повесть.
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 1, 2005
Перевод Елизавета Соколова
Поначалу у меня не было ребенка.
Да я и не хотела ребенка.
Потом он появился.
Не так уж и плохо.
Не так уж?
Лично для меня труднее всего было оставаться в живых.
Вы вот смеетесь, а это вовсе не шутка.
Некоторым людям это удается — оставаться в живых, — другим же, и таких много, не удается никак.
Во время беременности я думала, очень ведь может быть, я умру раньше времени, ну там, самоубийство, пьянство, несчастный случай, рак. Когда приходит конец света, сделать уже ничего нельзя. Наверное, это были не самые материнские мысли. Хотя, может быть, очень даже материнские. Не знаю точно, что это было. И поныне не знаю. Умереть раньше времени для меня означало умереть прежде, чем ребенок станет достаточно взрослым, чтобы справиться с этим. Пока они маленькие, они думают, это они виноваты, что люди умирают. Думают, они всемогущи и поэтому просто не в состоянии справиться с такой ситуацией. Ну ясно, не в состоянии. И значит, никакого самоубийства, пьянства, несчастного случая или рака. Больше я ничего обещать не могу. Жить придется по крайней мере до тех пор, пока ребенок сам не заметит, что для того, чтобы действительно убить, одной ненависти не достаточно.
Закончились семидесятые. В семидесятые годы даже модно было иметь детей. Потом эта мода прошла. Потом всему на свете находили психосоматические причины. Часто совершенно надуманные. Большинство детей, которых я знала, были ужасны, но, вообще говоря, детей я не знала. Когда детей нет, с людьми, у которых дети, а значит, и с самими детьми, как-то не общаешься, что ли, иногда только встретишь одного — двух, да услышишь иной раз про кого-нибудь. Лично у меня не было никакого желания общаться с людьми, у которых дети, честно говоря, у меня и сейчас никакого желания общаться с людьми, у которых дети, — ведь у них же есть дети, — правда, теперь это значения не имеет. Наверное, всему виной Статистическое ведомство или Министерство по делам безработных в Нюрнберге: они придумали моду, и все вдруг завели себе по ребенку, а через несколько лет мода прошла. И только те, кто слишком долго соображал, завели двоих или троих. А может, это было какое-нибудь конституционное ведомство. Власть. И репродукция. Где под репродукцией понимается рождение детей. Что-то тут не так, но все попадаются на удочку, а потом не могут понять, как быть дальше. Ведь детей не сдашь в магазин “секонд-хенд”, потому только, что мода через год изменилась и ты теперь просто не можешь вспомнить, каким это образом струя моды захлестнула тебя. Наверное, вторые дети в большинстве своем появились на свет от безысходности.
Когда я была беременна, я думала, что ж, посмотрим, смогу ли я это выдержать, хотя в положительном результате отнюдь не была уверена. Ведь даже многие из тех, у кого детей не было, не выдерживали. Самоубийство, пьянство, несчастный случай, рак — я могла бы перечислить их всех, — правда, пальцев на руках едва ли хватило бы; потом добавился СПИД. Многие — на удивление — просто шагнули с балкона, несколько человек застрелились в лесу. А сколько разбились на мотоциклах? Чуть не забыла героин. Правда, о тех, у кого дети, я просто ничего не знала. Когда я забеременела, иметь детей было уже не так модно. Через несколько лет это снова вошло в моду. Сейчас, как мне кажется, это модно опять.
Я отнюдь не была уверена, что сумею справиться и остаться в живых.
На протяжении всей беременности, неделя за неделей, приходя к врачу, я каждый раз писала себе на пальцы вместо того, чтобы аккуратно попасть в одноразовый стаканчик из тех, что стоят в кофейных автоматах, каждый божий раз я писала себе на пальцы, прежде чем мне удавалось набрать необходимое количество мочи, чтобы они могли установить, насколько сильна нехватка железа, и поначалу я просто бесилась: как же так, заканчивается столетие высоких технологий, а им так и не пришло в голову сконструировать какой-нибудь сосуд, куда можно было бы писать, не опасаясь намочить себе пальцы, — но время шло, и постепенно я перестала злиться, просто чувствовала себя несчастной. Что-то надломилось, с треском. Хотя репродукция, собственно говоря, и означает повторение. И потом еще много раз трещало, покуда мне не пришло в голову, что в этом-то весь и смысл. Не цель, а именно смысл. Хотя, возможно, и цель тоже.
Когда я раздумываю над тем, с чего это вдруг я завела ребенка, я прихожу к выводу, что у меня попросту были силы. Семидесятые прошли, многие из тех, кто прежде надменно и громогласно объяснял всем на свете, как этот самый свет устроен, стали вдруг потихоньку извлекать из ушей серьги и устраиваться на работу поближе к верхушке социальной лестницы. Другие были мертвы, третьи все еще ничего не поняли: ведь способность понимать зависит в первую очередь от интеллекта.
Или нет?
Сил у меня оказалось чуть больше, чем нужно, и я не могла придумать, к чему их приложить. Не знаю, знакомо ли вам это: когда слишком много сил, а ты их не используешь, рано или поздно наступает своего рода последний срок. Силы бесследно уходят, и ты уже не можешь подняться. Конечно, можно было бы переехать в другую страну. Или устроиться на работу в социальные службы. Или заняться айкидо. Или… Что еще? Мир в тот момент как раз притворялся, что он цветной и круглый, эдакое всеобщее предприятие самообслуживания. В газетах, правда, писали, мол, это не так, мир вовсе не предприятие самообслуживания, не стоит, мол, в это верить, а ведь люди, все без исключения, пересказывали друг другу статьи, только никто им не верил, и как раз потому, что об этом писали. Вся конструкция стоит, думала я, пока не вытащили один кирпич с самого низу, а потом может и тряхнуть. Чтобы работать в социальных службах, надо быть хорошим человеком. По крайней мере, верить, что ты хороший человек. Раньше по вечерам мне иногда приходило в голову попытаться когда-нибудь стать хорошим человеком, как, например, Альберт Швейцер, ведь это тоже своего рода средство от страха, не дающего спать по ночам, но стоит начать всерьез думать об этом, как желание пропадает. Айкидо нужно, только если боишься, что кто-нибудь нападет на тебя… На меня вроде никто нападать не собирался.
Так вот, у меня были силы, даже в избытке, задора тоже хватало, и я не знала, как это использовать. Многие в подобной ситуации просто пялятся в телевизор и, когда наступает последний срок, ничего не чувствуют. Никакого беспокойства. И в самом деле, ведь это какое-то совершенно бессмысленное беспокойство, связанное с самой жизнью, просто она не желает придерживаться определенной колеи, а так и норовит броситься наперерез через вязкое болото, так и норовит, всегда.
Врач, который после того, как я в первый раз написала себе на пальцы, сообщил мне, что тест на беременность показал то-то и то-то, то есть оказался положительным, поначалу не знал, поздравлять меня или поскорее сделать аборт. Я тоже не знала. В школе мы проходили атомную бомбу, расизм в Соединенных Штатах, Арно Шмидта, фашизм, дискриминацию женщин и еще целую кучу разных вещей, плюс по музыке — “Морских разбойниц”, хотя это был факультатив, и все это, за исключением разве что расизма в Соединенных Штатах, о котором мы не могли иметь совсем уж точного представления, были железные доводы “против”. Против рождения детей. Если вы чуть-чуть подумаете, вы сами легко придумаете еще несколько. Моей матери во всяком случае пришла в голову целая куча, когда я пришла к ней с этим, и даже отцу кое-что пришло в голову. Да и мне тоже. Точности ради следовало бы признать, что, на самом деле, никто из сохранивших рассудок хотя бы наполовину не смог бы назвать ни одного довода “за”. Только не надо про любовь. Мы не слишком-то годимся для любви. После всего, что произошло в мире. Вы тоже не очень, так что не стоит притворяться. Врач и сам знал, что нет ни одной причины, по которой стоило бы рожать, он очень мягко и осторожно попытался сказать, таков, мол, в конце концов естественный ход вещей, но я тут же пришла в ярость, просто взбесилась: я ведь еще не совсем успокоилась после столкновения с одноразовым стаканчиком в конце века высоких технологий. Я сказала, мол, вы же сами не верите, что таков естественный ход вещей. По-моему, сказала я, это, напротив, самый противоестественный ход вещей, какой только можно себе представить. Вернее, противоприродный. При этом сделать аборт вовсе не казалось мне более естественным, чем оставить все, как есть, и родить. Естественнее всего было бы ни то, ни другое. Примерно то же самое чуть позже сказала мама. Мол, не для того изобретали пилюли, чтобы ты сейчас пришла и сказала, что залетела. Мама всегда воспринимала изобретение противозачаточных пилюль как революционный прорыв в истории человечества, правда, не для собственных дочерей — было бы лучше, чтобы ее дочери ни таблеток не принимали, ни детей не рожали, — нет, как великое изобретение человечества вообще, способное принести огромную пользу где-нибудь, например, в Индии. До изобретения пилюль жизнь у женщин была не слишком веселая, говорила она. И думала при этом о собственной жизни, а вовсе не о жизни индианок с их индийскими детишками, которых они в любом случае не могут вырастить. Размножаются как кролики. Мрут как мухи.
Когда я стала встречаться с мужчинами, я во всяком случае имела довольно ясное представление, что следует делать, чтобы не залететь, зато не имела ни малейшего понятия, как поступать, если хочешь родить, а потом и вырастить ребенка. С тех пор ничего не изменилось. Я никогда даже не предполагала, что у меня может родиться ребенок. Что такое вообще может случиться. И что в основе этих процессов — биология. А теперь вот, значит, я. Услышать такое — просто немыслимо.
К тому же, я не хотела ребенка.
Я и сейчас ясно вижу, как вышла тогда от врача. На лестнице струей краски кто-то вывел: “Маритта, грязная похотливая свинья”, я это уже читала, когда поднималась и не пребывала еще в такой полной растерянности, как теперь. Совершенно обыкновенная надпись, к таким надписям относишься, как к рекламе, — вроде читаешь, а вроде и не читаешь, но теперь, когда я спускалась, она почему-то выглядела совсем иначе. Я вдруг представила себе, а что если бы там было написано “Маритта, милая мама”. Утверждение, что Маритта — грязная похотливая свинья, показалось мне менее противоестественным, чем, что Маритта — милая мама. Снаружи вдруг оказалось совсем другое лето, не то, которое было час назад. Этим летом дома как-то накренились. Перед домом врача стояла телефонная будка, но я рассудила, что телефонная будка — еще не повод, чтобы кому-нибудь звонить; пока я шла, мои мысли были заняты Мариттой. Кто она, грязная похотливая свинья или милая мама? А может, и то и другое? Ты грязная похотливая мама или милая свинья. Похоже, Маритта всерьез меня заинтересовала. Особенно в двух последних ипостасях. Предпоследняя показалась мне самой извращенной и странной. Видимо, это и в самом деле была серьезная проблема. И если кто-нибудь попытается убедить вас в обратном, знайте — он врет. Возможно, ему платят за это в соответствующем федеральном ведомстве. Власти! И репродукция. Где под репродукцией понимается рождение детей.
Не так уж и плохо.
Не так уж?
Потом мне вдруг пришло в голову, будто бы, грубо говоря, существует два сорта матерей. Невообразимо ужасные и в меру замечательные. У невообразимо ужасных рождаются дочери, а у в меру замечательных — сыновья. У каждой дочери есть своя невообразимо ужасная мать, а у каждого сына — в меру замечательная. Многие, по-видимому, становятся шизофреничками. Я подумала, бедная моя мама. Али, Беа и я. Три раза мимо.
Ну просто никакой надежды на счастье, разве что когда на помощь придут генные технологии. В любом случае, даже если тебе повезет и ты случайно попадешь в разряд в меру замечательных матерей, не так-то все просто, ведь сама ты тоже когда-то была дочерью. Лично мне это очень мешало. Когда в семидесятые годы стало модно иметь детей, модно стало ведь и быть этим детям матерью. И никого совершенно не волновало, что почти у каждого ребенка есть ведь еще и отец, об отце речи вообще почти не было, потому, наверное, что в течение долгого времени, чуть ли не двух тысяч лет, только и речи было, что об отце и о том, как его одурачили, а теперь все должно было перемениться. В общем, речь шла только о матери.
Дилемму невообразимо ужасных матерей, в принципе, можно разрешить, думала я, нужно только твердо определиться и достаточно громко заявить, что у тебя-то уж точно все будет по-другому. Правда, и в этом случае, как оказалось, даже если не боишься, найти решение не получается.
Громко заявить — это ведь отчасти то же самое, что возопить в лесу.
Так вот, семидесятые прошли, и многие женщины, которые, наверное, слишком поспешно присоединились к сообществу матерей и чересчур громко орали в лесу, пришли к выводу, что лучше все-таки скорее бежать туда, где регистрируют браки.
Потому-то я не хотела ребенка.
Кроме того, думала я, прежде, чем ребенок родится, придется же, ну хотя бы из вежливости, привести в порядок квартиру. Даже и без ребенка уборка в квартире не была бы лишней, хотя, вообще-то, вполне можно привыкнуть и жить себе в захламленной и грязной. Просто время от времени тебя охватывает паника, кажется даже, будто голова сейчас лопнет, но если ты в состоянии хоть чуть-чуть приподняться над ситуацией, это неопасно. Паника ведь охватывает и тогда, когда начинаешь убирать и мыть — ты же прекрасно понимаешь при этом, что совершенно бесполезно растрачиваешь сейчас время и жизненные силы. Вместо этого можно было бы прочитать две-три книги или посидеть в задумчивости на кухне: получается, что уборка квартиры — это даже не просто пустая трата времени, а самая что ни на есть полнейшая глупость. Вот как.
Тот, кто принимается за это занятие — думать, — больше всего на свете боится сделать глупость. Ну и еще, само собой, сойти с ума, хотя сделать глупость почему-то во много раз страшнее. С этой точки зрения регламентация, которая действовала в отношениях между мужчинами и женщинами все это время и еще пару тысяч лет до этого, довольно удобна, то есть, какое-то время она была не слишком удобной, а как раз теперь снова становится удобной. Проблема с уборкой в моей квартире относилась к неразрешимым, потому что для ее разрешения требовался дурак. Точнее, дура. Или деньги, но ведь деньгам можно найти иные применения! Деньги — это была вторая проблема. Деньги! И репродукция. Где под репродукцией понимается их зарабатывание. Доходы и расходы. Вообще-то я всегда думала, надо бы когда-нибудь все тут убрать и позвать гостей, но “когда-нибудь“ на практике почему-то означало, никогда, — у меня ведь была целая куча книг, которые хотелось еще почитать. А ребенок, он в определенный день просто появится на свет, вот и получается, что до начала апреля все здесь должно наконец засиять, хотя бы из вежливости; вот как, значит, начинается материнство — с полнейшей глупости: до начала апреля придется выкинуть всю предыдущую жизнь, выплеснуть — в подарок ребенку — ведро за ведром, выбросить, вымести — несколькими часами тут не отделаешься! — стоит лишь взяться, это превратится в настоящую жизненную программу, программу отрицания жизни. Признаться, мужества у меня поубавилось. У моей матери для подобных случаев есть собственная техника, она говорит, так проще — делать уборку в квартире каждую неделю, разбирать подвал и шкафы раз в год, но мне всегда казалось, что это-то и есть наилучший лучший способ поглупеть окончательно и бесповоротно, уже с полной гарантией. Из-за этого проблема уборки обросла у меня несколькими слоями и при помощи органических средств, в частности уксуса, разрешению не поддавалась. Особенно кухонная плита и вокруг. Я ведь тогда умела не только думать, но и готовить. А для обеспечения надежного тыла по полдня училась печатать на машинке. И это у меня, можно сказать, получалось. У меня даже хватало на это сил.
Отсюда-то и ребенок.
Просто я не имела представления, как все это должно происходить. И А.К. тоже не имел представления. Но случилось так, что у него тоже были силы. Правда, его квартира была примерно в таком же состоянии, как и моя, она тоже остро нуждалась в уборке, и мы стали думать, как же все это должно происходить и с кем можно посоветоваться. Как другие с этим справляются. Как они остаются в живых.
Мы оба были согласны в том, что лучше не умирать раньше времени, то есть никакого самоубийства, пьянства, несчастного случая и рака. Хотя, когда приходит конец света, сделать нельзя ничего. Мой папа как-то потом сказал, ему, мол, всегда было интересно, как это — умирать вместе со всеми и что предстоит этому будущему ребенку, хотя слово “предстоит”, наверное, не самое удачное в данном случае; он, мол, просто довольно часто задавался вопросом, что лучше для человека — умереть одному в больнице, в комфортабельной палате для безнадежных, окруженному заботой врачей и сменных ночных сестер, или чтобы вдруг наступил конец света, чтобы все одновременно, и в самый последний миг осознать: вот оно — прощай, мол, Земля, на несколько триллионов лет останешься в одиночестве. Ничего живого отныне. Только было не очень ясно, эти его рассуждения говорят в пользу рождения детей или нет, или же он это вообще просто так говорил, из чистого интереса.
Когда мы с А.К. обсудили, как все может дальше происходить, мы решили во всяком случае остаться в живых. И если одному из нас это по каким-то причинам не удастся, останется другой, сказали мы друг другу и ощутили некоторое облегчение.
Потом были еще вопросы: о трехкомнатной квартире и о ЗАГСе. Собственно говоря, А.К. с этого начал. Он сказал, насколько ему известно, именно эти две вещи в первую очередь делают все, кто ждет ребенка. Кстати, в этом случае довольно элегантно разрешилась бы и проблема уборки. Мы оба освобождаем свои загаженные квартиры и просто-напросто начинаем все сначала в чистой трехкомнатной, уж появиться на свет ребенок точно успеет прежде, чем новая квартира дойдет до того состояния, в котором сегодня находятся наши, а дураком становиться никому не придется. Заманчиво. Но мне почему-то от такой перспективы сделалось дурно, я сказала, звучит, конечно, убедительно, но, наверное, все-таки лучше сделать аборт. А.К., заметив, что подобная перспектива меня не радует, сказал, что звучит, действительно, ужасно, но, насколько он знает, именно так поступает большинство людей, а у нас нет никого, с кем мы могли бы посоветоваться, ведь с людьми, у которых дети, мы не общаемся да и не стремимся к этому. И значит, не знаем, как это бывает.
Когда не общаешься с людьми, у которых дети, нужно, конечно же, хорошенько подумать, действительно ли сам хочешь стать человеком, у которого ребенок. Это как с невообразимо ужасной матерью у любой женщины. Можно, конечно, сказать себе, у меня все будет иначе, но сказать-то все что угодно можно. И если просто сказать себе, у меня, мол, все будет по-другому, то уж остаться в живых это не поможет точно.
И как же? Бог его знает.
Плохо?
Или нет?
А.К. и сам выглядел измученным. От мысли о трехкомнатной квартире ему тоже делалось дурно. И мы, наконец, решили, лучше уж вычистить наши собственные квартиры, чтобы о трехкомнатной больше и речи не было. Уж лучше палатки, сказал А.К., а я сказала, лучше уж иглу, потому что кемпинга я просто не вынесу. Как и трехкомнатной квартиры. А.К. сказал, лучше уж эмигрировать, а я сказала, уж лучше жить в метро.
Что вы на меня так смотрите?
Когда этот вопрос окончательно прояснился, мы, ощутив заметное облегчение, еще немного поговорили о трехкомнатной квартире и о том, что лучше нам все-таки без этого обойтись; перебивая друг друга, мы говорили исключительно о трехкомнатной квартире и, произнося это вслух, почему-то тряслись — то ли от смеха, то ли от страха. Мы ведь ужасно боялись. А.К., например, взял бы на себя мягкую мебель, а я, со своей стороны, — шкафчики для кухни, он вызвался бы притащить двуспальный складной диван, я — стеганое одеяло, он — встроенную кухню и вытяжку, я — ковролин, паласы; и все в таком духе, и с каждым сказанным словом мы чувствовали облегчение, потому что это было выше наших возможностей. Лучше уж знать такие вещи заранее. Большую часть из того, что мы вообще можем, мы можем исключительно потому, что не можем ничего, кроме этого. Пробуем много разных вещей, понимаем, что не можем того и этого не можем, и возвращаемся в исходную точку, чтобы начать по второму кругу; так же и с трехкомнатной квартирой — мы сразу сошлись во мнении, мол, лучше нам и не пробовать, сразу ведь возникнут вопросы вроде шкафчиков для посуды и мягкой мебели. Это могло нас доконать — вдобавок к самоубийству, пьянству, несчастному случаю и раку — только надо же где-то жить; но стоило об этом задуматься, как возникали какие-то шкафчики для посуды и мягкая мебель, готовые сжить нас со свету. Но даже и после довольно длительного обсуждения совершенно невозможного варианта с трехкомнатной квартирой мы все еще не имели представления, что и как будет происходить дальше, зато теперь были уверены, что как-нибудь произойдет, и мы с этим справимся, потому что с одним по крайней мере из наших страхов мы только что покончили — мы отвергли ЗАГС. Ужас, испытанный нами при мысли о двуспальном складном диване, показался вдруг самым жутким на свете, чуть ли не единственным, но ведь мы проявили достаточную силу и храбрость, чтобы ему противостоять.
Только ведь вот как бывает: даже когда точно знаешь, что чего-то не можешь, все равно не имеешь никакого представления о том, что же ты можешь и как именно собираешься это делать, так что на первый раз этим все и закончилось — мы просто приняли решение оставаться пока в живых.
Потом что-то произошло. После того, как я в следующий раз пописала в одноразовый стаканчик, какие стоят в кофейных автоматах, и намочила себе пальцы, врач сказал, что, хотя все в полном порядке, да-да, насколько он может судить, все, без сомнения, в полном порядке, но осторожность все-таки прежде всего. Перед этим он рассматривал будущего ребенка на экране. Размазал мне по животу холодный липкий гель и стал водить по нему чем-то вроде пульта от дистанционного управления, а на экране при этом появилось изображение живота изнутри. Вообще-то там царила какая-то полная неразбериха, но если присмотреться, можно было увидеть маленькую черную точку, размером с клопа. Клоп дергался и пульсировал, и в это, скажу я вам, очень трудно было поверить: у тебя в животе клоп, который дергается и пульсирует! Только когда видишь на экране, приходится верить. Врач сказал, пока еще мало что видно, и, насколько можно судить, все в полном, ну просто полнейшем порядке, но, как говорится, доверяй, но проверяй. Я спросила, что значит доверяй, но проверяй, и что вообще за анализы он имеет в виду, врач сказал, пустяки, простое исследование, иголку засовывают в живот и извлекают оттуда немного околоплодных вод. Я спросила зачем, и врач ответил, для того, чтобы выяснить, нет ли у плода патологий, и, если окажется, что есть, можно будет на совершенно законных основаниях сделать аборт. Я спросила, какие такие патологии, а врач объяснил, такие, мол, и такие патологии: мозг, позвоночник, наследственность, и еще, что некоторые патологии можно выявить путем этого исследования, а некоторые нельзя — скрытая наследственность — они проявляются позднее. С одной стороны, мне было бы интересно узнать, сколько их всего бывает, таких патологий, часто ли они обнаруживаются в наши дни и все такое, с другой стороны, знать этого мне совершенно не хотелось. Я сказала, что подумаю, и прямо из той телефонной будки, что стояла внизу, перед домом врача, позвонила Али. Али была почти врачом, уже добралась до врачебной практики, и вот, значит, я спросила ее о патологиях и об этом исследовании с иголкой. Али сказала, хорошо, что ты позвонила, мол, я и сама все время об этом думаю. А потом начала говорить, и говорила, и говорила, и еще говорила и говорила; я пару раз попыталась было ее остановить, перебить, но это оказалось невозможным: она все говорила и говорила, и в конце концов рассказала, что она сама думает об этих патологиях и спросила, разве меня это не пугает, ей, мол, остается лишь удивляться, как это у меня хватило мужества, она бы на моем месте ни за что не решилась бы подвергнуться такому риску — эти уродства, — она все говорила и от этого сама приходила в состояние, близкое к эйфории, и ее уже невозможно было ни перебить, ни остановить. Самым непостижимым, как она сказала, оставалось для нее то, что с помощью этого исследования, ну когда иголкой протыкают живот, можно выявить лишь немногие патологии, совсем малую их часть, правда, хоть в этом случае можно будет вовремя сделать аборт, и потому, несмотря ни на что, тебе, мол, конечно же, надо соглашаться, при том что, безусловно, есть некоторый риск, ведь некоторые патологии возникают как раз из-за того, что игла задевает плод, только если этого не сделать, потом можно горько пожалеть и всю жизнь кусать себе локти. Только подумай, какая ответственность, сказала она, и как это может обернуться. Ей самой, сказала она, снятся ужасные сны, кошмары про всяких уродов, у которых что-то там не закрылось или не действует. (Да и странно было бы, если бы ей не снились кошмары.) И как, мол, вообще ты сумеешь справиться с этим. Даже если поначалу все в полном порядке, ты только представь, мол, сколько сбоев может еще произойти. Если мать курит, ребенок родится очень маленьким, а ведь ты куришь. Просто крошечным, с мозговыми повреждениями и пороками развития. Я сказала, что до сих пор страшных снов у меня не было, но, возможно, все впереди. Я даже почти уверена теперь, что все еще впереди, ты только расскажи еще что-нибудь, тогда кошмары мне обеспечены, и тут только она заметила, что я хочу закончить разговор. Сигарета, которую я выкурила в телефонной будке, показалась невкусной, а по пути домой я все думала о Маритте, потому что снова прочла на лестнице, что Маритта похотливая грязная свинья. Я бы очень хотела спросить ее, что бы она делала с ребенком-уродом, снились ли ей кошмары, когда не сходятся кости черепа, и только потом сообразила, что сама все это придумала. Клоп был еще очень мал. Когда не знаешь, с кем посоветоваться, выдумываешь себе собеседника, хотя вообще-то обращаться с вопросами к выдуманному собеседнику почти всегда правильнее, чем спрашивать кого-нибудь на самом деле, вот я, например, поговорила зачем-то с Али и постепенно начинала ощущать последствия.
Все матери с детишками, которых я видела на улице, выглядели измученными и встревоженными. Когда нет детей, на это просто не обращаешь внимания, но после того, как врач и Али проинформировали меня о разного рода уродствах и патологиях, я разволновалась и стала вдруг замечать, как выглядят женщины, у которых дети, и как выглядят сами дети, смотреть, нет ли у них каких-нибудь патологий или уродств. На улице все были одеты в яркое, дети тоже были одеты в яркое, потому что мир притворялся, будто он такой цветной и круглый, настоящее всеобщее предприятие самообслуживания. На первый взгляд дети не выглядели больными или уродливыми, хотя все они несколько апатично сидели в своих колясках, и невозможно было сказать, умеют ли они ходить и научатся ли когда-нибудь или нет; они крепко сжимали в ручонках разноцветные бутылочки с сосками, совали их себе в ротики, а на головках у них пестрели яркие шапочки. Зачем малышам летом надевают шапочки, подумала я и встревожилась: ведь если верить Али и врачу, большинство патологий локализуются как раз в голове. Все было такое разноцветное и круглое, даже жидкость в бутылочках — красная или желтая, а соски-пустышки — оранжевые, голубые и розовые, — не было только впечатления, что детишки сами сделали свой выбор, добровольно присоединившись к грандиозному предприятию самообслуживания: они были крепко пристегнуты в своих колясках и машинах, в целях безопасности, а матери выглядели так, словно они и сами уже не могут вспомнить, из каких, собственно, соображений следовали моде позапрошлого сезона, они казались бледными, усталыми и потрепанными. В любую секунду, думала я, один из этих сосунков может очнуться от полудремы и выпрыгнуть из коляски прямиком под колеса ближайшего грузовика или самосвала Тогда все, конечно, увидят, что ходить он умеет. Или с разбегу рухнуть в цистерну бетономешалки. А то и вниз из открытого окна или перевалившись через балконные перила. От ужаса я подняла глаза кверху и оглядела шеренгу домов, словно проверяя, не свалится ли сейчас мне на голову какой-нибудь карапуз? Я подумала: стоит ненадолго отвлечься, один только раз недоглядеть, задуматься, сражаясь при помощи утюга с кучей цветного белья, отбежать к плите, ответить на случайный звонок, на секунду ослабить внимание, отвернуться, и, если малышке как раз полтора года, она только и ждет этой секунды, именно этой. Карабкается на подоконник. Хватает розетку и засовывает туда вязальные спицы, на которых с прошлой зимы болтаются несколько рядов спинки пуловера, съедает полпачки стирального порошка, отвинчивает плохо закрученную крышку на бутыли с крысиным ядом — она ведь уже такая ловкая, — и вот уже выпила, и довольно прилично, хотя и маленького глотка хватило бы с лихвой; или натягивает на голову полиэтиленовый пакет и умирает от удушья; мгновенно забирается по стремянке, обкручивает вокруг горла шнур от портьер и падает — повесившись по высшему разряду в возрасте двух лет: классический двойной узел, который она научилась бы завязывать годам к четырем, не раньше, как раз перед тем, как ее новорожденный братец мог бы утонуть, свалившись в ведро. Милый ребенок. В новехоньких ползунках. Тупыми ножницами обстригает красивые локоны. Наголо. Чудесные локоны. Собственный стиль.
Весь день меня бросало в пот от подобных мыслей. Потом я сказала себе: нужно, наверное, просто надеяться на лучшее, хоть это и самое глупое, что только можно себе представить. Это делает человека таким жалким. Вечером я позвонила А.К. и спросила его, насколько вероятно, по его мнению, что ребенок родится с двумя головами. Размером с клопа. А.К. был весь в работе, погружен в тональности церковной музыки и сказал только, что его бы это очень удивило. Чуть-чуть успокоившись, я легла спать, и всю ночь мне снились ужасные сны.
Время от времени А.К. писал о том, что ему интересно. В тот момент это были тональности церковной музыки. Вскоре он закончил свой труд и какой-то журнал о старинной музыке даже приобрел на него права, напечатал его и выплатил А.К. сто тридцать марок — и у А.К. образовались, таким образом, сто тридцать марок, на которые он совсем не рассчитывал. В тот день, когда пришел чек, мы поскорее отправились в ресторан, пока деньги не кончились, и были очень довольны: немного даже осталось. Потом кто-то прочитал его статью и позвонил, чтобы поговорить о тональностях церковной музыки, а А.К. как раз заканчивал статью о хоралах. Они довольно долго разговаривали, и этот человек предложил А.К. по воскресеньям играть в церкви на органе. А.К. обрадовался: это давало возможность время от времени упражняться в игре на органе, ведь если ты не работаешь нигде органистом, у тебя просто нет возможности играть на этом инструменте, и ты постепенно утрачиваешь мастерство. С игрой на органе дело обстоит точно так же, как с избытком сил: есть некий крайний срок, когда запасы просто заканчиваются и все. К тому же он был сыт по горло своими бизнесменами, которых приходилось возить то в Гамбург, то в Цюрих, то еще черт знает куда на их собственных тачках с автоматической коробкой, потому что они, видите ли, слишком нервничают для того, чтобы вести машину самостоятельно, а они ведь торопятся на конференции и, сидя в машине, заучивают наизусть свои выступления и вообще делают все для того, чтобы ни у кого не осталось сомнений в их значительности. А.К. сказал, что когда-нибудь придет их черед: ему станет по-настоящему интересно, каким именно преступным способом они раздобыли такое количество денег, хотя, с другой стороны, может, и не стоит этим интересоваться. Впрочем, он продолжал возить бизнесменов и после того, как стал по воскресеньям играть на органе, но уже не так часто и не так далеко.
Постепенно наступила настоящая осень. И чем ближе дело было к зиме, тем реже мужчины засматривались на мои ноги. Бабушка моя перед смертью страдала от отеков, и мне было как-то тревожно, потому что у меня тоже отекали ноги. Туфли не лезли на ступни, а когда я старалась подогнуть пальцы, казалось, они сейчас лопнут. Клоп на экране подрос, но я так привыкла называть его клопом, что решила ничего не менять. Не похоже было, чтобы у него было две головы или какая-нибудь ужасная наследственная болезнь, но точно сказать ничего было нельзя, так как для этого нужно было лезть иголкой в живот. Али кровожадно тревожилась по поводу предстоящих родов; я сказала, Али, Боже мой, давай не будем так часто перезваниваться, ну хоть некоторое время, и Али стала звонить пореже.
На работе коллега по фамилии Витт сказала мне, это, мол, просто безответственно: нам ведь и так грозит перенаселенность; другая, по фамилии Вайнрих, считала, что при нынешнем состоянии окружающей среды, правильнее было бы сделать стерилизацию. При этом обе говорили с такой интонацией, будто пересказывали услышанное по телевизору. В газетах как раз писали, что мир — никакое не предприятие самообслуживания, не надо, мол, в это верить, и все, конечно, тут же начали пересказывать друг другу то, что писали в газетах и показывали по телевизору — посмотрев передачи, в которых об этом говорили, они сами хотели поговорить об этом, независимо от того, правда это или нет. И значит, они были правы, но в то же время совсем не то имели в виду. Точно так же, как и мои коллеги, Витт и Вайнрих, поведавшие мне о грядущей перенаселенности планеты и об ужасающем состоянии окружающей среды. Потому еще отчасти, что в нынешнем году рожать детей было немодно. Сам Хофман, а именно Хофман-старший, сказал мне, что ему всегда было больно смотреть, как молодые люди бессмысленно растрачивают жизнь и портят себе будущее. Сам Хофман-старший и вправду в свое время подпортил себе будущее, произведя на свет Хофмана-младшего. Но в конце концов семидесятые годы прошли, Хофман-младший извлек из ушей серьги и теперь курил сигары, снимая на пленку одно принудительное выселение за другим, так что на самом деле Хофману-старшему жаловаться было не на что. Дырка в ухе заросла, хотя ее все еще можно было разглядеть. Я часто ловила себя на мысли, что не хочу больше ходить на работу к Хофману-старшему и Хофману-младшему. Меня откровенно тошнило, когда по утрам Хофман-старший открывал мне дверь в махровом халате. Зубы он вставлял только часам к одиннадцати, когда собирался в суд, и уже одного этого было вполне достаточно, чтобы всерьез задуматься об увольнении. Разумеется, он не преминул сказать сотруднице Раготски, мол, ну и что, что ты не замужем, это еще не причина для увольнения, как впрочем и отсутствующие по утрам зубы, жалобы на принудительное выселение и цветная копирка в пишущей машинке. Подшейте к делу.
В середине дня мамаша Хофман готовила для них обед на первом этаже. А старший и младший Хофманы уходили наверх. Для всех остальных служащих офиса в итальянской закусочной напротив заказывались салаты с разными соусами, совершенно не различимыми на вкус, и мы с завистью ловили теплые ароматы из кухни — хотя наши салаты стоили раза в три дороже, чем суп и жаркое Хофманов. По запаху этого не скажешь. Зато у мамаши Хофман была подагра.
Как-то раз после обеда, дело было в конце ноября, мамаша Хофман явилась в офис, чтобы проверить счета, а заодно поглядеть, не наклеивает ли сотрудница по фамилии Витт марки на конверты с судебной корреспонденцией — пару раз она уже делала так из вредности, и каждый раз мамаша Хофман приходила в ярость. Значит так, мамаша Хофман спустилась вниз и, проходя мимо моего стола, сделала вид, что ищет какой-то документ, и стала вдруг мне говорить, как вредно для бедных эмбриончиков, когда их матери ходят на работу, вместо того, чтобы сидеть дома и заботиться о себе и о них. Можно было подумать, что она просто бормочет себе под нос и вовсе не ко мне обращается. Я спросила, вы правда так думаете, она ответила, мол, именно так и думает. Бедненькие эмбриончики. И бедные глупые современные мамаши, сказала она, которые всегда все знают лучше всех. У меня отнюдь не было ощущения, что я знаю все лучше всех, и вообще хоть что-нибудь знаю, но мамаша Хофман определенно не была тем человеком, которого хотелось расспрашивать. Я сказала, если вы ищете документы по делу Райхенбаха, то их только что унес ваш муж, но на самом деле она вовсе не искала документы по Райхенбаху, как и никакие другие документы, а искала предлог, чтобы прошипеть мне в уши свои рассуждения об эмбрионах и сэкономить таким образом деньги на пособие по материнству. В тот день в доме пахло мясным соусом, поступила очередная жалоба на принудительное выселение, салат был невкусным, а Хофман-старший полдня проходил без зубов.
Вы можете представить себе, чем это закончилось.
Вечером, когда А.К. пришел проводить меня домой — мы собирались немного прогуляться, — все было кончено. А.К. спросил когда, и я ответила, в конце года. У меня еще оставался неиспользованный отпуск. Потом мы с ним обсудили, что стало причиной: гормоны или все-таки что-то другое. Я уже вычистила свою квартиру, а А.К. свою еще нет. Мы гуляли по парку, в парке было пусто, потому что заканчивался ноябрь и шел дождь, и я подумала, что, конечно, это была ошибка, и очень серьезная ошибка. Но я о ней не сожалела, а если об ошибке не сожалеешь, даже если это очень серьезная ошибка, значит, можешь себе позволить ее совершить. Несмотря ни на что. Я не имела никакого представления, что значит быть матерью. Но быть матерью и домохозяйкой меня не устраивало точно. Сперва мы обошли вокруг парка один раз, потом другой и наконец пересекли его наискосок, прямо по грязи. А.К. тоже не имел ясного представления, что значит быть отцом, он сказал, мол, это само по себе кажется ему невероятным, но быть и отцом, и кормильцем семьи, по его мнению, просто опасно для жизни. Наконец я сказала, что достану пишущую машинку и буду перепечатывать студентам курсовые работы. Потом мы пошли ко мне, потому что приятно ведь находиться в чистой квартире, хоть никому и не хочется брать на себя уборку. Мы подняли с пола старенькую “Олимпию” и водрузили ее на невысокий столик перед окном. Она еще работала. И я подумала, студенты найдутся, потому что ведь всегда есть студенты, которые не умеют печатать и обращаются к машинистке. Курсовые нужно сдавать в напечатанном виде. Обычно бывает так: часов в шесть вечера приходит студент и говорит, что завтра к двенадцати все должно быть готово, ему говоришь, это, мол, совершенно невозможно, здесь сто тридцать страниц, как вы это себе представляете, но студент ничего не слышит, он измучен работой, думает только о ссылках и таблицах, которые нашел в самый последний момент и хочет вставить в текст, а он уже даже думать об этом не может, он в ужасном состоянии, он говорит, я тебя умоляю, и ты уже сама подаешь идею, мол, разве нельзя послать по почте, почтовый штемпель и все такое? Так можно выиграть время. У студента просто гора сваливается с плеч, а ты тем временем смотришь, что за ссылки и что за таблицы, спрашиваешь себя, можно ли вообще разобрать этот почерк, а потом говоришь, берешься или нет. Если согласилась, значит делаешь, — студента ведь не волнует, что старенькая “Олимпия” — это старенькая “Олимпия”, а не компьютер с текстовым редактором, хотя вообще-то она красиво печатает. Ты говоришь, страница — четыре марки, таблицы — отдельно, и сноски — тоже отдельно, и студент говорит — они все, как один, так говорят — если смогу, мол, одну выкину. Самое смешное, что так действительно говорят все. Власть и репродукция, где под репродукцией понимается воспроизведение текста на пишущей машинке. По крайней мере, у них есть зубы, сказала я А.К., а мясной соус я могу готовить себе сама, и к черту дорогие салаты. Мы были очень довольны, пока А.К. не спросил вдруг, слушай, а где, по-твоему, разместится здесь ребенок? Потому что комната, несмотря на чистоту, была невелика, и к тому же в ней было полно мебели. Я сказала, она только кажется загроможденной из-за пишущей машинки, потому что “Олимпия” ведь — довольно большой агрегат, но А.К. возразил, вряд ли, мол, все дело именно в ней. Я сказала, насколько я знаю, они поначалу совсем маленькие. Но А.К. заметил, насколько ему известно, им требуется кроватка с решетками. И куда здесь ставить такую кроватку? У меня не было никаких мыслей по поводу того, куда здесь можно поставить кроватку, я только повторила, что поначалу-то они уж точно совсем маленькие. Могут даже проскочить между прутьями или засунуть голову. Стоит один раз недоглядеть, ребенок тут просунет голову между прутьями, посинеет и задохнется. А.К. сказал, хорошо. Обойдемся без кроватки. Мы выкурили по сигарете и с удивлением осознали, что будущий ребенок постепенно обретает реальность. Когда задумываешься о детской кроватке, значит, процесс обретения реальности зашел уже достаточно далеко, так мы подумали, и А.К. сказал, тебе, мол, понадобится еще стиральная машина, но я быстро ответила, что время еще есть. По крайней мере, холодильник у меня был. И телефон. И кошка.
На Рождество А.К. поехал к своим родителям, а я пошла к своим. Из Парижа приехала Беа, Али тоже пришла. Мама приготовила нечто под сырным соусом и сказала, что с нетерпением ждет нового года. Потом мы наряжали елку. С чего это нам вдруг взбрело в голову нарядить елку? Ну, ведь в доме теперь ребенок. А ребенку нужна елка. Сырный соус, надо признать, удался. Отец только что бросил курить: он вскоре собирался на пенсию, а в газете писали, что в этот период часто случаются инфаркты; весь вечер он грыз тыквенные семечки, а по поводу сырного соуса заявил, в нем, мол, много холестерина. Если не в сыре, то в сливках уж точно. И в немалом количестве. Люди, которые недавно бросили курить, обычно пребывают в дурном настроении. А в канун Рождества особенно легко выходят из себя и впадают в ярость. Мама сказала ему, было бы, мол, гораздо спокойнее, если бы ты сидел весь день в гостиной один-одинешенек со своим холестерином и тыквенными семечками, и вообще, сказала она, думаю, нам пора разводиться, на что отец заметил, у тебя же, мол, скоро будет ребенок. Какой ребенок, спросила я. Потом мы обменялись подарками и мама все сетовала, как трудно сейчас вообще выбрать что-нибудь, — она говорит это каждый год — и лучше всего, мол, дарить деньги, а каждый уж сам пусть купит себе, что хочет, ведь на чужой вкус угодить трудно, и потом, у всех и так уже все есть. Мне мама подарила двенадцать белых хлопковых футболочек, двенадцать белых хлопковых кофточек и шесть ярких ползунков из пушистой ткани, Али преподнесла мне книгу по уходу за грудными младенцами, а Беа — книгу Алисы Миллер, потому что недавно вдруг сделала для себя открытие: во всех твоих жизненных неудачах в конечно счете виноваты родители. Вообще-то она немного запоздала со своим открытием, потому что эта теория как раз вышла из моды, но в Париже, наверное, все иначе. Папа подарил мне двести марок в запечатанном конверте.
Потом мы довольно о многом не поговорили: ведь это достаточно сложно — разговаривать, учитывая разнообразие языков, эпох и представлений о реальности. Папа сказал, что подумывает о приобретении квартиры где-нибудь на юге Германии, но мама заметила, правильнее, мол, копить деньги на приличный дом престарелых, тут влезла Беа, а ну прекратите оба, имея в виду маму. Естественно, папа прекращать не подумал, а вместо этого сообщил, вот, мол, сижу я тут, коплю деньги на дом престарелых, а на юге тем временем пахнет югом. Вот до чего дошло. Потом мы стали носить из комнаты грязную посуду, и я сказала маме, давай помогу тебе вымыть. Мама засмеялась и сказала, ах ты, дурочка, у меня же есть посудомоечная машина, и я вдруг зарыдала и ушла в ванную. В ванной я продолжала рыдать. Я говорила себе, ну вот ты и поглупела окончательно, прекрати рыдать, не придуривайся. Посудомоечная машина моей матери всегда вызывала у меня отвращение, и когда я у них жила, наводила на мысль о собственном доме, куда я стремилась все время, пока жила у них, но мне еще предстояло вести разговоры о жизни, словно отвечая урок. Эти разговоры о жизни, говорила я себе, чистое мучение: на самом деле, они не о жизни, а об отказе от жизни, потому что мама вечно выспрашивает обо всем на свете, как все прошло, да что ты сделала, но стоит все ей рассказать, как она приходит в ужас и впадает в странное беспокойство. Почему-то, что бы ты ни сделала, всегда оказывается, это было именно то, чего делать было ни в коем случае нельзя, и мама говорит тебе, как именно нужно было вести себя с этой Нелей: не думай ты, мол, об этой Неле, или, тебе бы следовало быть столь же острой на язык. Она обвешивает тебя своими “ты не должна этого делать”, чтобы защитить от всего на свете. От всего, что ты делаешь. От ошибок и от самой жизни. Все, что ты делаешь, представляется ей одной огромной ошибкой, от последствий которой тебя следует ограждать. Однажды Беа спросила, как у тебя получается разговаривать с ней, когда вы моете посуду, и я ответила, все время хочется плюнуть. Блевать. Чтоб вытошнило как следует, сказала я, каждый ее совет, а Беа сказала, лучше, мол, просто не заглатывай их, тогда не придется блевать. Ни одного, согласилась я, нужно держать рот на замке. Лучше всего просто ничего не рассказывать. Еще лучше сочинять от начала и до конца, сказала Беа. Но это все было давно, а теперь я сидела на крышке унитаза и отчаянно рыдала из-за какой-то посудомоечной машины. Потом в дверь постучал отец и громко спросил, как я себя чувствую, я сказала, не очень, но скоро пройдет. Папа сказал, что сырный соус очень тяжелая пища, от него, мол, можно и концы отдать. И ушел через кухню.
От воды мое лицо так распухло и покраснело, что невозможно было понять, плакала я или нет — черты лица были неразличимы. Мама сказала, нужно беречь себя. Побудь, мол, у нас пару дней, позволь нам немножко тебя побаловать, но я быстро сказала, что все уже прошло. Мы выпили “Аквавит”, а потом, когда празднование подходило к концу, отец подсел к Беа и спросил ее, как, мол, дела у твоего араба, имея в виду ее друга из Алжира. Все-таки трудно понять это поколение. У них же язык отсохнет, если придется выговорить “Давид”, хотя сами они евреев не уничтожали, — но арабов ненавидят тоже. И, конечно, русских. А также американцев. Правда, стараются этого не показывать. Каким-то образом им удалось сделать так, что в семидесятые годы это не бросалось в глаза, хотя при желании вполне можно было заметить, даже когда они выходили на улицу в поддержку Брандта, а вот с возрастом как-то вылезло наружу — то, что они всех ненавидят. И все лезет и лезет. И будет лезть до конца жизни. Это длилось еще часа два. Али, пробормотав что-то о том, что завтра ей рано вставать, ушла домой, не дослушав. Я ждала Беа: когда ей удалось, наконец, закончить разговор и мы поехали, я сказала, давай, мол, лучше я поведу машину, потому что, хоть я и выпила, потом основтельно разбавила алкоголь водой. Она сказала, отстань, ты в точности как мама. Папа, позабыв о тыквенных семечках, курил самую настоящую сигарету и был как никогда близок к инфаркту. Беа хотела сама вести машину, хотя была явно не в состоянии, и всю дорогу, пока мы ехали, перечисляла, перекомпоновывала, обсасывала и приводила в систему все, что мы проходили в школе о фашизме, атомной бомбе, расизме в Соединенных Штатах и еще бог знает где, об Арно Шмидте и “Морских разбойницах”. Помоги же мне. Только вот кто? Самоубийство, пьянство, несчастный случай, рак.
Я, конечно, не знаю, как празднуют Рождество у вас.
Поздно вечером позвонил А.К. Он тоже был пьян, потому что они тоже праздновали Рождество. Его мама подарила ему двенадцать хлопковых футболочек, двенадцать хлопковых кофточек и шесть разноцветных пушистых ползунков. Теперь у нас было двадцать четыре футболочки, двадцать четыре кофточки и двенадцать цветных ползунков. Нам показалось, что это многовато.
После Рождества пришел первый студент. Его прислала Али. Он подготовил описание двойного слепого исследования. Двойные слепые исследования очень меня интересуют. Сотне пациентов дают какое-то лекарство, а другой сотне дают нечто, по виду очень похожее на лекарство, а на самом деле состоящее из виноградного сахара или еще из какой-нибудь безобидной ерунды, а потом проверяют, выздоровел пациент или нет. Если долго размышлять о двойном слепом исследовании, можно сойти с ума.
Вот так.
Ну вам-то это не угрожает.
Студент этот во всяком случае писал, что столько-то больных, принимавших виноградный сахар, выздоровели. Люди, проводящие подобные исследования, имеют, по-видимому, садистские наклонности, иначе они бы не выдержали. В работе утверждалось, что раз болезнь проходит от виноградного сахара, значит, она имеет психосоматическую природу. Или больной просто симулянт. А раз болезнь имеет психосоматическую природу, значит, больной отчасти сам виноват в своей болезни. Тут-то, собственно говоря, и таилось коварство тогдашних представлений о мире как о всеобщем предприятии самообслуживания: если у тебя болит голова, то на самом деле у тебя не просто так болит голова, а ты сам сделал что-то, отчего она у тебя заболела. В лучшем случае — симулировал боль, в этом, по крайней мере, следуя велениям времени. Но сам виноват, это уж как ни крути. И все-таки тебя можно вылечить виноградным сахаром. Такой подход был в моде какое-то время — пока не появились вирусы и все болезни не сделались вдруг заразными.
Студент был в восторге: несмотря ни на что, работа была готова вовремя, он сказал, что если защитится, издаст ее отдельной книжкой, и поспешил на вокзал, чтобы до полуночи поставить заветный штемпель: ведь на вокзале почта работает до полуночи. Приверженец двойного слепого метода рассказал своему другу о том, с какой невероятной скоростью была напечатана его работа, и друг пришел ко мне — принес киносценарий, который хотел до конца года послать на какой-то конкурс сценариев, но дописать до конца еще не успел. Сценарий был о блеске-и-нищете-в-большом-городе, и, честно говоря, я бы очень удивилась, если бы он получил приз, потому что там все было построено на сострадании, а в восьмидесятые годы на сострадании ничего строить было нельзя, даже в головной боли человек был виноват сам, не говоря уже о раке. Тем не менее, это был очень длинный сценарий. А у меня было меньше недели; автор время от времени звонил и испуганным голосом спрашивал, не соглашусь ли я внести небольшие изменения: сделать маленькую вставку, поменять что-то в сцене или в диалоге. Под конец он притащил бутылку шампанского — как никак он же уже не был студентом. А вот подружка его была студенткой и тоже написала работу, хоть и не до конца, которая в скором времени должна была быть сдана. Для этой подружки я печатала что-то об утопленниках у Георга Гейма. Психосоматическое воздействие этой работы лично на меня проявилось в том, что я вдруг отяжелела и расплылась — то ли от воды, то ли из-за беременности — большую часть времени проводила теперь на полу в позе раздувшегося Будды, потому что только в этом положении, помимо лежачего, могла еще находиться подолгу. Кошка иногда забиралась ко мне на колени и была очень довольна, что я больше не хожу каждый день в “Хофман и Хофман”, и чем дальше я продвигалась в вопросе об утопленниках и безумии в поэтике Георга Гейма, тем тревожнее было у меня на душе.
Так прошла зима. Каждый, кому я что-то печатала, оказывается, знал кого-то еще, кому надо было что-то напечатать: о проблеме дальтонизма в городском дорожном движении, о силовых видах спорта и наращивании мускулов, о профсоюзах и особенностях преподавания в одиннадцатом и двенадцатом классах школы, о стратегиях женственности и компьютерах, о поведении в свободное время и наслаждении, о социальной ответственности и озоновых дырах, об авангарде и еще много о чем, без конца. Один из моих клиентов изобрел мотор, работавший на сахарном сиропе — печатать это, конечно, довольно сложно, потому что нужно оставлять пустые места для формул, но сама идея мне понравилась. Этот тоже сказал, если, мол, защищусь, издам книгу. Мне было бы интересно узнать, защитился он или нет.
Время от времени я ходила к врачу и писала в одноразовый стаканчик. По чуть-чуть пререкалась с врачом. Один раз он сказал, вам, дескать, пора учиться дышать. Я удивилась: как, мол, вы думаете, я жила до сих пор. Непрерывно удерживая воздух? Он сказал, если хочешь родить ребенка естественным путем, нужно учиться дышать. Я и так была в подавленном состоянии из-за как-обычно-обмоченных-пальцев и спросила, а что, если я не хочу естественным путем, и он сказал, тогда ПДА. То, как он произнес “ПэДэА”, звучало отвратительно. Что это, спросила я, и он ответил, так называется перидуральная анестезия, когда делают укол в спинной мозг. Мой спинной мозг потерял чувствительность при одной мысли об уколе. Я спросила зачем, и врач объяснил, для того, мол, чтобы не чувствовать боли, и я сказала, лучше уж без ПДА. Врач рассказал о других вариантах, но ни один из них в его описании не пробудил у меня желания испробовать данный метод на своей шкуре. Пришлось учиться дышать.
В группе по обучению дыханию было восемь женщин, и вышло так, что ни одна из них не знала, как это бывает, и что значит родить ребенка. Заниматься любовью, очевидно, умели все, но теперь с этим было покончено. Никто не знал, что нас ждет дальше. У инструкторши, которая учила нас дышать, было двое препротивных детей, то и дело с хихиканьем вбегавших в комнату именно тогда, когда мы тренировались, и мне почему-то было стыдно дышать так, как нас учили, в присутствии детей. В конце инструкторша сказала, что считает фигуру беременной женщины — а именно живот — очень сексуальной, и велела нам подумать, находим ли мы чувственными свои новые формы, а также выяснить, что думают по этому поводу наши мужья, и вообще поразмышлять о нашем отношении к чувственности: с помощью будущего ребенка, дескать, мы сейчас способны развить в себе новое понимание чувственности. Некоторые женщины тут же заявили, что беременность кажется им очень чувственным состоянием, беременный живот — весьма сексуальным, а остальные тупо на них таращились. Я тупо таращилась и думала, черта с два я стану расспрашивать А.К. о том, что он думает по поводу чувственности беременных женщин.
Зимой моя маленькая кошечка принялась издавать ужасные вопли и царапать дверь, которую в конце концов пришлось открыть. Она помчалась вниз и вылетела на улицу. Я подумала: все, потеряется. Через час забеспокоилась по-настоящему. Оторвалась от машинки, встала, спустилась вниз. Ее нигде не было. Я звала ее, вызванивала связкой ключей, но она словно испарилась. Так я спускалась и поднималась несколько раз, но только вечером она, заслышав меня, выскочила из подвала. И так несколько дней: раз или два она вообще не являлась ночевать, но под машину, по счастью, не попала, возвращалась утром усталая, грязная, со спутанной шерстью, и несколько часов сидела дома. При этом съедала столько, будто голодала по крайне мере дня три. Так продолжалось несколько дней, потом разом прекратилось, и она стала тихой, даже робкой, а потом родила троих котят. В моем шкафу. И первое время никому их не показывала. Я испытывала зависть, даже чуть ли не пришла в ярость оттого, что какая-то драная кошка обошла меня в деторождении без всяких курсов правильного дыхания и всех этих глупостей о чувственности, но малыши мне очень понравились. Один был черным, двое — серыми.
А через две недели родился Клоп.
Пока это происходило, я думала, неужели именно это и называется естественным путем. Когда в последний раз было модно иметь детей, все женщины рожали безболезненно. Без всякой ПДА. По крайней мере, так писали в газетах и журналах: мол, все это совершенно безболезненно, нужно только знать, как это делается, и поэтому, наверное, все женщины утверждали, что так оно и было на самом деле. Написанное в журнале может быть как правдой, так и неправдой, — читая журнал, выяснить это невозможно. Если это было правдой, значит, потом все просто опять забыли, как это делается, и роды снова стали причинять такую боль, что в исключительно психосоматическую ее природу верилось с трудом. Последнее, что я подумала, имело какое-то отношение к христианству: мне вдруг показалось, я поняла, каким образом христианство продержалось столь долгое время, а потом я перестала думать и только слушала, что говорит акушерка. Только ее голос. Я держалась за ее голос, не понимая даже, что именно она говорит, это был такой голос, держась за который, можно было пройти через боль. Иногда она начинала что-то делать. Я выполняла все указания голоса, совершенно не понимая при этом, что именно он говорит. Так продолжалось вечность, потому что когда рожаешь, не смотришь на часы. В обычные дни смотришь на часы по нескольку раз, но когда рожаешь, почему-то не смотришь. Незадолго до того, как Клоп вылез на свет, я вдруг полностью очнулась, мне стало ясно: больше ребенок не выдержит. Голос замолчал. Потом он снова заговорил, и теперь я слышала, что именно он говорит. Голос сказал, что ребенок чувствует себя нормально. Я была совершенно уверена, что он ошибается. Ребенок чувствует себя ужасно. Скорее всего, ему все надоело, и он не хочет рождаться на свет. Или уже не может. Я отчетливо представила себе, каково это — рождаться на свет. Лично я бы очень даже его поняла, если бы он вдруг передумал. Он не двигался. Раньше он постоянно продвигался, миллиметр за миллиметром. И вдруг перестал. Я подумала, застрял. Попался в тиски. Мне это было знакомо. Голос сказал, продолжайте, но я не знала, что именно. Я подумала, если он плотно застрял, он не получает кислорода. Что за беда. Ни назад, ни вперед. Скорее всего, он сдался. Когда нет выхода, рано или поздно сдаешься. И умираешь. Сердце не выдерживает. Рождение на свет показалось мне чем-то ужасно печальным, безнадежным и достойным сожаления. И я выдохнула боль. Это не имело никакого отношения к тому, чему нас учила инструкторша по дыханию, а касалось самых основ жизни, но после этого я поняла, что ребенок нашел путь и скоро родится. Пришел врач и показал, как нужно дышать. Ребенок уже почти родился, он продвигался вперед, и я сказала врачу, и как же это только мы до сих пор справлялись, но время для выяснения отношений явно было не самое подходящее, потому что ребенок, наконец, вылез и захотел есть. Я сказала ребенку, откуда ты знаешь, как нужно сосать, но он только сосал и сосал и не хотел останавливаться. Я сказала, там же совсем нет молока, но он продолжал сосать.
В общем, все это полная чушь. Тебе кажется, нужно что-то делать, иногда и в самом деле нужно что-то делать, и даже очень многое, но часто совсем не то, что ты думаешь, а еще чаще — ты просто не знаешь, что нужно делать, потому что не знаешь никого, кто бы это знал и у кого можно было бы об этом спросить.
С акушеркой мне повезло.
Ребенок долго сосал, потом раскрыл ничего не видящие глазки. А.К. спросил, ты знала, что у них грязные ногти, но акушерка объяснила ему, так, мол, бывает. Не у всех, но бывает. У этого были очень длинные грязные ногти. Теперь его надо было взвесить, измерить, помыть и одеть, а также записать в его карту, что он новорожденный Раготски, Анатоль Клоп, провести с ним какие-то тесты, чтобы выяснить, как он перенес роды. Я спросила, как вы это узнаете, и врач объяснил, если он не синего цвета, получает одно очко, вот как. Потом врач посчитал пульс, проверил рефлексы, ребенок закричал и получил еще очко, потом снова были какие-то пункты, и за каждый полагалось очко, за пульс, рефлексы, крик, и, если набегает больше шести очков, это значит, что он живой. И я сказала, прекратите кидать его, я не верю, что он должен уметь летать, и врач в конце концов прекратил; акушерка одела ребенка и я сказала А.К., запомни, как она это делает: пеленки, рубашечка, кофточка, а сверху разноцветные ползунки, и он внимательно следил за акушеркой, и в следующий раз проделал это сам и сказал, все время, мол, кажется, что ты ему что-нибудь сломаешь или оторвешь, ручку там или ножку, но на самом деле все остается в целости и сохранности. Потом ребенок уснул. Акушерка привела комнату в порядок, и нам на самом-то деле следовало просто поспать, но мы этого не сделали, потому что не знали, что нам следовало заняться именно этим, кроме того, мы все еще пребывали в страшном удивлении оттого, что ребенок в общем и целом появился на свет и сразу же принялся сосать. Он-то умел спать и раньше, но теперь мы могли это видеть, и мы смотрели, как он спит, потом почувствовали голод и захотели кофе, ведь было уже утро, и как-то разом стало светло; а после завтрака мы снова разглядывали ребенка, который по-прежнему лежал с закрытыми глазами и спал, будто он и вправду был человеком, причем давным-давно, и уже ко всему привык, а мы сказали ему, спишь, мол, подводный житель. Наконец мы тоже захотели спать, но тут проснулся он. И мы забыли, что хотели спать, и стали думать, что же делать. Может, он хочет сосать — ведь один раз он уже проявлял такое желание. Пока он сосал, он шевелил ручками, будто плыл под водой, то есть не совсем еще перебрался в наш мир. Потом он поерзал и стал колотить кулачками воздух. Я тоже перевернулась.
Один за другим явились все наши родственники, чтобы посмотреть на ребенка. Едва переступив порог, они говорили “тс” и переходили на шепот. Али принесла с собой рыбное филе и кулинарную книгу с картинками. Одну из тех книг, где по картинкам можно проследить весь процесс приготовления пищи, начиная с развертывания магазинной упаковки до поедания готового продукта, не нужно даже уметь читать, но почему-то вкусно все равно никогда не получается. Даже если умеешь читать и умеешь готовить.
Али сказала, что роженице необходим белок и еще — человек, который станет о ней заботиться, готовить еду и следить, чтобы у нее было все, что нужно, иначе начнется родильная горячка. Кроме того, она непременно хотела испробовать рецепт из своей книги, состоявший из семнадцати цветных фотографий. Она была совершенно убеждена в непревзойденности собственных врачебных и кулинарных талантов, и хотя я почему-то сразу подумала, что ничего не получится, решила промолчать, иначе Али только завелась бы, разнервничалась, и тогда уже точно ничего бы не получилось. И она пошла готовить для нас еду, и это была настоящая трагедия. Трагедия началась в тот момент, когда с кухни раздался ее громкий голос — Али спрашивала, где черный перец. Я ответила, наверху слева на полке, Али крикнула, что там его нет, я крикнула, он точно там, Али сказала, там только белый, я ответила, тогда возьми белый, Али пришла в комнату и сказала, послушай, мол, и не надейся, что белый меня устроит, я спросила почему, она ответила, потому что для рыбного филе нужен черный, и я сказала, лично мне совершенно все равно, она возразила, совсем не все равно, это, мол, вопрос культуры приготовления пищи, а культура приготовления пищи — это стиль, я сказала, Али, извини, у меня только что родился ребенок, Али умолкла, но выглядела обиженной. Потому что в кулинарной книге был нарисован черный перец, и вот, пожалуйста, никто не принимает этого всерьез. Тем временем ребенок заплакал: сначала он покраснел, потом стал темно-красным, потом почти синим, а мы, конечно же, понятия не имели, что делать. Моя мама сказала, может, здесь слишком жарко, ты всегда слишком сильно включаешь отопление, видишь, мол, ребенок весь мокрый. У него даже волосы на голове склеились. Али пришла из кухни, она была в ярости, показывала всем перепачканные рыбой пальцы, чтобы мы сами увидели: в доме нет ни грамма черного перца. Господи, Али, сказала я, может, лучше просто сварить суп, неужели так уж необходимо делать то, что изображено на этих фотографиях. Али сказала, по рецепту нужен черный перец. Белком больше, белком меньше, это не так важно, но черный перец нужен обязательно. Я сказала, ты что не видишь, ребенок надрывается, с ним нужно что-то делать. Моя мама сказала, надеюсь, мол, он здоров, потому что подумала, а вдруг это какая-то наследственная болезнь по линии отца, и я сказала, А.К., позвони, пожалуйста, акушерке. А.К. позвонил и сказал, извините, пожалуйста, но ребенок абсолютно красный. Акушерка спросила, насколько красный. Очень красный, скорее темно-красный, можно сказать, с синевой, почти фиолетовый. Акушерка спросила, не кричит ли он. Ну да, еще как, сказал А.К., акушерка сказала, тогда все хорошо. А.К. растерялся. Почему это хорошо, что он кричит? Али тоже была в полной растерянности. Во всем доме ни одной горошины черного перца. Мой отец снял очки. Стекла в них запотели. Конденсат. Даже очки не хотят быть постоянно запотевшими изнутри. Стареем. Али сказала, что соус не загустевает как следует. Я спросила, что за соус, Али ответила, сливочный. Папа сказал, сливки, сливки, сливки — вот так вы себя убиваете. Али объяснила, что это, конечно, из-за лимонов. Ребенок все еще был красным и продолжал тихонько всхлипывать. Я сказала, что от лимонного сока сливки скисают. В кулинарной книге об этом ничего не было написано. Раздался звонок в дверь: рассыльный принес телеграмму. Мама сказала мне, детка, тебе, мол, сейчас больше всего нужен покой. Побалуй себя немножко, позволь себе расслабиться, успокойся. Позволь за тобой поухаживать. Лучше всего побудь несколько дней у меня. У нас, сказал папа. Ребенок угомонился. Мама сказала, он такой спокойный. С чего бы это? А.К. сказал, может, он умер. Я сказала, наверное, спит. Мама сказала, не стоит, мол, все время класть его на спину. Если срыгнет, задохнется. Я сказала, вот что значит, новорожденный ребенок. Раздался звонок. Вошли другие близкие родственники и сказали “тс!”. А.К. сказал, вы что, мол, тут все с ума посходили. Другие бабушка с дедушкой на цыпочках вошли в комнату и уставились на внука. Бабушка, обращаясь ко мне, прошептала, ты, мол, только не задави его во сне. Клади подальше, с краю. Моя мама сказала, ради бога, а если свалится с кровати? У него и череп-то еще не закрылся. Упадет с кровати и все. Я, мол, всегда очень боялась, что они у меня упадут. А потом еще, когда только научились ходить. Другая мамаша заявила, надо, мол, следить, чтобы не простудился. Простудится, воспаление легких, и пиши пропало. Это все очень быстро. И побольше держать на солнце — солнце нужно для правильного роста костей. Моя мама сказала, только, мол, не прямые лучи. Обязательно чепчик, шапочку, панамку с широкими полями. Кожа у них еще нежная, и родничок не закрылся. Только, чтобы не перегрелся, чтоб не было теплового удара. Я, мол, всегда ужасно боялась, вдруг кто-то из вас получит тепловой удар. Али позвала с кухни, идите, мол, есть. Отец А.К. спросил, а на что, мол, вы думаете жить? Пособия? Работа? Акции? Капитал? Недвижимость? Прочее имущество? Гм… А чувство уверенности? Он вытащил свой бумажник. Купи себе что-нибудь из одежды. И малышу тоже. Али завопила, мол, чтобы я еще раз что-нибудь приготовила! Моя мама сказала, нельзя забывать про прививки. Детский паралич. Воспаление мозговых оболочек. Столбняк. Дифтерит. Отец А.К. сказал А.К. младшему, а теперь иди-ка побрейся. Помой голову, постригись, причешись и побрейся. Ребенок открыл глаза. Пока он еще ничего не видел. И тотчас начал кричать. Али сообщила, что рис безнадежно склеился. Я дала ребенку грудь, он был весь мокрый. С ног до головы. Его следовало переодеть. А.К. сказал, если его переодевать, он только громче разорется. Тут ничего нельзя сказать наверняка. Ребенку всего шестнадцать часов от роду. Может, опять посинеет. Я сказала, переоденем, мол, его после того, как он насосется. Моя мама сказала, грудное молоко. Грудное молоко — лучше всего. Я объяснила, что молока еще нет. Молоко появится только послезавтра. Другая мама заметила, не стоит кормить грудью слишком долго, я, мол, всегда боялась: мальчики от этого становятся голубыми, так что нужно вовремя отнимать их от груди и приучать к бутылочке. И от бутылочки тоже вовремя отучать, чтобы привыкал пить из чашки. Сейчас есть такие удобные чашки: ручки у них с двух сторон. Папа снова протер очки. Али сказала, что еда готова. Не дожидайтесь, мол, когда рыба развалится. Все уже забыли, что на самом деле говорят шепотом. А.К. сказал, замечательно. А теперь, мол, давайте все по домам. Ребенок уснул. Он сосал во сне. От усердного сосания на верхней губе у него образовалась припухлость. Я сказала, как же его оторвать. Проснется ведь и закричит. Мама сказала, ребенка нужно переодеть. Есть, спать, пеленать — вот и все, что нужно младенцам. А.К. сказал, вы что же, все еще здесь. Ребенок мокрый насквозь. Моя мама сказала, только бы не простудился. Я сказала, дайте мне кто-нибудь подушку. Мама А.К. сказала, только бы не задохнулся во сне. Я сказала, уходите скорее. Все уходите. Али сказала, но вы же так ничего и не поели. Принесли телеграмму от Беа. Bonne Chance. Мама А.К. предположила, что она, наверное, не знает немецкого. А.К. сказал, всего хорошего. Я сказала, всего наилучшего. Потом они, наконец, ушли, и, уходя, моя мама сказала, она бы, мол, предпочла, чтобы я рожала в больнице. Там о тебе бы как следует заботились. И о ребенке. Регулярное питание, полноценный сон, ты могла бы немного отдохнуть. Береги себя, детка. Али сказала, что готовить для нас больше не станет.
И в тот момент, когда все они вышли за дверь, стало как-то удивительно пусто. Затхлое, пустое блаженство, от которого звенело в ушах. А.К. вернулся из прихожей и сказал, посмотри, мол, что там на кухне. Такое нечасто увидишь. В комнате повсюду стояли цветы, будто в день похорон — когда я вижу много цветов, всегда думаю о похоронах, хотя на похоронах обычно венки, но бывают ведь и цветы, и букеты. Я спросила, не принесли ли гости шаманского, оказалось, что принесли. Они принесли все, что только можно, причем в двух экземплярах. И те и другие родители принесли по паре желтеньких носочков, по подвесной игрушке: одну с божьими коровками, другую с маленькими ведьмочками; и по мягкой игрушке с часами внутри. А.К. сказал, нужно было подсказать им, что о подарках по такому случаю можно заранее договориться, например, по телефону. Да, сказала я, но это означало бы, что они разговаривают друг с другом. Все-таки разговаривают. Хотя видеть друг друга им при этом необязательно. Улитка играла песенку Папагены. Какая-то девушка или женщина выражала желание, чтобы Папагено достался именно ей, а черепаха играла песенку о Гансе и Гретель. Во всякий тихий вечер, как только спать пойду, тринадцать ангелочков вокруг себя найду. Кошка вылезла из шкафа и разгуливала по комнате, нюхая цветы, она притащила из кухни рыбное филе, и я сказала: следующего рожаю в шкафу. Стоит попробовать. А.К. застонал, потом мы приводили в порядок кухню и недоумевали, зачем одному-единственному человеку, готовившему одну-единственную рыбу, могли понадобиться четыре кастрюли, три сковородки и целая стопка тарелок, а также соковыжималка и практически все остальные кухонные приборы — ведь все равно возникает подозрение, что рыбу обваливали в сухарях прямо на полу. Мы пришли в отличное настроение, заводили то одни, то другие игрушечные часы и пели, и когда в очередной раз заканчивалась песня про Папагено, А.К. бежал в комнату проверить, жив ли ребенок, а после ангелочков бегала я. Всякий раз оказывалось, что он еще жив, и мы, наконец, устали, осознав вдруг, что не спали уже часов тридцать. И нам захотелось спать. Когда ребенок проснулся, мы опять не могли решить, то ли сначала дать ему грудь, то ли сперва переодеть; мы подумали, что, насосавшись, он снова уснет, а ведь его же надо когда-нибудь переодеть, он уже и в прошлый раз был насквозь мокрый, и мы попытались схитрить и стали его переодевать, и он опять орал так, что сначала стал красным, потом темно-красным, а потом почти синим. И мы пришли к выводу, что никакой разницы нет, в какой последовательности это делать — все равно он орет так, что краснеет и даже синеет. А.К. сказал, мол, стоит об этом написать, разобраться, почему это происходит, а я сказала, для начала, нужно это выяснить, но А.К. возразил: с чего это ты взяла. Совершенно не нужно. Если ты знаешь почему, писать уже не нужно. Я сказала, может быть, ты и прав.
Вечером пришли люди, много людей, один за другим. Но вам не стоит запоминать их, потому что это были люди, у которых не было детей. А когда у тебя нет детей, с теми, у кого есть дети, ты не общаешься. И значит, постепенно эти люди перестанут с нами общаться и исчезнут из нашей жизни. Просто в тот день они еще об этом не знали, и мы тоже не знали. Они смотрели на ребенка и удивлялись, что он живой. Через какое-то время они перестали удивляться и захотели поговорить о чем-нибудь другом, о том, о чем все разговаривают: о фильмах, о предстоящем отпуске, о том, кто с кем спит и что говорили в новостях. Только мы с А.К. продолжали каждые несколько минут удивляться и проверять, жив он или нет, и, значит, упустили примерно половину из того, о чем они разговаривали. В конце концов я сказала, вы, мол, простите, мы немножко отупели. Совершенно ясно: никто из тех, у кого нет детей, не может в течение длительного времени выносить тех, кто из-за появления младенцев окончательно поглупел. В тот день гости проявили терпение, потому что Клоп родился ночью, но у них не было никаких причин проявлять терпение слишком долго. Кто-то сказал, если, мол, захотите сходить в кино, скажите, я посижу с ребенком, но мы не хотели в кино. Я поставила цветы к другим, когда допили шампанское и ребенок опять проснулся, гости ушли. Было уже далеко за полночь, к улитке с черепахой добавилась лягушка. Песенка была про человечка, который тихо стоял в лесу и молчал.
Забавно, почему-то только что родившиеся дети не желают спать, когда темно. Едва наступает ночь, сна у них ни в одном глазу. Если у вас есть дети, вы это сами знаете, а если у вас нет детей, то вам это неинтересно и даже скучно. Когда-то нам говорили про это, и нам тоже было неинтересно. Но сейчас мы не спали уже сорок два часа подряд и очень хотели бы, наконец, попробовать, если бы только знали как. А.К. сказал, поспи, мол, сначала ты, а я поношу его пока на руках, так мы и сделали. Засыпая, я слышала, как А.К. напевает ему “Тринадцать ангелочков” то ли на фригийском или эольском наречии, то ли на каком-то еще, а потом и до человечка дело дошло. Впоследствии он делал это довольно часто, и я каждый раз не могла понять, отчего я плачу: то ли оттого, что знаю, что именно он поет, то ли как раз оттого, что с трудом об этом догадываюсь. То ли и от того и от другого одновременно, то ли просто потому, что не знаю, как это все устроено.
Через пару дней акушерка сказала, что нужно подыскать детского врача. Я удивилась, зачем, мол, ребенок не болен, но она сказала, профилактическое обследование и все такое, а мне уже примерно то же самое по телефону сказала Али. И я подумала, если не знаешь, как все должно происходить, а спросить некого — ведь акушерка скоро перестанет к нам приходить и следить, чтобы у нас все было нормально, — то это, наверное, разумно. А что, если ребенок заболеет. К сожалению, А.К. не было рядом, он повез какого-то очередного гангстера на его машине с автоматической коробкой в Брюссель. Я нашла в телефонной книге телефон какой-то детской врачихи и поехала к ней вместе с ребенком.
Врачиха велела раздеть ребенка, сказала, положите его на стол, вот сюда. И вышла. Потом вернулась, проверила рефлексы, и тоже стала его подбрасывать. Я сказала, это у него уже проверяли, но она заявила, мол, каждый раз нужно заново. Клоп заорал, и врачиха сказала, замолчи, звереныш, но он не замолчал, и тогда она вдруг выхватила из чемоданчика шприц, прицелилась и попыталась его воткнуть. Сначала в вену на руке, потом в сонную артерию и, наконец, в левый висок. Ребенок кричал и лупил кулачками воздух, как боксер, но так как нормально видеть он еще не мог, попасть в нее ему никак не удавалось. Мне показалось, он не хочет, чтобы ему делали укол, но был еще слишком мал для того, чтобы справиться с врачихой. Я сказала, прекратите. Что вы вообще делаете? Но врачиха жаждала крови и не собиралась останавливаться, она все колола и колола, и при этом что-то шептала и все не вынимала шприц, потом, наконец, вытащила и сказала, одевайте. И с этими словами снова вышла. Я одела ребенка и сказала ему, мол, одно я тебе обещаю, сюда мы больше не приедем. Честное слово. Клянусь. Врачиха тем временем вернулась и попыталась вдруг молниеносным движением выдернуть Клопу ногу. Я сказала, она же растет из тела. Тогда она сменила тактику и сообщила мне, что у ребенка куча всяких нарушений и патологий, которые ей удалось установить, и выдала заключение — листок, исписанный до такой степени, что на нем не было пустого места, кроме той строчки, где должны стоять имя, фамилия и дата рождения. Вам нужно в больницу, сказала она. Там вы придете в себя, а ребенка тем временем приведут в порядок. Я спросила, как же это они станут приводить его в порядок. Есть разные способы, сказала она, могут, например, подержать несколько ночей под ультрафиолетовыми лучами, наложить специальную повязку с разведением бедер или прооперировать грыжи. Я заметила, что сейчас заплачу, и спросила, что за грыжи. Мошоночную, паховую и пупочную. И я вдруг страшно удивилась, как это человечеству удалось дожить до сегодняшнего дня, несмотря ни на что, хотя профилактические обследования появились всего лет десять тому назад. На всякий случай я спросила, нет ли у ребенка внутренних повреждений, она сказала, что пока ничего такого не обнаружила. Скорее всего, у него искривленные ноги и врожденный дефект тазобедренного сустава. Наследственность по материнской линии. Порча. Некоторое время она что-то там еще у Клопа вымеряла, потом сказала, что у него недостаточный вес и надо давать ему специальное средство, которое продается в виде порошка и разводится то ли в горячей воде, то ли просто в кипяченой, то ли еще как-то — из-за того, что мне хотелось плакать и к тому же я сильно поглупела, я так и не поняла. Но потом вдруг снова вспомнила, что она хотела заколоть Клопа шприцем, и я спросила, а что, если я не буду этого делать. Если я не хочу в больницу? И не стану давать ему порошок? Она только покачала головой и сказала, вы хотите сильно усложнить судьбу своему отпрыску. Я сказала, что подумаю об этом.
А.К. не было рядом, и я не знала, кого спросить. Я позвонила в клинику, чтобы уточнить список необходимых мероприятий по приведению ребенка в порядок, пару раз они неверно соединяли меня, но в конце концов на другом конце провода отозвался некто, кто понимал в таких вещах, он выслушал меня и спокойно сказал, обычное дело. Это меня немножко успокоило. Но не до конца. Я спросила, а как вы лечите “обычное дело”. Голос принялся что-то рассказывать про ультрафиолетовые лучи. Практически каждый новорожденный, сказал голос, проводит несколько ночей голышом с завязанными глазами. Его кладут на стол и крепко привязывают, а стол освещается ультрафиолетовой лампой, и ребенок лежит там несколько ночей. До утра. У меня не было впечатления, что Клопу очень понравилось бы такое лечение. Вообще-то, это напомнило мне Эдгара По, у него есть такой рассказ, не уверена, что вы его знаете, но там все почти так же, только лампа качается из стороны в сторону и с течением времени, очень медленно, опускается все ниже и ниже, а на самом деле это никакая не лампа, а что-то острое, что сам герой называет маятником, хотя вообще-то это коса. В самый последний момент его спасают, и выясняется, что вся история имеет отношение к инквизиции. Мне было бы интересно узнать, кто изобрел устройство с лучами и не называется ли оно маятником. Голос по телефону собирался рассказать мне еще о каких-то методах борьбы с обычными нарушениями, но я сказала, спасибо большое, лучше не надо, потому что я совершенно уверена, что описание того, как накладывается повязка с разведением или происходит удаление грыжи хирургическим способом, понравится мне ничуть не больше, может быть, даже меньше. Я боялась, что это будет, как у Кафки. У Кафки есть похожая история, только маятник там вовсе не коса, он называется яйцо, и тоже движется ужасно медленно с помощью каких-то там механизмов, но героя в последний момент никто не освобождает, и я подумала, если они начинают с Эдгара По, то, без всякого сомнения, пойдут и дальше, потому что сначала ведь никто не рассказывает самого плохого, плохое нарастает постепенно. Когда вы его привезете, поинтересовался голос, и я подумала, нет уж, пусть все остается, как есть, развивается, так сказать, естественным путем, а не из-за того, что ребенка для профилактики держали под ультрафиолетовыми лучами.
Не то чтобы в конце этого столетия человека можно было удивить какими-то их изобретениями, в то время как тебе по-прежнему приходится писать в одноразовый стаканчик, попадая себе на пальцы, но меня все-таки удивило, что они делают такое, и об этом всем, очевидно, известно, или же неизвестно, но на тех, кому известно, это все почему-то не производит большого впечатления, а если и производит, они просто пишут об этом в газеты, обсуждают между собой, ведь когда начинаешь о чем-то говорить, ужас уменьшается вдвое, а потом уж одно из двух: либо им запретят это делать, либо нет. Если запретят, они придумают что-нибудь еще, потому что в этом-то весь смысл. Не цель, а именно смысл. Хотя, может быть, и цель тоже, подумала я, как, например, в истории с глазными каплями. Это ведь явно намеренно, хотя понять, зачем они это делают, невозможно. А ведь что такое глазные капли? Это просто глазные капли, нечто вполне безобидное, что помогает вылечить глаза, и уж во всяком случае что-то вполне безвредное, и, как правило, ты даже не задумываешься о том, что каждому ребенку, едва он появляется на свет, закапывают в глаза. Есть даже закон о том, что детей, которым не закапали в глаза эти капли, быть не должно, и ничего в этом нет такого, думаешь ты, пока сама не попробуешь и не обнаружишь вдруг, что после этих капель, глаза горят и болят дня два, не меньше. И тебе становится интересно, зачем они это делают, и ты спрашиваешь врача, и выясняется, что против гонореи. Зачем, спрашиваешь ты, а он отвечает, у ребенка, мол, может произойти что-то там такое с мозгом, если в тот момент, когда он рождается на свет, у матери гонорея. Ты говоришь, тогда нужно закапывать эти капли только тем детям, которым угрожает гонорея. Ведь это ужасно больно. Врач соглашается, вообще-то да. Но мы же не знаем, кому она угрожает, говорит врач. Какие женщины страдают гонореей, а какие — нет. И тут начинает казаться, что ты сходишь с ума — тебя же ведь подвергли полному обследованию, поставили все мыслимые и немыслимые диагнозы, измерили и обследовали с ног до головы — все, что можно, разложили на составляющие в лаборатории, и им, уж конечно, давно известно, что у тебя СПИД или что у тебя нет СПИДа, или сифилис, или лейкемия, или что там еще может у тебя быть, только вот до гонореи руки у них почему-то не дошли. Ты удивляешься, а почему вы не можете это выяснить, и врач говорит, тогда бы нам пришлось брать мазок. Ну и, говоришь ты, что вам мешает. Примерно на этом месте врач задумывается и говорит, ну раз уж вы спрашиваете, на самом деле это действительно вполне реально, у вас же, мол, и так каждые две недели берут мазок и проверяют на все, что только можно придумать. Ты говоришь, если это так просто, наверное, так и надо сделать, и врач отвечает, в принципе, да. И теперь ты уже точно знаешь: это делается специально. Есть какая-то цель. Или, по крайней мере, смысл. Или же ты просто сумасшедшая, что вполне возможно, потому что каждый, кто начинает задумываться, должен отдавать себе отчет в том, что напридумывать можно все что угодно.
После звонка в больницу я сидела на диване, разглядывала Клопа и спрашивала себя, как это может быть, чтобы такое маленькое существо имело уже столько разных дефектов, потом взяла в руки книгу по уходу за грудными младенцами и стала ее листать, внимательно прочитывая те места, где говорилось о разных дефектах: о тех, которые упомянула врачиха, и еще о тех, которые могут проявиться позднее. Я была совершенно измотана, потому что Клоп так и не научился спать по ночам, а я еще не научилась не спать совсем. Я все ждала, может, А.К. позвонит из Брюсселя, потому что хотела все ему рассказать и спросить, как быть: что лучше, проблемы с головой или маятник, но, как вы, наверное, и сами знаете, телефон почти никогда не делает того, чего от него ждешь, и вместо А.К. позвонила мама. Мама как будто чувствует, она звонит всегда именно в те моменты, когда у меня что-то не ладится. Обычно, когда она спрашивает, как у меня дела, я ничего не рассказываю ей, но на этот раз я разволновалась, все никак не могла прийти в себя и по глупости сказала ей, не знаю, мол, что делать и как быть; мама, конечно же, знала: ребенка нужно немедленно класть в больницу — она ведь ничего не знала ни о маятнике, ни об исправительной колонии или давно все забыла, как они забывают все на свете на протяжении этого ужасного столетия — просто не умеют по-другому.
Мама сказала, что верит в профилактические осмотры, верит врачихе, и я сказала, знаю, мол, что ты веришь. Просто она принадлежит к тому поколению, которое разом поверило во все это еще лет тридцать назад: в то, что врачи — это здорово, что научно обоснованная медицина может вылечить все на свете, и эта вера не раз помогала им в трудных ситуациях — против американцев и против русских, против сгинувших евреев, атомной бомбы и ответного удара. Арабов тогда еще не было. Моя мама поняла, что я не знаю, как быть дальше с ребенком и с больницей, и с тем, что я совершенно не высыпаюсь. Не знаю, почему так происходит, но стоит кому-то заметить, что ты сейчас в расстроенных чувствах, у тебя проблемы, ты еле стоишь на ногах от усталости, и он не может удержаться, поскорее бьет по больному, и вот она сказала, знаешь, зачем я звоню. Не подпускай, мол, кошку близко к ребенку. Я спросила, почему, и мама объяснила, она, мол, прочитала в газете, как кошка села на новорожденного ребенка, и он задохнулся. Из ревности. Я сказала, пожалуйста, давай поговорим об этом в другой раз, она услышала, что голос у меня от усталости еле слышен, и сказала, тебе, мол, не следует постоянно перенапрягаться. Лучше всего приезжай ко мне на несколько дней. Я целый день ничего не ела, и когда мама сказала, мол, лучше всего, если ты приедешь ко мне, мне на какое-то мгновение пришла в голову сумасшедшая мысль, что я могла бы сесть на трамвай и поехать к родителям, что-нибудь съесть, а потом лечь спать. Я подумала о крепком мясном бульоне и о банановом твороге с изюмом, о постельном белье с голубыми кругами, которые, пересекаясь друг с другом, усыпляют тебя, и как оно пахнет — моя мама всегда все делает в точности как в рекламе, и от ее белья всегда хорошо пахнет, только вот от меня пахнет плохо: после родов появился какой-то неприятный запах. А.К. сказал, воняет от тебя, дескать, как из конюшни, и так оно и было, и из-за того, что так оно и было, я не знала, что с этим делать, потому что никто меня не предупреждал, а в книгах об этом тоже ничего не было написано. Если задать вопрос, задним числом они непременно изобретут какое-нибудь название — назовут это послеродовым кровотечением или бог знает чем там еще, и если ты раньше слышала такое слово, то сумеешь хоть отчасти себе это представить, но пока нет слова, ничего такого вовсе не существует: нет названия, значит, нет и самого явления. Мне не очень-то нравилось, что от меня пахнет, как из конюшни, но с этим ничего нельзя было поделать. Как и с молоком. Молоко течет постоянно, даже когда ребенок не сосет, течет и все тут: платье и свитер мгновенно становятся мокрыми, а через несколько часов оно скисает. Я, например, понятия не имела, что молоко будет из меня вытекать, даже когда ребенок не сосет, но это было именно так, и через некоторое время оно, естественно, скисало. Пахло оно не так, как коровье, скорее, как сыр, какой-то особенно неаппетитный сорт сыра, и при этом совершенно не важно, насколько часто ты меняешь одежду, запах все равно остается. И через какое-то время ты сдаешься. И вот сквозь запах конюшни, кислого молока и засохшей мочи ребенка, попадающей на одежду через любые пеленки, до меня вдруг донесся запах маминого постельного белья, и я на какую-то секунду задумалась, может, мне и вправду поехать к ним: папа наверняка дома, он будет сидеть в кресле и читать газету или разыскивать повсюду атлас звездного неба, потому что ему хочется что-то там выяснить про световые года и вращение планет, такие вещи его иногда занимают, потому что ему все еще интересно, чем заканчивается Вселенная, есть ли вокруг нее забор, колючая проволока, звуковой барьер или еще что-нибудь, он думал, что, возможно, сумеет сломать эту преграду и вытащить что-нибудь оттуда, с той стороны, но каждый раз, когда он уже был близок к разгадке, у него не хватало сил, он ослаблял напряжение и рассказывал об этом кому-то из нас. Я подумала, что он, возможно, как раз сидит в кресле и дымит от напряжения, потому что ухватил это нечто, и сейчас мне об этом расскажет. А ведь это прекрасно, когда тебе рассказывают о световых годах, звуковом барьере или о черных дырах, и ты не понимаешь ни слова. В течение одной десятой доли секунды все это вдруг представилось мне как реальная возможность, особенно мясной бульон, но все же оказалось пустой мечтой. В следующий же миг я поняла это совершенно отчетливо. Мама опять спросит, может быть, и не в самый первый момент, но скоро, почему ребенок не срыгивает. Никогда не укладывай его, пока не срыгнет, скажет она. И будет постукивать Клопа по спинке и приговаривать, ну давай же, мол, срыгивай поскорее, а когда он уснет прямо у нее на руках, так и не срыгнув, снова разбудит его своим постукиванием по спинке, чтобы он не подавился и не задохнулся во сне, и я так и не усну, потому что буду повторять, ну ты же видишь, мол, он не срыгивает. Клоп не срыгивает после еды. Она скажет, так не бывает. И для начала мы немного поговорим о том, бывает так или не бывает. Потом поговорим о том, нормально ли это, что он не срыгивает и не угрожает ли это его жизни. Моя мама, конечно, скажет, что угрожает, и я буду изо всех сил стараться ей не поверить, но несмотря на это, отчасти поверю, точно так же, как я уже отчасти поверила врачихе, и оттого, что я в конце концов немножко поверю ей, мы с ней в конце концов поссоримся — это вместо того, чтобы спать; и в какой-то момент отец встанет, наденет пальто и отправится за сигаретами, а мама скажет, мол, ей бы хотелось, чтобы он поменьше курил, потом перечислит, чего бы еще ей от него хотелось, когда он уже выйдет за дверь. А ведь очень может быть, что она сварила вовсе и не мясной бульон, а какой-нибудь морковный суп со свининой. Когда ты очень устала и целый день ничего не ела, хочется помечтать и вообразить себе то, чего на самом деле не существует. Стоит поддаться чувству, и оно заполнит твой мозг. Я сказала, ко мне, мол, должны прийти, а мама сказала, не стоит принимать гостей, они приносят микробы, даже если кто-нибудь просто кашляет, ты даже представить себе не можешь, как легко ребенок подхватывает болезни. У него же еще недостаточная сила сопротивления организма.
В этот момент моя собственная сила сопротивления начала вызывать у меня беспокойство. Не знаю, знакомо ли вам это, но лично у меня нередко возникает ощущение, что меня прижали к стене. И тот небольшой избыток силы, который я ощущала летом, бесследно исчез. Мне бы очень хотелось, чтобы сейчас ко мне кто-нибудь пришел, но акушерка уже была, и все знакомые видели ребенка, и в ближайшее время вряд ли появятся. Мне хотелось, чтобы позвонил А.К. Каждый раз, когда Клоп начинал кричать, я вспоминала о грыжах. Мошоночная, паховая, пупочная. А когда переставал плакать, я думала только о том, как бы поспать. Но едва я начинала засыпать, как ощущала мучительный голод. Наконец я не выдержала, одела Клопа, завернула его в одеяло и медленно вышла из дома. Идти можно было только очень медленно, потому что лестница у нас довольно шаткая, а снаружи, естественно, шел дождь. Я внимательно следила за тем, чтобы никто на меня не наехал, и медленно, опустив голову, шла вниз по улице по направлению к супермаркету. Впервые в жизни я пришла в супермаркет за утешением. Чтобы не чувствовать себя одинокой. Потом я делала это довольно часто. Все, у кого есть дети, время от времени так делают, только тогда я еще не могла этого знать, потому что таких вещей никто не рассказывает. Уж конечно, не рассказывает.
Я бы с радостью купила что-нибудь ребенку — мне ведь и в самом деле было очень жаль, что я произвела его на свет таким больным и несчастным, но он был еще слишком мал. Я спустилась в продуктовый отдел, купила кусок печенки для кошки и подумала, не сварить ли бульон. Только ведь когда сама себе варишь бульон, все почему-то совсем не так, как хотелось бы. Человек может даже с голоду умереть, если живет один. Ребенок проснулся и сразу захотел есть. И как только он закричал, из меня полилось молоко, и я совершенно не знала, что делать с орущим ребенком и вытекающим молоком, тогда я пошла в туалет, там же, в супермаркете, достала ребенка из одеяла и дала ему грудь. Запах в туалете был еще более противным, чем мой собственный. Потом в дверь постучали, я проснулась и с удивлением обнаружила, что спала. Клоп был мокрый, я снова завернула его в одеяло и пошла домой, чтобы переодеть. На часах было без четверти четыре.
Через три часа было двадцать пять минут пятого. Чуть-чуть стрелка все-таки сдвинулась.
Меня стали занимать особенности течения времени. Обычно я сама управляю временем. Если вы задумывались об этом, вы, конечно, знаете, как это бывает. Ложишься в кровать, читаешь, потом перестаешь читать и, уставившись в одеяло, размышляешь. Может, я и не управляла временем в полном смысле слова, но чуть-чуть его отодвигала. Так что оно переставало существовать. Но только когда специально ничего не делала. Вообще-то, это здорово, если представить, что вот ты это делаешь. Но в тот день это было особенно здорово, потому что, во-первых, я этого не делала, во-вторых, мне предстоял еще довольно-таки большой кусок дня. И мне хотелось, чтобы он был уже позади. Сперва я попыталась читать “Иосифа и его братьев”, потому что довольно много успела прочесть еще до рождения Клопа и эта книга мне тогда нравилась, но через пару часов обнаружила, что читаю одними глазами. Было тридцать три минуты пятого. Спать почему-то не получалось, хотя недавнего сна в туалете явно было маловато: уснуть я не могла никак. Я сварила себе кофе и с чашкой пришла в комнату, чтобы смотреть на Клопа, как он спит, и следить, чтобы кошка на него не уселась, хотя кошка была в шкафу. Моя мама как-то рассказывала, что часами сидела и смотрела, как мы спим, и сейчас я бы очень хотела ее спросить, было ли тогда тоже все время без четверти пять, но так и не решилась ей позвонить — она ведь наверняка знает еще какой-нибудь способ, чтобы отправить маленького ребенка на тот свет или просто помучить. Клоп лежал на подушке в ящике для белья и во сне колотил кулачками воздух. Если бы мне не было точно известно, как много у него проблем по медицинской части, я вполне могла бы счесть его здоровым, во всяком случае выглядел он именно таким, — только вот, зная длинный список его болезней, вернуться к такому восприятию было довольно сложно. Обезьяны ведь так и не смогли вернуться на деревья. К счастью.
Потом как-то вдруг стало восемь часов вечера, а я за размышлениями этого не заметила. Клоп проснулся, поел, и я сказала ему, не бойся, мол, Клоп. Не надо бояться. Это же просто смешно — чего-то там бояться.
Когда позвонил А.К., я сказала, может быть, мол, тебе стоит отпустить следующего клиента в одиночку, куда там он хочет, если, конечно, получится, но А.К. сказал, не получится, как это может получиться, если те сто тридцать марок за церковную музыку мы в тот же вечер потратили в ресторане, а то, что не истратили тогда, разбазарили вообще неизвестно на что. Но у нас ведь еще была бумажка, которую вытащил из кармана его отец в честь появления на свет Клопа. Купи, мол, что-нибудь из одежды. На самом деле это смешно: мы никогда не могли понять, как можно зарабатывать деньги, не делая хоть чего-нибудь из того, что делать ни в коем случае нельзя, если хочешь пробиться, да и просто остаться в живых. Самоубийство, пьянство, несчастный случай, рак.
Когда наступила ночь, Клоп проснулся и заорал. Он поел, я его перепеленала, он попытался уснуть, но у него не получилось. И оттого что у него ничего не получилось, он закричал. Я понятия не имела, что делать, потому что он ведь уже поел. Я взяла его на руки и стала ходить по комнате. При этом я разговаривала с ним, потому что думала, он знает мой голос. Когда он спал, он всегда поворачивал голову в мою сторону. То ли по запаху, то ли по звуку, но он всегда точно определял, где я сейчас, и поворачивал туда голову, хотя в его возрасте не положено еще делать ничего подобного. И я подумала, если он знает голос, то, разговаривая с ним, можно его успокоить, и стала что-то ему рассказывать: сначала, как готовить гуляш — между прочим, приготовление настоящего гуляша занимает шесть часов, — правда, пересказать рецепт удается значительно быстрее, потом стала пересказывать Пруста, но он продолжал орать, пока не раздался звонок в дверь. Так как это никак не мог быть А.К., это, к сожалению, оказались соседи. То есть, сначала пришла соседка, а потом ее муж. Ей очень хотелось знать, что я делаю с ребенком, отчего он так ужасно кричит. Я сказала, что ношу его на руках и пересказываю ему Пруста, все “Утраченное время”, но она почему-то была убеждена, что только от этого он не стал бы кричать и, значит, на самом деле я делаю с ним что-то совсем другое. Пока она была у нас, Клоп не кричал, но стоило ей уйти, как он завопил снова. По каким-то биологическим причинам у новорожденных младенцев очень громкий голос. Наверное, чтобы им не дали умереть с голоду или не забыли где-нибудь по пути. Только вот Клоп не был сейчас голоден, потому что только что поел, и я никак не могла где-нибудь его забыть, но он все равно кричал. Мне пришло в голову: а вдруг врачиха просто не рассказала мне о каких-то внутренних повреждениях. Хотя, с другой стороны, даже выявленных ею болезней было столько, что оставалось только удивляться. В половине первого ночи пришел муж соседки. Мы, мол, хотели бы поспать. Я сказала, что тоже хотела бы. Мужчина сказал, что ему завтра рано на работу, и я постаралась как можно дружелюбнее объяснить, мол, мне очень жаль, только ему было наплевать на мое дружелюбие, он решил, наверное, что я над ним издеваюсь — как же, ему на работу, а я смогу себе спокойно спать. Сделайте так, чтобы он сейчас же прекратил орать. Я сказала, что с удовольствием сделала бы так, если бы знала как. Мужчина сказал, но вы же мать. Это прозвучало ужасно, потому что, по большому счету, было правдой, но все равно прозвучало настолько ужасно, что я автоматически втянула голову в плечи. Я так и не придумала, что ответить, а муж соседки сказал, это, мол, продолжается уже несколько дней. Что-то вы делаете не так. При соседкином муже Клоп продолжал кричать. Пересказывая Пруста, я почти уже добралась до Альбертины, заканчивала “Содом и Гоморру”, подошла уже к “Пленнице”, и хотела продолжить, потому что мне самой становилось спокойнее, когда в дополнение к крику Клопа я слышала собственный голос, но муж соседки заявил, если это не прекратится, им придется переехать в отель. И у вас, мол, будут проблемы. У меня было чувство, что он, наверное, прав. В конце концов он ушел, но, уходя, сказал, что ему было бы интересно знать, что я всю ночь делаю с ребенком. Я сказала, когда темнеет, он просыпается, я даю ему поесть, но он больше не засыпает, и вот я хожу с ним по комнате и рассказываю ему разные вещи, дальше соседкин муж слушать не захотел, не захотел знать, что я с ним еще делаю, сказал только, у него, мол, есть подозрение, что Министерство по делам несовершеннолетних может заинтересоваться тем, как я обращаюсь с ребенком, потому что я, мол, мать и, очевидно, не справляюсь со своими обязанностями.
Ночью я попыталась вспомнить, что же было до рождения Клопа. Хоть что-нибудь из той жизни. Как Хофман-старший ходил без зубов, стратегии женского движения, роль утопленников в творчестве Георга Гейма или запах постельного белья у мамы в доме, — что-нибудь, чтобы не сойти с ума, но у меня ничего не вышло. Потом я заснула, и когда Клоп закричал снова, было уже семнадцать минут пятого. Обычно люди не встают в семнадцать минут пятого, подумала я, но сон с меня как рукой сняло, и мне просто ничего другого не оставалось. Когда ребенок поел, я встала, а он уснул опять. Было еще темно. Я села в кухне и стала ждать, когда рассветет, проснутся соседи и начнут шуметь. Соседи проснулись: сперва дважды спустили в туалете воду, потом зашумело что-то похожее на кофемолку, но точно, что это было, сказать не берусь, довольно долго лилась вода — очевидно, они принимают по утрам ванну, и, если открыть окно, можно было ощутить запах лака для волос или туалетной воды, или чем они там еще по утрам поливаются, — потом на кухне задвигались стулья: они сели завтракать; а после этого ушли на работу: сначала муж — было слышно, как открылась и снова закрылась входная дверь, — и вскоре жена. Потом ушли и те, кто живет внизу: ушли вместе, — сперва хлопнула дверь квартиры, потом дверь подъезда; постепенно рассвело, и при желании можно было бы тоже куда-нибудь отправиться, ведь было уже светло и, значит, магазины открылись, а если выйти из дома и пойти по улице вниз, окажешься как раз в том самом мире. И пусть даже дома там немного качаются.
Мне пришлось довольно долго ждать, пока проснутся соседи, и начнут шуметь, и пока я ждала, мне пришло в голову, что когда рассветет, нужно будет завернуть Клопа в одеяло и отправиться в городскую библиотеку, потому что там нет дождя, бесплатный вход, к тому же, можно поискать книжки, где хоть что-нибудь написано о том, как все обычно происходит с детьми. Когда соседи начали спускать воду в туалете и молоть кофе, я вдруг ощутила уверенность, что у меня все получится, раз уж мне удалось дожить до этого момента, и уже рассвело. Как-нибудь проживем и этот день, подумала я, изо всех сил вцепившись в него, в новый день, чтобы он по рассеянности не забыл меня где-нибудь по дороге, чтобы мы с ним не потеряли друг друга.
Когда в девять часов я вместе с Клопом стояла перед городской библиотекой, она была закрыта — оказалось, она открывается в десять. У меня никогда не было привычки стоять в девять утра под дождем перед закрытой библиотекой и думать, где провести следующий час. Вам тоже, если подумать, придет в голову не так уж много вариантов. Очень может быть, что мир все-таки был ярким и круглым, и даже предприятием самообслуживания, только я не собиралась ничего покупать, потому что мне ничего не было нужно и, кроме того, у меня с собой почти не было денег. Для надежности я всегда беру с собой мало денег, когда не собираюсь ничего покупать, — иначе ведь совершенно нельзя исключить, что я вдруг ни с того ни с сего не сумею себя убедить, мол, это мне очень нужно, а потом, как только куплю, в ту же секунду пойму, что мне это никогда не понадобится: а ведь моя квартира слишком мала, чтобы вместить все совершенно ненужные мне вещи. Кофе я с утра тоже выпила достаточно. Так и не придумав, куда пойти, я снова отправилась в “Кауфхоф”. Поболталась в отделе игрушек, потом — в спортивном: именно в этих отделах я могла быть уверена, что не начну себя уговаривать что-нибудь купить.
В городской библиотеке была специальная полка: там стояли книги о воспитании детей. Рядом, на другой полке — книги о родительских ошибках. Эта большая, набитая книгами полка действовала на меня особенно успокаивающе. Некоторые книги лежали сверху, потому что для них не хватило места, и для начала я взяла пять книг, потом вернула и взяла следующие пять, потом еще пять, и еще, и еще — до тех пор, пока не перечитала все книги о детях и об ошибках родителей, что были в городской библиотеке. И, прочитав их все, я, как ни странно, знала ничуть не больше о том, как все-таки следует поступать с детьми, зато знала множество других довольно интересных вещей. Оказалось, к примеру, что из тех, у кого есть дети, никто не знает, как с ними следует поступать, а некоторые даже подозревают, что это вообще никак не следует. Те же, кто точно знает, как поступать, сами никогда не пробовали. Зато прекрасно знают, как и в какой момент можно поступить неправильно, и, если вчитаться, понимаешь, что, по их мнению, это может случиться абсолютно в любой момент.
Если только у тебя сразу не получится хорошо.
Хорошо?
Или плохо?
Или не так уж и плохо.
Разумеется, у всех, кто знал точно, как именно следует поступать с детьми и какие ошибки чаще всего встречаются, в свое время были в меру замечательные матери; а у остальных — невообразимо ужасные, и теперь они не знали, как следует поступать. Ну, тут все ясно. Глупость была как раз в том, что матерями становились именно те, кто не имел представления, как именно следует поступать с детьми.
Стоит только начать размышлять, выясняется, что ты давно уже спятил.
Но все это я осознала гораздо позже.
В городской библиотеке Клоп проснулся и немного покричал. Я села на стул и дала ему грудь — испугалась, что в туалете могу снова уснуть. В библиотеке было несколько человек, и я была уверена, что сейчас меня кто-нибудь попросит удалиться, но никто ничего не сказал. Когда ждешь чего-то неприятного, а оно так и не происходит, приходится следить за собой, чтобы не начать испытывать благодарность.
По пути домой я встретила человека, которому зимой перепечатывала сценарий. Он был из другого мира, о котором я теперь не могла ничего вспомнить, и конечно, я очень обрадовалась, что этот мир по-прежнему существовал. Парень сказал, боже, как ты выглядишь. Я сказала, понятия не имею как. Он сказал, о, да это ребенок. Я не очень-то умею обращаться с детьми. Я спросила, получил ли он премию за сценарий, он сказал, что премию не получил, зато пишет новый сценарий, в котором речь идет о террористах, и за него тоже, скорее всего, не получит премии, хотя, может быть, все-таки получит — с террористами никогда не известно: они то входят моду, то из нее выходят; я во всяком случае пообещала ему напечатать сценарий, когда он будет готов. Мои слова удивили меня саму, ведь я уже несколько дней жила в мире, где не было никаких сценариев, даже такие простые вещи, как день и ночь, там смешались. Однако этот автор сценариев ничего такого, казалось, не заметил, ну, кроме того, что с моим лицом что-то не так.
Дома я осторожно заглянула в зеркало и удивилась, насколько по-разному может выглядеть один и тот же человек. Потом решила, что некоторое время, пожалуй, в зеркало мне лучше не смотреть.
К тому моменту, когда А.К. вернулся из Брюсселя, я два дня ничего не ела и спала в общей сложности часа три. Крепкий мясной бульон, сваренный мамой, превратился в навязчивую идею, даже если в действительности у нее на обед был морковный суп со свининой. Постельное белье перестало меня волновать, хотя я еще смутно припоминала ту жизнь, когда оно бывало сухим, а не мокрым. А.К. сказал, что если Клоп ест так же много, как писает, он определенно здоров. Потом загнал меня в постель и сунул в руки пачку крекеров, которую где-то отыскал. Больше я ничего не помню.
Когда я проснулась, я подумала, что самое плохое позади. Но это, конечно, было заблуждение. Всегда, когда думаешь, что самое плохое позади, оказывается, оно только начинается.
Это, наверное, были не самые ужасные боли, просто казалось, что сейчас умрешь. А ведь единственное, что еще можно делать при таких болях, — это размышлять, откуда они взялись и какова их причина, и я занималась именно этим, хотя, конечно, это большая глупость: я ведь была по-настоящему больна, а силы сопротивления организма — на исходе. Тот, у кого рак, виноват в этом сам. А эти боли наводили на мысль, что в моей жизни было не так уж много вещей, которые я делала правильно. И потом, это были желудочные боли, в которых человек уж точно виноват сам, причем такой силы, что напрашивался вывод о довольно значительных масштабах вины. Они были даже сильнее, чем при родах, наверное потому, что между приступами удавалось еще осознавать их психосоматическую природу, в то время как, рожая, ни о чем таком не думаешь. Боли психосоматической природы, по-моему, гораздо хуже родовых— я это поняла сразу, как только у меня заболел живот, в той степени, разумеется, в какой я тогда вообще в состоянии была понимать что-либо; я скрючилась на диване так, что подбородок упирался в колени, и время от времени переворачивалась с одного бока на другой — примерно каждые две минуты — при этом мысль о смерти совершенно не пугала меня, так как оставаться долее на этом свете казалось мне невозможным. К тому же меня тошнило, и я сдалась. Половину своего детства я провела в обнимку с унитазом: меня постоянно тошнило и рвало, и поэтому меня, естественно, встревожила перспектива умереть от болей в желудке и тошноты как раз сейчас, когда я только что произвела на свет ребенка. Это показалось мне слабостью, глупостью, к тому же было ужасно жаль себя. Зазвонил телефон, это оказалась мама. Потом позвонила Али, потому что мама позвонила ей — ведь та была уже почти врачом. А.К. взял телефон с собой на кухню, чтобы я могла не слушать, что она говорит, и это был один из редких моментов, когда я ощутила к нему настоящую благодарность.
Я совершенно не могу объяснить, как это случилось, потому что сама не понимаю, только в следующий момент прошло уже полгода. Так не бывает, скажете вы. Мы и сами так думали, пока не посмотрели на календарь, и был сентябрь, и ребенок, у которого уже были зубы, ползал по полу, а мы никак не могли понять, как это так, время просто-напросто испарилось, исчезло, растаяло. И время немаленькое. Отнюдь. Нам ведь самим оно показалось очень долгим. Самое долгое время, с которым когда-либо приходилось иметь дело. Каждый день был ужасно долгим. Ни одна ночь просто так не заканчивалась, а раз начавшийся час никак не подходил к концу. И как, спрашивается, могло случиться, чтобы столь безнадежная вечность просто-напросто испарилась, исчезла куда-то за одну секунду, меньше, чем за секунду? Взяла и исчезла.
Когда мы пришли к выводу, что время прошло мимо, А.К. заметил, может, мы умирали на время: нас ведь здесь не было. Когда время проходит мимо, значит, нет и тебя самого. Я сказала, вовсе, мол, не исключаю, что мы умирали на время, но это меня беспокоит. Кто-то же должен был заботиться о Клопе, пока нас не было, он же не исхудал, а наоборот, подрос и ползает по полу, а раньше не умел. Зубов у него тоже не было, а теперь снизу торчат целых два. На кухне стояла кастрюлька с морковным пюре, увидев которую, я подумала о маме, но в квартире было грязно, и, значит, мама была вне подозрений. Мы посмотрели на ребенка, как он ползает, послушали, как произносит какие-то звуки, и нам понравилось. Мы только не могли понять, что же с нами произошло. Я сказала, или мы вправду умирали на время, или это что-то из области теории относительности. Но А.К. не разбирался в теории относительности, как, впрочем, и я. Ребенок не казался испуганным оттого, что в его квартире появились вдруг двое совершенно незнакомых людей, он спокойно поднимал с пола разные вещи, тряс ими, пытался их разорвать, пробовал на зуб и кидал снова на пол или в стену. Время от времени он пытался схватить за хвост кошку, но это ему не удавалось. Котят не было: то ли их раздали, то ли они разбежались. Мы пребывали в растерянности. А.К. сказал, только бы это не случилось снова, я потрясла головой и согласилась: подобное ни в коем случае не должно повториться, потому что мы ведь решили оставаться в живых до тех пор, пока ребенок не подрастет достаточно, чтобы пережить потерю. Последнее, что мы отчетливо помнили — как у меня болел живот. Книга “Иосиф и его братья” в раскрытом виде лежала возле пишущей машинки. Все тот же второй том. Если по полгода пребывать в состоянии смерти, жизнь пролетит только так, подумали мы, и ребенок вряд ли сможет с этим смириться. Тут мне вспомнилось, что ведь время-то явно не хотело проходить, а А.К. заметил, что ночи и дни-то ведь не кончались, и я сказала, что тоже это заметила. Похоже, мы и вправду были мертвы. Но все-таки мы переодели ребенка: повсюду валялись разноцветные ползунки и вязаные кофточки, которые были ему впору, А.К. взял его за руку и сказал, наверное, это твоя мама так его откормила. Я взяла его на руки — он был довольно тяжелый. Я сказала, моя мама — или твоя мама — или кто-нибудь еще теперь это все равно, и мы пошли в парк.
В парке на скамейках и прямо на траве сидели люди с детьми, которые нас, очевидно, знали.
А ведь мы никогда не общались с теми, у кого дети, и поэтому ужасно удивились, что они с нами здороваются, стали здороваться в ответ и в конце концов устроились на скамейке, где уже сидела какая-то женщина. Оказалось, она тоже нас знала, она сказала, пришли наконец, а я уж было подумала, сегодня не придут.
Представьте себе наш ужас.
А.К. вежливо ответил, что мы и сами не знали, что придем сегодня. Мне показалось, он нашел удачный ответ, потому что это была, с одной стороны, правда, а с другой, из этого ответа нельзя было понять, что мы долгое время были мертвы. Мне что-то не очень хотелось рассказывать о нашем сегодняшнем открытии совершенно незнакомой женщине, которая с кем-то нас спутала. Некоторое время женщина молчала, перед ней по траве ползал малыш. Клоп поначалу сидел у меня на коленях и ел, потом мы его тоже спустили в траву, и он стал ползать вокруг. Вдруг женщина сказала, кажется, будто я мертвая. А.К. сказал, простите, что вы имеете в виду, что значит мертвая, но она больше ничего не сказала, потому что ее ребенок принялся засовывать себе в рот собачье дерьмо, которого тут было навалом. Женщина сказала, брось, тьфу, Морис, бяка, гадость, бе-е, но ребенок не понял и явно собирался довести дело до конца, тогда она схватила его, сунула в коляску и пристегнула ремнем. Она сказала, такой грязнуля, его можно мыть и переодевать целый день. Потом вытерла ему ручки бумажным платком и под громкий ор удалилась, прежде чем мы успели выяснить что-нибудь о том, что она имела в виду. Некоторое время мы в задумчивости сидели на солнышке, Клоп ползал рядом, рвал травинки, жевал их, кусал, но на собачье дерьмо не наткнулся ни разу. Еще одна женщина издалека помахала нам рукой, мы встали и медленно пошли к ней навстречу: в коляске у нее лежал ребенок, а сверху была пристроена еще одна емкость, тоже напоминавшая коляску; в нижней оказался совсем крошечный малыш, в верхней сидел ребенок побольше, пристегнутый ремнями. Женщина засмеялась и сказала, я, мол, совершенно убитая. А вы, и тогда я призналась, мол, до сегодняшнего дня мы просто были мертвы, но сейчас, кажется, ожили. Она сказала, счастливые. Как вам повезло, и я внутренне с ней согласилась. На меня произвело впечатление, что она при этом смеялась.
По пути домой мы встретили много женщин: все они здоровались с нами и говорили, что чувствуют себя убитыми, мертвыми, одна сказала, что ее разорвали на части, и мы подумали, должно же быть какое-то решение. Это опознавательный знак. Перед овощным магазином А.К. сказал одной женщине, у которой, похоже, были те же проблемы, хотя с виду ничего такого про нее сказать было нельзя, и она ответила, делаю, мол, что могу, но все это чистая видимость, и, разговаривая с нами, одновременно пыталась вытащить у своего ребенка из рук яблоко, которое тот схватил с прилавка и хотел немедленно надкусить. Она сказала, положи яблоко, но ребенок не хотел возвращать его, наоборот, хотел тут же впиться в него зубами и, может быть, даже съесть, женщина сказала, у нас, мол, дома такие красивые яблоки, подожди до дома, мама почистит тебе яблочко, но ребенок совсем не хотел ждать, он хотел яблоко немедленно. И не выпускал из рук. Он был побольше, чем Клоп. Уже умел ходить. Он крепко держал яблоко и топал ножками, и тогда женщина снова сказала, я, мол, совершенно неживая, ума не приложу, что с ним делать. Ребенок яблоко не отдавал, а вместе с ним улегся на землю и принялся молотить ногами по воздуху. Я подумала, у него, наверное, припадок эпилепсии, как-то раз я видела эпилептика, лежавшего на земле, и это было похоже, но у этого ребенка пена изо рта не шла. Он просто лежал на мостовой и кричал. Из овощной лавки вышла продавщица и сказала, придется вам купить это яблоко. Что если каждый начнет лапать яблоки грязными руками. У нас будут неприятности с санэпидстанцией. Они ничего не станут слушать. И закроют наш магазин. А.К. сказал, давай, мол, останемся, посмотрим, чем все закончится. Женщина сначала закричала на ребенка, немедленно, мол, отдай яблоко, потом на продавщицу, вы что не видите, я и так совершенно без сил. Я уже не живая, но продавщица возразила, мне без разницы, только я не допущу, чтобы закрыли магазин из-за того лишь, что у вас нет сил объяснить ребенку, нельзя, мол, воровать яблоки. Женщина сказала, это продолжается целый день, ты хватаешь и кусаешь все, что попадается нам на пути, а потом я должна это покупать. Люди проходили мимо, стараясь не наступить на ребенка. Много людей. Казалось, они ничего не видят. Мужчины, которые проходили мимо женщины, даже не смотрели на ее ноги и попу, когда она нагнулась, чтобы взять ребенка на руки. А по моим представлениям, это были как раз такие ноги и такая попа — особенно когда она нагнулась, — на которые проходящие мимо мужчины должны смотреть. Но ни один не посмотрел. В конце концов женщина подняла ребенка за рукав и вырвала у него из рук яблоко. Она хотела положить его назад, но оно оказалось надкусанным и перемазанным слюной и пылью, так что ей все-таки пришлось заплатить. Может быть, завтра увидимся в парке. Я сказала А.К., что лично меня удивляет одно. Почему мужчины не пялятся на ее задницу. И мы пришли к выводу, что они ее просто не видят. Она невидима. Мы видим ее, потому что мы сами находимся там же, где она, но больше никто ее не видит. А.К. сказал, ну да, только ребенок ворует яблоки.
Складывалась какая-то кошмарная картина. По утрам все мертвые души встречаются в парке. Бродят по аллеям и дорожкам и разговаривают. Мертвые. Убитые. Уничтоженные. Разорванные на части. У Сартра есть такой рассказ: двоим умершим разрешают вернуться на землю, он политический преступник, который борется за социальную справедливость или что-то в этом роде, а она просто красивая, образованная и богатая, и там, на том свете, они решили, что любили бы друг друга всю жизнь, если бы только им дали шанс. Их выпускают: пока они любят друг друга, могут оставаться на земле. Очень скоро они снова оказываются на том свете.
Мы себе это не так представляли.
А.К. сказал, как бы то ни было, они, кажется, знают, что такое деньги, ведь женщина заплатила за яблоко, а я сказала, не только знают, они у них есть. Для этого нужно мужество. И тогда мы собрали в кулак все свое мужество и пошли сначала в мой банк, потом в банк А.К. Автоматы выдали нам две бумажки, справки о состоянии счета, сообщавшие примерно одно и то же: никаких сбережений у нас не было, собственно говоря, мы так и предполагали, потому что ведь это было бы удивительно, если бы, находясь в преисподней или где там мы находились все это время, мы что-нибудь заработали. В некоторой растерянности мы стояли перед банком А.К. Он сказал, что ему тяжело, потому что Клоп заснул у него на руках. Клоп спал и во сне перевешивался через левое плечо А.К. и давил ему на горло. Слюни его стекали А.К. на рубашку.
В конце концов у нас еще были какие-то наличные деньги. Очевидно, никто не выплачивает тебе денег ни когда отправляет туда, ни когда возвращает обратно. Немножко наличных нашлось в кармане брюк. Правда, на них не разгуляешься. У нас появилась идея приготовить рыбное филе в память о появлении Клопа на свет, еще мы подумали, что несколько яиц — было бы тоже неплохо, потому что мы сильно похудели. В “Кауфхофе” мы купили рыбу, которая, правда, в конце концов тоже пошла в расход, правда, по другим причинам.
Пока я готовила, А.К. сидел в комнате вместе с Клопом и раздумывал, то ли написать статью, то ли свозить куда-нибудь очередного гангстера, при этом на него оказывали несомненное влияние факторы, с которыми иногда все же приходится считаться: сто тридцать марок за три недели работы (при том, что журнал платит примерно через год после того, как статья готова) или четыреста семьдесят марок сразу — хотя лично для меня деньги не играют никакой роли — плюс издержки и гостиница, и послезавтра все уже закончится. Вечером виски в баре отеля. А я жарила на кухне рыбное филе и размышляла, что будет дальше и что мы должны делать. Время от времени в кухню приползал Клоп и хватался за мои брюки. Потом рыба наконец изжарилась, мы сели за стол на кухне, я взяла Клопа на колени и мы начали есть. Довольно непривычно — есть рыбу ложкой. А.К. сказал, с моей рыбой, мол, что-то не так. Я сказала, не может быть. Тогда я умела не только думать, но и готовить, и рыба была прожарена идеально. Я спросила, что с ней может быть не так. А.К. сказал, она шевелится. Я сказала, наверное, к тебе в соус залетела муха, но А.К. возразил, это, мол, не муха, это внутри. Как внутри. А.К. сказал, ну, внутри, внутри у рыбы; я сказала, знаешь что, прекрати наконец, но кормить рыбой Клопа перестала. На самом деле у меня не было никакого желания туда смотреть. Я не хотела. Но пришлось. Пока можешь, нужно все рассмотреть. Клоп кричал, но я не дала ему больше ни кусочка, потому что из рыбы полезли самые настоящие черви — длинные, белые, живые черви. А.К. удивился, как они могут быть живыми, если рыба зажарена. Она была прожарена до той сепени, до какой и должна быть зажарена рыба, не больше и не меньше, но это, вне всякого сомнения, были самые настоящие черви, и большинство — живые. Хотя некоторые все же дохлые. Я сказала, наверное, все дело в температуре, рыбу жарят на маленьком огне, чтобы она не развалилась. Почитай кулинарную книгу, сказала я, там написано, как это нужно делать. Клоп орал, потому что хотел рыбы. На плите было еще морковное пюре. И горбушка хлеба. Я спросила, как они вообще туда попадают, А.К. ответил, все дело в биохимии. Некоторое время мы наблюдали за передвижениями червей в тарелках, Клоп жевал горбушку, но когда заметил движение в тарелке, выбросил ее. Потому что стоит им что-нибудь заметить, как они тут же тянут это в рот, но я ему не позволила. Я подняла с полу горбушку. Он продолжал кричать. Но я все равно не дала ему рыбы. А.К. сказал, очень интересно, как она их подцепила. Я сказала, по-моему, совершенно неинтересно. В тех местах, где черви выползали из рыбы, оставались черные дырки. Боже, что нам приходится есть.
Итак, мы вернулись в этот мир. Но по-прежнему не знали, как тут живут.
Кошка сидела под столом и очень хотела рыбы, но мы сразу же выбросили ее в помойку. Потом, правда, снова вытащили, потому что нам совершенно не улыбалось оставаться под одной крышей с какими-то биохимическими червями. Мы надели на Клопа вязаную кофточку и решили отнести рыбу обратно в “Кауфхоф”. В магазине спросили, не хотят ли они получить рыбу назад, они, естественно, не хотели. Я бы тоже не захотела получать назад рыбу с червями. Нам было все равно, потому что мы совершенно не собирались обменивать ее на другую рыбу. Выйдя из магазина, мы ее выбросили. Пройдя несколько шагов, вернулись и вытащили из мусорного бачка. Тогда, конечно, было еще не так много бездомных, добывающих еду в мусорных баках, как теперь, но и уже немало, и мы подумали, было бы бессовестно выбрасывать рыбу, начиненную биохимическими червями в государственные мусорные бачки, к которым в любой момент может подойти какой-нибудь бродяга с палкой, порыться, найти пакетик и обрадоваться, какое ему привалило счастье: ведь рыба-то уже зажарена, причем именно так, как нужно, ничуть не сырая, и ее довольно много, две полных порции, а потом он увидит червей, и, возможно, все равно съест рыбу, и думать об этом было не очень-то приятно. Настолько неприятно, что мы никак не могли отделаться от этой мысли, пока рыба лежала в мусорном контейнере. Или же не станет есть, потому что тоже не любит рыбу с червями, но тогда будет страшно разочарован.
Что вы на меня так смотрите?
Разочарование тем сильнее, чем больше радуешься находке: ведь обычно-то удается найти разве что обкусанную булку со следами кетчупа по краям.
Итак, мы вытащили пакетик из урны и никак не могли решить, что с ним делать. Наконец, А.К. предложил его закопать. Вечерело, но мы снова пошли в парк и закопали рыбу. Клоп помогал в меру своих возможностей. В перерывах сосал грудь. Один раз он сегодня уже это делал, поэтому я совершенно не исключаю, что когда вырастет, он станет голубым. Я подумала, ну и что. Когда подошли полицейские, пришлось снова выкапывать рыбу. Один полицейский остался сидеть в машине, остальные стояли рядом с нами. И хотя рыба не была героином, нам почему-то не разрешили закопать ее снова, пришлось дожидаться, пока полицейские уйдут. Но полицейские не уходили, наверное, думали, стоит им уйти, как мы тут же снова ее закопаем. Все это тянулось довольно долго, Клоп все это время ползал в траве, но в конце концов они уселись в машину и уехали, а мы закопали рыбу.
Когда становится темно, в парке повсюду снуют кролики, а если повезет, можно увидеть выводок ежей. Мы сказали, тсс, Клоп, сюда идут ежики. Мы сказали, смотри, Клоп, это ежик, а потом пошли домой.
А.К. пошел в свою квартиру, чтобы посмотреть, нет ли почты. Учитывая, как долго нас не было, это было вполне вероятно. Я пошла к себе. Бельевой ящик, в котором спал Клоп, стал ему мал, а детскую кроватку ставить было по-прежнему некуда. Учитывая еще стиральную машину. Пришлось хорошенько высушить Клопа и уложить в мою постель. Рядом со мной. Когда он уснул, я тихонько встала и вышла на кухню, чтобы покормить кошку. Мне пришло в голову, что скоро сентябрь, а в сентябре, возможно, появятся студенты, которым нужно будет печатать дипломы и курсовые, ведь каникулы у них закончатся. Потом я взяла “Иосифа и его братьев”, стала читать дальше, и в конце концов вновь обрела власть над временем. Здорово, когда это по-настоящему удается.
На следующий день позвонила мама и сказала, как так, вы не купили мне треску. Я поинтересовалась, с чего это вдруг мы должны были купить ей треску. Когда только вчера вернулся из небытия, приходится задавать вопросы, хотя, честно говоря, меня это удивило. Мы никогда ничего не покупали моей матери, потому что она на своей машине сама ездит за покупками в супермаркет, она ведь всегда делает все в точности, как в рекламе: моющие средства только из супермаркета, а значит, нечего было и соваться. Я сказала, и потом, вчера мы случайно купили треску, а она оказалась битком набитой живыми червями. Мама сказала, об этом написано в газете. Не стоит есть эту рыбу. Я сказала, мне, мол, совсем и не хочется, представь, мы купили бы тебе треску, а в ней было бы полно червей. Как бы ты ее чистила. Мама сказала, в газете написано не совсем так. Если в ней нет червей, значит, там их яйца, и это тоже не здорово, может быть, даже хуже, потому что их не видно. Поэтому каждый кусок рыбы надо хорошенько прожаривать. Из осторожности. Я сказала, не думаю, мол, что мне когда-нибудь еще захочется попробовать треску, но совет учту.
Потом мама спросила, когда она в следующий раз может взять ребенка, и, таким образом, я узнала, что отец едет в санаторий, чтобы от неподвижного сидения дома у него не случился еще один инфаркт. Должно быть, это такой специальный санаторий, где человеку целый день не дают спокойно сидеть. Мама сказала, целый день он тут сидит и путается у меня под ногами, но если уедет, дома не останется вообще никого, кому я была бы нужна. А мне, мол, нужен кто-нибудь, кому я нужна. Я бы с радостью забрала у тебя ребенка. Я спросила ее, как обстоит дело с квартирой на юге, потому что подумала, тогда бы у него было, чем заняться, я не верю, что в санатории могут заставить кого-нибудь не сидеть сиднем целый день, но мама, оказывается, одержала победу. Смешно, только в подобных ситуациях всегда выигрывает тот, кто чего-то не хочет, а не тот, кто хочет. Во всяком случае если речь идет о людях, которые за долгие годы приобрели привычку все делать вместе. Я спросила, а что ты будешь делать с Клопом. Что ты станешь с ним делать. У вас ведь так чисто, все вещи на местах, а я не думаю, что Клоп уже в состоянии поддерживать порядок. Но мама сказала, она, мол, вырастила троих детей и как-нибудь справится. Я сказала, что подумаю.
Опять наступила осень. Появились студенты. Из сценария о террористах получился роман. У меня было довольно много работы. Клоп тоже хотел печатать, но у него пока получалось не слишком хорошо. А когда он чего-то хотел, и у него не получалось, он приходил в ярость, и квартира вдруг становилась гораздо меньше, чем была на самом деле. Если ярость охватывала его по вечерам, случалось, что приходили соседи. Или не приходили, но стучали нам в потолок. Стук-в-потолок — до сих пор о таком я только читала — они превращали его в реальность. Только Клоп не знал пока, как это называется. Он то и дело принимался за множество дел, которые хотел уметь делать, только для этого сначала надо было научиться, и, пока он учился, он орал от ярости, что у него не выходит. Однажды он научился открывать холодильник и доставать оттуда все, что там было, потом научился открывать кухонные шкафчики, вытаскивать всю посуду и стучать кастрюлями друг о друга, потом научился залезать на стол, но оставалось еще по-прежнему довольно много вещей, которые он не умел делать: он не умел убирать все эти вещи на место, потому что для этого нужно было вставлять одни кастрюльки в другие по определенному принципу, не мог самостоятельно слезть со стола, потому что умел перемещаться только вперед. Когда у него что-то не получалось, он громко кричал. Я говорила, мол, Клоп, у тебя все отлично получается, но после этого он, естественно, кричал еще громче, потому что это была неправда. Очень интересно наблюдать за ребенком, как он растет, потому что это происходит совсем не так, как говорят и как пишут, но вопли — действительно проблема. Поэтому иногда А.К. выходил с ним на улицу. А иногда я. И чем ближе было к зиме, тем труднее было придумать, куда с ним идти. А.К. спросил как-то, куда ты с ним ходишь, я ведь только что с ним выходил, и я сказала, лучше не спрашивай. Я лично никогда не спрашивала, куда А.К. с ним ходил, потому что считала, если я буду знать, мне будет только хуже, и я наделаю ошибок в студенческих работах больше, чем сделала бы, если бы ничего не знала. Иногда я ложилась в постель, читала и размышляла. Когда они возвращались, Клоп сосал молоко, а потом снова принимался осваивать разные вещи — те же, что раньше, — и нужно было снова уходить. Однажды, когда шел дождь, а я с ним торчала на улице, я открыла для себя музей. С этого дня мы с Клопом довольно часто ходили в музеи. Конечно, я рассказала об этом А.К., и сказала, что в музее можно прекрасно провести время. В любом. В те времена вокруг было очень много музеев: ведь чем больше в городе музеев, тем значительнее его место в мире, а каждый город хотел тогда занимать в мире самое значительное по возможности место, ну уж во всяком случае более значительное, чем соседний город, и поэтому повсюду строилась целая куча музеев — ведь это определенный лоск и еще, возможно, туристы, и в каждом городе было множество музеев, и никто туда не ходил — разве что по субботам и воскресеньям, а по будням — только школьники на экскурсию. Музеи были пусты и огромны. Это была отличная идея, потому что Клоп тогда уже научился довольно быстро ползать, и ему нужно было много места. И плоская поверхность. Лестницы в музеях, как правило, удобные — как в “Унесенных ветром”, ближе к концу, когда Скарлетт (кажется, она была пьяной) падает с лестницы и у нее случается выкидыш, — такие же широкие и пологие с крепкими прочными перилами; поэтому осенью Клоп довольно лихо научился ползать по лестницам. Поначалу смотрители не знали, как к этому относиться, может быть, это осквернение культурного наследия или что-то в этом роде, но мир тогда делал вид, что он цветной и круглый, а чиновники выпустили какой-то циркуляр, как должны использоваться их новехонькие музеи, и там было написано, что отныне все, что только можно себе представить, следует считать проявлением культуры. Музейные смотрители были, в основном, пенсионерами, им было страшно скучно в этих пустых дворцах, оснащенных всевозможными сигнализациями, и они сами совершенно не возражали против того, чтобы Клоп осваивал лестницы. Когда мы шли домой, на улице уже горели огни, из офисов высыпали взвинченные служащие и мчались куда-то, чтобы успеть купить все, что нужно, потом неслись в метро и домой. Совершенно автоматически я тоже становилась какой-то взвинченной и начинала спешить, будто только что выбежала из офиса и хотела как можно быстрее попасть домой, хотя вообще-то лично я совершенно домой не хотела — напротив, мне нужно было проторчать где-то еще хотя бы два часа.
По вечерам Клоп иногда спал — перед тем, как не спать ночью. Когда А.К. бывал с нами, мы садились за стол на кухне и размышляли. Мы рассказывали друг другу, что мы сегодня делали и что делал Клоп. А все, что делал Клоп, он делал не по одному разу, а по нескольку тысяч раз — только проделав что-нибудь несколько тысяч раз, он принимался за что-нибудь новенькое и опять повторял это несколько тысяч раз. Вот вам и репродукция. А по вечерам за кухонным столом я оказывалась перед выбором, то ли рассказывать все по одному разу — ведь многократное повторение рассказа ничего принципиально не меняет, но тогда это не совсем правда, потому что вся штука именно в многократном повторении, — то ли рассказывать, как в жизни — то есть повторяя столько же раз, сколько это было сделано на самом деле, и тогда это совершенно невозможно выдержать, потому что в жизни это тоже выдержать невозможно: то, что они все на свете должны повторять и повторять, потому что ничего другого пока не умеют, вот и приходится постоянно складывать кастрюли обратно в шкаф — а попробуй-ка проделать это несколько тысяч раз. Ни один человек, у которого в голове есть хоть капля мозгов, не станет повторять рассказ столько раз, сколько это происходило в действительности. Но если подумать, ведь ничего другого не остается, потому что иначе просто не о чем будет рассказывать. А если тебе нечего рассказать, можно подумать, что ты целый день ничего не делала. Поэтому мы рассказывали все, как в жизни, и это было ужасно.
Однажды А.К. сказал, ты уже по крайней мере дважды рассказала, как он пытался попасть ложкой в рот, но у него не получилось. Я сказала, что нужно было бы повторить это еще примерно двести раз. Раз девяносто за сегодня плюс еще сто вчерашних. А.К. сказал, что, по его мнению, десяти было бы достаточно. Я сказала, давай поговорим о чем-нибудь другом. Но чтобы было о чем еще поговорить, надо ведь чем-нибудь еще заниматься. Многие решают эту проблему с помощью телевизора, всегда где-нибудь идет война или еще что-нибудь, о чем можно поговорить: гонка вооружений, атомные станции, угроза фашизма; можно обсудить, наконец, каким нам видится будущее и будет ли оно вообще, хорошо это или плохо, или поговорить про ток-шоу: кто-нибудь там опять что-то такое выкинул, выплеснул в лицо собеседнику кружку пива, — об этом тоже очень даже можно поговорить, но если так поступать в течение длительного времени, сама не заметишь, как перестанешь присутствовать в собственной жизни, и в твоих рассказах больше не будет тебя, — то есть, все будет продолжаться, но не задевая по-настоящему.
Я сказала, иметь ребенка — совершенно бессмысленно. А.К. спросил, и что ты предлагаешь. Я сказала, для аборта уже поздновато.
Понятия не имею, что делаете вы, когда вам приходится заниматься чем-то бессмысленным до такой степени, что просто руки опускаются.
Мы сделали следующее: сперва я вбила себе в голову, что у меня рак. Был ноябрь, несколько праздников подряд, и при этом ужасная погода. Я сказала А.К., я, мол, совершенно уверена, что у меня рак. Он спросил, как это, и я сказала, ничего определенного, но я почти уверена. Нам нужно в ЗАГС. Хоть он и не поверил, что у меня рак, но, к счастью, в этом не признался. Правда, в ЗАГС все равно не хотел. Он сказал, хорошо. Предположим, ты умрешь, ведь это было именно то, о чем я все время думала. При чем тут ЗАГС. Я сказала, когда я умру, тебе не разрешат взять ребенка. А.К. сказал, кто же еще захочет его взять, — он просто не мог представить себе, что кто-нибудь может захотеть взять Клопа, когда даже собственные родители справляются с ним с трудом. Я сказала, моя мама все время угрожает забрать ребенка. Но А.К. все равно не хотел. Я сказала, мол, моя мама, она же до сих пор не сказала тебе и двух слов. А мой папа, по-моему, даже не знает, как тебя зовут. А.К. сказал, единственный, о ком нужно думать, это ребенок. Кто-то ведь был его отцом. Мы еще немного поговорили о Святом Духе и непорочном зачатии, обсудили, верят ли в это мои родители, я-то считала, что они примерно так и думают, но А.К. не был со мной согласен. Я была совершенно уверена, что у меня рак и я скоро умру, и тогда они сдадут ребенка в приют. Потом в интернат. Ипохондрия в ноябре слегка помогает справляться с бессмысленностью существования, но через некоторое время это тоже убеждать перестало, и в конце концов я поправилась. Потом мы попробовали пить. А.К. со своими гангстерами в гостиничных барах пробовал не только виски, хотя виски, конечно, тоже пьют, но и всякие другие напитки. Большая часть готовилась на основе джина и водки с кусочками льда. Мы приготовили в морозилке глыбу льда и били по ней молотком, пока она не раскололась, потом несколько вечеров подряд пробовали, как это — пить, и это было неплохо, потому что когда ты пьян, в голову приходит много разных вещей, гораздо больше, чем когда ты все время трезвый. Самое лучшее в пьянстве — ощущение, что ты видишь эту жизнь насквозь и прекрасно понимаешь, как в ней все устроено. А потом еще и становишься богатым. И не приходится делать ничего такого, чего ни в коем случае нельзя делать, если хочешь выдержать и остаться в живых. А если добавить немного апельсинового сока, то и вкус вовсе не противный. Мы попробовали с томатным соком, и тоже вышло неплохо. Но ночи потом были просто ужасны, потому что ведь Клоп по-прежнему не спал. Однажды А.К. проспал игру на органе, и после этого мы стали пить гораздо реже.
Незадолго до Рождества я сказала, лучше всего сейчас же завести второго ребенка. А.К. сказал, только через мой труп. И потом мы уже забыли, как это делается. Но для надежности он все же уехал на несколько дней — навестить друга в Мюнхене, с которым был знаком много лет. Или кого-то еще.
Неплохо.
Потом было Рождество. И елка. Из Парижа приехала Беа. Ее фирма собиралась отправить ее в Токио, чтобы она поработала в филиале, который они собирались там открыть. Об ее друге никто не спрашивал, зато выяснилось, что кроме американцев, русских, евреев и арабов, наши родители не любят еще и японцев, правда, Беа не стала затевать из-за этого ссоры, потому что речь шла не о конкретном японце, а о японцах вообще, которые хоть и являются в массе своей очень вежливыми и дисциплинированными, представляют все же реальную экономическую угрозу. Али была беременна. Она дождалась, пока мы усядемся за стол, и сообщила об этом. Клоп как сумасшедший ползал по комнате, он как раз начал хвататься за все подряд и подниматься на ножки, а я этот момент как-то пропустила, потому что все время следила, чтобы он не сломал что-нибудь у родителей и чтобы на него что-нибудь не упало, например, торшер или цветок, а ведь кроме цветка была еще и настоящая пальма. Все происходит очень быстро. И я тоже действовала быстро. Али сказала, кстати, у меня тоже будет ребенок, а папа сказал, это, мол, что-то новенькое. Я удивилась: ведь по поводу Клопа Али предполагала ужасные вещи, как же у нее самой хватило мужества, если раньше она только и думала, что у ребенка может что-то там не закрыться или не будет руки или ноги, но теперь она об этом не думала. Она была очень горда собой. Лично я не понимаю, как можно этим гордиться, но она была горда, это точно. Она была так горда, что, когда шла, по-утиному выворачивала носки наружу, а сидела, только широко расставив ноги. При каждом шаге она всем телом наклонялась вправо или влево, чтобы правильно распределить вес. Едва увидев, как она ходит, я подумала о беременности, но решила, что, возможно, это просто какое-то новое увлечение у них в больнице: йога или что там они еще делают во время ночного дежурства.
Али об этом не знает, но любимая моя сестра — Беа. И она должна была вскоре отправиться в Токио.
Мама готовила что-то там такое в желе, потому что теперь нужно было следить, чтобы папа правильно питался после курса лечения, который он только что прошел, врачи надавали маме всяких брошюр, и она вправду старалась придерживаться рекомендаций и готовить по их рецептам. Каждый день они плавали в бассейне и совершали бесконечные прогулки по лесу. И вот теперь она приготовила что-то в желе, потому что в желатине совершенно нет холестерина; во время еды я посадила Клопа к себе на колени, чтобы он все-таки не свалил на себя цветок. Потом его взяла мама и повязала ему слюнявчик. Клоп заорал. Мама сказала, ну вот, начинается упрямство. Ты не должна так его баловать. Я сказала, что он не любит слюнявчики. Мама приготовила для Клопа банановый творог, а для нас какой-то кремовый торт. Она попыталась его накормить, но он орал и плевался. Он хотел сам держать ложку. А мама не давала ему ложку — она считала, что он может ткнуть себя в лицо, а то и прямо в глаз. Или измажет все вокруг творогом. Она сказала ему, ну, будь же хорошим мальчиком. Он сидел у нее на коленях, упрямо выгнув спину и не хотел быть хорошим мальчиком, а хотел, чтобы ему немедленно дали ложку. Али сказала, ну просто красавчик, при этом она, конечно, думала, какой противный, и смотрела на него с отвращением. Я сказала, никто не становится красивее от того, что орет, как недорезанный поросенок. Папа сказал, оставь ребенка. Беа держала нейтралитет. Она посасывала бургундское. Она сказала, что недавно была в Бонe, и это вино оттуда. Я сказала, что год назад тоже была в Боне. Беа сказала, что там очень красиво. А вот во всей остальной провинции полное разложение. Клоп протянул ко мне обе ручки и завопил еще громче. Али сказала, мол, ты что-то делаешь неправильно. Я сказала, при чем тут я, и взяла Клопа на колени, мама молчала, явно сожалея, что я не даю достойного отпора детскому упрямству и ребенок не ест банановый творог. Вот вы бы съели его с удовольствием. Клоп спрятал лицо в моем свитере. Али спросила, что с ним такое; надеюсь, мой будет другим. Я спросила, что ты имеешь в виду. Казалось, Али знает, как следует поступать с детьми. И она действительно знала. Она знала это настолько хорошо, что я просто ушам своим не верила. Она рассказала в деталях, как именно следует поступать, и когда наконец ненадолго остановилась, чтобы передохнуть и продолжить с новыми силами, я сказала, боже мой, Али, где ты взяла эту чушь — потому что то, что она рассказывала, было смесью из рассуждений Томаса Манна и Руссо. Позапрошлый век. Она говорила о каких-то нянях и гувернантках, о близости к природе, о безопасной мебели в продвинутом детском саду. Без углов и острых краев. Потом каким-то образом перескочила на Монтессори. Она сказала, тебе стоит записаться. Я сказала, Клоп еще слишком мал, но она сказала, записываться надо как только ребенок родился или даже еще раньше, иначе не попадешь. Я сказала, Али, мол, не хочу с тобой ссориться, но боюсь, на самом деле все совсем не так. И еще из вредности добавила, подержи, мол, пожалуйста, ребенка, мне нужно в туалет, и посадила ребенка к ней на колени. Конечно, это было подло, потому что никто из тех, у кого нет детей, не умеет держать ребенка, в подобных ситуациях они приходят в ужас, неловко прижимают его, а ребенок, как только его неумело прижимают, немедленно начинает плакать. Когда я вернулась, Али была вся в слюнях и в соплях. А Клоп продолжал орать на коленях у мамы. Он как раз научился орать с закрытым ртом, ведь стоило ему раскрыть рот, мама тут же пыталась затолкнуть туда ложку. Али пригласила нас на свадьбу. Беа сказала, что ее уже здесь не будет. Папа спросил, а когда мы познакомимся с твоим молодым человеком, хотя это был никакой не молодой человек, а преподаватель с курсов повышения квалификации. Родители порадовались, потом мама выключила свет, зажгла огоньки на елке, и мы стали дарить друг другу подарки. В этом году Али подарила мне книгу какого-то типа, который считал, что, будучи матерью, не нужно стремиться к совершенству, достаточно, чтобы в целом все было просто неплохо. Мама преподнесла мне кружку с двумя ручками, кубики с видами нашего города и шелковую шаль ручной работы. От Беа я получила флакон духов. От папы — двести марок. Потом Беа с папой заговорили о видах кредитных карт в разных странах, но еще до того, как разговор снова вернулся к Али и ее преподавателю с курсов повышения квалификации, пока не выяснилось, что он, не дай бог, китаец, а мои родители не любят китайцев, я подхватила Клопа и уехала с Беа. В машине Клоп заснул. Беа спросила, как у меня дела, а я спросила, как у нее. Беа предложила немного покататься по городу. Я спросила, часто ли она это делает, и она ответила, иногда бывает. И мы поехали. Когда добрались до дома, была уже ночь, и Клоп стал постепенно просыпаться.
Тем временем я познакомилась с несколькими людьми, у которых были дети. Иногда они приходили ко мне и подсаживали своих детей к Клопу, а иногда мы с Клопом заходили к ним и я подсаживала его к другим детям, каждый раз ничего хорошего из этого не выходило, потому что детишки совершенно не хотели общаться, но в один прекрасный день Клоп наконец научился ходить — как раз когда случилась эта авария на атомной станции, самая настоящая катастрофа. Последним катаклизмом, с которым мне приходилось сталкиваться до тех пор, был гололед, то ли в 79-м, то ли в 80-м году. Во время гололеда, в принципе, ничего ужасного может и не случиться: нужно только соблюдать определенную осторожность при ходьбе, а старикам лучше вообще никуда не ходить из-за угрозы сломать шейку бедра, с ними такое может произойти запросто, и из-за некроза. Во время гололеда дело обычно обстоит так: все смеются и говорят друг другу, ого, ну и погода, будьте осторожны. Сейчас все было гораздо сложнее, потому что люди постоянно спорили друг с другом и никак не могли прийти к единому мнению, что будет дальше. То ли Европа будет немедленно покинута, а люди из нее эвакуированы, пока еще чего-нибудь такого же не случилось, или же все, что они рассказывают, не имеет отношения к действительности, раз это никак не ощущается. Те, у кого были дети, постоянно обсуждали это друг с другом и не могли понять, сколько еще разных цифр и слов придется им выучить, чтобы спасти детей. В принципе, этот катаклизм внес некоторое разнообразие в нашу жизнь, в этом-то, конечно, и был его смысл. Может быть, даже цель. Забавно, что как раз к этому времени я прочитала книжку того типа, который утверждал, что матери достаточно делать все просто неплохо, — во время войны он работал на радио. Он рассказывал, как из-за немецких бомбардировок было решено вывезти из Лондона всех детей. Их вывезли за город, и матери, конечно, за них боялись. Наверное, отцы тоже боялись, если только не принимали непосредственного участия в военных действиях. Они боялись бомбардировок, и, кроме того, боялись за детей, которые были где-то за городом, просто потому что они были не с ними, и было неизвестно, кто там о них заботится, как для них готовят банановый творог и овсянку, нравится ли это детям, а этот тип рассказывал по радио лондонским мамам, что все в порядке и что детям только полезно, когда их отправляют за город, например, на каникулы к другим людям, если дети уже немного подросли, потому что только маленькие дети и младенцы должны все время находиться рядом с матерью. Сейчас-то все уже ясно: мир перестал притворяться, что он цветной и круглый, эдакое всеобщее предприятие самообслуживание, кто-то вынул один кирпич с самого низу, и он начал разваливаться, но тогда, когда в России взорвалась атомная станция, люди еще не привыкли к мысли, что он разваливается, хотя об этом говорили в течение добрых тридцати лет, а, бывало, только об этом и говорили, но все равно люди тогда еще не привыкли к этой мысли, и поэтому все время включали телевизор, читали газеты, следили за новостями и, по возможности, все запоминали, но даже если им удавалось выучить все наизусть, это была только видимость: они ведь привыкли, что никаких природных катаклизмов страшнее гололеда нет и не может быть. А если это все не по-настоящему, а как будто понарошку, значит, это просто такая игра. И игра совсем не плохая, особенно если других развлечений мало. Ведь не так уж и весело каждый день таскаться на детскую площадку. Съедать в понедельник морковное пюре, а во вторник рисовую кашу с сахаром и корицей, а между ними — пиццу. Где репродукция означает: дети, то есть каждодневное повторение.Клоп научился ходить и больше не хотел в музеи. Всю зиму я размышляла, нравится ли мне Либерман, потом поняла, что да, даже очень, и мне уже не нужно было целыми днями торчать в музее, чтобы в этом убедиться. Я стала ходить с Клопом на детскую площадку. Иногда я, иногда А.К., а туда не нужно ходить слишком уж часто, чтобы понять: это одно из мест, от которых до Преисподней рукой подать. Если у вас есть ребенок, вы знаете, что это такое, а если нет, вам это неинтересно. У детишек ведь есть всякие пластмассовые штучки, и если повезет, каждый ребенок что-то там делает в песочнице со своими штучками, но везет очень редко, потому что чаще всего кто-нибудь из детей хватает игрушки у другого ребенка и либо не желает их возвращать, а плачет навзрыд, кричит, царапается, дерется, кусается, плюется и т.д., либо добровольно отдает игрушку законному владельцу, но тут вмешивается мамаша одного из них и говорит, дай, мол, этой девочке кораблик поиграть, и начинается изображение в лицах гражданского законодательства в той его части, которая касается возмещения морального и материального ущерба, правда, наказание остается за кадром. Иногда какая-нибудь мамаша говорит своему ребенку, нельзя, мол, позволять, чтобы у тебя все забирали, но возможны и другие варианты, и становится совершенно ясно, что и без всякого Маркса и “Морских разбойниц” рано или поздно она вцепится тебе в горло, но если светит солнце, ты просто закрываешь глаза и дремлешь, компенсируя недосып прошлой ночью, как и предстоящей, ибо пришла весна, а ты просто не в состоянии в это поверить. Вот тут-то и начинается разнообразие: потому что весну ты ощутила где-то в марте, а в конце апреля в России взорвалась атомная станция. Никто так и не эвакуировал жителей Европы, просто салат стали закрывать полиэтиленовой пленкой. Люди заглядывали в сады к соседям, чтобы посмотреть, закрывают ли они целлофаном салат, и, если зелень у соседа была прикрыта, свою прикрывали тоже, а если не была, им становилось завидно, и они не закрывали свою, и она росла очень быстро в тот год, после взрыва атомной станции в России. Так прошло лето, и люди все еще были живы и постепенно стали забывать, потому что всякое разнообразие действенно лишь некоторое время, а потом приедается и только мешает. В конце лета я сказала себе, не хочу, мол, чтобы снова была зима, потому что Клоп вырос, а квартира не выросла, она по-прежнему была очень маленькой. На самом деле моя квартира была квартирой для Клопа. В шкафу по-прежнему хозяйничала кошка, хотя сейчас у нее и не было котят. Я не выпускала ее из дому, даже когда она орала. Клоп научился говорить “машина”, “трактор”, “молоток”. “Самолет” все еще давался с трудом. Теперь он каждый день осваивал по несколько новых слов, и в какой-то момент научился говорить “да” и “нет”. Осваивая какое-то слово, он поначалу упражнялся в обращении с предметом. “Молоток” потребовал длительных упражнений: если бы это происходило на улице, ничего особенно ужасного в этом бы не было. Но это происходило в квартире.
Иногда звонила мама и спрашивала, можно ли ей взять ребенка. Несколько раз я говорила, да, потому что мне казалось, у ребенка должна быть бабушка, у каждого, наверное, должна быть бабушка, но потом я заметила, что она незаметно старается его воспитывать, обучает его всяким трюкам. Она научила его прятать нос в цветы, произнося при этом “ап-чхи”, а это одна из тех вещей, которые ни в коем случае непозволительно делать в конце двадцатого столетия, и я сказала ей, я не хочу, чтобы ты тайком его воспитывала, но мама продолжала воспитывать, и в результате Клоп научился делать кучу ужасных вещей. Я спросила ее, не могла бы ты, мол, воспитывать дочку Али, но та была еще слишком мала. Мама сказала, не знаю, как еще я могу быть полезной, потому что ей недостаточно было просто убирать постели, плавать в бассейне и готовить для отца еду по специальным рецептам, и хотя каждый раз она давала мне обещание, что на этот раз точно не станет воспитывать Клопа, потом все равно воспитывала. Она говорила, как, мол, ребенок станет жить дальше, если так и останется невоспитанным, и я отвечала, понятия не имею. Все-таки странное оно, это их поколение. Нельзя сказать, чтобы они так ничему и не научились в этом столетии, но им почему-то все мало. Они по-прежнему продолжают по полной программе твердить свои ты-не-должна-этого-делать. Причем начинается всегда совершенно невинно. Сначала они учат прятать нос в цветы и говорить “ап-чхи”, дальше — больше, и все больше, больше, и потом, я же ей честно сказала: меня это не устраивает. Один раз она мне твердо пообещала и потом старалась изо всех сил не воспитывать Клопа, целый вечер ничему его не учить. Я была не вполне уверена, что могу ей доверять, но мне нужно было срочно напечатать работу одной студентки, и я отдала Клопа маме. Совершенно случайно в работе речь шла о половой принадлежности ангелов. То ли о женщинах-ангелах, то ли об ангелах-мужчинах, я запомнила только это, потому что печатала я весь день. Надо было успеть поставить почтовый штемпель текущего дня. Мама сказала, не стоит непрерывно курить во время работы, и ушла вместе с Клопом, и когда вечером они вернулись, стало ясно, что сегодня она ничему его не учила. Я посмотрела на Клопа и спросила маму, что ты с ним сделала, потому что волосы его были обстрижены почти наголо. До тех пор моей маме ни разу не доводилось кого-нибудь стричь, и это было заметно. Волосы были очень короткими и все разной длины. Мама сказала, что ей так нравится гораздо больше, но звучало это почему-то неубедительно и выглядело соответственно. Я рассердилась. Она заплакала и сказала, мол, должна же она что-то с ним делать. Ей не хотелось, чтобы ребенок просто носился вокруг и ничего не делал, ты, мол, и сама не хотела бы этого, сказала она, никто не может этого хотеть, и вот она вывела его на балкон и притащила кухонные ножницы. Я сказала, вот как, кухонные ножницы. А потом. Потом начала стричь. Сперва совсем чуть-чуть, просто чтобы волосы не лезли в глаза, а то ведь ребенок практически ничего не видел. Ребенок же мог приобрести косоглазие. А потом оказалось, что получилось не очень ровно, и она состригла еще. В общем, дальше все происходило как в фильме с братьями Маркс: где они постригают усы, и с одной стороны все время получается короче, чем с другой, сначала чуть-чуть короче справа, потом слева, потом опять справа и так далее, и в результате получились усики, как у Гитлера. У Клопа были, правда, не усы, а голова. Такой смелый мальчик. Я сказала, может, ты просто разозлилась, потому что сразу не получилось, как надо, я была совершенно уверена, что сотворить такое можно только в приступе ярости, иначе рано или поздно остановишься, но мама сказала, что ярость тут ни при чем. Потом пришел А.К., и мама быстро ушла. Мама всегда быстро уходила, когда А.К. был дома или должен был вот-вот прийти, видимо, чтобы сохранить иллюзию непорочного зачатия. Ангел, о котором была работа, был отчасти мужского, отчасти женского пола, что-то посредине, и работа была почти закончена, так что до двенадцати вполне можно было успеть на почту.
Примерно к этому времени я начиталась книжек до такой степени, что знала, ничего не получится. Было бы лучше, если бы к этому выводу я пришла весной, потому что весной меньше расстраиваешься. Весной и летом все как-то просто идет своим чередом, несмотря даже на книжки, которые с безукоризненной точностью сообщают, что именно ты делаешь не так, а осенью я и без книжек знала, что у меня ничего не получается. Несколько раз мы с Клопом ходили за грибами, потому что раньше я каждый год ходила за грибами, и теперь он был уже достаточно большим, чтобы составить мне компанию. Целый час мы ехали на электричке, потом вошли в лес. В будние дни в лесу пусто и совершенно особый запах, и через некоторое время понимаешь, что пахнет сыростью и грибами. В лесу есть все на свете, и все это — даром. А в тот год всего было еще больше, чем обычно: было полно черники и ежевики. Время от времени солнечные лучи падали на мох и рисовали на нем странные узоры, мы нашли довольно много грибов. Каждый раз, когда мне удается найти что-то, что просто так растет, мне кажется, что у меня все получится, и от этого я чувствую себя в два раза выше и в два раза крепче, чем на самом деле, и точно знаю, как все устроено. Особенно в том, что касается грибов и слив. А также картошки и яблок. Всего, что растет просто так, даже паршивого орешника. Даже кедровых орешков и зверобоя. И все было просто отлично, но на третий раз я заметила, во всем этом есть смысл только тогда, когда то, что ты собрал, потом съедается, иначе это голая сентиментальность. А.К. спросил, тебе, мол, не надоело таскать грибы килограммами, чтобы потом выбрасывать их в помойку, и я согласилась, что он прав, а тут как раз наступила зима, хотя лично я совсем этого не хотела. А.К. только что пристроил статью об органах фирмы “Зильберман”, свозил очередного гангстера в Цюрих, и мы купили годовой абонемент в зоопарк и в ботанический сад, потому что музеи уже исходили вдоль и поперек.
К концу зимы мы с А.К. уже с трудом могли друг друга видеть. Каждый день один из нас шел вместе с Клопом в зоопарк или в ботанический сад, на следующий день — другой. Когда была очередь А.К., я или печатала, или валялась в постели с книжкой и размышляла, и мне казалось, что все идет хорошо, а когда он возвращался, мне уже так не казалось. Однажды я пошла в кино, пока А.К. с Клопом были в зоопарке, я смотрела фильм “Все о Еве”, но мне почему-то казалось смешным сидеть в кино и смотреть фильм “Все о Еве”, хотя вообще-то это замечательный фильм со вполне заурядной молодой актрисой Бетти Дейвис в главной роли; Бетти Дейвис как всегда была непревзойденной. Один раз я была на “Золоте Рейна” и один раз на “Фигаро”. Все это отчасти казалось смешным, потому что не имело ничего общего с жизнью. Сама жизнь, как мне казалось, не имеет ничего общего с жизнью. В конце концов А.К. сказал, знаешь, мол, по моему хватит, и я ответила, да, хватит. C избытком. Хватит. А.К. сказал, его, мол, никак не используешь. Мы задумались, но так и не придумали, как его можно использовать. Для детского труда он, определенно, был еще мал, и потом, это запрещено законом. А.К. сказал, мол, ноги моей больше не будет в Преисподней, имея в виду при этом и зоопарк, и ботанический сад, я сказала, моей тоже. К тому времени уже сложилось так, что мы не общались с людьми, у которых не было детей, но не общались и с людьми, у которых были дети. Когда у тебя есть дети, нужно все делать так же, как остальные, у кого есть дети, а именно — все самое лучшее; иначе те, у кого есть дети, не захотят с тобой общаться — ведь каждый хочет, чтобы у его ребенка все было самое лучшее. И даже действуя именно таким образом, нужно еще и постоянно подчеркивать, что ты совершенно убит и совершенно без сил. Нужно говорить, что у тебя никогда нет времени спокойно почитать газету, или, что на тебе висит весь дом, и, если ты чего-то не сделаешь, этого не сделает никто. Нужно еще говорить, мол, старший такой чувствительный, а младший — такой крепкий, но старший очень восприимчив и лезет повсюду. И потом, нужно все время рассказывать, какие у твоего ребенка проблемы, а у Клопа практически не было проблем. Не знаю почему, просто не было. А.К. сказал, ну должны же у тебя быть с ним какие-нибудь проблемы, и я сказала, конечно, и у тебя тоже. Как минимум, кашель, сказал А.К. Как минимум, отсутствие аппетита, добавила я. Как минимум. У всех детей есть какие-нибудь проблемы, чтобы разнообразить жизнь: для этой цели существуют нейродермиты и аллергии. Есть еще круп. Когда у ребенка нет никаких проблем, об этом нельзя никому рассказывать, но однажды одной женщине, когда она спросила, есть ли у моего ребенка проблемы, я проговорилась, что, по-моему, с Клопом все в порядке, ну абсолютно все. Это ведь своего рода решение — говорить, что у твоего ребенка то-то и то-то. Если нет заболевания, приходится симулировать. Еще лучше, если болезнь хроническая. Тогда ее лечат. Убитые, обессиленные, измотанные родители работают над проблемой круглые сутки, и ты, естественно, выпадаешь из их круга, просто потому что ты сидишь, дремлешь и ничего не делаешь и даже не знаешь, как это все устроено.
Вот так и получилось, что мы общались с только с продавщицей в “Кауфхофе”, продавцом в табачной лавке да еще с несколькими людьми, с которыми обсуждали, какая завтра будет погода, скоро ли начнется весна и действительно ли так уж вкусен бренессельский сыр. Так прошло два года, и мы уже не могли друг друга видеть. А.К. все равно не хотел еще одного ребенка, и я, по зрелом размышлении, поняла, что тоже не хочу, но иногда меня охватывало отчаянье, и тогда я хотела еще одного ребенка, потому что думала: или еще один ребенок или я просто умру от скуки. Самоубийство, пьянство, несчастный случай, рак.
Потом мы решили, что лучше нам некоторое время не встречаться так часто. Это было лучше, чем еще один ребенок.
Примерно в это время мужчины стали снова заглядываться на мои ноги и попу, и я решила, что нет, наверное, никаких причин, почему они не должны это делать. Это совершенно удивительно: вот они все смотрят на твои ноги, но как только у тебя появляется ребенок, вдруг перестают смотреть, а потом, когда ребенок подрос, снова смотрят. Клоп тем временем освоил язык, включая сложные предложения, и я могла теперь с ним разговаривать. Время от времени наши желания расходились, и тогда мы с ним ссорились. В тот период он собирал маленькие автомобильчики и все время хотел, чтобы ему купили еще один, при этом никогда не соглашался на тот автомобильчик, который я готова была купить, я говорила ему, мол, возьми зелененький, а он отвечал, что хочет серебряный, потому что у него открываются дверцы, а я говорила, зато, мол, зеленый быстрее ездит, но это не помогало, и каждый раз дело заканчивалось ссорой. Однажды он проснулся среди ночи и заявил, что хочет красную машинку. Я сказала, хорошо, я куплю тебе ее, а теперь спи. Он сказал, что машинка нужна ему немедленно. Я сказала, сейчас ничего не получится. Игрушечные магазины закрыты, но Клоп еще не был знаком с графиком работы магазинов и сказал, нет, не закрыты, и продолжал требовать красную машинку немедленно. Я подумала, в машинках он разбирается, а во времени нет, он для этого слишком мал, и вот я его одела и мы вышли на улицу. Игрушечный магазин действительно был закрыт, но Клопу пришло в голову, что на вокзале был еще один магазин, и мы пошли среди ночи на вокзал, ветер гонял по улицам полиэтиленовые пакеты и куски рекламных объявлений, сорванные со стен, было три часа ночи, город был совершенно пустым и немножко странным, особенно когда ветер шуршал в переулках. Когда мы шли назад, как раз открывались кондитерские, и Клоп понял, что такое час открытия магазинов.
В какой-то момент машин у него стало достаточно и они перестали его интересовать. Он был уже достаточно большим, чтобы ходить в детский сад, а в детском саду все дети собирали мутантов, и Клоп, конечно же, тоже захотел мутантов. Тем временем я научилась делать вид, будто знаю, как это все устроено, и А.К. тоже этому научился, мы с ним по очереди водили Клопа в сад и по очереди создавали видимость, что мы с часами на “ты”, потому что в детском саду детей учат понимать, что такое время, если, конечно, дети не поняли этого раньше, и мы изо всех сил старались показать, что мы-то сами это прекрасно знаем. В детском саду детей вообще по второму разу учат делать то, чему они и так уже научились, и это довольно смешно. Дети делают вид, что учатся, но они ведь совершенно другое поколение и поэтому не могут научиться тем вещам, которым в детских садах учили тридцать лет назад и поэтому продолжали учить. Целый день дети сидят в комнате и игрушечными ножницами вырезают из журналов картинки, потому что именно это делали сами воспитательницы в первых детских садах тридцать лет назад — тогда только появились первые детские сады и родители, скинувшись, покупали все необходимое — а теперь дети делали то же самое, потому что какой-то абстрактный святой нуждался в одежде, и они складывали вместе ладошки и шептали, приходи к нам, мы тебе поможем, но сами в это не верили. Воспитательница не могла уличить их во лжи, потому что это запрещено. Мутанты были хорошие и плохие, хорошие были похожи на черепах и их звали как художников Возрождения, у плохих имена были американские; действие происходило в канализации под Нью-Йорком, и было немного похоже на “Третьего человека”, где Орсон Уэллес в самом конце проваливается в водосток, только действие разворачивается не в Вене после Второй мировой войны, а в Нью-Йорке и гораздо позднее. Воспитательницы не знали, что каждое поколение по-своему приходит к тому, что значит быть человеком, и пели с ними детские песенки, складывали паззлы: сначала с изображением котят, поросят и жеребят, потом с пейзажами. Клоп научился мыть перед едой пальцы, карманы у него были набиты мутантами, и стоило воспитательнице отвернуться, как он вместе с другими детишками принимался разыгрывать сцены из жизни Нью-Йоркской канализации и обмениваться черепашками. И если какой-то предмет хоть отдаленно напоминал палку, он брал ее в руки и делал вид, что стреляет, потому что каждое поколение отличается от остальных, но в принципе люди всегда одинаковы.
Через пару лет я научилась делать вид, что я настоящая мать. А.К. тоже сказал, приходится, мол, делать вид, будто он настоящий отец, потому что мы оба по-прежнему не имели понятия, что именно следует делать, но уже перестали искать кого-нибудь, кого можно было бы об этом спросить. Клоп не производил впечатления ребенка, у которого что-то сильно не в порядке, хотя, конечно, никогда не знаешь наверняка.
Клоп сказал мне, пообещай, что никогда не будешь переходить улицу на красный свет. На углу у нас есть светофор, и на этом перекрестке постоянно случаются аварии со смертельным исходом, и среди жертв часто бывают дети, а пару раз были даже те дети, которых Клоп знал по детскому саду, и, конечно, он стал бояться, и я ответила, договорились, но Клоп сказал, ты, мол, просто так говоришь. Придется мне всегда ходить с тобой, когда ты переходишь улицу, и следить, чтобы ты не переходила на красный свет. Я сказала, мол, я же тебе пообещала. Потом я сказала, пообещай мне, что ты не потеряешься. Клоп сказал, обещаю. Мы обменялись обещаниями и пошли каждый своей дорогой, потому что нет ведь никакого смысла в том, чтобы постоянно бояться друг за друга. Так бывает, даже довольно часто, но смысла в этом нет никакого.
Ну вот. Восьмидесятые годы закончились, кто-то вытащил самый нижний кирпич, и все стало разваливаться. Али почти уже было стала врачом, но вдруг родила еще одного ребенка, у которого тоже были проблемы, и его все время надо было от чего-то лечить. Иногда она звонит мне и говорит, я, мол, совершенно без сил, и рассказывает, что у нее и как, и это сильно напоминает книжки По или Кафки. Мама иногда звонит мне и говорит, почему ты всегда, или почему Клоп всегда, а лучше всего приезжайте-ка ко мне на несколько дней, но вообще-то она больше любит воспитывать дочек Али. Клоп при помощи пара снимает с открыток Беа японские марки и время от времени кормит кошку. Обычно, правда, не кормит. Папа говорит, пока, мол, мы тут откладываем себе на дом престарелых, на юге пахнет югом, потом выходит на балкон покурить и заявляет, что, может быть, подаст на развод. Один раз моя мама попыталась умереть, но мне это не понравилось и я сказала ей, пожалуйста, поживи еще, и она послушалась.
Время от времени А.К. напевает “Ангелочков” и “песенку Папагено” по-фригийски.
Когда придет конец света, сделать будет уже ничего нельзя.
Плохо?
Не так уж и плохо.
Перевод с немецкого Елизаветы Соколовой.