Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 2, 2004
Картину раз высматривал сапожник И в обуви ошибку указал; Взяв тотчас кисть, исправился художник. Вот, подбочась, сапожник продолжал: “Мне кажется, лицо немного криво… А эта грудь не слишком ли нага?»… Тут Апеллес прервал нетерпеливо: “Суди, дружок, не свыше сапога!» Александр Пушкин Евреи — не только народ книги, это воистину нация графоманов. Горькая редакционная мудрость |
День завершался. Еще один день завершался. Абраша Менакер по прозвищу Эйсав с нескрываемым удовольствием бросил взгляд на утихшие громады станков (о, будьте же вы прокляты, эти японские страшилища ЧПУ, ежедневно вытаскивавшие из Абраши энергию и остатки духовных сил!) и со смаком, с хрустом закрыл на два поворота ключа дверь своей цеховой конторки. Из, почитай, без малого 12 часов в сутки, пожираемых борьбой за сносную зарплату, Абраша любил больше всего именно эти десять — пятнадцать минут: день завершился, впереди предстояли вечер и ночь, которые он мог посвятить себе. Точнее, забыть, выкинуть из головы все эти рашпили, фрезы, метчики и программы для проделывания дырок в железе или медленного, с зубодробительным верещанием, стесывания лишних пластов с металлических чушек.
Абраша с детства отличался повышенной чувствительностью к звукам. Настолько повышенной, что его мама, Ида Хаймовна, даже сгоряча подумала, что ее драгоценное чадо обладает абсолютным слухом и сможет вырасти ей и другим на радость новым Яшей Хейфецем или Давидом Ойстрахом. Но, как выяснилось на первом же прослушивании в школе Столярского, никакого отношения к музыке повышенная чувствительность Абраши не имела. И ничего не оставалось Иде Хаймовне, как приписать ее родовой травме.Дело в том, что Абраша, гордо рассказывавший всем, что родился в знаменитом одесском роддоме на Комсомольской, действительно появился на свет в этой больнице, где издали свои первые крики большинство еврейских младенцев славного города у моря. Но в рассказах своих Абраша опускал одну весьма важную деталь — таинственный акт появления из материнского чрева он совершил вовсе не там, где полагалось всем нормальным младенцам. К концу третьих суток, когда все попытки разрешиться от бремени так и не дали результата, исстрадавшаяся Ида Хаймовна пошла в туалет. И именно в нем — что тщательно скрывалось не только от друзей и родственников, но и от самого Абраши — долгожданный ребенок таки появился на свет Б-жий. Причем появился так неожиданно и стремительно, что молодая, неопытная Ида успела поймать его лишь благодаря унитазу, о край которого Абраша тюкнулся мягким младенческим лбом и тем самым на долю секунды приостановил свой полет из теплого материнского чрева в холодный и жестокий мир людей.
К счастью для Абраши, никаких последствий родовая травма не имела — он рос вполне нормальным одесским мальчиком, принося семье обычные радости и огорчения.Потому-то, когда ему исполнилось 17 лет и пробил час серьезно подумать о выборе будущей профессии, мать решилась открыть сыну тайну его рождения. Нельзя сказать, что Абраша сильно удивился. “Подумаешь — в клозете так в клозете, унитаз так унитаз”, — с оттенком едва ощутимой брезгливости сказал он матери и продолжил обсуждение с отцом своих шансов на поступление в один из многочисленных одесских вузов. Ида Хаймовна порадовалась спокойному ответу сына и пожалела, что отвлекла мужчин от принятия судьбоносного для сына решения.
Взвесив все за и против, Абраша с отцом остановились на машиностроительном факультете Политехнического института, куда евреям доступ не был закрыт герметически. Несмотря на свои вопиющие фамилию и имя, Абраша в институт поступил, благополучно его закончил и влился в ряды советских ИТР. Но тайна рождения все же оставила в его душе неизгладимый след, в чем он, впрочем, никогда и никому не признавался.
С детства Абраша замечал за собой непонятную странность — оказываясь рядом с унитазом, он испытывал некое томление. Что-то зловещее виделось ему в округлых кафельных формах, непонятной тревогой тянуло от матового блеска тонких краев, а стремительная воронка с тускло поблескивавшим на дне озерцом воды вызывала и головокружение, словно перед падением в пропасть, и желание как можно быстрей справить нужду и поплотней отгородиться от нее крепкой дверью. С годами томление становилось все сильней и Абраша начал попросту избегать туалетов с унитазами.Он предпочитал общественные клозеты, где требовалось присаживаться на корточки, деревянные же нужники с примитивным “очком” вызывали в нем просто восторг. Его друзьям была непонятна такая странная для интеллигентного итээровца нелюбовь к комфорту, которую они приписывали менакеровской неотесанности и даже прозвали его Эйсавом, намекая на нееврейское пристрастие к примитивным “удобствам”. Абраша не обижался — после разъяснения матери он понимал истинную причину своей фобии и объяснять ее приятелям вовсе не собирался.
Во всем остальном никаких отличий от сверстников в Абраше не замечалось. Точно так же он не любил советскую “милиху” и восхищался Высоцким, участвовал в дружеских вечеринках, где хоть и не блистал остроумием, но всегда к месту мог рассказать анекдот или принять активное участие в незлобивом розыгрыше.Как и все сверстники, он ухаживал за девушками и пытался склонить их к добрачным половым связям, хотя результат ухаживаний был —увы — известен заранее: в пуританские 60-е годы советские, а в особенности еврейские девушки на увещевания такого рода не поддавались. Лишь однажды Абраше удалось уговорить одну весьма аппетитную и, как оказалось, нестрогую копировальщицу из отдела главного технолога. Но эта неожиданная для него самого удача закончилась не долгожданными плотскими утехами, а болезненным конфузом, имевшим неожиданные для Абраши далеко идущие последствия. Начитавшись одной из западных книг о культуре секса, во множестве ходивших тогда в самиздате, Абраша попробовал заняться с копировальщицей оральным сексом. И то ли действовал он неумело, то ли копировальщица пришла в необъяснимый восторг, но от этой попытки остались у Абраши тоскливые воспоминания, а темно-фиолетовые следы укусов не сходили неколько недель. С тех пор Абраша охладел к женскому полу и вместо ухаживаний за его представителями стал посвящать время физическому и духовному самоусовершенствованию.В спортивных залах и в библиотеках он находил физическое и духовное успокоение.
Когда Абраму Менакеру минуло тридцать лет, Ида Хаймовна поняла: если она хочет дождаться внуков, ей следует проявить инициативу, а не дожидаться милостей у отпрыска. И она приступила к действиям по обдуманному совместно с супругом плану, предусматривавшему переход от тонких намеков в сочетании с глубокими вздохами к прямому требованию жениться, перемежаемому горестным, ежевечерним причитанием. Абрам сопротивлялся. Ему не хотелось менять не обремененное обязанностями существование мужчины в соку на беспокойные ночи и полусонные дни запоздалого отца. Кроме того, ему совсем не улыбалось и связанное с женитьбой резкое увеличение числа душ на один квадратный метр их и без того скромной по величине квартирной площади. Ведь жена, кроме места в кровати, должна была занять место в платяном шкафу,на книжных полках и… да Б-г знает еще на что могло распространиться вторжение чужого человека, с которым придется не только выходить на люди, разговаривать,есть-пить, да еще и спать, делая вид, что тебе приятны его ласки. Но Иде Хаймовне уж очень хотелось внуков. И после нескольких неудачных знакомств с “хорошей еврейской девушкой, которая сделает тебя счастливым, если ты, Абраша, только не будешь идиотом”, в квартиру Менакеров вошла тихая, маленькая Раиса, студентка последнего курса Педагогического института.
Как дочь военного-еврея, дослужившегося за 25 лет до майора, она привыкла к неприхотливой жизни в гарнизонных городках, поэтому трехкомнатная квартира Менакеров в центре Одессы казалась ей дворцом, а после общения с представителями младшего и среднего комсостава друзья ее мужа — интеллектуальной элитой. Раиса с большим уважением относилась к профессиональной деятельности Абраши, командовавшего десятками людей на своем сборочном участке малогабаритных электродвигателей, замечательно готовила и не очень привередничала с исполнением супружеских обязанностей. Поэтому молодые зажили счастливо — у Абраши оставалось достаточно времени и на занятия спортом, и на изучение “Литературки”, а необременительные усилия по продолжению рода уже через год увенчались замечательным успехом в виде Анатолия Абрамовича Менакера. После рождения сына все свои силы Раиса сосредоточила на его воспитании, что позволило счастливому отцу заниматься, с еще большей самоотдачей и эффективностью, духовным и физическим совершенствованием.
Отъезд в Израиль не изменил ровного течения жизни семейства Менакер. Их абсорбция могла бы стать образцом для какой-нибудь зазывной брошюры Еврейского Агентства — Раиса быстро нашла работу преподавателя английского, Абрам почти сразу же начал тянуть прежнюю лямку на машиностроительном заводе. Ему почти не пришлось учить иврит — половина рабочих в его цехе говорили по-русски. И защелкали годы — один за другим, один за другим. Абраша довольно скоро вырос до мастера, по вечерам посещал тренажерный зал и просматривал любимую “Литературку”, попадавшую в Израиль в качестве приложения к одной из бесчисленных русскоязычных газет. Менакеры купили трехкомнатную квартиру в центре Реховота, правда на последнем этаже без лифта, но, слава Б-гу, у родителей еще оставалось достаточно сил, чтобы взбираться на пятый этаж.И даже с двумя унитазами, этими белокафельными нарушителями спокойствия, расположенными в их квартире, Абрам почти что примирился, благо на заводе клозет не отличался особыми удобствами.
Менакер подергал дверь своей заводской конторки — крохотного помещеньица, влепленного под чугунной лестницей, и направился к выходу.Тишина и успокоение снизошли на шумный заводик, умолкли станки, почти разошлись рабочие, и только солдат на входе (заводик производил детали к знаменитым израильским танкам “Меркава”), вытянув ноги, гонял на полную мощность крохотный приемник. Звуки басурманской, как называл ее Абраша, музыки, столь любимой еврейскими выходцами Магриба, в том числе и этим курчавым марокканцем Давидом Нагари, развалившимся так, будто бы он хозяин жизни, заполонили заводской двор, отражались от беленых стен цехов, пробирались сквозь сложенные друг на друга охапки стального проката и, словно молотом, бухали в уставшие за целый день от грохота станков барабанные перепонки Менакера. Он уже хотел чертыхнуться, и, подойдя к солдату, вставить ему под первое число, как вдруг застыл. Заходящее солнце просело между двумя лениво вращающимися, куполообразными головками вентиляторов и оттуда, с крыши, ударило ему прямо в лицо. Менакер на мгновение ослеп, крепко зажмурился, а когда открыл глаза, мир, доселе столь знакомый, до мелочи понятный и прогнозируемый мир, вдруг показался ему новым, загадочным и влекущим. “Идиота кусок, как же ты раньше не догадался!” — воскликнул Абраша и, словно птица, намеревающаяся взлететь, широко взмахнул обеими руками.
По дороге домой он купил толстую тетрадь, наскоро перекусив,отмахнулся от Раисы и Толяна, уселся за стол. Слова стремительно вырывались из недр его ручки, ударялись о белую, матово посверкивавшую в свете настольной лампы бумагу и будто бы сами собой выстраивались в предложения. Абраша писал, почти не правя текста, а когда изредка перечитывал его, каждый раз не мог сдержать возгласа восторга. Что-то водило его рукой, что-то подсказывало повороты сюжета, находило нужные слова и образы, которых он никогда в своей жизни не применял и о которых думать не думал.И по мере того как он писал, по мере того как уставала и начала болеть рука, эта волшебная, божественная легкость творения не только не шла на убыль, а лишь усиливалась. Часы, просиженные в библиотеках, ворохи перечитанной “Литературки”, споры-разговоры с приятелями “за искусство” и “за жизнь” вдруг приобрели смысл, сложившись разом в монументальный фундамент, на котором он воздвигал ослепительный храм.
Далеко за полночь Абраша с трудом нашел в себе силы остановиться. Вздохнув, отодвинул наполовину исписанную тетрадь, и в груди его сладко екнуло: ведь завтра — завтра! — он вновь сядет за этот же стол. Абраша долго ворочался в кровати, думая о проклятом, циничном времени, об ответственности, лежащей на плечах художника. Наконец он уснул.
Первым явился к нему Саша Пушкин, в коричневом фрачке и забрызганных грязью панталонах со штрипками. “Где ж ты так угваздался, сердечный”, — подумал Абраша, но не успел произнести и слова, как перед ним вдруг предстал какой-то незнакомый старик, с длинными белыми буклями парика, болтавшимися до пояса. С буклей падала пудра, густо, словно перхотью, обсыпавшая черную судейскую мантию. Старик ласково, по-дружески что-то говорил Абраше, протягивая ему морщинистые ладошки. Прежде чем Абраша успел сообразить, чего же хочет от него этот милый старик, тот вдруг исчез и на его месте возник огромный, до блеска начищенный сапог, медленно, со скрипом, вращавшийся вокруг своей оси. Тут раздался страшный звон, пульсировавший и набиравший силу с каждой минутой, и Абрам Менакер, старший мастер машиностроительного завода, проснулся на своей кровати, возле жены теплой, ровно, как и всегда, без пятнадцати пять утра.
За окном вставал рассвет. Первые лучи солнца ласкали буро-коричневый переплет заветной тетради, оставшейся с вечера на столе. Абраша посмотрел на градусник, висевший над кроватью, и поцокал языком — жара уже крепчала. Он потянулся, вставил ноги в домашние тапочки и, содрогнувшись, направился к туалету. Начинался новый рабочий день, но жизнь Абрама Менакера была воистину прекрасна и удивительна. И скоро об этом предстояло узнать всем.