Не может быть! — не поверила Сашка, а про себя подумала: «Какая же она дура! Верит всему, что говорит этот Голбуев. Если бы Николаев фотографировал голых баб, я бы застрелилась. А потом застрелила бы его». Тут Сашка немножко запуталась. Ей показалось, что она что-то не то подумала. Не в том порядке. Но вдаваться она не стала. Николаев же не фотографировал голых баб, чего вдаваться. — Чаю поставь, — сказала она и машинально сунула фотографию себе в карман.
Сегодня.
А вы заполняете каталожные карточки?
Вторник стал днем разговоров.
Утром позвонила Сашка.
— Видела тебя вчера с этой… рыжей выдрой, — сказала Сашка голосом, придушенным грудью. — Надо отдать ей должное, прекрасно выглядит. Ничего ее не берет! — Сашка любила быть справедливой. Это приподнимало ее в собственных глазах. — Ну а с тобой-то что, дорогуша?
— А что со мной? — переспросила Лика.
— У тебя нездоровый вид, — сказала Сашка докторским голосом. Диагноз был окончательный и обжалованию не подлежал. — Тебе пора в отпуск. Знаешь что, на выходные приедешь к нам на дачу. Буду делать из тебя человека.
В принципе, Сашка из чего угодно могла сделать человека. Так она считала. И делала. Это-то и пугало. Ведь если Сашке что-то втемяшится в голову — все. Кричи-не кричи, живым не уйдешь.
Короче, Лика струсила. В ее планы не входило, что рано утром во вторник Сашка застанет ее врасплох и проедется по ней танком. Она занервничала, засуетилась, залопотала что-то. Мол, ехать никак не могу, масса дел, к тому же совершенно не привыкла спать на чужом месте.
— А на своем? — спросила Сашка. — На своем ты как спишь? Бессонница не мучает?
— Да нет, — подумав, ответила Лика. — Вот если вчера только… Как-то тревожно было. Проснулась посреди ночи — и все, как отрезало. До утра промаялась.
— И что ты делала?
— Ну, что в таких случаях делают… Пошла на кухню, посидела, чаю попила, с луной перекинулись парой слов. Ей тоже не спалось.
— С луной? — подозрительно осведомилась Сашка. — Что же она тебе сказала?
— Понимаешь, — оживилась Лика, — оказывается, мы с ней совершенно одинаково смотрим на мир.
— Свысока, что ли? — уточнила Сашка. Она не упускала возможности… Какой, спросите вы. Да практически никакой. Например, уколоть. Так, легонько, чтобы не больно-то задавались.
— Да нет,— ответила Лика. — Она тоже… тоже… не очень счастлива в личной жизни. Одинокая она, понимаешь. С кем ей дружить? Звезды маленькие, колючие, как кнопки. Так и норовят врассыпную прыснуть или ужалить ее с обратной стороны, чтоб никто не заметил. Солнце днем дежурит. Они по времени не совпадают. И потом, ты же знаешь, оно такое самодостаточное, это солнце, ему никто не нужен. Вот она ночью и кукует одна. Томится. Теперь я с ней.
— Та-ак, все я-асно, — протянула Сашка и замолчала.
— Са-аш,— тихонько позвала она. — Ты где?
— Здесь я,— отозвалась Сашка. — Значит, вот что, милая. Сегодня в… погоди, посмотрю ежедневник…
И Сашка забормотала что-то вроде: «В девять летучка, в десять обход, в одиннадцать прием…» Лику всегда поражала эта Сашкина особенность все планировать и записывать наперед. Сама она никогда ничего не планировала. Не потому, что боялась сглазить. Просто скучно было знать, что ее ждет. Скучно было втискивать свою жизнь в узкие нудные непреклонные графы. Ей казалось: раз написано «15.00.— зубной врач», ничего уже с этим зубным врачом не поделаешь. Придется идти. Разве что стереть его к чертовой матери ластиком. Но ластик не берет шариковую ручку. В ежедневнике таилась неизбежность, которой она боялась. Он определял будущее. А ведь он не судьба. Он только подспорье. Ему не по чину. Неправильно это. Еще она никогда не вела дневник. Не сидела по вечерам за письменым столом под настольной лампой с затененным зеленым абажуром, не поверяла чистому листу, заключенному в клетку из телячьей кожи, что сегодня съела на завтрак, с кем пила на работе кофе и что сказала бухгалтерша Марьвасильна о ее новой кофточке. Она л ежит на своем диване с чувством вины и недовольства собой и никак не может уснуть.
Да, но почему же он на ней женился? Как это произошло? Вот вопрос. Наверное, они учились вместе. В одной группе. По выходным собирались у кого-нибудь дома или в институтском общежитии. Пили портвейн, танцевали, потом парочками разбредались по комнатам. Она всегда сидела в углу. Она же незаметная была, робкая, хотя и хорошенькая. До Петеньки с Васенькой. Знаете, такой тип — маленькой собачки, немножко обрызганной, но милой. Как-то он случайно подсел рядом и предложил ей выпить. Она отказалась. Он не знал, о чем с ней говорить, и сразу повел в другую комнату. Там он положил ее на чужую кровать и задрал юбку. А стакан с портвейном поставил рядом на пол, чтобы было легче дотянуться. Вот, собственно, и все. Потом у нее родился Васенька. Или Петенька. И его вызвали в деканат и сказали, что если он не женится… Нет, нет, не так. Никуда его не вызывали. Он сам. Он сам женился. Он же неплохой человек, этот муж. А вы подумали, что он изверг? Ну что вы. Она была ему очень благодарна за то, что он на ней женился, и старалась получше обустроить их общую жизнь. Только плохо получалось. Ему было не нужно ее обустройство. Он бы предпочел, чтобы она обустраивала кого-нибудь другого. А Петеньку с Васенькой можно ведь и по воскресеньям навещать.
Так думала Лика, пытаясь догнать женщину в гамашах. Но все оказалось не так.
Женщина в гамашах шла резво, круто выворачивая ноги и держа спину очень прямо. Она не знала, что люди смотрят на гамаши и толстые шерстяные чулки. Она думала, они смотрят на ее балетную походку.
Когда-то она мечтала танцевать на пуантах. Но не получилось. Ну бывает. Всем ведь хочется встать на пуанты. Или крикнуть что-нибудь эдакое. Или полаять. Вот полаешь, и вроде легче жить. Женщина в гамашах не лаяла. Она вставала на пуанты и высоко закидывала ногу. Пуанты лежали у нее на специальной полочке в шкафу, так, чтобы всегда быть под рукой. Еще у нее была газовая юбка под названием «пачка» и черный купальник с длинными рукавами. Это была ее униформа счастья. По понедельникам и средам она уходила с работы пораньше и заглядывала в маленький магазинчик под названием «Большой». Магазинчик находился на задворках Большого театра. Там продавались всякие балетные аксессуары, а еще — грим в длинных черных коробках, похожий на масляную краску, заколки, новогодний дождик, бантики, блестки, маски, фигурки фафоровых балерин, выводок маленьких лебедей, шляпы всякие смешные, ковбойские и пиратские. Ей нравилось, что в магазинчике никогда никого нет. О нем знали только балетные, а их в городе было не так уж много. Получалось, что она тоже балетная. Приятно, правда? Как «что»? Знать, что ты одна из них. Женщина в гамашах не стеснялась быть «одной из». «Ну, раз единственной и неповторимой не получилось, буду хотя бы одной из них», — думала она, причисляя себя к балетному цеху. Только цех об этом не подозревал. Еще она никогда не ела бисквитных тортов. Песочных, впрочем, тоже. И вафельных. Если на работе праздновали чей-то день рождения и намечалось общее чаепитие, она всегда находила предлог улизнуть. Сослуживцы считали ее гордячкой и не слишком любили. Но ей было все равно. Ведь балетные тортов не едят. Фигуру берегут. Фигура была ее главным козырем в борьбе за балет. Она сохранила ее в неприкосновенности с девических времен.
Сегодня у нее в магазинчике случилась неприятность. Она расхаживала между витрин, круто выворачивая ноги и держа спину очень прямо. Остановилась у полок с пуантами и стала щупать свои любимые, атласные, розовые. Покупать она ничего не собиралась. Денег было не так уж много. А еще в магазин за хлебом, и молока не забыть, и сыра. Вот она стояла и просто щупала. А рядом висела маска ведьмы. Эту маску она давно заприметила. Маска была противная. Злая, сморщенная, нос крючком, вместо волос пакля, на щеке бородавка. И глазки такие… как булавочные уколы. Она смотрела на свои пуанты, а маска смотрела на нее. Вдруг улыбнулась злобной улыбочкой и прокряхтела:
— А лебедя-то тебе никогда не станцевать! Ни первого, ни второго, ни двадцать четвертого в пятом ряду. Вот так-то, милочка! И нечего пуанты лапать! Не для того положены!
Женщина опешила, оступилась и сразу запаниковала. Не была готова к такому разговору. У нее и без того в тот день было неважное настроение — начальник накричал, и она решила, что он хочет ее уволить. Пришлось убежать в туалет, закрыться в кабинке и сделать несколько па из «Лебединого озера». Не помогло. Она добавила «Раймонды». Немного полегчало. Она ушла с работы на полчасика раньше и отправилась прямиком в свой магазинчик. Надо было расслабиться. И тут эта маска с гадостями.
— Я… я… — пролепетала она. — Я никакого лебедя не хочу! Мне никакого лебедя не надо!
— Ха-ха-ха! — раздельно произнесла маска. — Знаем мы эти штучки!
«Не на-адо!» — издевательски пропела она специальным клоунским голосом и высунула отвратительный малиновый язык.
— Как же, не надо! А два раза в неделю шляться сюда, как на работу, это по-вашему, для чего? Для культурного развития? Не выйдет у тебя, милочка, ничего. И не надейся!
Женщина выскочила из магазина и помчалась к метро, забывая выворачивать ноги и прямо держать спину. Да она сама, сама знает, что ничего не выйдет. Но говорить об этом вслух, да еще постороннему человеку, — это же бестактно! Это просто хамство какое-то! Так же нельзя! Так же можно человека на всю жизнь калекой оставить! Она спустилась в метро, вбежала в вагон, плюхнулась на сиденье и стала приходить в себя. Немного отдышалась. И вот теперь она шла домой, каждым шагом утверждая свое право на балетную походку. А Лика шла за ней, удивляясь тому, как это ей удается так сильно выворачивать ступни. Почти на девяносто градусов. И ступает так странно. Не с пятки на мысок, а наоборот — с мыска на пятку.
Вдруг женщина остановилась, наклонилась к сугробу и подняла маленького воробышка. Воробышек совсем замерз. Лежал у нее на ладони обледенелый, глазки закатил, клювик приоткрыл. Она подышала на него и сунула в варежку.
«Господи! Откуда тут сугроб? — в ужасе подумала Лика.— Ведь лето! Ах, да, я все забываю, у нее же зима».
Женщина между тем подошла к длинному серому блочному дому, открыла дверь парадного и скрылась внутри. Через минуту загорелось одно из окон. Окно было на первом этаже. Повезло. Лика на цыпочках подкралась к окну и заглянула внутрь. Стоять в джинсах и майке было холодно, она поежилась, но не двинулась с места. В окне она видела кухню, а через открытую дверь просматривался еще и кусочек прихожей. Она придвинулась поближе. Звуки доносились, как из подушки.
Хлопнула дверь. Женщина вошла в прихожую. Ей навстречу из комнаты вышел мужчина. Мужчина был мягкий, уютный, в тапках и фартуке, мягкой клетчатой рубахе навыпуск и трикотажных тренировочных штанах, чуть-чуть вытянутых на коленях. В одной руке — прихватка, в другой — деревянная лопатка для помешивания. Мужчина подошел к женщине, поцеловал и сказал:
— Ну здравствуй, милая!
Потом снял с нее пальто с облезлым воротником, сел на корточки и начал стягивать гамаши. Гамаши не давались, мужчина смеялся и целовал женщину в толстый рубчатый чулок.
«Нет! Не может быть! — лихорадочно думала Лика. — Таких не любят! Я точно знаю — не любят! Или любят? Значит, любят разных? Может быть, даже всех? Может быть, любят не за то, что… А за что? Невероятно! Почему же тогда… Почему же тогда…» Она не додумала. Побоялась.
Между тем мужчина закончил с гамашами.
— На ужин сосиски и пюре, — сказал он. — Ты не против?
— Я не против, — ответила женщина без гамаш и пошла мыть руки.
На столе в кухне уже стояли тарелки и хлебница с толстыми ломтями белого хлеба. Женщина села за стол. Мужчина снял с плиты сковородку и положил ей на тарелку две сосиски и горку пюре.
— А я вот кого принесла, — сказала женщина и выложила на стол воробышка.
Воробышек уже оклемался, открыл глазки и закрыл клювик. Мужчина растерянно смотрел на него.
— И что нам с ним делать? — спросил он.
— Посадим в часы, — ответила она. — Вместо кукушки. Кукушка уже давно просилась в теплые края.
— Ах ты выдумщица моя,— он нежно погладил ее по плечу.— Пойду включу телевизор, скоро наш сериал.
Женщина осталась одна. Немного посидела, а потом тихо проговорила:
— Цып-цып.
Из часов высунулась деревянная кукушка.
— Я же просила, — проверещала кукушка скандальным голосом. — Я же просила мне не цыпкать! Я вам не курица какая-нибудь! Я, между прочим, на ответственной работе!
— Да ладно, — сказала женщина. — Не пыжься, чижик-пыжик. Можешь лететь в отпуск. В теплые края.
— Да? — кукушка наморщила клюв.
— А отпускные?
— Отпускных не будет. Будут только подъемные, — и женщина насыпала на стол немного пшена.
Кукушка вылетела из часов, села на стол, поклевала пшено и надменно оглядела воробышка.
— А это что валяется? — спросила кукушка.
— Не что, а кто, — поправила женщина. — Будет тебя заменять на время отпуска.
— А-а… Ну-ну, — сказала кукушка. — Значит, незаменимых у нас нет? — она вспорхнула на форточку, надула клюв, обиженно помахала крылом и улетела в теплые края.
— Вот так, — сказала женщина, подсаживая воробышка в часы.
— Делай после этого добрые дела. Все уши мне прожужжала своим отпуском, и вдруг обиды,— она остановилась посреди кухни и озабоченно потерла лоб. Ей в голову пришла неожиданная мысль.
— А может… — начала она неуверенно. — А может, ей вовсе не хотелось в этот отпуск? Может, ей хотелось, чтобы на нее обратили внимание? Дескать, она так устала, так загружена работой, а мы не ценим. Знаешь, пококетничать все любят. А я ее в теплые края. Как в ссылку. Вроде она и не нужна вовсе. Некрасиво получилось.
Ей стало неприятно, захотелось догнать кукушку и вернуть домой, но было уже поздно.
Воробышек испуганно забился в угол часового домика. Он думал, что это из-за него обидели кукушку. Хотя, если честно, ему не было ее жалко. Однако пора было приступать к новым обязанностям.
— Правила знаешь? — спросила женщина. — Кукуешь каждый час. Полчаса можешь пропускать, не звери же мы какие-нибудь, чтобы животных мучить. Вода и пшено на подоконнике. Рацион не ограничен. Все понял?
Воробышек кивнул и расправил крылья. Он уже начал осознавать важность возложенной на него миссии. «Кто, если не я? — думал воробышек. — Кто, если не я протянет им руку помощи? Ведь погибнут без твердого распорядка дня. А эта кукушка… Наглая какая. Права качает!»
И кукукнул не в срок. От полноты чувств.
Из комнаты донеслись позывные сериала.
— Милая! — крикнул муж. — Начинается!
Каждый вечер они смотрели сериал про донью Камиллу и дона Педро. Мужу нравилось, что в сериале все занимаются личными проблемами и никто не работает. Он был домашний, как щенок, и жизнь тоже предпочитал домашнюю, ограниченную гипсокартоном в цветочек и дерматином, набитым серой ватой. У него была мечта. Он мечтал, чтобы женщина в гамашах никогда не покидала дома. Он хотел круглые сутки иметь ее под рукой. Будь его воля, он бы превратил ее в слоника и поставил на комод. На кружевную салфеточку. Он очень переживал, что она каждое утро уходит на работу. Но разве ж ее удержишь!
Сериал уже начался, когда женщина в гамашах вошла в комнату. Уже прошли титры.
— Донья Камилла выходит из коматозного состояния, — шепотом сообщил муж, словно боялся потревожить покой доньи Камиллы.
Она кивнула, села в кресло и развернула вязание. Вот уже три года она вязала мужу лыжный свитер с косичками. Правда, муж на лыжах не ходил. Он и на санках-то не очень. Он вообще старался от дома не отдаляться и никуда надолго не отлучаться. Но свитер — это другое дело. Свитер — очень нужная в хозяйстве вещь. Особенно недовязанный. Когда жена сидит рядом и вяжет свитер, значит, жизнь течет правильно. Вот она сидела и вязала.
«Какой он у меня хозяйственный! — думала она, двигая спицами и настраивая себя на благодарность. — Все в дом несет! Что ни увидит — все в дом!» Однако благодарности не получалось. Ей казалось, что «все в дом»— это еще не все. Есть еще что-то. Только вот что? Спросить у мужа она не решалась. А сама не догадывалась. Она ведь была не очень сообразительная. Иногда ей хотелось просто погулять в лесу. Или пройтись по улицам. Не куда-то, а никуда. Это ведь не запрещено, правда? Но ходить почему-то получалось только в аптеку, на работу и в магазин.
— Смотри, смотри, — между тем шептал муж. — Сейчас дон Педро узнает, что Лоуренсия его внебрачная дочь. Ах ты, черт возьми! — он громко хлопнул себя по коленке. — Она оказалась его бабушкой! Он ее не узнал после двенадцатой пластической операции! Ты следишь?
Но она не следила. Он так громко хлопнул по коленке, что от неожиданности она выронила клубок. Клубок подкатился к двери, дверь открылась, и клубок выкатился в коридор. Она держала его за хвостик и не знала: идти за ним или досматривать сериал.
— Я сейчас, — пробормотала она и пошла подбирать клубок.
Она подошла к открытой двери и заглянула в прихожую, выискивая клубок. Он ждал ее у входа.
— Пошли? — спросил клубок.
— Куда? — опешила она.
— Как «куда»? В тридевятое царство, в тридесятое государство. Давай, давай, поторапливайся.
И покатился. Темными лесами, высокими горами, вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, по ухабам и оврагам, к морю-окияну, к острову Буяну, где текут молочные реки в кисельных берегах.
— Эй!— крикнула она. — А Бабы Яги там нет?
— Есть! — отозвался клубок. Голос его звучал все тише и тише, все дальше и дальше. — И Баба Яга, и Змей Горыныч, и Чудо-Юдо, и Кикимора болотная, и Соловей Разбойник. Здесь все есть, чего душа пожелает! Не бойся!
Она сделала шаг вперед, и у нее закружилась голова. Показалось, что под ногами пропасть и она сейчас полетит вниз. И обязательно сломает шею. Она испуганно вскрикнула, выпустила из рук хвостик клубка и отступила назад.
— Милая! — раздался голос мужа. — Иди скорей, тут дон Педро делает предложение донье Камилле. И закрой дверь, дует.
Она закрыла дверь и вернулась в кресло. Пора было возвращаться к гамашам. Она давно уже жила в жестком режиме гамаш. Понимаете, дело в том, что муж ее очень любил. По-своему, по-домашнему, но ведь любовью не бросаются. Даже такой. Или бросаются?
— Что с тобой? — озабоченно спросил муж. Он был очень внимателен и всегда замечал, когда ей не по себе.
— Ничего, — ответила она. — Пойду выгуляю Барбоса.
Она осторожно выглянула в коридор, но ни клубка, ни пропасти, ни тридевятого царства там уже не было. Она понуро влезла в гамаши и пальто с облезлым воротником, надела собаке ошейник и пошла во двор.
Лика испуганно отпрянула от окна, отбежала на несколько шагов и спряталась за детским грибочком. Там ее и застал Голубев.
Сегодня.
Что жы ты меня не бросила?
Голубев шел по двору с пакетом в руках. В пакете он носил бутылки. Бутылки звенели. «Это мои скляночки склячничают»,— с нежностью говорил Голубев. Он всегда с нежностью относился к бутылкам. Надо же к чему-то относиться с нежностью. Голубев выбрал бутылки. Они отвечали ему взаимностью.
— Ты чего в песочнице сидишь? — спросил Голубев Лику.
— Да так. А что, нельзя?
— Да сиди ради Бога! А чего ежишься? Холодно?
— Холодно. Голубев…
— Что?
— Ты убей меня Голубев, если я когда-нибудь надену гамаши.
— Гамаши? — удивился Голубев. — Что такое гамаши? — он впервые слышал это слово.
— Это галоши такие.
Голубев с недоумением посмотрел на ее ноги. Хорошие такие ноги. Длинные. В джинсах и кроссовках.
— А зачем тебе галоши? Сегодня же сухо.
— Господи, ну что с тобой говорить! Все равно ничего не понимаешь!
— Да что случилось-то?
— Ты знаешь, Голубев, я представила, что я жена ИванПалыча и сама за собой подглядываю, как прихожу домой, как мы едим пюре, как смотрим сериал.
— Хорошее дело, — одобрил Голубев. — Как называется? Давно идет?
— Дурак ты, Голубев! Поехали, отвезешь меня домой.
— Куда везти-то? Вот же твой дом.
Они действительно стояли у ее дома. Голубев позвенел бутылками. Это был призывный звон. Ему не терпелось выпить.
— А ты чего тут? — спросила она.
— К сыну! — с вызовом ответил Голубев. — Имею право?
— Имеешь, имеешь. Пошли.
Они вошли в подъезд и стали подниматься по лестнице. Дверь открыл муж. Муж был недоволен. Он семь раз звонил ей на работу, а там отвечали: «Нету. Когда будет, неизвестно».
— Почему неизвестно? — строго спрашивал муж. — Должны знать. У вас что там, шарашкина контора? Когда хочешь — приходишь, когда хочешь — уходишь? Вы что, не отвечаете за своих сотрудников?
Секретарша бросала трубку, но он все равно перезванивал. Он был упорный. Он хотел поговорить с Николаевым.
— Николаев, — говорил он ему. — Где моя жена?
— Да я не знаю, где моя, — беспечно отвечал Николаев и пулял стрелками в мишень. — А ты тут с глупостями.
— Николаев, — говорил муж. — Ты что-то от меня скрываешь.
— Было бы что, скрыл бы обязательно, — обещал Николаев. А он всегда выполнял обещания.
И вот — заявилась. С Голубевым. Вот что особенно неприятно. Голубева муж не любил. Как, впрочем, и Николаева. Были причины.
— Ты чего тут? — спросил муж Голубева с крупной неприязнью в голосе.
— К сыну! — с вызовом ответил Голубев. — Имею право?
— Вспомнил! — язвительно бросил муж. — Нравятся мне эти папаши, которые вспоминают о детях два раза в год!
— А второй — это какой? — спросил Голубев. Ему и одного-то раза было много. А тут — два. Голубев недоумевал, зачем нужно видеть детей два раза в год.
Муж не ответил. Он ушел в комнату и плотно прикрыл за собой дверь.
— Его нет, — глухо донеслось из-за двери. — Ушел в институт. У них там какая-то вечеринка.
— Вот и хорошо, — обрадовался Голубев. Отсутствие сына он воспринял с большим облегчением. Оно его взбодрило. Он никогда не знал, о чем надо говорить с детьми. Даже с великовозрастными. И очень напрягался. А напрягаться он не любил. Поэтому и обрадовался, что сына нет дома. — Тоже повод выпить, — сказал он и потащил бутылки в кухню.
Лика пошла за ним. Она всегда шла за ним, когда он был в пределах досягаемости. Иногда он поглядывал из-за плеча, мол, идет или нет? А, идет. Ну хорошо. Иногда даже и не глядел. Был уверен.
Голубев уже выгрузил бутылки и по-хозяйски полез в ее шкаф за стаканами. Стаканы испуганно звякнули и попытались спрятаться друг за друга. Всполошились, начали толкаться. Им надоело, что он их все время эксплуатирует. Но Голубев не заметил их защитных маневров. Он сгреб сразу три штуки и брякнул на стол. Она сидела напротив и думала, какой же он все-таки красивый, этот Голубев. Совсем не изменился за двадцать лет. И нос такой же, и уши, и брови, и пиджак. И взгляд. Наглый. Даже немного хамоватый. Прелесть.
Голубев разлил.
— Я так понимаю, что третьего не будет, — сказал он и сделал неопределенный жест в сторону комнаты.
— Не будет, — кивнула она. Голубев выпил. — Как жена? — спросила она.
— Да ну ее! — сказал Голубев и снова разлил. — Укатила в Питер. Там у нее дочка третьего родила, так что она у меня трижды бабушка.
— Скоро ты тоже станешь дедушкой. А я бабушкой. Как тебе такая перспектива? — язвительно сказала она. Она была рада, что может его хоть чем-то уязвить.
— С ума сошла! — испугался Голубев.— Этого еще не хватало! Я ему покажу, обалдую!
— Ты покажешь, как же, — сказала она. — Ты покажешь, как это делается. Что ты еще можешь показать?
Голубев заржал. Идея ему понравилась.
— Тебя жена насколько старше? — спросила она.
— На… Черт, вечно забываю, — Голубев наморщил лоб. Видно было, что подсчет дается ему с трудом. — На 19 лет.
— Зачем тебе такая старая, Голубев?
— Ха!— сказал Голубев и опрокинул на пол стакан. Стакан возмущенно хрустнул и развалился на две части. — Знаешь как она со мной нянчится!
— А молодую не хочешь?
— Очень. Очень хочу, — серьезно ответил Голубев. — Только ведь с ней надо всякие танцы танцевать. Лучше уж старая.
— Эгоист ты, Голубев. А может, тебе молодая, ну… как бы это сказать… уже не по плечу? А, Голубев?
Голубев загадочно улыбался. Ему все было по плечу. Так он считал. У него насчет себя вообще не возникало сомнений.
— Ну а с нами почему жену не знакомишь? — опять спросила она.— Стесняешься?
— А зачем она вам? — равнодушно бросил Голубев.
Действительно, зачем?
— Ты чего не пьешь? — спросил Голубев. — Давай, вздрогнем.
Они вздрогнули. На пороге появился Кот ученый. На задних лапах — тапки с меховыми помпонами. В передних — какая-то книжечка. В ухе— серебряная серьга с бирюзой.
— Что читаем? — спросил Голубев.
Кот покраснел до кончиков усов. Он был падок на женские бульварные романы и очень стеснялся своей страсти.
— А у вас тут… мммм… банкет? — спросил он, чтобы уйти от ответа.
— Банкет, банкет, — сказал Голубев. — Присоединяйся.
— Огласите, пожалуйста, меню, — велел Кот и сел на табуретку, положив лапу на лапу.
— Вот твое меню, — сказала Лика и насыпала в мисочку горстку сухого корма.
Кот обиделся и ушел. Ему ведь тоже хотелось, чтобы его считали человеком. А она нарочно это сделала. Она знала, что Кот обидится. Ей надо было, чтобы он скорей ушел. Ей хотелось поговорить с Голубевым. Ей всегда хотелось с ним поговорить, когда он был в пределах досягаемости. Хотя, спрашивается, о чем? О чем с ним говорить-то, с дураком?
— Если бы ты был моим мужем, я бы тебя бросила, — вдруг заявила она.
— Да ну! — сказал он хамским тоном. — Вот это новость! Чего же раньше не бросила?
— А ты не был моим мужем, — сказала она с запоздалой храбростью.
На пороге появился муж. Он был сердит.
— Попрошу на моей кухне не распивать! — выкрикнул он.
— Ну, у тебя прямо как в точке общественного питания. С собой не приносить, — лениво сказал Голубев. Он уже развалился на стуле и чувствовал себя прекрасно.
— Тебе пора! — строго сказал муж и выразительно постучал пальцем по своим часам.
Голубев поднялся.
— Ну, пока, — бросил он и двинулся к выходу. У входной двери остановился. — Даже закусить не дали, изверги. Ну ладно, прощаю. До следующего раза.
— Когда! — крикнула она, не сдержавшись. — Когда будет следующий раз?
Голубев пожал плечами. Он никогда ей ничего не обещал.
Когда-то.
И у монголов есть братья по разуму.
Голубев пришел из армии, чеканя шаг. И сразу стало непонятно. До армии было понятно, а тут вдруг — бац! — и все. Непонятно. До армии он учился в параллельном классе и был просто однокашником. Николаев— одноклассником, а он — однокашником. В принципе, это одно и то же. Интереса ни к тому, ни к другому Лика не испытывала. Потом Голубева в армию забрали. Николаев на Сашке женился. Левочка тут же крутился. Но Левочка не в счет. А сама она с ИванПалычем. И как-то так не думалось ни о чем. Вот Левочка в институт не поступил — это да, проблема. Пытались его пристроить на какую-нибудь работу, но он ни к какой работе оказался не пригоден. Болтался под ногами целыми днями. Они не возражали. Он им не мешал. Зимой катались на лыжах в Сокольниках. Летом на речном трамвайчике. До университета и обратно. На лыжах Сашка все время падала, и Николаеву приходилось ее поднимать. Он злился, но делать нечего. Не оставлять же ее валяться в снегу. Было подозрение, что Николаев не прочь оставить. Вдруг кто-нибудь подберет. Вот будет удача. Еще у Лики было одно подозрение насчет самой Сашки. Она подозревала, что Сашка падает нарочно. Что это такой тактический прием. Чтобы Николаев ее поднимал. Сашка же дура. Она думает, если Николаев ее поднимает, значит, заботится. Она не понимает, что он злится. Особенно тяжело стало весной. Весной же снег рыхлый. Сашка падает и проваливается. Николаев тянет-потянет, а вытянуть не может. ИванПалыч с Левочкой бегут на помощь. Но Сашке их помощь не нужна. Сашке нужен только Николаев. Сашка упирается и оттого проваливается еще глубже. Беда.
А на трамвайчике хорошо. Там пиво продают. Жигулевское. Свежее. Попили пива, погрелись на солнышке, выгрузились у «России» и побрели по улице Горького вверх. На улице Горького в кафе «Космос» они шиковали. Пили шампанское. За шампанское расплачивались мелочью. Хорошо, если серебром. А то и медью. Официантки их сильно недолюбливали, потому что о чаевых речь вообще не шла. Однажды Николаев, Левочка и ИванПалыч пошли в туалет покурить, а они с Сашкой остались за столом. Сашка была сильно озабочена своими отношениями с Николаевым. Трепалась, не закрывая рта. Мужики вернулись, а стульев нет. Увели стулья. За соседний столик. В другой раз Лику саму чуть не увели. Подошел один такой белозубый, положил руку на плечо и говорит: «Дэвушка! Я вэс ваш!» А она смотрит на него и смеется. Он чуть с ума не сошел. Просто она когда смеялась, очень становилась заразительной. Вот на эту заразительность все и клевали. Сашка завидовала. ИванПалыч супился. Переживал. Поглядывал ревниво. А что тут сделаешь? Не ходить же, сжав зубы? Она гладила ИванПалыча по голове, чуть-чуть ерошила волосы на затылке, и он отмякал. Он тогда еще не начал лысеть. Был вполне омеховевший.
Если бы не Сашкины завывания, все у них было бы хорошо. Просто расчудесно.
И тут Голубев.
Он пришел из армии, чеканя шаг, и Лика подумала: «Ну, началось». Ничего у нее внутри не екнуло. Глупости все это. Екает — не екает. В жар не кинуло. Сердце не захолонуло. Ничего вокруг не изменилось. Глупости все это. Меняется — не меняется. Цветы не расцвели. Соловьи не запели. Просто она подумала: «Ну, началось». И началось.
Голубев — надо отдать ему должное — долго ни о чем не догадывался. У него вообще была очень удобная особенность организма: не догадываться ни о чем, о чем неохота догадываться. Потом не догадываться стало неприлично. Он вроде бы спохватился. Сказал: «Ну ты что, малыш, в самом-то деле». И замолчал. А что еще говорить? Он не знал. А вы знаете, что говорить в подобных случаях?
Ее любовь к Голубеву проходила в такт его шагам и имела географию его маршрутов. Она за ним ходила. Иногда поспевала. Иногда отставала. Даже падала иногда. Унижалась. Он вроде бы не отмахивался, но шага не умалял. Не считал нужным. Когда она останавливалась, запыхавшись, он продолжал идти вперед. Один раз прошел мимо, когда она стояла на обочине и смотрела на него жалкими глазами. Не заметил. Ни ее, ни глаз. В другой раз наступил, когда она упала. Случайно. Походя. Сунул в руку бумажку с телефоном, сказал:
— Иди, позвони. Спросишь Милу. Скажешь, чтобы ждала меня на углу. Я через десять минут буду.
— А сам не можешь? — спросила она.
— Не могу, — вздохнул он. — Нужен женский голос. У нее мама знаешь какая строгая?
Она пошла и позвонила. А что оставалось делать? Она ни в чем не могла ему отказать. Он же был необыкновенный. Других таких она не знала. Он пользовался бешеным успехом у Мил, Зин, Наташ и даже у одной Калерии Петровны, пожилой дамы с усами и пленительной жилплощадью. На этой Калерии Петровне он потом и женился. Калерия думала приручить его своей жилплощадью, однако ничего не вышло. Голубев как был диким, так и остался. На жилплощади поселился, но дверь ей запереть не удалось. Однажды было попыталась, так он так на нее посмотрел, что она быстренько сунула ему в руки ключи и убежала на кухню за валокордином. И пить он не перестал. Даже больше стал пить. Хотя куда уж больше. Пил он мастерски. Так артистично — просто загляденье. Отставлял руку в сторону, закрывал глаза и — р-раз! — с налету в рот. Или с локтя. Ставил стакан на локоть и — р-раз!— с налету в рот. Никто так не умел, только он. Он в этом своем питье как бы самовыражался. Кто-то стишки пишет, кто-то картинки рисует, кто-то песенки поет, кто-то детишек рожает, а он — пьет. Он это дело смаковал в прямом и переносном смысле. Он ему отдавался самозабвенно. Обо всем на свете забывал. А Калерия Петровна тихонько плакала в уголке. Правда, и до Калерии Петровны многие плакали.
Вы спросите, что такого особенного было в Голубеве, что он пользовался таким бешеным спросом? Господи, да ничего! Ничего в нем не было! Сплошное самомнение. Дамочки, правда, утверждали, что у него необыкновенные глаза. Светлые, с черным ободком. И этими своими глазами он так смотрел… Н-да… Так о чем это я?
В среду в пять часов вечера Голубев позвал Лику к себе домой. Она не ожидала и поэтому сразу почувствовала себя дурой. Как всегда, когда человека застают врасплох. Вот, например, кошелек из кармана стащили. Чувствуешь себя полным идиотом. А тут вроде бы что-то дали, а ощущения те же. Она даже ударила себя по щекам. Чтобы прийти в себя. Чтобы выйти из оцепенения. Чтобы как-то отреагировать. «Зачем? — думала она в панике. — Зачем он меня зовет?» А Голубев ни о чем не думал. Он просто так брякнул. Низачем.
Раньше, до приглашения, она ему звонила по вечерам и молчала в трубку. Проверяла, дома ли он. Потом выходила из телефонной буд ки и плакала. Ей надо было обязательно поплакать на улице, чтобы слезы успели высохнуть до дома. Однажды у нее ночевала Сашка. Сашка попила чаю, поговорила о Николаеве и улеглась. А она заперлась в ванной и стала звонить Голубеву. Неудобно же на улицу идти. Гость в доме. В ванной она обычно запиралась повыть уже после телефонной будки. Включала воду и подвывала тихонько, чтобы никто не услышал. Теперь вот пришлось звонить. Ну, ладно, затянула в ванную телефонный провод, немножко запуталась по дороге, позвонила, поплакала, повыла, посидела на бортике ванны, утерлась полотенцем и пошла спать. Легла и стала думать, что Сашка все поняла и теперь не спит, а лежит и смеется над ней в подушку. Ну, что она идиотка. Сашка действительно не спала. Лежала и думала. Про Николаева.
Теперь Лика шла к Голубеву домой. А ИванПалыч, как всегда, ехал сзади на велосипеде.
— Ты зачем идешь к Голубеву? — спросил он.
— Заниматься русским языком, — ответила она. — Ты же знаешь, он в институт собирается поступать.
— Давай я его поднатаскаю, — предложил ИванПалыч.
Он вообще-то ни о чем не знал, просто немножко догадывался. Подозревал что-то такое нехорошее. Только сформулировать не мог. А казалось ему вот что: будто к нему подошли и начали снимать с него рубашку. «Это моя рубашка!» — говорит ИванПалыч и хватается за эту рубашку, чтобы ее удержать. «Нет, наша!» — отвечают ему. И тянут его рубашку к себе. А кто эти люди? И зачем им его рубашка? У них, вроде, свои рубашки есть. Вот что казалось ИванПалычу. Только он никак не мог понять, при чем тут рубашка.
— Не надо, — ответила она. — Он тебя стесняется. Это он с виду такой нахальный, а чуть что, сразу тушуется. Увидит тебя, весь синтаксис с пунктуацией забудет.
— Я тебя вот тут подожду, — сказал ИванПалыч. — Под липой.
— Хорошо, жди. Только я долго.
— Ничего, — сказал ИванПалыч. — Мне не привыкать.
Прислонил велосипед к липе и начал ждать. А она пошла к Голубеву.
Дома у Голубева было очень пыльно и всюду стояли штативы с фотоаппаратами. У него родители сидели в какой-то затяжной африканской командировке, и за время их отсутствия Голубев ни разу не вытер пыль. Вообще-то глупо было бы предполагать, что он станет вытирать пыль. Тут я погорячилась. Кроме пыли и штативов, Лика заметила какие-то осветительные приборы и раскрытые зонтики.
— Зачем тебе зонтики? — спросила она, думая о том, что даже дом у него не как у обычных людей. Вот, зонтики стоят.
— Давай, давай раздевайся, — озабоченно пробормотал он и сунул ей в руки какой-то альбом.
Альбом назывался «Былое и дамы». Былого у Голубева было еще маловато, а дам, судя по альбому, вполне достаточно. Дамы разных габаритов и возрастов сидели на голубевском диване в обнаженном виде, приняв зазывные позы, и позировали. Возле каждой — пояснительная надпись каллиграфическим почерком. Имя. Возраст. Рост. Вес. Масть. Отличительные особенности. Ну, например: «Розочка. 25 лет. 160 см. 55 кг. Крашеная блондинка. Оральный секс исключается. Почесывать копчик непосредственно перед совершением акта. Питание: чай, шоколадные конфеты, кекс «Столичный» Изюм желательно без косточек». Или: «Азалия Федотовна. 52 года. 167 см. 98 кг. Брюнетка с намеком на лысину. Водные процедуры перед началом сеанса обязательны. Особые приметы: гастрит, колит, холецестит. Жирное и сладкое не давать, рекомендуются вареные овощи и творог нулевой жирности». Вот такие у Голубева были жизненные интересы.
Голубев бегал по комнате и прилаживал свои штативы, софиты и зонтики. А она сидела и рассматривала фотографии в альбоме. Он этими фотографиями как бы намекал ей, чтобы она брала пример с его дам. Ну там, позы изучала. Выражение лиц. Но она не обижалась. Она думала: «То дамы, а то я. Большая разница». Она мыслила себя отдельно от его дам. Каждый ведь мыслит себя отдельно, пока не догадается, что он такой же, как все. Она пока не догадывалась. А Голубев догадывался. Он вообще-то это с самого начала знал. Что она такая, как все. Но помалкивал для пользы дела. Ставил свои софиты и помалкивал.
— Давай, — сказал он наконец. — Садись, — и указал на диван.
Она села.
— Ты что? — удивился Голубев. — Не поняла? Я думал, ты разделась уже.
Он подошел к ней и дернул молнию на платье. Платье упало, обнажив грудь.
— Надо же, — сказал Голубев. — В лифчике ходит.
— А что, надо без лифчика? — спросила она испуганно, прикрывая грудь ладошками.
— Да ко мне как-то так обычно… это… а-ля натюрель, — рассеянно пробормотал Голубев, подкручивая какой-то винтик. — Ну что, готова?
Она кивнула. Было немножко стыдно, но сладко.
— Может, выпьешь? — спросил Голубев, чтобы как-то ее подзадорить, и вытащил бутылку красненького.
Она покачала головой.
— Ну как хочешь, — сказал Голубев и отхлебнул.
Она хотела, чтобы он сказал что-нибудь другое, но промолчала. От Голубева разве дождешься. Она сидела на диване и стеснялась маленькой груди и узких бедер. Она еще не знала, что это красиво. Она завидовала Сашке и ее большой груди. Голубев глядел на нее взглядом оценщика.
— Руку закинь за голову, — сказал он наконец.— Ага, хорошо. Голову подними и чуть-чуть назад. Во… То, что доктор прописал. Погоди, я сейчас.
Он сбегал в соседнюю комнату и притащил круглую соломенную шляпу, похожую на стог сена. Она надела шляпу. Шляпа плохо держалась на голове. Так и норовила сползти на ухо. Нечеловеческим напряжением уха она пыталась удержать шляпу на месте. Голубев начал фотографировать.
— Откуда у тебя эта шляпа, Голубев? — спросила она.
— Подарили монгольские товарищи… товарищ… подруга.
— Так ты, наверное, монгольский язык знаешь. Скажи что-нибудь по-монгольски.
— Жугдэрдэмидийн Гурагча.
— Это что значит?
— Так первого монгольского космонавта звали.
— Интересно,— задумчиво сказала она.— Что монголы делали в космосе?
— Братьев по разуму искали,— отозвался Голубев.
— Нашли?
— Ага. Русских и американцев.
— А я думала, они инопланетян искали. Или, может, они сами инопланетяне?
— Нет,— сказал Голубев.— Не они. Мы. Мы ведь для них все на одно лицо.
— И ты? — поразилась она.
— И я.
Но она ему не поверила. Она подумала, что Голубев не может быть на одно лицо. Он может быть только на свое. И еще она подумала, как все-таки с ним интересно разговаривать. Так расширяются горизонты. Буквально до космических масштабов.
Голубев взял маленький фотоаппаратик, щелкнул ее еще один, последний, раз, и аппаратик выплюнул фотографию ему на ладонь.
— На, — сказал Голубев, протягивая ей фотографию. — Держи на память.
Вечером Лика показала фотографию Сашке.
— Ты знаешь, — сказала она, — у него там целый альбом голых баб.
— Не может быть! — не поверила Сашка.
— Может. С Голубевым все может быть. Ты знаешь, мне кажется, у нас с ним любовь.
— Не может быть! — не поверила Сашка, рассматривая фотографию.
— Может. Мне кажется, он меня совсем по-другому снимал. Не так, как их.
— Не может быть! — не поверила Сашка, а про себя подумала: «Какая же она дура! Верит всему, что говорит этот Голбуев. Если бы Николаев фотографировал голых баб, я бы застрелилась. А потом застрелила бы его». Тут Сашка немножко запуталась. Ей показалось, что она что-то не то подумала. Не в том порядке. Но вдаваться она не стала. Николаев же не фотографировал голых баб, чего вдаваться. — Чаю поставь, — сказала она и машинально сунула фотографию себе в карман.
Сегодня.
А вы заполняете каталожные карточки?
Вторник стал днем разговоров.
Утром позвонила Сашка.
— Видела тебя вчера с этой… рыжей выдрой, — сказала Сашка голосом, придушенным грудью. — Надо отдать ей должное, прекрасно выглядит. Ничего ее не берет! — Сашка любила быть справедливой. Это приподнимало ее в собственных глазах. — Ну а с тобой-то что, дорогуша?
— А что со мной? — переспросила Лика.
— У тебя нездоровый вид, — сказала Сашка докторским голосом. Диагноз был окончательный и обжалованию не подлежал. — Тебе пора в отпуск. Знаешь что, на выходные приедешь к нам на дачу. Буду делать из тебя человека.
В принципе, Сашка из чего угодно могла сделать человека. Так она считала. И делала. Это-то и пугало. Ведь если Сашке что-то втемяшится в голову — все. Кричи-не кричи, живым не уйдешь.
Короче, Лика струсила. В ее планы не входило, что рано утром во вторник Сашка застанет ее врасплох и проедется по ней танком. Она занервничала, засуетилась, залопотала что-то. Мол, ехать никак не могу, масса дел, к тому же совершенно не привыкла спать на чужом месте.
— А на своем? — спросила Сашка. — На своем ты как спишь? Бессонница не мучает?
— Да нет, — подумав, ответила Лика. — Вот если вчера только… Как-то тревожно было. Проснулась посреди ночи — и все, как отрезало. До утра промаялась.
— И что ты делала?
— Ну, что в таких случаях делают… Пошла на кухню, посидела, чаю попила, с луной перекинулись парой слов. Ей тоже не спалось.
— С луной? — подозрительно осведомилась Сашка. — Что же она тебе сказала?
— Понимаешь, — оживилась Лика, — оказывается, мы с ней совершенно одинаково смотрим на мир.
— Свысока, что ли? — уточнила Сашка. Она не упускала возможности… Какой, спросите вы. Да практически никакой. Например, уколоть. Так, легонько, чтобы не больно-то задавались.
— Да нет,— ответила Лика. — Она тоже… тоже… не очень счастлива в личной жизни. Одинокая она, понимаешь. С кем ей дружить? Звезды маленькие, колючие, как кнопки. Так и норовят врассыпную прыснуть или ужалить ее с обратной стороны, чтоб никто не заметил. Солнце днем дежурит. Они по времени не совпадают. И потом, ты же знаешь, оно такое самодостаточное, это солнце, ему никто не нужен. Вот она ночью и кукует одна. Томится. Теперь я с ней.
— Та-ак, все я-асно, — протянула Сашка и замолчала.
— Са-аш,— тихонько позвала она. — Ты где?
— Здесь я,— отозвалась Сашка. — Значит, вот что, милая. Сегодня в… погоди, посмотрю ежедневник…
И Сашка забормотала что-то вроде: «В девять летучка, в десять обход, в одиннадцать прием…» Лику всегда поражала эта Сашкина особенность все планировать и записывать наперед. Сама она никогда ничего не планировала. Не потому, что боялась сглазить. Просто скучно было знать, что ее ждет. Скучно было втискивать свою жизнь в узкие нудные непреклонные графы. Ей казалось: раз написано «15.00.— зубной врач», ничего уже с этим зубным врачом не поделаешь. Придется идти. Разве что стереть его к чертовой матери ластиком. Но ластик не берет шариковую ручку. В ежедневнике таилась неизбежность, которой она боялась. Он определял будущее. А ведь он не судьба. Он только подспорье. Ему не по чину. Неправильно это. Еще она никогда не вела дневник. Не сидела по вечерам за письменым столом под настольной лампой с затененным зеленым абажуром, не поверяла чистому листу, заключенному в клетку из телячьей кожи, что сегодня съела на завтрак, с кем пила на работе кофе и что сказала бухгалтерша Марьвасильна о ее новой кофточке. Она любила вспоминать. Но вспоминала только то, что любила.
А что она любила? Она любила вспоминать, как в детстве летом на даче папа выносил в сад раскладушку. Она ложилась на раскладушку и начинала смотреть в небо. Небо было похоже на огромную голубую тарелку, на которой безумный кондитер разложил кучками взбитые сливки облаков. Рядом с раскладушкой росли две сосны. Они были такие высокие, что подпирали небо, и казалось, что они специально цепляются за небо колючими лапами. Ведь должен же кто-то цепляться за небо колючими лапами, чтобы оно ненароком не улетело. Сосны привязывали небо к земле. Еще она вспоминала, как мама впервые повела ее в оперный театр на «Евгения Онегина». Когда Онегин запел: «Позор! Тоска! О, тяжкий жребий мой!»,— она сцепила пальцы и закусила губы. Зажгли свет, а у нее губы искусаны в кровь. Еще она вспоминала, как однажды к ней на улице подошел молодой человек и сказал, что у нее глаза цвета осени. Она маленькая была, школьница еще, дура дурой. Не знала, что молодой человек — уличный пошляк. Она ему поверила и стала ждать, что теперь все мужчины станут подходить и любоваться на ее глаза цвета осени. Так и ждет до сих пор. И верит.
Вот что она любила вспоминать. Но ведь об этом в дневнике не напишешь. Зачем? Это и так с ней. А дневник… Это же весь мусор в одну кучу. Нет, так она не хотела.
Сашка между тем прекратила бормотать.
— Значит, в четырнадцать ноль-ноль явишься ко мне в клинику, — сказала она. — Будем показывать тебя специалисту. Тут без психотерапевта не обойтись. Тут налицо кризис среднего возраста.
И положила трубку. Она тоже положила трубку. Сидела возле телефона и боялась специалиста. Она представляла, как входит в кабинет к специалисту. Специалист говорит:
— Садитесь!
Она садится. Специалист надевает розовые резиновые перчатки, залезает к ней в живот, вынимает внутренности и раскладывает на письменном столе. Потом специалист долго разглядывает внутренности, перекладывает то так, то эдак, бормоча про себя: «Селезеночку направо, печеночку налево. Нет, желудочек направо, а селезеночку налево. А печеночку? Печеночку куда? Печеночка у нас лишняя. Н-да…» Потом он чешет в затылке, смотрит в потолок и, наконец, закладывает внутренности обратно в живот.
— Ну вот и порядочек, — говорит специалист ласковым бабушкиным голосом и довольно потирает руки в розовых перчатках.
— А то вы, голубушка, совсем себя запустили. Полный у вас, извините за выражение, разброд и шатание внутри наблюдаются. Пора привыкать к порядку.
Она сидит и привыкает. Прислушивается к себе. Внутренности притираются друг к другу, скрипят, елозят, толкаются, пихаются и понемногу начинают безобразный скандал за место под солнцем. В фигуральном, разумеется, смысле. Особенно налегает печенка, которой не хватило места и которую специалист в сердцах засунул куда-то под диафрагму.
— Извините, — робко говорит она специалисту. — Им там, кажется, не очень уютно. А обратно нельзя? Как было?
— Что вы, голубушка! — пугается специалист и, как курица, машет руками. — Это же мгновенная смерть!
Тут она окончательно испугалась, сняла трубку и набрала Алену.
— Эй! — жалобно позвала она. — А Сашка сказала, что у меня кризис среднего возраста.
— Сашка — дура, — мгновенно отреагировала Алена. У нее этот ответ давно уже был заготовлен и всегда находился под рукой. — Я тебе всегда говорила, нечего ее приваживать. Она на тебя плохо влияет. А кризис — это как?
Алена не знала, как это. Просто понятия не имела.
— Как? — Лика задумалась. Действительно, как? — Ну, понимаешь, вот раньше… Раньше все имело значение. Как причесалась, как накрасилась, какую юбку надела, синюю или красную, как он посмотрел, что ты ответила. Казалось, вот нацепишь какую-нибудь дурацкую заколочку, он заметит, подумает: «Какая красавица!» — и жизнь пойдет по-другому. Эта заколочка, она что-то сулила. А теперь, что ни надень, ничего не изменится. Понимаешь? Все определилось. Сзади ровно, спереди ровно. Другого не будет.
— Не скажи, — ответила Алена. — Иногда собираешься на какой-нибудь захудаленький концертик, думаешь: «На фиг мне это надо! В такую даль пилить!» А потом вспоминаешь что — и? Лучший вечер за год. И жизнь так же. Думаешь: «Да пропади она пропадом с ее котлетами и жареной картошкой!» А потом вдруг — бац! — и натыкаешься на торт «Полет».
— Что-то я давно не натыкалась на торт «Полет», — сказала Лика. — Может, это и есть кризис?
— Может быть, — отозвалась Алена.
— А средний возраст, это какой? Никакой?
— Ну почему же никакой? Какой-нибудь.
— Нет, а точнее? Понятно: сзади — хороший, спереди — плохой, а средний? «Отлично» минус «неуд» равно удовлетворительно? А мы, значит, тоже никакие? Ни рыба ни мясо? Или нас вообще нет, раз возраст никакой?
— Ну, насчет тебя не знаю, может, ты и никакая, а я очень даже ничего! — проговорила Алена обиженным голосом. — Мне больше двадцати восьми не дают!
— Это потому, что ты на свои коленки не смотришь! — мстительно сказала Лика.
— Зачем мне коленки? — спросила Алена. Она была озадачена. Действительно, зачем?
— Как раз коленки тебе очень даже нужны. Я читала один роман Агаты Кристи, там возраст героини определяли по коленкам. Думали ей шестнадцать лет, а глянули на коленки — все двадцать пять!
Алена помолчала.
— Погоди, я брюки сниму, — наконец сказала она.
В трубке послышалась возня, потом кряхтение, сопение. Наконец раздался Аленин голос.
— С коленками все в порядке! — радостно отрапортовала она.— Коленки на двадцать! Максимум на двадцать три!
— Ты себе льстишь! — буркнула Лика и повесила трубку.
«Никто за собой не замечает, — уныло думала она, сидя у телефона. — Вот Алена. Старая галоша, а туда же — на двадцать, максимум на двадцать три!» А она-то? Она-то сама замечает? За Аленой замечает. За сыном тоже. Здоровенный стал, как Голубев. Вымахал под два метра. Пришлось палку от лампы в коридоре укоротить. За мужем вот тоже замечает. Разное. А за собой?
Она пошла в спальню. Кот ученый, развалившись на подушке, читал «Декларацию прав человека» и делал пометки на полях красным карандашом. На лапе болтался золотой браслет.
— Брысь! — сказала она.
— Не имеете права! — мгновенно заверещал кот. — Каждое мыслящее существо имеет право на проживание в домашних условиях!
— Браслет верни на место, — посоветовала она. — А то хуже будет.
— А за оскорбление личности ответите! — промявкал кот.
Она решила не связываться и прошла прямо к зеркалу. Из зеркала на нее смотрела она. А больше никто не смотрел. В том смысле, что ничего такого особенного в зеркале не отсвечивало, из-за чего следовало бы волноваться. Вот волосы. Довольно черные. Вот глаза. Довольно большие. Брови густые. Квадратной формы. Нос. Довольно длинный, но с красивым разрезом ноздрей, как у лошади. Рот. Приятный такой ротик. Особенно тщательно она осмотрела овал лица и шею. Овал слегка потек, а шея еще себя уважала. Ничего криминального. И кожа. Кожа была туго натянута на скулы. Ее очень радовал этот факт, что кожа туго натянута на скулы. А то встречаются такие лица, все в каких-то мешочках, складочках, плюшечках. Мешочки, складочки и плюшечки — отдельно. А кости отдельно. Мешочки, складочки и плюшечки вроде к костям прикреплены, но не очень крепко. Они на этих костях как бы крутятся. Болтаются и не могут удержаться. Нет, у нее не так. У нее складно, гладко, ловко прилажено. В процентном отношении красивости, конечно, маловато, больше обыкновенности, но в целом и общем неплохо. Или она так к себе привыкла? Она расстегнула верхнюю пуговицу на блузке и стала размышлять — раздеваться или не раздеваться? Ну, разденется. Дальше-то что? Посмотрит, расстроится. А не разденется, будет весь день мучиться — что у нее там, да как, может, там вообще уже ужас, а ей невдомек. Как быть?
— К врачу иди, растяпа, — сказали часы. — Уже час дня, а ты все валандаешься.
Она ойкнула, подпрыгнула на месте и побежала.
Сашка встретила ее со скорбным выражением лица.
— Будем тебя спасать, — сказала Сашка и повела ее по коридору в какой-то кабинет, раздвигая грудью встречный поток пациентов. — Вот, Евдокия Петровна, привела к вам свою лучшую подругу. На вас одна надежда.
Врачиха Евдокия Петровна была мало похожа на специалиста в розовых резиновых перчатках. Она посмотрела на Лику круглыми совиными глазками сквозь круглые совиные очечки. И вся она была круглая, совиная. Вот-вот уснет. Совсем не страшная. Даже милая где-то. Если бы не белый халат. Халат очень смущал. Он сильно шуршал и пах какими-то лекарствами.
— Ну, садитесь, деточка, — проговорила врачиха пушистым мохеровым голосом.— Давайте поговорим. Может быть, вы испытываете страх? Или беспокойство?
— Да, — охотно подхватила Лика. — Испытываю. Иногда бывает, знаете как страшно. Особенно, когда хорошо.
— То есть? — не поняла врачиха. — Уточните, пожалуйста.
— Ну, когда хорошо, всегда же страшно, что все закончится. А потом от страха становится плохо. Но тут уже не страшно. Потому что, когда плохо, чего бояться? Ведь уже плохо.
— Может стать хуже, — предложила свой вариант врачиха.
— Может, — согласилась Лика. — А может лучше.
— Нет,— сказала врачиха. — Лучше не может. Поверьте мне, деточка, старой женщине. Стать может только хуже. Вот вам сейчас как?
— Неплохо, — честно ответила она.
— Будет плохо, — пообещала врачиха.
Помолчали. Лика думала, что врачиха как-то объяснится. Может быть, утешит ее, приободрит. По крайней мере, она на это рассчитывала. Это же врач, как никак психотерапевт. Еще она хотела кое-что добавить о себе. Ну, о том, например, что идет иногда домой и все вокруг такое нежное, ласковое, розовое, перламутровое. Прелесть! И вдруг у нее внутри все падает и валяется под ногами на асфальте. В грязи. А она стоит и смотрит, как она сама валяется в грязи на асфальте у себя под ногами. И такая тоска. Или вот другой случай. Начинается так же: все вокруг нежное, ласковое, розовое, перламутровое. И вдруг она становится легкой, как пушинка. Внутри пусто. Ей кажется, что ее сейчас сдует с земли и всех людей сдует вместе с ней. И собак, и деревья, и траву, и дома, и машины. Потому что, согласитесь, странно это: крутится где-то, неизвестно в каком безвоздушном пространстве комок глины, а на нем собаки бегают, люди макароны едят, чулки штопают, скандалят из-за того, кто вынесет помойку, и думают, что это очень важно. Так не бывает. Это все плод ее воображения! На самом деле ничего не существует!
Чем крупнее были человеческие дела, тем мельче они ей казались. Вот, к примеру, телевизор. В телевизоре дядьки в костюмах подписывают бумажки, потом пожимают друг другу руки. Сначала надо пожать правому, потом левому. Или целуются. Сначала надо поцеловаться с главой государства, потом с его женой, потом с премьер-министром. Смешно. А наоборот нельзя? Сначала с премьер-министром? Что-то случится, если наоборот? Мировая революция? Международный катаклизм? А может, этому дядьке, который целуется, хочется сначала с женой? Или вообще ни с кем не хочется? Может, у него накануне было несварение желудка и он боится, что изо рта пахнет? За что же так мучить человека? А что думает этот дядька, когда идет по красной дорожке делать доклад от лица своей страны про мир во всем мире? Что левый ботинок жмет? Или: «Как вы все мне надоели»? Или что он самый главный в стране по миру во всем мире? А раз самый главный, значит, самый умный? А доклад ему какой-нибудь Вася Пупкин написал. Ох!
Сашка, как врач, сказала бы: «Это процедура. Процедуры нельзя нарушать». Почему нельзя? Кому нельзя? Кто их выдумал, эти процедуры? Для чего? С какой целью? Понятно — процедура прогревания при артрите. Ее действительно нельзя нарушать, а то сустав разболится сильнее. А тут…
Когда она так думала, ей казалось, что под ногами у нее не твердая земля, а облако. Она ищет ногой опору, но облако склизкое, скользкое. Одни комки да сгустки. Ничего обнадеживающего.
Вот что она хотела рассказать врачихе. Но постеснялась. Все-таки человек на работе. Неудобно отвлекать по пустякам. Между тем врачиха думала о чем-то о своем. «Будет плохо»,— бормотала она, и лицо ее было печально.
— Вы не расстраивайтесь. Может, все обойдется, — робко сказала Лика и погладила врачиху по руке. Неловко было сидеть вот так и глядеть на чужую печаль.
— Не обойдется, — буркнула врачиха. Она упорно смотрела в окно немигающими совиными глазками. Носик, похожий на совиный клювик, надулся и покраснел. Врачиха приготовилась плакать. Лика запаниковала. Ну что, что, скажите, ей делать с рыдающей врачихой?
— Ну, вы попейте чего-нибудь, — неуверенно предложила Лика. — Валерьянка очень помогает. И пустырник. А еще знаете что, вы к врачу сходите. Вот я сегодня пошла, и ничего, жива.
— Уже была, — буркнула врачиха и всхлипнула.
— И что?
— И ничего! Ни-че-го-шень-ки! Шестьсот рублей за консультацию! Как одна копеечка! А вы знаете, сколько зарабатывает рядовой врач? Нет? Это же слезы! — и слезы действительно потекли по ее мягкой совиной щечке.
— А цвет вы менять не пробовали? Я всегда цвет меняю, когда мне грустно! — закричала Лика, чувствуя, что дело пахнет керосином.
— Цвет? — встрепенулась врачиха, вышла из ступора, сняла очки, протерла, поглядела через них на свет, снова надела и повернулась к Лике.— О чем вы говорите, деточка? Какой цвет?
— Ну, лимонный на голубой или красный на зеленый, — заторопилась Лика. Она боялась, что врачиха снова предастся горю. Смотреть на это было невыносимо. — А бывает еще розовый, лиловый, салатовый, перванш, маренго… Не пробовали? — врачиха недоверчиво смотрела на нее. — Давайте, я вам покажу, — предложила Лика и из вишневой превратилась в шоколадную.
— Это вы… ммм… цвет меняете в зависимости от жизненных ситуаций? — уточнила врачиха. — Ну, в таком случае разрешите вас поздравить, вы прекрасно адаптированы.
— Нет, это я в зависимости от ощущений. Они с ситуациями не совпадают. То есть, не всегда совпадают. Даже никогда не совпадают.
— Приведите пример! — потребовала врачиха. Видно было, что она заинтересовалась.
— Ну, вот только что в троллейбусе меня какая-то тетка обхамила. Вроде бы я ей на ногу наступила. Я сначала хотела огрызнуться, даже начала синеть, и вдруг мне так смешно стало. Я смеюсь, а чего смеюсь, не знаю. А сама розовею, розовею. Хорошо еще блузку с длинным рукавом надела. Никто не заметил, что у меня руки в белый горошек. Тетка испугалась, что я сумасшедшая, и сошла на ближайшей остановке.
— Так… — сказала врачиха и крепко задумалась. Даже карандаш начала грызть. — А социально вы адаптированы?
— Это как? — не поняла Лика.
— Я, например, помогаю мужу заполнять каталожные карточки. Он у меня библиотекарь, — с гордостью заявила врачиха. — Вы знаете, сколько работы у библиотекарей? Это же просто ужас! Буквально некогда выпить чашку чая! Приходится брать домой на выходные. А он у меня такой дисциплинированный, такой аккуратный! Не дай Бог одну букву пропустит, приходится всю карточку переписывать! — тут врачиха не на шутку возбудилась. Видно было, что тема каталожных карточек ее сильно волнует. — Вот, смотрите, я вам сейчас покажу, — она залезла в стол, вытащила стопку карточек и начала быстро заполнять.
Лика кашлянула. Врачиха увлеченно строчила. Лика кашлянула погромче. Врачиха подняла голову.
— А, — ласково и слегка удивленно сказала врачиха, будто видела ее первый раз. — Это вы. Вы по какому вопросу, детка? Интересуетесь каталожными карточками?
— Я не… я вообще-то не заполняю каталожные карточки, — пробормотала Лика.
— А надо! — сурово отрезала врачиха. — Надо заполнять! А то у всех метания да страдания, а домашних обязанностей никто не выполняет. За мужем небось не следите, а туда же, в депрессию! А депрессию, между прочим, еще заслужить надо! Проще надо быть, голубушка, проще! Идите и больше не возвращайтесь! — и она указала пальцем на дверь.
Лика поднялась и, сгорбившись, поплелась к выходу.
Вечером снова позвонила Сашка. Узнать, как прошел визит.
— Сашка, — сказала Лика с легким ужасом в голосе. — Она заставляла меня заполнять каталожные карточки.
— Вот и хорошо, — отозвалась Сашка. — Это очень дисциплинирует ум. Ты же квохчешь, как курица, а чего хочешь, не знаешь. Надо узнать. У тебя какой мэйнстрим жизни?
Мэйнстрим? Никакого мэйнстрима у нее не было. Она даже не вполне представляла, что это за штука такая — мэйнстрим. Нет, ну так, в общем, конечно… А конкретно и не объяснить.
— Что для тебя в жизни главное? — не отставала Сашка. Она умела тянуть жилы. — Работа? Нет? Семья? Тоже нет? Может, творчество? Или любовь?
Ей хотелось крикнуть: «Да, да, любовь!» Но она воздержалась. Тут таилась опасность. Всем было ясно, кого она имела в виду. И Сашке тоже. Пойдет жужжать, да осуждать, да пилить. Сашка Голубева не жаловала. Он ее раздражал. Хотя спросите: почему? Что плохого он ей сделал? Ничего он ей не сделал. Он ее знать не хотел. И она его тоже. Сашка не любила Голубева не лично, а как типичного представителя, за то, что он был иначе скроен и по-другому сшит. А она не понимала, как. Как скроен? Как сшит? Из какого материала? Для каких целей? Будь ее воля, она бы уложила его на операционный стол, распотрошила и выяснила наконец, как устроены его внутренности. Но повода не было. Голубев ничем не болел. Да и понять она ничего бы не поняла. Не потому что у Голубева очень сложное внутреннее устройство. Устройство, может, и простое, даже примитивное. Но ведь для того, чтобы прочитать самый простой текст, надо знать язык. А Сашка Голубевского языка не знала.
Впрочем, Голубев, быть может, был бы не против отдать свое прекрасное тело на благо науки. За определенное, разумеется, вознаграждение. Только не Сашке. Сашке он не доверял как специалисту. Он опасался, что она его распотрошит, а потом напишет какую-нибудь гадость в научном журнале. Просто так. Для красного словца. Чтобы ее уважали на симпозиумах и конференциях. В общем, отношения у них не заладились. Песня не спелась. Ей не удалось его распотрошить.
— У меня мэйнстрим… просто жизнь, — неуверенно проговорила Лика.
— Ну так живи! — раздраженно бросила Сашка. Ей уже начинал надоедать этот разговор. — Чего ты не живешь? Бери от жизни все, что хочешь!
— Все мне много. Не унести, — пробормотала Лика, а сама подумала: «Зачем мне все? Дайте одно. Только дайте!»
Вечером на кухне она кормила мужа пельменями из пачки.
— Сашка считает, что я неправильно живу, — сказала она. — Советует брать от жизни все.
— У нее большой опыт по этой части, — буркнул муж и уткнулся в газету.
Она не вполне поняла, что он имеет в виду, но переспрашивать не стала.
Когда-то.
Зачем ты надела мое платье?
Если бы Николаев был мужиком, он бы не претендовал на места общего пользования. Но Николаев не был мужиком. Он претендовал. Утром ему непременно хотелось в туалет, потом в ванную, а потом на кухню жарить яичницу. А, спрашивается, по какому праву? Сашка считала это наглостью. С другой стороны, если бы Николаев не претендовал на места общего пользования, он давно бы съехал. А так — Сашка в своей комнате, он в своей. Плюс места общего пользования. Можно жить. Одно неудобство: они с Сашкой все время сталкивались в коридоре и никак не могли разойтись. Ну, вы помните. Сашкина грудь. Очень мешает протискиваться в узких местах малогабаритной жилплощади. Николаев подозревал, что Сашка нарочно с ним сталкивается, чтобы отравлять ему жизнь своей грудью. Подозрения были небезосновательны.
Итак, сначала он уходил за пивом. Потом просто уходил. Без предлога. А через полтора года после свадьбы перебрался в отдельную комнату. Все знали, что Николаев больше с Сашкой не живет. Если их прошлую жизнь вообще можно было назвать жизнью. Все знали, но помалкивали. Щадили Сашкины чувства. Сашка делала вид, что ничего не случилось. Притворялась, что все в порядке. Хотя глупо. Вот, например, собираются они покататься на речном трамвайчике, а Николаева нет. Бродит своими таинственными тропами. Ему же не прикажешь. Не скажешь ему: «Николаев, совесть-то имей! Женщина переживает!» Ему же все равно. А если человеку все равно, какие могут быть меры воздействия? В общем, ситуация складывалась напряженная.
ИванПалыч не выдержал первым.
— Поговори с ней, — сказал он Лике. — Может, поможет.
Лика не была уверена, что поможет. Напротив, она была уверена, что не поможет. Надо было не с Сашкой, а с Николаевым разговаривать. Но никто не решался.
Короче, она пошла.
— Сашка, — сказала она, входя в Сашкину кухню. Сашка сидела у стола, уныло перебирая пшено. Она всегда перебирала пшено перед варкой. А если пропускала хоть одну черненькую штучку, начинала перебирать заново. — Сашка, мы все знаем.
— У него кто-то есть! — истерически выкрикнула Сашка, продолжая перебирать пшено.
— Точно знаешь? — спросила Лика.
— Ничего я не знаю, — буркнула Сашка.
— Хочешь, я узнаю?
— Как? — спросила Сашка.
Действительно, как? Есть два способа: выследить или подойти и прямо спросить.
— Есть два способа, — сказала Лика. — Выследить или подойти и прямо спросить.
Сашка села, взяла лист бумаги и стала записывать «за» и «против». Она всегда так делала в критические моменты жизни.
У «выследить» было одно «за» и одно «против». «За» — Николаев не будет знать, что его выслеживают, и по-прежнему будет вести себя, как зверь в естественных условиях обитания. А «против» — длиться все это может месяцами.
У «подойти и прямо спросить» тоже было одно «за» и одно «против». «Против» — на такую операцию все-таки надо решиться. А «за» — быстрота и внезапность натиска. Николаев испугается, и по первой реакции станет ясно, врет он или нет.
— Иди! — решила Сашка. Она всегда была склонна к радикальным мерам.
Лика пошла в комнату к Николаеву. Николаев одевался. Судя по тому, как он прихорашивался, дело пахло свиданием.
— Николаев! — строго сказала Лика. — У тебя кто-то есть!
— Да! — отозвался Николаев, повязывая галстук, и удивленно посмотрел на нее. Он думал, это его личное дело. Она тоже смотрела на него, пораженная его покладистостью.
— Гад ты последний, Николаев, вот ты кто, — не слишком уверенно проговорила она. — И не стыдно тебе?
— Стыдно? — переспросил Николаев и уставился на нее совсем шальными глазами. — Чего?
«И правда, чего? — подумала она. — Его что, приговорили, что ли, к Сашке на веки вечные? Это такой пожизненный срок? Или высшая мера? А судьи кто?» Но отступать было поздно. К тому же она не могла предать Сашку. Сашка была ее лучшей подругой.
— Не чего, а кого. Сашку, — сказала она.
Николаев был добрый. Ему было жалко Сашку, он только поделать с собой ничего не мог. Вот все интересуются: за что люди любят? А за что разлюбливают, никому не интересно? Нет? Как действует этот механизм? Вот любил, любил и вдруг — бац! — все, конец. Можно, конечно, сказать, что если так быстро разлюбил, то и не любил вовсе. Но Сашка-то, Сашка-то! Сашка-то считала, что Николаев ее любил. Иначе зачем женился? Она же не просила. Как ей объяснишь?
— А давай я ей за хлебом схожу, — предложил Николаев и даже обрадовался, что таким образом сможет разрулить сиутацию.
Он быстренько взглянул на часы. Успеет до свидания сгонять в булочную или нет? Вроде успевал.
— Откупиться хочешь, Николаев! — сурово сказала Лика и погрозила ему кулаком. — Не выйдет!
— Да ла-адно тебе! — проныл он и бросил еще один быстрый взгляд на часы. — Ну, поплачет она, потом, наверное, в окно будет бросаться. Потом попросит успокоительного. У нее там приготовлено в тумбочке. Ты же знаешь, у нее все по плану.
— Что у тебя с голосом, Николаев? — спросила она. — Простыл?
— Ага, — сказал он хрипло. — Под дождь попал. Только Сашке не говори, ладно?
— А если скажу? — мстительным голосом предположила она.
— Ты что! Не вздумай! — испугался он и даже руками загородил лицо, как бы укрываясь от Сашки. «Тоже мне, страус», — подумала Лика. Потом вроде ничего, очухался. — Ну, я пошел? — сказал он, чмокнул ее в щеку и исчез.
Лика стояла посреди комнаты и думала о том, что скажет Сашке. Что, вот так просто подойти и сообщить, мол, твой муж, Сашка, во всем сознался, даже бровью не повел? Нет, так нельзя. А как? Подскажите. И потом — что значит измена? Если бы он ее любил, тогда другое дело. Но он же не любит. Где тут измена?
А все-таки гад этот Николаев! Это, между прочим, не по-дружески — оставлять ее тут одну на съедение Сашке. Лучше бы он врал и увиливал. Когда человек увиливает, еще есть надежда. Раз увиливает, значит, хочет что-то скрыть. А раз хочет скрыть, значит, пытается сохранить отношения. Николаев даже не пытался. Еще она думала о Сашке. Что у той действительно все по плану. И любит она по плану. Знаете, есть такие жены. Думают: «Вот мой муж. Буду-ка я его любить». И любят. Да так наваристо, на всю катушку. Буквально с плеча. Не увернуться. Николаеву увернуться удалось,и, если честно, все они были за него рады. Вот только Сашка осталась у них на руках. А держать ее вместе с ее грудью было — ох как трудно!
Лика двинулась обратно на кухню. Сашка по-прежнему сидела у стола и уныло перебирала пшено. Услышав Ликины шаги, она подняла голову.
— Ну как? — спросила Сашка.
— Да! — твердо ответила Лика. Уж в омут, так в омут.
— Увиливал? — спросила Сашка.
— Нет! — твердо ответила Лика.
— Врал? — спросила Сашка.
— Нет! — твердо ответила Лика.
Сашка взяла чашку, аккуратно ссыпала туда пшено, встала, подошла к окну, залезла на подоконник, открыла створки и начала выбрасываться из окна. Но Лика была начеку. Она уже стояла сзади и держала Сашку за подол. Выброситься не удалось. Сашка слезла с окна, пошла в ванную, пустила воду и взяла опасную бритву. Бритва у нее уже была заготовлена. Лежала на полочке у зеркала. Но Лика и тут успела. Она отняла у Сашки бритву и выключила воду. Вскрыть вены не удалось. Утопиться тоже. Сашка легла в постель и потребовала успокоительного. Выпив тазепам, она уткнулась носом в подушку и начала стонать. Четыре дня Сашка лежала, уткнувшись носом в подушку, и стонала. Утром заглядывал Левочка, узнать, как дела. Вечером — ИванПалыч. Приносил продукты. А Лика круглыми сутками там сидела. На пятый день Сашка села в постели и потребовала, чтобы ей купили черное платье, черные ботинки, черные чулки и черную шляпу с вуалью. Она объявила траур. Услышав Сашкин голос, они страшно обрадовались и тут же накормили ее картошкой с селедкой. Хотя ИванПалыч настаивал на диетическом питании. Он считал, что Сашкин организм подорван страданиями и надо немедленно сварить манную кашу и сбегать в молочную за кефиром. Но до манной каши дело не дошло. Сашка набросилась на селедку с картошкой.
Надо сказать, что селедка с картошкой кардинальным образом переломили ситуацию. Фактически селедка с картошкой вернули Сашку к жизни. Сашка поняла, что Николаев не вернется. Она села за стол и принялась писать «за» и «против». Через полчаса выяснилось, что ни одного «против» Николаевского ухода нет. Сплошные «за». Судите сами: он ведь и так все время бегал, как заяц. А она лежала на кровати и стонала. Кто это выдержит? А тут, по крайней мере, свобода. И ясность, что немаловажно. Сашка решила, что надо как-то жить дальше. А лучше не как-то, а с кем-то. Она оглянулась по сторонам. На горизонте никто не маячил. Поблизости тоже. За полтора года жизни с гадом Николаевым она растеряла связи в среде обитания диких мужчин. Она посмотрела под ноги. Под ногами обнаружились Голубев, Левочка и ИванПалыч. Голубев отпал сразу. Сашка его терпеть не могла. Левочка тоже. По техническим причинам. Он был в полтора раза ниже Сашки. Оставался ИванПалыч. Но ведь ИванПалыч занят. Он Лику любит. Как быть?
Ровно через неделю после Сашкиного пробуждения к жизни они вытаскивали на лестничную клетку вещи Николаева. Вещей была прорва. Николаев оказался жутким барахольщиком. Спиннинги какие-то сломанные, клюшки, шайбы, надувная байдарка с заплатой, теннисные ракетки, гири, модель паровоза 1876 года выпуска, горсть стеклянных шариков, один том словаря Брокгазуа и Эфрона с вырванной буквой «Щ». Да нечего даже перечислять! Они таскали вещи и проклинали Николаева. Потому что Николаев за эту неделю дома ни разу не появился и по этой причине не мог помочь им мускульной силой. Получалось, что они отдуваются за его наплевательское отношение к Сашке, собственному имуществу и ситуации в целом. Николаев как бы демонстрировал им это свое наплевательство. За это они его осуждали.
Сашка бойко руководила операцией по выносу вещей. Навалив полную лестничную клетку, они вернулись в квартиру. Сашка поставила чайник и скрылась в своей комнате. Через десять минут она появилась на пороге. В платье. Платье было белое в красный горох. На трех пуговках. С воротничком «апаш». Рукава короткие. Юбка на двадцать сантиметров выше колен. На Сашке оно сидело, как на корове седло. На груди вообще не сходилось. И эта юбка. Вы знаете, при таких ногах… И вообще, раньше Сашка себе таких платьев не позволяла. Знала свое место. В том смысле, куда ей с ее фигурой можно, а куда нельзя. А тут прямо как с цепи сорвалась.
Они замерли. Тут я вам самого главного не сказала. Бант. На поясе с левой стороны она повязала огромный бант исключительно зеленого цвета.
— Ну вот! — радостно сказала Сашка. — Теперь я свободная женщина! Практически невеста!
— Сашка! — ахнула Лика. — Это же мое платье! Помнишь, мы с тобой покупали в ГУМе? Только без банта. И размер другой.
Она подошла к Сашке и пощупала платье. Ткань была та же. И фасон. И горох. И длина. И пуговки. И воротничок «апаш».
Сашке разговор про размер не понравился. Она косо глянула на Лику, прошла к столу, разлила чай и уселась рядом с ИванПалычем.
— Кушай, ИванПалыч, кушай, — ласково сказала она и подвинула ему корзиночку с сухарями и вазочку с вареньем. — Тебе надо хорошо питаться. У тебя очень нервная жизнь.
Никто не знал, отчего это у ИванПалыча нервная жизнь и почему он должен хорошо питаться. Главное, что он не знал тоже. Но все промолчали. Оторопели немножко. И он промолчал. Оторопел.
Лика подняла руку и тыльной стороной ладони откинула назад челку. Был у нее такой фирменный жест. И Сашка подняла руку и тыльной стороной ладони сделала такое же движение, хотя никакой челки у нее отродясь не имелось.
— Са-ашка! — сказала Лика, слегка растягивая гласные. Она иногда растягивала так гласные. Непроизвольно. Когда волновалась. Мужикам очень нравилось. Особенно ИванПалычу. — А на-ам варе-енья? Мы ведь то-оже рабо-отали!
— А ва-ам, — сказала Сашка, — если оста-анется!
С тех пор так и повелось. Лика покупает себе замшевые сапожки. И Сашка тоже. Лика идет в кино на французскую мелодраму. И Сашка тоже. Лика говорит, что прочитала вчера новый рассказ Токаревой. И Сашка спешит доложиться, да, мол, да, есть такой рассказ, я его тоже читала. И смотрит на Лику. Ждет оценки.
— Ничего рассказик, — говорит Лика.
Сашка кивает, ничего, мол, ничего, очень даже ничего.
— А слышали, — говорит Лика. — Адамо приезжает. Я его песни о-бо-жа-ю!
— И я! И я! — подхватывает Сашка. — Просто жить без них не могу!
ИванПалыч встает в очередь, стоит трое суток с номером на ладони, отмечается каждые два часа, бегает в туалет в соседнюю подворотню и покупает три билета. Заметьте: не два, а три. Хотя самому ему ни в жизнь бы не догадаться купить третий билет. Кто-то ему подсказывает. Или просит. Или требует. Догадайтесь — кто.
Или вот еще случай. Лика с ИванПалычем собираются в Сокольники. Гулять. И Сашка увязывается с ними. Им, может быть, охота вдвоем, но неудобно же отодвигать ее в сторону. Она хоть и пробудилась к жизни, но все еще продолжает быть несчастной. Брошенная женщина, что вы хотите. Короче, едут. На Сашке новые замшевые сапожки. Бродят по аллейкам. Лика срывает травинку и щекочет ИванПалычу шею. ИванПалыч щурится от удовольствия. Ему нравится, когда Лика щекочет ему шею. Сашка тоже срывает травинку и щекочет ИванПалычу шею. ИванПалыч сначала слегка вздрагивает. Он не ожидал, что Сашка станет щекотать ему шею. Все-таки дело это такое… интимное. В общем, он сначала вздрагивает, а потом думает: «Пусть щекочет. Даже приятно. И Сашка тоже очень приятная. Всегда о делах расспросит. Пожалеет». Тут ИванПалыч опять щурится и этим своим щуреньем как бы дает Сашке право щекотать себя травинкой. А может, еще и поглаживать. И почесывать. И… Так черт-те до чего дойти можно!
Вот, собственно, и весь случай.
А Сашка правда его всегда о делах расспрашивала. А Лика не всегда. Лике было все равно. Это очень опасно, когда человеку все равно. Можно споткнуться там, где не ждешь.
Лика по первости не замечала, что Сашка ее копирует. И про ИванПалыча не догадывалась. Что он уплывает из рук. Что Сашка его перетягивает, как канат. Она вообще ничего не замечала. Ее в этот момент Голубев как раз позвал к себе домой. Ну, вы помните. «Былое и дамы». Когда она почувствовала, что велосипед ИванПалыча теперь не всегда в ее распоряжении? Что он еще кого-то на нем катает? Неизвестно. Ну, почувствовала. Только значения не придала. ИванПалыч тоже не слишком задумывался о том, что происходит. Предположим, попросит его Сашка привезти картошки. Или в прачечную съездить. Или к бабушке ее отвезти. Он покорно привозит, отвозит, ездит. Он же безотказный. Ему не трудно. Хотя к бабушке вполне можно и на метро съездить. Иногда он ей что-то чинил дома. Один раз обтянул кресло. Так они и висели все трое, словно в затяжном прыжке. Ни вверх — ни вниз.
А тут как раз майские праздники. Лика позвонила ИванПалычу.
— ИванПалыч, — говорит. — Давай соберем всех и на дачу к Левочке. А?
— Всех? — спрашивает ИванПалыч.
— Ну да, — отвечает Лика. — Как обычно.
— Всех-всех? — переспрашивает ИванПалыч с каким-то странным намеком в голосе, чего за ним раньше никогда не замечалось. Намекать он не умел по причине бесхитростности организма.
— Ну, да, — отвечает Лика. — Кроме Николаева, конечно. А то Сашке будет неприятно.
— А остальных, значит, всех… — говорит ИванПалыч. — Нет. Я к тетке еду, в Ленинград.
И повесил трубку.
Лика сидела у телефона и недоумевала. ИванПалыч еще никогда ни в чем ей не отказывал. И голос такой напряженный. И Ленинград. Чтобы ИванПалыч собрался в Ленинград и ничего ей не сказал… Такого тоже не бывало. Он и мороженое-то без ее разрешения купить не мог. В общем, странности. Но тут позвонил Голубев, и она обо всем забыла. Голубеву позарез нужно было двадцать пять рублей на какую-то фигульку для фотоаппарата. Она бросилась к ящику комода, вытащила все деньги, собрала в мисочку котлеты, пакет молока, хлеб, кусок колбасы, полкило сыра и понеслась. По дороге купила огурцы и помидоры. Чтобы сделать Голубеву салат. А то он совершенно не получает витаминов.
Голубев витамины сожрал, двадцать пять рублей взял и убежал в магазин. А она принялась думать, что делать с майскими праздниками. На Голубева никакой надежды. А без ИванПалыча… Без ИванПалыча как-то неуютно. Как будто зимой забыла надеть теплый шарф.
1 мая она шла по улице и лизала мороженое. Мимо на велосипеде проехал ИванПалыч и свернул за угол. Нет, не ИванПалыч. ИванПалыч не может ехать по улице. Он же в Ленинграде. А если не уехал, то почему ей не сказал? Она рванулась и забежала за угол. Это был ИванПалыч.
— ИванПалыч! — крикнула она. — Постой!
ИванПалыч оглянулся, увидел ее и нажал на педали. Она бежала за ИванПалычем, а ИванПалыч убегал от нее. Все быстрее и быстрее. Все быстрее и быстрее. Колеса крутились. Спицы сверкали на солнце. Казалось, что ИванПалыч катится на двух кружках апельсина.
Такое с ними тоже случилось впервые. Чтобы она за ИванПалычем бежала. Никогда она за ним не бегала. Никогда-никогда. Ей стало странно и она остановилась. Так и не догнала.
В августе Сашка развелась с Николаевым. На радостях Николаев исполнил у дверей суда грузинский танец лезгинку. Потом он пошел в грузинский ресторан «Арагви» и никого с собой не позвал. В «Арагви» он в полном одиночестве ел шашлык и пил грузинское вино «Хванчкару». На сцене пели грузины. Попев, грузины спустились в зал, подошли к Николаеву и настоятельно рекомендовали ему всегда держать рог кончиком вверх, а иначе вино выливается. Николаев блаженно улыбался и кивал. Грузины вручили Николаеву рог. Николаев взял рог кончиком вниз и с ног до головы облился «Хванчкарой».
Сегодня.
Этот бантик я не забуду никогда.
Наутро после посещения врачихи Лика посадила себя под домашний арест.
И главное — заполняйте каталожные карточки! А если она не хочет? Это что, такой намек? Образ? Это ее так упрекнули, что она домашним хозяйством не занимается? «А то у всех метания да страдания, а домашних обязанностей никто не выполняет. За мужем, небось, не следите, а туда же, в депрессию! А депрессию, между прочим, еще заслужить надо!» Вот это врезали, так врезали. По первое число. Да, она плохо ведет домашнее хозяйство. Да, она забывает сдать белье в прачечную. Да, она не варит суп. Ну скучно ей варить суп. И ласково спрашивать мужа: «Как, дорогой, вкусно? Соли достаточно? Положи еще сметанки. А укропа не хочешь?», — тоже скучно. Ей совершенно безразлично, вкусно у нее или не вкусно, и сколько соли, и положили ли сметанку, и куплен ли укроп. Так что, ее теперь расстрелять за это? А она, между прочим, не любит, когда чужими лапами лезут в ее домашнее хозяйство. Ее хозяйство — это ее личное дело. Ей, между прочим, сорок лет. Она, между прочим, уже все может себе позволить. И вести хозяйство, и не вести.
Она сидела на диване и думала: а, собственно, что «все» она может себе позволить? Норковую шубу? Нет, не может. Да ей и не нужна норковая шуба. Зачем ей норковая шуба? У нее была лисья, так она ни разу ее не надела. Или бросить работу и сидеть дома? Ничего не делать? Тоже нет. Да она не хочет бросать работу, дома сидеть, ничего не делать. Чего ей дома-то сидеть? Что делать? Суп варить? Дудки вам. Значит, она может себе позволить только то, чего не хочет. От противного. Кто-то позволяет себе то, что хочет, а она наоборот. Не хочет шубу — нет шубы. Не хочет вести домашнее хозяйство — не ведет. Вот и все ее права. Ну и хорошо. Хоть какие-то есть.
Так она сидела на диване и пыталась настроить себя на боевой лад. Но настроя не получалось. Почему-то она чувствовала себя виноватой. Перед кем? Ни перед кем. Вообще. Как будто кто-то мог войти сейчас в комнату и отшлепать ее. Как будто все, что она делала и не делала, нуждалось в оправдании. Как будто надо было кому-то непременно сказать: «Извините меня, пожалуйста. Я плиту не помыла. У меня было три причины. Можно, я вам их расскажу? А то вдруг вы не поверите и рассердитесь?» Или: «Извините меня, пожалуйста. Я купила новую кофточку. Вы понимаете, лето на носу, а мне совершенно нечего надеть. Можно я ее себе оставлю? Это никого не обидит?» Вот несчастливый характер! Перед кем ей оправдываться-то? Перед собой?
С другой стороны, может, врачиха права? Раз есть чувство вины, значит что-то такое происходит неправильное?
Она встала с дивана и начала сама себе вилять хвостом. Саму себя задабривать. Вести домашнее хозяйство. Первым делом подошла к комоду и пальцем написала на пыли: «Я очень люблю домашнее хозяйство! Просто обожаю!» Это был психологический тренинг. Вообще-то она хотела написать неприличное слово, но побоялась. Опять же спрашивается: кого? Кого побоялась, если в комнате никого, кроме нее, нет? Чертовы комплексы! Она встряхнула головой, расхрабрилась и быстренько написала неприличное слово. Потом схватила тряпку и быстренько вытерла пыль вместе со словами. Неприличное слово исчезло, а вместе с ним и психологический тренинг. И так всегда! Пора было пускать в ход тяжелую артиллерию. Она прошла в кладовку, вытащила пылесос и уложила его посреди комнаты хоботом к себе. Хобот был похож на червяка. «Почему у него такой нос? — думала она. — Некрасиво же».
— Почему у тебя такой нос? — спросила она. — Некрасиво же.
Пылесос обиженно молчал.
Она протянула ногу и нажала кнопку. Пылесос заорал благим матом, как будто она его ударила.
— Тише, тише! — испуганно пробормотала она. — Я больше не буду — и снова нажала кнопку.
Пылесос облегченно вздохнул и заткнулся. «Да у него аллергия на пыль! — догадалась она. — Наглотался, бедняжка! И вовсе это не нос, а противогаз. Он его надел, чтобы пыль в организм не попадала. А я его мучаю!»
— Прости, пожалуйста, — сказала она и потащила пылесос обратно в кладовку.
Пылесос благодарно сопел сквозь противогаз.
С пылью не сложилось. Она плюнула на пыль и решила убраться на кухне. Ну, посуду помыть, пол протереть, ложки-вилки уложить. Она видела в одном доме, как хозяйка укладывала ложки. Черенки вместе, ковшики вместе. И смотрят в одну сторону. Лежат в контейнере стройными рядами, как оловянные солдатики. Навытяжку. Кр-расота! Салфетки там тоже смотрели в одну сторону. Сгибом к наружному краю стола, а острыми концами к середине. Она слабо себе представляла, как будет стоять и упорно складывать салфетки треугольничком, а потом укладывать острыми концами к середине стола. Но попробовать следовало.
Она выдвинула ящик стола и заглянула в контейнер, где у нее лежали вилки, ложки и ножи. Ложек не было. Ни столовых, ни десертных, ни чайных, ни кофейных. Она проверила на сушке. Там тоже ничего. Посмотрела в раковине, на столе, на полу. Полный ноль.
— Где ложки? — громко крикнула она.
Мужа дома не было, так, может, сын знает?
— Нету дома! — отозвался сын из своей комнаты.
— Вот это номер! — ахнула она.
— Да нет у них никакого номера! — сказал сын, появляясь в дверях кухни и подпирая притолоку головой. — Они еще не репетировали толком. А разговоров-то, разговоров! Как будто они по крайней мере Филиппы Киркоровы!
— Что ты несешь? — строго сказала она и сдвинула брови. — Какие Филиппы? Какие Киркоровы? Где ложки?
— Знаешь, мам, — задумчиво проговорил сын. — Иногда складывается такое впечатление, что ты с луны свалилась. Вообще ничего вокруг себя не замечаешь. Ты что, не помнишь, как мы в воскресенье вечером пили чай, а по телевизору показывали концерт какой-то эстрадный из Кремля?
— Помню, — неуверенно сказала она. Она, правда, помнила концерт, но смутно.
— Там еще был ансамбль русских народных инструментов. Помнишь?
Она кивнула.
— А ложечников помнишь?
Ложечников она не помнила. Но признаваться в этом постеснялась. Поэтому снова кивнула.
— Ну вот, все ты помнишь! — удовлетворенно вздохнул сын. — А притворяешься!
— Ложки где? — тупо повторила она.
— Ну мама, ну я же тебе битый час твержу! Они ушли в ДК «Пищевик»! Репетировать новую программу! Насмотрелись телевизор и вообразили себя музыкальными инструментами. Создали ансамбль «Ложкин дом». Даже зарегистрироваться успели.
— А руководитель кто? — спросила она.
Она боялась, что руководителем выбрали мужа или сына.
— Руководитель — половник. Кто же еще? — отозвался сын. — Они его зовут «настоящий половник». Уважают. Песню про него сочинили. Я только слов не помню.
Тут в кухню просочился Кот ученый. В лапах— конспект по сопромату.
— Сопромат между тем не отменяет того факта, что для тела ускорение определяется суммой внешних сил, приложенных к этому телу, — сообщил Кот ученый, хотя никто его об этом не спрашивал.
— Ах ты, ворюга проклятущая! — взревел сын. — Я тебе сейчас придам ускорение! Я сейчас приложу внешнюю силу! Отдай конспект, паразит!
Кот рванул из кухни. Сын рванул за ним. Из комнаты сына послышалось сдавленное мявканье и глухие удары. «Как бы не убил, — подумала она и устало отерла лоб. — И черт с ними!»
Лика вдруг почувствовала, что больше не выдержит домашнего ареста. Надо было срочно линять из дома.
Она вышла во двор и стала размышлять, что делать дальше. Идти в ДК «Пищевик» и выуживать оттуда ложки или просто прогуляться? По хорошему надо бы в ДК, но она решила прогуляться. Ложки свои она хорошо изучила. Еще скандалить начнут, трудовое законодательство в нос совать. Дескать, она их эксплуатирует, а у них духовные запросы. И вообще, каждая ложка имеет право на культурное самовыражение. Нет, на препирательства с ложками у нее не было сил.
Лика шла по двору, а навстречу ей шла девушка в розовой мини-юбке и туфлях на огромных платформах. Она бы постеснялась так одеться. Но девушка ничего не стеснялась. Девушка вскидывала ноги, обнажая их до самой попки. Ноги были гладкие, как будто отполированные. И девушка тоже — такая отполированная, литая, вкусная. На глазах — синие тени и черные стрелки. На губах — ярко-красная помада. Девушка прошла мимо, и Лику обдало запахом дешевеньких сладких духов. Она потянула носом. Хор-рошо! Где-то она этот запах уже слышала. Только где? И когда?
— Кто это? — спросила она дворничиху тетю Глашу, указывая на девушку. Тетя Глаша все про всех знала. — У нас в доме живет?
Тетя Глаша подозрительно посмотрела на нее и покрутила пальцем у виска.
— Что-то я, милая, тебя не пойму, — сказала тетя Глаша. — Придуриваешься ты или вправду…
— Что вправду, тетя Глаша?
— Да что ты сама себя не узнаешь! Это же ты! Ты! Только двадцать лет назад!
— А что, я разве такая была? — растерянно спросила Лика.
— Была, была… да вся вышла, — пробормотала тетя Глаша. Ей уже было не до Лики.
Да, конечно. Была да вся вышла. Тете Глаше виднее. Она же ее с детства знает. И ноги. У нее действительно были такие ноги. Гладкие, будто отполированные. Что-то последние дни все сводится к ногам. То рубчатые чулки с гамашами, то коленки по Агате Кристи. Это очень показательная вещь— ноги. И в прямом, и в переносном смысле. Если ты их показываешь, значит, еще женщина. Если не показываешь, уже нет. А она вот все время ходит в джинсах. Это как считать? Джинсы же обтягивают. Но при этом ничего не видно. Дилемма.
Следом за девушкой прошел старик. Смешной такой старик. В нелепом черном сюртуке и странной шляпе, похожей на котелок. При ходьбе у старика внутри что-то позвякивало, как будто он был собран из металличесих деталей. «Может, у него был перелом шейки бедра, и ему вставили искусственный сустав? — подумала Лика. — Со стариками это случается». Старик отмахивал тростью и ворчал себе под нос: «Шесть пятнадцать. Три двадцать девять. Двадцать один сорок. Восемь и три четверти». Он шел за девушкой по пятам, не мигая глядя ей в спину.
— Тетя Глаша, тетя Глаша! — зашептала Лика. — Смотрите, он за ней следит! То есть, за мной! И бормочет все время. Цифры какие-то. Может, он шпион? Давайте вызовем милицию, а?
— Милая ты моя! — вздохнула тетя Глаша. — Совсем ты всякое соображение потеряла. Какой шпион! На кой ляд ему за тобой шпионить! Тем более двадцать лет назад! Ты что, какой-нибудь секрет знаешь? Время это! Время! Оно всю жизнь за тобой тащится, просто ты раньше не замечала. Иди, догоняй! Если сможешь.
И она пошла догонять.
Девушка уже вышла на улицу, и старик вышел вслед за ней. Лика поспешала за ними, но никак не могла попасть им в ногу. Отставала. Наконец ей надоела эта гонка. «И чего я бегу? — подумала она. — Зачем они мне нужны?» И остановилась. Девушка со стариком остановились тоже. И все вокруг остановилось. Троллейбус застыл с одним спущенным усом. Толстая тетка с криво вывернутой ногой. Мальчишка с высунутым языком, который он пытался приладить к мороженому. Лике стало как-то не по себе. Немножко страшно. А вдруг больше никто не двинется с места? Так и будут все стоять истуканами? Это же непорядок. Так нельзя. Правда, манекены, наверное, рады. Ручки, небось, потирают. Ой, у них же ручек нет. Ну, все равно. Они ведь в обычной жизни вроде как не у дел. Торчат себе в витринах без движения и свежего воздуха. Тоска. А теперь все как манекены. Без движения. «Я не хочу быть манекеном! — от отчаянья она хотела крикнуть, но у нее ничего не получилось. — Верните все обратно! Черт с ним, с этим временем, пусть идет!» Время поскрипело-поскрипело, разминая затекшие члены, и двинулось вперед. Троллейбус замахал усом. Лика помахала в ответ. Толстая тетка окончательно подвернула ногу и шлепнулась на тротуар. Мальчишка опустил язык на мороженое. Лика глубоко вздохнула и засмеялась. От облегчения.
Она стояла перед огромной афишей и разглядывала ее. Девушка в розовой юбке тоже стояла перед афишей и разглядывала ее. На афише была изображена девушка с высокой прической и бантиком в волосах. Синей акварельной краской было выведено название фильма. Лика поразилась. Этот фильм она видела лет двадцать назад. Он уже тогда был старым. Он всегда был старым. Шестьдесят какого-то там года выпуска. Шутка ли. Да зачем же они его крутят? Кто сейчас на него пойдет? «Ты, ты пойдешь», — сказал кто-то у нее внутри. Она увидела, что девушка со стариком уже стоят у кассы и отсчитывают деньги. Она тоже купила билет и вслед за ними вошла в зал. В зале их оказалось только трое. Свет погас, и фильм начался.
Она его помнила. Да, да, она его помнила. Французский фильм про супружескую жизнь. Две серии. Первая — муж рассказывает про то, как любил жену, а она оказалась распутной, жадной и мелкой. Развлекаться любила. И вообще ему изменяла. Вторая— жена рассказывает про то, как любила мужа, никогда ему не изменяла, а он оказался эгоистом и неудачником. Вот такая разница во мнениях. Только финал один. В финале они развелись.
Этот фильм… он… знаете, он ее ошеломил. Тогда, двадцать лет назад. В нем такая вольность была, такая свобода, столько воздуха. И тонкости столько. И бантик… Белый бантик у героини в волосах. Нежный такой, трогательный. Она хотела смастерить себе такой же, но не решилась. Никто уже не носил таких бантиков. Почему? Ну я же вам говорила: фильм был старым уже двадцать лет назад. Еще он был очень длинным. Почти пять часов. Она сидела в зале и ужасно хотела в туалет. Но так и не пошла. Вдруг что-нибудь пропустит. Ей было очень важно ничего не пропустить и досмотреть фильм до конца.
Он и сегодня был длинным-предлинным. Почти пять часов. Ничуть не изменился. Она сидела в зале и снова ужасно хотела в туалет. Но так и не пошла. Она должна была понять — она обязательно должна была понять! — как это получается. Почему двадцать лет назад кино было хорошее, а сегодня плохое? Где воздух? Где вольность? Куда подевали нежность? На какую свалку отправили трогательность? Почему все так плоско и жалко? И герои такие некрасивые. Жилистые, как петухи. «Верните, верните! Это мое! Я же у вас ничего не брала! И вы у меня не берите! Я двадцать лет это хранила!» — хотелось крикнуть Лике, но она, конечно же, промолчала. Только пожалела, что не сходила в туалет.
Через пять часов она вышла на улицу. Ей было обидно. За кино и за себя. Как будто она вытащила из памяти цветную картинку и сама, собственной рукой, перекрасила в черно-белый цвет.
Девушка и старик исчезли. Она не стала их искать. Она знала, что у нее за спиной идет свой старик. Она не будет оглядываться. Просто, если чуть-чуть сосредоточиться и вслушаться, можно услышать тихую мерную поступь с металлическим позвякиванием. Но вслушиваться ей тоже больше не хотелось.
Через дорогу от ДК «Пищевик» стройной шеренгой по две шли ложки. Первыми столовые, за ними десертные, потом чайные, а кофейные замыкали ряд. Всего двадцать четыре штуки. Впереди маршировал половник с железной каской вместо башки. Солнце бликовало на его лысине. Половнику ужасно хотелось отмахивать рукой, как на настоящем параде, но рук у него не было. Приходилось компенсировать недостаток командным голосом.
— Арш! Арш! — орал половник. — Левой! Левой!
Никакой левой у них тоже не было. Как, впрочем, и правой. Они на одной ноге скакали, что очень их утомляло. Во всяком случае, вид у них был нездоровый. «Голодные, наверное,— подумала Лика. — Наработались, бедняжки. Надо было все-таки суп сварить. Ладно, напьются чаю. Там, кажется, оставалось немного варенья».
Она брела домой и думала о том, что на один и тот же камешек всегда глядят несколько глаз. Как в старом французском фильме про супружескую жизнь. Глаза разные, а камешек один. Он же не изменится оттого, что на него глядят разные глаза. Или изменится?
Вдруг ей пришло в голову, что у ее мужа тоже другие глаза. Не такие, как у нее. У него свой пейзаж. И думает он внутри себя что-то отдельное, непохожее на то, что думает она. Может быть, ему тоже за что-то обидно. Интересно. Она как-то упустила из виду, что у него может быть свой пейзаж жизни. Она думала, что раз они всю жизнь стоят рядом, то и пейзаж у них общий. Может быть, теперь он изменится, этот пейзаж, раз она знает правду? Ведь теперь она может постараться и посмотреть на него глазами мужа. А он может постараться и посмотреть ее глазами. Если, конечно, захочет.
Бантик, бантик, бантик… А вот бантик она никогда не забудет. Даже теперь, несмотря на то, что он ее так подвел. Оказался жалким и ненужным. Она теперь его еще сильнее любить будет. Она теперь все будет любить еще сильнее. Даже то, что пыталась забыть.
(Продолжение в следующем номере)