Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 4, 2005
писатель
ЖЕНЯ
Осенью 1977 года мы с Ириной поженились и стали жить в Подмосковье, в военном городке неподалеку от деревни Павшино. Типичный советский военный городок, затерявшийся между Москва-рекой, пыльными тополями, убитыми деревнями и заводом сухой штукатурки. Где-то через год, зимним вечером там и возник Женя Лапутин, ухаживающий за Витой — близкой подругой Ирины. С Витой Женя учился на одном курсе в медицинском институте. А я, уже отучившись и преступно не работая по специальности, тогда занимался живописью и пописывал стихи. Познакомились. Женя сообщил, что он тоже не чужд поэтическим экзерсисам. Разговорились. Почитали друг другу стихи. Не только свои. Выяснилось, что есть общие симпатии — в поэзии, в музыке, в живописи. С Женей сразу было просто и естественно. Говорить можно было о чем угодно. Чувствовалось, что он — ищущий, наблюдательный, ироничный, но не холодный сноб, а живой, отзывчивый, внутренне подвижный. Поиск и жажда нового в нем сочетались с некоторой подростковой угловатостью, которая его никак не оставляла. Возможно, она была нужна ему. Помню его слегка колючий взгляд исподлобья, когда он читал свои стихи или рассказывал про нейрохирургию, которой хотел заниматься. Он серьезно увлекался спортом, бегал на коньках, ездил на сборы, знал эту жизнь. Вообще, он хорошо знал жизнь, любил без страха погружаться в нее. В нем было особое обаяние. Мы быстро сблизились, он попросил у меня картину, чтобы она “повисела у него”. Я дал. Вскоре он женился на Вите, промелькнули несколько лет, в течение которых мы редко встречались. Но потом, в начале 80-х, они с Витой всплыли. И мы просто-таки сильно подружились. Лапутины родили дочку Яну и стали жить в Чертаново, мы же, родив Аню и Машу, переехали в новую квартиру в Ясенево. Спальные районы оказались неподалеку. Женя уже работал нейрохирургом, а по вечерам писал свои сложноустроенные постнабоковские романы. И вот, бывало, раздается вечером телефонный звонок. Снимаю трубку, там глуховатый голос Жени: “Володь, привет. Ну, чего, приезжайте к нам поп….ть”. Мы с Ирой легкие на подъем: куплена бутылка чего-то, вынимается из шкафа подпольная книга, попавшаяся мне в очередной раз в руки, ловится машина — и через двадцать минут я топлю пальцем кнопку звонка лапутинской квартиры в блочном доме на Чертановской. Лает доберман Генри, раздаются быстрые шаркающие шаги — и Женя открывает, взгляд исподлобья, и с какой-нибудь угловатой московской шуточкой впускает нас в их уют. А там действительно было очень уютно: Вита умело и бережно создавала и хранила это. Особенно приятно было у Лапутиных зимой, в каком-нибудь черненковско-мохнатом 84-м, когда за окнами — угасающая в безвременных снегах советская империя, полутемные улицы, убогие магазины, пьяноватые прохожие, ползущие автобусы с замерзшими стеклами, сугробы и посыпанные песочком наледи. Нормальная человеческая жизнь в те времена росла и теплилась в домашнем уюте. И вот уже под музыку группы “Крафтверк” мы с Женей уселись за шахматы, и он что-то рассказывает про ночное дежурство и про хирургическую ложку для вычерпывания мозга из разбитой человеческой головы, я что-то бормочу про подпольные выставки и чтения, и он тут же перескакивает на своего любимого Набокова, мы спорим, остаемся каждый при своем, и партия заканчивается, поворачивается доска, начинается новая, и Генри ходит вокруг, стуча когтями по паркету и нюхая нас, и жены наши над чем-то хохочут на кухне, и пахнет едой, и раздается властный голос Виты: “Мальчики, к столу!”, — и вот уже мы сидим вчетвером за узким и длинным столом, и Женя разливает вино в тяжелые хрустальные фужеры, и в тарелках шипит что-то вкусное, приготовленное Витой, и рассказывается последняя антисоветская байка, и все хохочут, и сходятся бокалы, и молодые зубы впиваются в сочное мясо, и Женя встает, чтобы сменить “Крафтверк” на Брайена Ино, и выпивается бутылка, открывается другая, и хохот не смолкает, а за окном погружается в ночь сумрачное Чертаново…
Это не забыть и уже не вернуть никогда. И только в памяти Женя вынет из шкафа изданную в Ардисе “Лолиту”, обернутую в ватманскую бумагу, протянет со словами “А все равно “Дар” — лучше…”, а я ему дам последний сборник Пригова, а он мне еще —новую пластинку “Крафтверк”, только что присланную ему сестрой из Америки. И мы спустимся по лестнице, выйдем на ночную безлюдную улицу: два часа заполночь, снег, фонари, собака сопровождает нас. В своей коротенькой дубленке Женя выходит на середину улицы, поднимает руку с зажженной сигаретой, тормозит какого-то бомбилу. И сразу же перевоплощается в полупьяного ухаря (он любил и ценил эти мгновенные перевоплощения, помогающие ему вынимать из людей их суть, что сильно помогало в сохранении внутренней свободы и в литературном процессе), торгуется, панибратствует, сажает нас в машину, нарочито громко и пьяновато-оптимистично сообщает народное напутствие, захлопывает дверь. Сумрачный водитель включает передачу, машина трогается, проезжает немного, но раздается свист и окрик Жени. Мы обеспокоены: забыли что-то? Водитель нехотя останавливается. Женя подбегает, открывает дверь. Предельно серьезное лицо его всовывается в кабину:
— Володь, ты это…дисок не попили.
Пауза. Я начинаю смеяться. Он все еще серьезно покусывает губы, не желая расставаться с ролью московского жлоба, но тут же вываливается из нее, посмеиваясь, взмахивает рукой, захлопывает дверь. Машина трогается. Мы с Ирой смеемся, раздражая угрюмого водителя. Я оборачиваюсь. И вижу Женю, стоящего на обочине с собакой на поводке, с сигаретой в усмешливых чувственных губах. Он машет нам рукой. Ночная машина едет. Ночной снег идет. Фигура Жени удаляется. И остается в моей памяти. Навсегда.