заметки
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 1, 2004
Папироска цесаревича
(вместо предисловия)
Так уж получилось, что отдельные главки этих заметок сошлись вместе именно в 2004 году, то есть спустя ровно сто лет после того, как разразилась русско-японская война. Она велась вне пределов самих воевавших сторон и была скоротечной, но таким чудовищным рикошетом отозвалась на просторах нашей раскоряченной евразийской империи, что ее нынешнему остатку в чине правопреемника “икается” едва ли не до сих пор.
Специалисты-исследователи разъясняют, что русско-японский разлад возник не вдруг и был обусловлен целым ворохом причин якобы неодолимо объективной силы. Перечень этих причин изложен в исследовательских и литературных жанрах разной тяжести, где причудливо переплетаются сюжеты о подлой сущности империализма с полумистическими толкованиями расхождений между Востоком и Западом и фантастическими рассуждениями о якобы природно присущем японцам коварстве и склонности к агрессии.
Вся эта объемная библиография безусловно давит авторитетом, но в исторической неизбежности самого конфликта все же не убеждает. Штука в том, что предшествующая войне история официального русско-японского знакомства не подтверждает тезис о роковой фатальности жесткого противостояния двух государств, самой географией и геополитикой побуждаемых вовсе не к вражде, а к союзу. Спору нет, японцы тогда рвались на континент, но вовсе не рвались в неприятели к России.
Если уж восстанавливать цепочку роковых обстоятельств хронологически, то надо признать, что у истоков неприязни были достаточно неумные российские действия, продиктованные сугубо корыстным желанием не допустить японцев к главному в ту пору геополитическому десерту — разделу китайского “пирога” и корейского “пончика”. Токио изначально и настойчиво предлагал очертить сферы влияния и разойтись компромиссом, но Петербург, в ореоле высокомерного державного величия, делиться не собирался и пресекал любые попытки договориться добром.
Конфронтация вышла на финишную прямую после того, как Россия в компании с Германией и Францией заставила Японию отказаться от территориальных обретений в Китае, достигнутых силой в 1894—1895 годах, и отняла у прожорливых японцев, присвоив потом себе, тот самый “приз”, за который спустя десять лет (в 1904–1905 годах) было пролито море крови: Порт-Артур. Беспримерный героизм его защитников от этого не меркнет, но до того, как стать “исконной русской крепостью”, Порт-Артур был сначала основан китайцами, потом завоеван и слегка обжит японцами, которые, штурмуя его бастионы, всего лишь восстанавливали “историческую справедливость”.
Такого рода подробностями, в России неафишируемыми, история двухсторонних контактов весьма насыщенна. И это вызывает простую и тревожную догадку: сто лет назад русско-японская неурядица возникла, в сущности, на пустом месте. И этим пустым местом был колоссальный пробел в адекватном восприятии и понимании японских реалий с российской стороны, обусловленный и одновременно усугубленный нашей фирменной отечественной приправой — дремучей имперской фанаберией и спесью.
С той поры когда японский изоляционизм был “вскрыт” с помощью пушек американского командора Перри, Россия, оказавшаяся в числе ведущих “цивилизаторов” Японии на правах великой державы, имела все шансы занять уникальные позиции в этой стране. Однако шанс не был использован, поскольку просто не был замечен — для России Япония изначально была и, увы, слишком долго оставалась всего лишь малозначительной и слаборазвитой частью окраинной периферии, примыкающей к малодоступным и малоосвоенным рубежам империи.
Отношение к японцам как к малограмотному туземному населению с экзотическими нравами и порядками, сформированное еще в пору первых российских посольств и экспедиций, в чиновных недрах Петербурга не менялось десятилетиями. Даже в ту пору, когда японские порты стали использоваться как зимняя база для русского военного флота и когда четко обозначился тихоокеанский вектор в политике конкурирующих с Россией мировых держав, в подходах к “туземцам” перемен не случилось. Образно говоря, “Иван” не перекрестился даже после того, как грянул гром, — реставрация Мэйдзи1, ставшая поворотным событием в современной японской истории, пробудила повышенный интерес к бурно развивающейся Японии как в Старом, так и в Новом свете, но только не в географически ближайшей России, обнаружившей, что “японский паровоз” вместе с “темными туземцами” безвозвратно ушел за горизонт, только к самому концу ХIХ века.
Пожалуй, последняя в ту пору возможность радикально изменить ситуацию и крепко с японцами задружить представилась России в 1891 году, по итогам японской “командировки” цесаревича Николая, будущего государя Николая II. Поездка была осложнена знаменитым “инцидентом в Оцу” (на цесаревича было совершено нападение, он получил ранение в голову), и принимающая сторона, честь которой была серьезно задета, готова была искупить позор любой жертвой. Именно так официальный Петербург должен был прочитать и использовать в державных интересах невиданный в истории японского императорского дома жест — сын Неба, властитель Хризантемового трона, сам великий Муцухито (впоследствии — император Мэйдзи), не только спешно прибыл из Токио в Киото, чтобы навестить пострадавшего гостя, но и на проводах Николая лично зажег спичку и поднес огонь русскому наследнику, доставшему папироску! Но не читались в Петербурге такие японские послания, поскольку никто всерьез не занимался в российской столице Японией — пустое место, белое пятно…
Увы, эта проплешина не зарастает с годами. Напротив, недуг стал хроническим — успешно пережил войны и революции и с малыми мутациями добрался до наших дней. Большей нелепости, чем передающаяся по исторической эстафете неустроенность в диалоге с естественным стратегическим союзником, придумать сложно, но именно эта нелепость в отношениях с Японией настырно торжествует в нашем нескучном отечестве и теперь.
Наметившийся было после развала СССР поворот к лучшему в отношениях с Японией (ну разве не мистика — опять 91-й год, только сто лет спустя) оказался всего лишь “загогулиной”, а провозглашенные с обеих сторон “встречные курсы” к подлинной встрече двух держав так и не привели. Похоже, что на ближайшую пару пятилеток Россия и Япония опять разминулись.
ц ц ц
Признаюсь честно: если бы не случился очередной период капитального застоя в российско-японских отношениях, я бы за эти заметки ни за что не взялся. Во-первых, зарисовки с натуры и наблюдения журналиста за заграничной действительностью хороши в газете, а не в потешном жанре мемуаристики с прищуром на прожитые годы. Во-вторых, при нормальном развитии контактов с дружелюбным соседом посторонний “толмач” в принципе не требуется — партнер постоянно на виду, на слуху и в представлении не нуждается.
В случае с Японией, однако, ситуация выглядит удручающе: эта удивительная и даже уникальная едва ли не во всех отношениях страна попросту выпала из информационного поля и может месяцами не появляться ни в каком виде ни на ТВ, ни в печатных СМИ. Уровень знакомства российской публики с Японией, правда, слегка перерос планку “рикша-гейша-кимоно” полувековой давности, но дальше горизонта “суси-сони-лэнд-крузер” все равно не распространяется.
Общедоступный японский “коктейль” сегодня — это краткие сведения об экзотической кухне, изложенные в песенной форме ощущения от диковинной страны Бориса Гребенщикова, страшные ниндзя в биографии акунинского Фандорина и успехи безнадежно физиологического проекта “Тату” на гастролях в Токио. Особо продвинутые эстеты еще могут козырнуть в разговоре именем расплодившегося в разномастных переводах и потому безвозвратно опошленного писателя Харуки Мураками и через губу упомянуть об особом пути в кино Такэси Китано, чудовищно переврав его на американский манер в “Такэши”, но это уже как всхлип отчаяния.
Второй по мощи финансово-промышленный центр современной цивилизации, гигантский резервуар инвестиционных и технологических ресурсов, крупнейший источник заемных средств — эти ключевые японские характеристики ни широкой, ни даже узкой отечественной аудитории в деталях практически не знакомы. В России в последние годы эти сюжеты не звучат вовсе, хотя именно в этом наше безнадежно отстающее от времени Отечество должно быть заинтересовано в первую очередь.
Между тем Япония уходит все дальше и дальше — в уровне развития, в технологиях, в степени влияния на мир. Время ускоряется для нас и для японцев в разных пропорциях. И России в обозримой перспективе не суждено Японию догнать, поскольку у нас отсутствуют главные составляющие успеха в цивилизационной гонке — стремление понять и способность перенять.
Небольшие надежды, впрочем, имеются. Как раз на старте третьего тысячелетия японцы напоролись на рифы внутренних неурядиц, которые серьезно тормозят развитие страны и объективно нас… сближают.
Нынешний японский кризис уникален не столько тем, что сильно затянулся (лихорадит уже с конца 80-х годов), сколько своей природой: это, пожалуй, первый в истории человечества “кризис совершенства” — практически исчерпан ресурс самой эффективной в мире модели социально-экономического устройства. Россия страдает от прямо противоположного — кризиса несовершенства, однако, как ни парадоксально, перед Россией и Японией стоит в настоящее время сходная задача: борьба с мощнейшей гравитацией консерватизма, от исхода которой в конечном счете зависит будущее обоих государств.
Мучительные попытки выпутаться из липких сетей славного прошлого пока не ладятся ни у нас, ни у японцев опять же по схожей причине: мешает колоссальная инерция системы и основной ее продукт — люди. То обстоятельство, что и системы, и люди у нас вроде бы полярно разные, ни о чем в данном случае не говорит. Во-первых, полярность относительная (авторитарно отстроенную Японию вовсе не случайно называют страной победившего социализма в пику России — стране социализма проигравшего). А во-вторых, искусственно синтезированному “советскому человеку” оторваться от старых догм не проще, чем естественно упорядоченному японскому.
В силу особенностей национальной психологии и опыта японская ломка гораздо труднее и болезненнее, но именно это открывает перед нами, быть может, последний шанс избежать участи “сырьевых туземцев” — встроиться в новую японскую систему координат, которая пока еще только формируется, и на технологических и финансовых плечах более развитого партнера вырваться из запустения и нищеты. Это архисложно, но возможно при двух ключевых условиях: четко осознанном желании выйти на уникальные стратегические перспективы и бережном учете японской специфики.
Второе, пожалуй, важнее первого. С него и начнем.
Часть первая
ЯПОНСКИЙ КРИСТАЛЛ
Вынесенный в название этой главки заголовок наверняка будет резать слух и напрашиваться на исправление в привычную связку “образ жизни”. Позволю себе, однако, настаивать именно на понятии “способ”, поскольку абстрактный образ ни в дремучие века, ни теперь не был путеводным ориентиром для японцев.
Японские дети никогда не писали и не будут писать в школе сочинения на тему “образ дуба”, так же как японские политики не использовали и не будут никогда использовать в речах метафоры вроде “скрещения ужа с ежом” и прочие атрибуты образного ряда. От этого японцы вовсе не беднее и не ограниченнее нас с вами. Просто они руководствуются издавна другой шкалой — навык, пример, правило, норма и, как высшая ступень допустимой абстракции, — ассоциация.
Уже с пеленок японская мама объясняется со своим ребенком не в рамках альтернативы “можно–нельзя”, несущей в себе возможность выбора и предполагающей этот выбор, а на языке более рациональной и прагматичной формулы “правильно–неправильно”, которая изначально отсекает “лишнее” и не допускает вольностей в толковании и исполнении. По телевизору детям говорят не о том, что надо чистить зубы, а о том, как их надо чистить; не о том, что нужно быть вежливым, а о том, как, в каких ситуациях и в каких формах эту вежливость проявлять. Наставления в разных видах преследуют японца всю жизнь, в любом возрасте, в любой ситуации.
“Яриката” — способ действий — бесспорно самое распространенное в Японии словосочетание. Японские руководства по эксплуатации (неважно чего) — самые подробные в мире. Даже в публичном туалете вы увидите картинку, объясняющую, в каких случаях надо пользоваться крышкой на унитазе, а в каких не надо. При этом непременно будут описаны и правила подъема крышки, и правила ее опускания. При покупке кроссовок вам дадут бумажку со схемой, растолковывающей очередность действий при завязывании шнурков, а при приобретении просто шнурков — инструкцию по их правильной стирке. К новой сковородке обязательно будет приклеена картинка, взглянув на которую обладатель сразу поймет, что делать с этой диковинкой и как ее мыть после употребления. На банке с пивом вас встретит выдавленная прессом схема, позволяющая четко и в оптимальные сроки произвести процесс открытия металлического сосуда в два приема. На упаковке шариковой ручки будет отмечено, как открывать колпачок и каким концом писать. На коробке от ножа — какой стороной резать и под каким углом его надо точить. А на театральном билете будет указано, кому его нужно дать при использовании.
Способ действий существует для японцев во всем — в еде (к примеру, есть правила обмакивания суси в соевый соус), в езде на лифте (кнопки нажимает более молодой и ниже рангом), в смене одежды (положено переходить с темного осенне-зимнего костюма на светлый весенне-летний именно и только с первого июня), в питье (при застолье с друзьями сначала пиво, потом сакэ, дальше виски с водой), в обмене подарками (каждый японец, по подсчетам, дарит сам и получает подарки от других в среднем около 300 раз в году — на каждый случай предусмотрен свой ассортимент). Имеются рекомендации по процедуре хлопанья в ладоши при посещении синтоистского храма (два раза с интервалом в три–пять секунд c опущенной головой и закрытыми глазами), правила снятия обуви при входе в помещение (развернуть носками к двери), есть особый порядок и последовательность обмывания тела в период посещения общественной бани или горячего источника.
Перечень можно продолжать до бесконечности, но главное не в наличии разнообразных правил и установок, а в том, что они безукоризненно и придирчиво-четко выполняются всеми. Остряки могут тут припомнить сюжет с хождением в ногу. Поясняю: японцы в ногу не ходят, потому что это не принято. Но если бы было принято — сомнений нет в том, что ходили бы.
Разумеется, единство в действиях и поступках не означает единства в мыслях и эмоциях — индивидуализм и эгоизм японцам присущ в не меньшей мере, чем другим обитателям вселенной. Однако могущество внутреннего “я” никогда не обретало параметры выпущенного джинна из бутылки и никогда не считалось добродетелью, не воспевалось классиками и не отождествлялось с высокими абс- тракциями типа свобода, счастье и духовность.
Открытое недовольство существующими порядками веками считалось пороком воспитания и даже свидетельством тяжкого душевного недуга. Быть как все и жить по правилам — вот норма социально здорового японского человека. Чем больше правил и регламентаций — тем проще жизнь, поскольку неудобства, трудности и накладки возникают в нештатных ситуациях, требующих самостоятельного выбора, в котором всегда можно ошибиться.
Увлечение Достоевским, которым даже в компьютерный век заражена японская интеллигенция и которое наши официальные энтузиасты-японолюбы почему-то упрямо зачисляют в копилку достижений российско-японской дружбы и взаимопонимания, объясняется отнюдь не особой доходчивостью бессмертного Федора Михайловича для японской натуры, а совершенно напротив — сладостью трудного познания запретного для японцев плода душевных конфликтов с окружающим миром и обреченных попыток самоуверенных одиночек воспарить над существующим законом и порядком вещей. При этом японского читателя занимает более всего не торжество эфемерного нравственного начала в произведениях русского классика, а неизбежно печальный финал, уготованный бунтарям, который убеждает в очевидной пагубности конфликта с системой.
Среди японских национальных героев вы не найдете ярких индивидуалистов, разорвавших горизонты привычного и наплевавших на устои. Истинная японская доблесть как раз в обратном — в скрупулезном следовании правилам и нормам, в умении достичь совершенства внутри системы и проникнуть в глубинную гармонию единообразия. Японские поведенческие приоритеты (преданность, чувство долга и пр.) — прямые производные от этих неделимых и постоянных в национальном сознании величин.
Японскому послушничеству отдельным предметом не учат — действовать строго в соответствии с регламентациями побуждает с пеленок будничная проза жизни: правильно кланяться, правильно здороваться… Хорошо все, что правильно, — вот алгоритм, на который настроен японский человек, получающий от системы в обмен на безропотную лояльность комфортное ощущение защищенности и стабильности.
Японец остается японцем до той поры, пока он вместе с “коллективом”, пока его поступки не идут вразрез с общепринятыми представлениями и способом жизни. Эта вечная игра по единым правилам постороннему может показаться утомительной и даже репрессивной по отношению к индивидууму, но ведь японцы никому не навязывают своей игры.
Социальная ступенька, на которой пребывает японец, в его отношениях с системой роли не играет, так как каждый уровень японской вертикали (будь то министерство, солидная корпорация или мелкая мастерская) выстроен одинаково. То есть следует единообразным поведенческим нормам, подчиняется общим регламентирующим правилам. Благодаря такой жесткой “кристаллической решетке” конструкция японского государственного, экономического и социального дома обладает уникальной устойчивостью и прочностью на излом.
Такая конструкция — это не столько сознательный выбор одного из вариантов ориентации и поведения в мире, сколько нечто вроде генетического кода, формировавшегося веками в идеальных условиях “исторической пробирки”. Островная страна, с единым языком и культурой, с однородным по составу населением, с опытом плотной самоизоляции, растянувшимся на несколько столетий, не могла, как полагают даже сами японские ученые, дать альтернативу национальному менталитету и поведенческим мотивациям.
Японский способ жизни не надо путать с правилами хорошего тона и европейским понятием воспитанности. Насчет чавканья за едой, ковыряния в зубах или, извините, рыгания никаких установок нет, и потому все зависит от семейных нюансов — если дома в детстве на это внимания не обращали, японец на любой ступеньке общественной лестницы будет это делать без всякого комплекса и оглядок.
В число японских норм не входят такие церемонии, как, скажем, осторожное закрытие двери за собой, пропуск впереди себя женщины и вставание при появлении представительниц “слабого пола”. Японцы не уступят место в транспорте пожилому, и это не будет воспринято окружающими как вызов и дурные манеры. Зато именно так к нарушителю отнесутся, если он пойдет на красный свет, попытается растолкать очередь, полезет кyпаться в море не в сезон, нальет в рис соевый соус или совершит что-либо еще, выходящее за рамки привычных установок и правил. К нарушителю-иностранцу при этом особых претензий не будет, и дело ограничится снисходительной улыбкой, адресованной “дикарю”. Но к соотечественникам-японцам окружающие будут значительно строже, и, в зависимости от тяжести отклонений от японских норм, реакция может оказаться весьма суровой.
Единого научного термина этому не подобрали, и версий употребляется множество — кто-то определяет японский стиль как коммунальный, кто-то — как коллективистский, в ходу также общинный, клановый и др. Дело в конечном счете не в названии а в сути — все эти определения предполагают главной “видовой” чертой групповое начало. Оспаривать эту японскую черту даже сами японцы не берутся, так что можно смело говорить о воспетой незабвенным истпартом “сформировавшейся исторической общности” — японском народе.
Японцам не чужда идея национальной исключительности. Речь в данном случае не о крайних проявлениях, а о некоем консенсусе меж собой, согласно которому японцы в самом деле другие люди. Существует, к примеру, стойкое убеждение, поддерживаемое даже на уровне медицинских знаменитостей, что у японцев по сравнению с европейцами и американцами более длинные (в прямом смысле — в сантиметрах) кишки, что устройство мозга у японцев имеет свою специфику (в частности, функции полушарий), а зубы — особую форму и “рисунок”. Главное, однако, не в поиске физиологических свидетельств “особости”, а в очевидной неповторимости японского способа жизни — писаного устава этой жизни не существует, но он незыблем и воспроизводится каждым новым поколением, хотя поколения предыдущие, как и положено, ворчат на молодежь, что она “совсем не та”.
Молодежь и в самом деле внешне выглядит как везде, — и панки, и рокеры, и “качки”, и весь прочий набор так называемых молодежных отклонений в Японии имеется в полном объеме. Но при этом девочки и мальчики носят волосы именно такой длины, какой положено в их учебном заведении (регламент устанавливается администрацией и при возникновении сомнения у инспектора замеряется обычной линейкой), одеты на уроках только в ту форму, которая разрешена, портфели и ранцы имеют строго определенного образца и даже, бывает, сносят учительские побои с положенным смирением, хотя телесные наказания в школах формально отменены.
Известны случаи, и не в древности, а в наши дни, когда учительское рукоприкладство приводило к смерти ученика, — как правило, при этом “педагог” избегал скамьи подсудимых, а максимальная ответственность за “летальные уроки” ограничивалась профессиональной дисквалификацией. Выгораживался при этом не виновник убийства, а спасался имидж воспитателя и наставника — не он был неправ, а поведение провинившегося вызвало неадекватную реакцию и возмутило до такой степени, что был потерян самоконтроль. Осуждается всеми (и родителями в том числе!) не чудовищность проступка, а профессиональная непригодность преподавателя. Учитель — главный носитель и проводник японского способа жизни, его задача не столько посеять семена знаний и тягу к таинствам наук, сколько научить вести себя правильно, ценить то, что положено ценить, дорожить мнением и отношением окружающих и никогда не ставить личное выше “общественного”.
Хотя японская семья, по статистике, едва ли не самая прочная в мире, прививает детям желанное однообразие все же не семья, а школа. Школа безжалостно давит “ячество”, давая взамен, по японским представлениям, неизмеримо большее по значимости — ощущение комфорта, стабильности, безопасности и, что, быть может, главное, — равенства в группе. Группой же может быть и класс, и бейсбольная команда, и коллектив компании, и политическая партия. В каждом таком образовании помимо общих норм и правил существуют свои специфические регламентации, но японец в них никогда не путается и не теряется, безропотно неся по жизни бремя многочисленных обязательств. Оборотная сторона этого бремени — место под солнцем, ниша в общественной структуре, причастность к коллективу и уверенность в затрашнем дне. Человек, поступающий по правилам, не будет отверженным — это главное, это щит, который прикрывает и взрослого, и маленького японца.
Личные амбиции и тщеславие играют в Японии роль малозначительную, поскольку японская система исповедует не право одного сильного, а примат одного общего. Само место “первого” во многом лишено того ореола, который существует в западном или российском менталитете, — в Японии идеал лидера исключает безграничную “слепую” власть.
В Японии наверняка самый старый уголовный кодекс в мире — он был составлен еще в XIX веке в эпоху Мэйдзи и после этого существенно не менялся. На состоянии борьбы с преступностью это никак не отражается — в стране с населением, сопоставимым по размерам с населением России (более 124 миллионов человек), всего-навсего 67 тюрем, а сидит в них около 50 000 заключенных (!). И дело не в жестокости наказания (в Японии существует смертная казнь, но только за умышленные убийства при особо отягчающих обстоятельствах), а в том, что, идя на серьезное преступление, японец обрекает себя на отчуждение и изоляцию, он как бы выпадает из той “исторической общности”, где ему довелось родиться.
Японский способ жизни основан на том, что законы нарушать — это неправильно, это отклонение от нормы. Тормозит, иными словами, не столько боязнь возмездия, сколько страх стать изгоем — в этом истоки японского законопослушания.
Разумеется, японцы — это вовсе не нация святых. И порокам в этой стране так же просторно, как и в любой другой. В Японии, к примеру, достаточно терпимо на уровне общественного сознания относятся к проституции, азартным играм, к денежным махинациям, налоговым аферам и даже к взяткам. Однако все, что связано с насильственными “физическими преступлениями”, отторгается однозначно (доля преступлений, связанных с насилием, в Японии составляет всего 2,2 процента). Быть может, поэтому в стране практически нет вооруженных разбоев, о каждом убийстве пресса пишет как о сенсации, а женщины поздно вечером ходят без провожатых и не прячут при этом часы и драгоценности в кулачок.
Кроме того, существует набор своего рода вспомогательных моральных установок: правдиво отвечать на вопросы полиции — это усвоенный с детства долг гражданина. А в том, чтобы добровольно донести на подозрительного соседа или просто прохожего, нет ничего зазорного.
Организованный преступный мир в Японии конечно же есть, как и везде, но даже он живет по правилам. Об особенностях этих правил имеет смысл рассказать в подробностях чуть позже, пока же стоит выделить главное: японская организованная преступность даже и не преступность вовсе, а существующий в обществе издавна социальный слой. Разумеется, с неважной репутацией, как и всякое “дно”, но устоям не угрожающий и полностью ПОДКОНТРОЛЬНЫЙ.
Подконтрольность в данном случае можно толковать и более широко — как систему своеобразных допусков, разряжающих давление в “котле” и расслабляющих тугой ошейник запретов. Азартные игры, к примеру, в Японии запрещены, но самая любимая и по всем параметрам азартная игра японцев — это автоматы “пачинко”, в которых прыгающие металлические шарики надо загнать в лузу и добиться выигрышной комбинации (на это удовольствие японцы расходуют в год такой объем средств, который втрое превышает военные расходы и по сумме равен примерно трем процентам ВНП). Выигравший получает огромное количество премиальных шариков, которые, по закону, не могут быть обменены на деньги — только на нехитрые товары вроде сигарет, сладостей или спиртного. Фактически, однако, в “пачинко” играют только на деньги — шарики заменяются на пластиковые коробочки разного цвета, которые превращаются потом в наличные купюры. Но только при одном условии — обменный пункт должен быть в другом помещении, без надписей и с окошечком, в котором кассира не видно.
И закон, запрещающий азартные игры, и правила эксплуатации “пачинко”, открывающие к азарту дорогу, разрабатывались властями, которые заранее готовы простить гражданам мелкий грех, но с условием выполнения четкой методики приобщения к пороку.
Таких примеров можно привести не один десяток, и самых разнообразных, никак не связанных с криминалом. Вот, к примеру, картинка в зоопарке: строгие надписи гласят, что зверей кормить не положено, однако тут же рядом стоит киоск, в котором продается за гроши та кормежка, которая животным не повредит и посетителя утешит. Этот и множество других примеров демонстрируют некую гибкость модели, но эта гибкость как бы на шарнирах — полной свободы в нашем понимании и права выбора поведения по существу нет, их японцам заменяет россыпь мелких, миниатюрных и мельчайших инструкций, подсказок, правил и т.д. Это тоже система, которая сложилась и которую обойти невозможно. Разрешено только то, что разрешено — другие отклонения и самодеятельность уже считаются недопустимыми и будут караться самым решительным образом.
Так что наше демократическое “возможно все, что не запрещено” в Японии смотрится как дикость и правовая анархия. В Японии для регламентации нет “белых пятен” и неосвоенных зон. И не случайно практически любое японское мероприятие, будь то туристическая экскурсия или похороны, начинается с объяснений организаторами правил поведения в данной конкретной ситуации. Чтобы не стать смешным и не потерять лицо, чтобы не отбиться от коллектива, японец должен знать в деталях порядок действий и рамки дозволенного, за которые, будучи предупрежденным, он, как правило, не заступит.
Если суммировать все сказанное выше, станет понятным, почему в Японии для японцев практически нет секретов и сюрпризов. Поскольку все живут и действуют в единых координатах и руководствуются одной логикой, японское общество представляет собой уникальный пример человеческой общности, основная определяющая черта которой — предсказуемость. Быть может, именно поэтому японцы в общении друг с другом на редкость правдивы — ложь становится бессмысленной и вредной, она при существующей схеме не может жить долго и не приносит никаких ощутимых дивидендов. Вместо обмана, как общепринятой в других странах практики извлечения преимуществ в бизнесе или политике, в Японии используется предварительный закулисный сговор, согласованное распределение ролей, основанное на главном для японцев принципе — консенсусе.
В политологической науке и философии эта японская особенность имеет определение — категория гармонии “ва”. Иероглиф, обозначающий этот принцип, входит даже в сочетание “ямато” — синоним Японии. “Ямато” в написании имеет значение “великое согласие”, и способность согласованных действий и решений любых проблем в рамках компромисса составляет, бесспорно, одну из ключевых японских национальных опор и достижений. Это вершина японского способа жизни.
Приверженность этому принципу многое объясняет в японской “экзотике”. К примеру, то обстоятельство, что конфликтные ситуации и споры в подавляющем большинстве (по статистике, более 94 процентов) решаются в узком кругу и без суда — путем внесудебных дискуссий и согласований между заинтересованными сторонами. Через закулисные переговоры в Японии не только скрепляют узы Гименея (до сих пор при посредничестве заключается более 60 процентов японских браков), но и распределяют крупные заказы между конкурирующими фирмами (система “данго”), регулируют ценовую политику в экономических отраслях (формально запрещенные, но процветающие на деле картельные соглашения) и даже решают судьбу парламентских законопроектов.
При невероятно жесткой конкуренции внутри страны практически во всех отраслях и сферах экономической и общественной жизни, включая и личные отношения, состязаются друг с другом “близнецы”, которые всегда найдут общий язык и компромисс уже по той простой причине, что у них общего значительно больше, чем отличного.
Изничтожить оппонента и убрать навсегда соперника с дороги при этом никто не стремится — в контактах японцы избегают крайностей, способных привести к “вендетте”, и сильный слабого не добивает. При выяснении отношений в Японии, как и везде, грязи более чем достаточно, однако здесь нет принципа “все средства хороши”. Это вовсе не свидетельство врожденного благородства или гуманизма — просто так принято, именно такой подход считается правильным. Он сохраняет гармонию и не нарушает баланс.
Любви к обиженным, типа российской, у японцев нет, зато есть своеобразный “кодекс вражды” — обстоятельства могут придавить любого, и он должен подчиниться этим обстоятельствам, приняв условия победителя. Однако признание поражения (или признание вины) почти автоматически означает прекращение карательных действий. “Излишеств” со стороны сильного японцы не прощают.
Все эти принятые внутри Японии и между японцами правила и нормы довольно причудливо отражаются в контактах с внешним миром. Огромная часть японцев, к примеру, до сих пор убеждена в том, что трагедия минувшей большой войны была вызвана не японской агрессией на тихоокеанских просторах, а пропастью непонимания между Японией и всеми остальными. По этой версии, Япония несла непросвещенным истину и применяла силу только тогда, когда вместо положенной по японским представлениям покорности встречала сопротивление. Будучи побежденной, однако, Япония действовала в полном соответствии с “кодексом вражды” — японцы подчинились оккупации и приняли все условия победителей безропотно.
Как раз с этой точки зрения, кстати, японцы никогда не простят России одностороннего нарушения пакта о нейтралитете и захвата южных Курил уже после японской капитуляции — это идет вразрез с японскими правилами и представляет собой явное “злоупотребление” с позиции силы.
Требования признания исторической вины и восстановления справедливости, с которыми Токио настойчиво стучится в московские двери, в этом контексте смотрятся уже не просто как политическая линия японского правительства, но и как действия, продиктованные более глубокими, нежели просто политика, корнями.
В принципе, по большому счету, тезис о том, что Японию часто не понимают в мире правильно, во многом справедлив. Ведь нынешняя модель международного общения (и в политике, и в экономике), безусловно “слеплена” по западным меркам, которые представляются бесспорно универсальными только самому Западу. Япония просто вынуждена играть по чужим правилам, приспосабливаясь к ним, постоянно лавируя и наступая при этом на “горло собственной песне”. Будь бы японская воля, эта песня была бы иной, но, рискнув однажды на ниве мессианства в прошлом веке, Япония больше рисковать не решается. Совместить же японские способы и навыки с западными принципами и порядками вовсе не всегда возможно. На “чужом поле”, на внешних рынках в Америке или Европе, у японцев это получается благодаря природной усидчивости и особому дару конформизма. А вот у себя дома и в границах региона, где японские позиции необычайно сильны, ужиться удается с трудом.
С этой точки зрения автоматическое включение Японии в “западные ряды” выглядит порой забавным и явно надуманным. Членство в “семерке” и прочие внешние свидетельства единения мало о чем говорят — у Японии слишком много особенностей, выделяющих ее из общего ряда.
Когда свежеизгнанный за фронду из Политбюро ЦК КПСС энергичный жизнелюб Борис Ельцин впервые приехал на смотрины в Токио по приглашению телевизионной компании Ти-Би-Эс, он потряс японцев не столько традиционными проявлениями типовой русской удали в режиме non-stop, сколько придирчивым подходом к японской действительности. В фойе отеля “Нью-Отани”, делясь с телекамерой впечатлениями о поездке, наш ЕБН басил со всей прямотой: “Красивая страна, очень развитая страна, вот только никак не могу понять — зачем вам, такой передовой державе, монархия?” Дальше было как у Гоголя — немая сцена, которая в цепкой японской памяти хранится до сих пор…
Чего греха таить: вопрос, поднятый бесхитростным Борисом Николаевичем, практически никогда не возникает у других иностранцев и не тревожит в массе самих японцев, хотя и по разным причинам.
Туристы, командировочные и посторонние вообще в своем подавляющем большинстве Хризантемовый трон вместе с его обладателем рефлекторно относят к разряду японской экзотики, обращая внимание уже не на явление, а главным образом на его атрибуты и декорации, благо они весьма своеобразны — начиная от японского летоисчисления, дробящего годы на императорские эпохи, и кончая тонкостями вековых дворцовых обрядов, в которые записана и чайная церемония, и стихи хайку, и каллиграфия, и многое-многое другое японское и загадочное.
Для подавляющего большинства граждан Японии, с другой стороны, сама постановка проблемы, и уж тем более начинающаяся со слова “зачем”, выглядит просто нелепой и даже вызывающе абсурдной — ведь никому же не придет в голову спросить у американцев, к чему им президент и демократия?
Между тем сюжет представляет собой бесспорный интерес, и именно с точки зрения целесообразности существования самого института монархии сегодня, его места в ряду японских национальных ценностей и нынешних приоритетов. Как вписывается трон в сугубо рациональную и прагматичную схему японской жизни, как совмещается император с компьютерным веком и эпохой высоких технологий, какими реальными функциями обладает и какую нагрузку несет? Все это важно не столько для удовлетворения праздного страноведческого любопытства, сколько для ориентации в реальном “японском пространстве”.
Нынешний японский император — Акихито — 125-й по счету в японской императорской династии, которая ни разу не прерывалась и успешно дошла до сегодняшнего дня аж с 660 года до нашей эры. По возрасту японская династия — самая древняя в мире из здравствующих и являет собой пример исключительной жизнестойкости и неразрывной преемственности монархической идеи в одной отдельно взятой стране.
Законченные материалисты склонны объяснять этот феномен японскими национально-психологическими особенностями, в то время как приверженцы других мировоззренческих принципов относят его к промыслу Божьему, что не лишено оснований, если учесть, что до 1 января 1946 года японский император законодательно считался сыном Неба и прямым потомком великой богини Аматэрасу-О-миками, которой Япония обязана своим появлением на свет. Последним “официальным” сыном Неба был отец нынешнего императора — император Сёва, скончавшийся в 1989 году, который был Богом на троне в течение 21 года со дня коронации и простым смертным на том же месте в течение 43 лет со дня американской оккупации.
Характерно, что заявление императора Сёва о сложении с себя божественных полномочий мало что изменило в отношении подданных к императору. Исчезло, правда, административное наказание в виде смертного приговора за прямой взгляд на монарха, существовавшее в старом уголовном кодексе, но почитание и почтение к трону остались, укрепленные осознанием простой истины — в период национального унижения, принесенного военным разгромом и иностранной оккупацией, только императорский дом олицетворял собой японские традиционные ценности, противостоял нравственной дезориентации всего общества и для многих символизировал надежду на скорое возрождение.
Не случайно в японской конституции 1947 года император был определен как “символ единства японского народа”. И хотя, по общепринятой версии, конституция писалась под диктовку американской оккупационной администрации, знающие люди утверждают, что именно императорская глава в основном законе сделала все остальное в тексте приемлемым для Японии и японцев.
Монархия в сегодняшней Японии не является чем-то внешне навязчивым. Она просто есть и не напоминает о себе ни транспарантами, ни лозунгами, ни изображениями императора, размноженными полиграфическими и иными путями. Символ императорского дома — 16-лепестковая золотая хризантема — встречается исключительно редко и только “по поводу”, поскольку употребление этого символа строго ограничено и за незаконную эксплуатацию следуют суровые кары. Лик императора никогда не появлялся ни на монетах, ни на банкнотах, ни на почтовых марках. В Японии нет монархической партии, и монархизм как образ политического мышления не играет существенной роли в стране.
С императором и его семьей средний японец в принципе встречается довольно редко, — если исключить телевизионные сюжеты, посвященные монарху и императорскому дому, то шанс лицезреть императора лично для рядового гражданина случается всего-то дважды в год в Токио: в начале января, “если точно, то всегда второго”, когда каждый подданный может пройти за ограду дворца и помахать флажком императору, стоящему за бронированным стеклом на втором этаже дворцовой террасы, и в день рождения обладателя трона (при нынешнем императоре это 23 декабря) по аналогичной процедуре.
Чтобы не сложилось впечатление, что император в Японии — это обреченный на дворцовое заточение затворник, стоит отметить, что у него немало “командировок” по стране и расписанный график зарубежных поездок. По традиции он принимает участие в церемонии открытия японской спартакиады, ежегодно проводящейся по очереди в разных префектурах, посещает различные уголки японской родины по выбору управления двора и совершает другие моционы в самолете, на поезде и в автомобиле. Император также дважды в год трудится лично на рисовом поле в рубашке, резиновых сапогах и с сельхозинвентарем в руках — во время рисовой посевной и в период уборочной, открывая сезон и того, и другого для японских фермеров. При встречах с народом во время поездок по стране монарх, как правило, не вникает в мелочи жизни, но всегда интересуется настроением подданных и природой.
Своими наблюдениями по поводу увиденного и услышанного, впрочем, монарх никогда и ни с кем публично не делится, с прессой встречается исключительно редко — по традиции каждый год один раз, накануне своего дня рождения, а сверх того, если случается, то только по поводу крупных событий в кругу семьи (женитьба детей, рождение внуков и т.д.). В целом же император ведет размеренную жизнь высокопоставленного “служащего”, получая зарплату из бюджета (порядка двух с половиной миллионов долларов в год на себя и семью), оплачивая налоги и выполняя предписанные законом функции. В числе этих функций: издание эдиктов о созыве и роспуске парламента, о проведении выборов, о назначении премьер-министра и председателя верховного суда, встречи с лидерами зарубежных держав, прием верительных грамот у послов, объявление амнистии и проведение других протокольных и дипломатических мероприятий.
Вся эта напряженная и ответственная работа четко ограничена представительскими рамками и не предполагает участия императора в реальном управлении страной. Монарх, формально исполняющий положенный главе государства набор функций, на самом деле вне политики, что тоже закреплено в конституции, где целый раздел посвящен Его величеству. От существующих ограничений, однако, японская монархия вовсе не становится показушно-декоративной, — основная задача императорского института в Японии, не только сегодня, но и исторически, никогда не замыкалась на низменную сферу повседневной политики и администрирования.
Японская монархия эволюционировала не как управленческая социально-политическая модель, а как субстанция духовная, то есть более возвышенная и более значительная для общества. Только будучи вне политики и над политикой, японский императорский дом сумел сохранить доверие народа, а сам монарх вырос до уровня национального символа, необходимость существования которого практически единодушно (95 процентов, по нынешним опросам общественного мнения) поддерживается сугубо прагматичными в повседневной жизни подданными. И хотя столь почитаемый нами еще недавно марксизм-ленинизм категорически отрицает возможность пребывания “вне” и “над” политикой, японский пример это отрицание успешно посрамляет.
Чтобы далеко не забираться в историю и не споткнуться в ее потемках о запутанные гносеологические корни, стоит отметить, пожалуй, только основные штрихи, определяющие облик японской императорской системы и ее потенциал, далеко еще не исчерпанный.
Прежде всего, японская монархия, как, впрочем, и любая другая, появилась на свет после долгого и утомительно кровавого кризиса древней и средневековой “вельможной демократии”, разрушавшей страну междоусобицей и игрой в суверенитеты. В своем младенчестве, иными словами, монархия была чисто политической альтернативой анархии и произволу. В то же время, в отличие от большинства других известных монархий, японская (исключая недолгий период становления) практически не была изуродована политизацией, абсолютизмом и тиранией, не знала дворцовых переворотов и крупных династийных потрясений.
В Японии, проще говоря, императорская система со дня основания ассоциировалась не с предметными категориями власти силы и могущества, а с абстрактными идеалами нравственности, добра и процветания — с объединительным началом, мирной преемственностью и стабильностью. Периоды смуты и даже гражданские войны, накатывавшиеся на Японию время от времени, монархию, как институт, не задевали. И хотя во имя императора и от имени императора делалось много неправедного и жестокого, сам монарх как реальная фигура не был причастен ни к какому злодейству и не числился в активных политических вождях.
В Японии император изначально был вознесен над суетными будничными страстями и олицетворял собой не исполнительную вертикаль в государственном устройстве, а близкую к религиозной функцию связующего звена японца с другими японцами и с Небом. Эта функция была даже оформлена соответственно — император одновременно являлся (да и остается поныне) верховным жрецом синто, этого исключительно японского феномена, который апологетами признается фундаментом японской “особости”, а критиками — основным источником японского национализма и шовинизма. Дело, однако, не в поиске дефиниций, а в том месте, которое занимает синто и его верховный жрец в японской жизни, — это почетная ниша идеала, не подверженная конкуренции и ревизии.
Религиозной духовности европейского образца, устанавливающей рамки общепринятых ценностей и выступающей мощным объединительным началом, в Японии нет. Зато имеется другой “цементирующий” нацию фактор — синто. В нем переплелись принципы гармонии, консенсуса, идеология коллективизма и семейственности, групповой конформизм и многие другие нравственные и поведенческие категории, положенные в основу деятельности японских корпораций, фирм и государства в целом.
С точки зрения нравственной синто — это основание японской пирамиды, а император — ее вершина. На эту “геометрию” повсе- дневная политика и будничная текучка не влияют, это построение находится как бы в другом измерении в японском сознании.
Эта тонкая духовная взаимосвязь, правда, была доведена до политического абсурда сто лет назад, когда усилиями авантюристов и местных ура-патриотов синто объявили японской государственной религией, а императора — официальным живым Богом. Узурпация идеи в политических целях, однако, быстро и плохо кончилась для страны. Стоит отметить, что в сегодняшней Японии многие искренние националисты обуславливают военную катастрофу и национальное унижение, последовавшее за ней, именно грехом чрезмерной политизации, который едва не нарушил вековой баланс в японском разделении властей.
Описки в данном случае нет — разделение ветвей власти, разговоры о котором нынче так популярны у нас в Отечестве, на деле произошло в Японии в глубокой древности. Монархия при этом разделении обрела позиции уникальные, будучи избавленной и от тягот занятий текущими проблемами, и от ответственности за результаты государственного “делопроизводства”, отданного в руки военным правителям (сегунам) в древние времена и бюрократии — во времена нынешние.
Репутация монархии как института, таким образом, не была ничем запятнана в сознании сограждан, независимо от того общественного слоя, к которому они принадлежали. Этот потенциал нравственного позитива не подвергался эрозии в течение многих веков — особых счетов у нации к монархии не накопилось, идея осталась непорочной.
С этой точки зрения сложение императором божественных полномочий в 1946 году, воспринятое поначалу японцами как колоссальный шок, было на деле даже не возвращением на традиционные позиции, а новым эволюционным витком. Перейдя из Богов в символы, монарх стал роднее и ближе народу, а последовавшая за этим переходом женитьба кронпринца (и нынешнего императора) на обыкновенной “простой” японке эту эволюцию как бы завершила, утвердив японский императорский дом уже на новых высотах, вполне соответствующих требованиям времени и не противоречащих исторической функции самого института монархии в стране.
Сегодня лимузин японского императора останавливается на красный свет, императорская чета помогает лакеям расставлять мебель перед началом дворцовых приемов, императрица периодически самостоятельно стряпает на кухне, монарх получает на общих основаниях водительские права в полицейском участке, кронпринц выпускает компакт-диск с записью скрипичного концерта в собственном исполнении, а дядюшка жены второго принца оказывается профсоюзным активистом и марксистом по убеждениям…
Перемены сногсшибательные, от которых буквально стонет широкая японская публика, но не в праведном гневе, а от удовольствия и восхищения. Борьба с консервативным министерством двора и бюрократами старой школы за перемены, за новый “демократический имидж” императорского дома, о которой подробно извещают печать и телевидение, пробудила шквальный интерес аудитории и новый прилив искренних симпатий к монарху и его семье со стороны прежде всего молодых подданных. Отмечаемые социологами еще недавно инертность и безразличие молодого поколения к традиционным ценностям и нравственности сменились крутой волной ренессанса всего японского в молодежном сознании. Императорская “перестройка” стала, без преувеличения, источником этого ренессанса и новым свидетельством устойчивости и гибкости монархической модели.
Поверхностность и внешняя незначительность достижений в этой “перестройке” многих сторонних наблюдателей толкает на язвительные комментарии и иронию, но для самих японцев все, что творится за стенами императорского дворца, — это очень серьезно. Монархия избавляется от замкнутости, обрядных излишеств и прежней помпезности, не утрачивая при этом главного своего свойства — носителя нравственных идеалов нации.
В новых исторических условиях эти идеалы получают новое звучание, но остаются неразрывно связанными с минувшим. Этот мостик из прошлого в будущее и есть основное предназначение и главная функция Хризантемового трона. Ведь самое опасное — это когда прерывается связь времен и наступает вакуум, приводящий к распаду единой “нравственной материи”.
(Продолжение следует.)