Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2003
Капитан Коджима Рю сидел на подметенном полу и ждал прибытия куртизанки.
Она приходила раз в месяц — всегда не одна и та же, что придавало ритуалу чувство разнообразия и риска. Остальные чувства у Капитана давно обветрились и загрубели — как кожа на голове: жизнь в море.
Рядом желтел, раздражая запахом дешевых чернил, листок воспоминаний. Бумага была тоже предешевого качества, тряпочка. Облысевшая кисть.
Вчера он крикнул в окно: “Эй, господин Вечер, если мне опять не пришлют новенькое орудие для письма, я выстригу клок из вашей глупой башки и всуну его в кисть! Хоть какую-то пользу принесет ваша голова!” Господин Вечер, болван, не подал голоса, хотя известно, что сидел за излюбленным камнем. Жалко, что не засмеялся господин Утро — наверное, действительно спал.
Капитан искоса поглядел на бумагу.
“…В зале было много людей морского и купеческого занятия. На некоторых сидели обезьяны — уроженки Африки и искусные в фокусах. Одна из них, по манерам самец, была обучена пить вино и им же плеваться. Тогда распорядитель морского собрания дал знак, и я поклонился. “Я из страны Вак-Вак, как представил меня Алжирец, хотя правильное название моей родины — Основание Солнца”, — сказал я, глядя, как у них принято, слушателям прямо в зрачки”, — прочитал Капитан высыхающие слова и произвел гримасу.
Негладко написано, и трудно ждать что-то лучше при такой бумаге и чернилах. Это ли чернила? Это не чернила.
Капитан огорченно поскреб правую лопатку. “Распорядитель морского собрания дал знак”. Эх.
Он, конечно, не книжник. Его чернильницей всю жизнь был корабль, кистью — мачта; но все же в первый год его заточения писательское баловство получалось у него ловчее, огневитее — недаром это принесло такие плоды. А сейчас — о чем он докладывает потомству? О ритуалах рынка рабов и что обезьяны вином плюются. Как будто в Японии не встретишь обезьяны! Эх, были бы чернила, а не эта моча с дегтем!
Вскочил, сжал кулаки. Снова сел.
Третья осень заточения.
В окне: недовырубленный лесок бамбука, камень-привидение, одичавшая яблоня, возле которой прогуливается господин Утро, смешливый олух. Желтоватое озерцо, обжитое крикливыми лягушками. Оно чуть дальше. Всё.
Это всё.
Интересно, какую куртизанку они припасли на сегодня? Ох, любопытно.
Снова перевел взгляд на брошенную писанину. Тушь, чернильный камень, кисть, бумага. У китайцев это называется “четыре сокровища кабинета”.
Что ж, он заточник — сокровища ему не полагаются. Пленник шестого ранга, с видами досидеться к шестидесяти одному году до пятого и посмертно быть переведенным в третий. Или не быть.
Как парит с утра! Должно быть, к шторму.
Вдруг она не пожалует, куртизанка?
Испугавшись этой мысли, вспотел еще сильнее. Дорого казне обходятся немые куртизанки, их число отмерено, и посылаются таким опасным для государства особам, как Капитан, только один раз каждая. Для верности, что ничего не разгласят — гуй-гуй, и прощай.
А ведь он не случайно подробно изложил во второй книжке, каким любовным тонкостям предавался он в Индии с женщиной-змеей! И про мохнатую деву тоже писал, и про испепеляющую Сударыню… Намеки не помогли, доставка женщин не участилась. Напротив, через полгода пришел свиток с напоминанием, в столбик, основных статей его довольства — женщина в месяц, точка. Чернила… Кисть… (всё в прежнем объеме). Рис. Отруби… Два стражника.
Вот этих детей осьминога как раз можно было бы вполовину сократить! Толком не охраняют, и круглосуточно прожорливы. У них животы.
Однако одного тюремщика тоже нельзя. Один не может сам на себя писать доносы. Эти же двое прекрасно шпионят друг за другом; начальство ими довольно и, несмотря на все литературные ухищрения Капитана, менять их не собирается.
Более того. В том страшном свитке ему, седому человеку, предлагалось, по резонам государственной бережливости…
Он опять вскочил. Садиться не стал, сокрушенно протопал туда-сюда по узилищу.
Предлагалось воздержаться от женщины-в-месяц, а вместо этого…
Сел.
Два раза в месяц проделать то же самое с тюремщиками. Ему назначили мужепользование, как какому-то простому матросу!
Эти двое, Утро и Вечер, тоже не юнцы, вот намаялись тогда от страха. Они Капитана и так опасались, из-за его жизни в загадочных странах, а между собой славили колдуном. Еще боялись его сурового взгляда и искусной татуировки на левой ягодице. (Иногда за полмиски отрубей просили еще раз им ее показать и потом с шепотом убегали.) А тут им прописали такое самопожертвование, дважды в месяц! Хо-хо… ох.
К добру это не привело.
Бедняга Утро, который от усердия раздобыл в этой глуши женскую ветошь, вырядился и, слезясь от страха, пропищал какую-то дикую песенку про морскую царевну, — Утро после того два дня не показывался, а потом объявился совсем печальным. Капитан даже не кричал на него в тот день. “Я буду молиться, чтобы вам снова присылали куртизанку!” — горько сказал Утро Капитану. “Молись”, — спросонья разрешил пленник (разговор шел на рассвете), не веруя в успех.
И надо же — женщины возобновились. Однако: “Это сейчас годы урожайные, в казне много денег, вот вас и балуют бабенками, — ехидно сказал Вечер, бывавший в Городе чаще, чем его напарник. — А случится неурожай, придется вам снова одалживаться у нас!”
Он вообще стал держаться с пленником развязнее, этот Вечер. К тому же гордился, собака, что это ему доверено относить рукописи Капитана во влиятельную Канцелярию по цирюльням и цензуре.
Тем временем смрад от чернил выветрился, а из окна удвоился запах нагретой коры. С тех пор как Капитана отсекли от моря, этот запах стал единственным приветом из мира мачт, весел и залитых соленым солнцем палуб…
Окно потемнело; блестящие червячки на поверхности озера погасли. Камень-привидение как будто обуглился и действительно стал похож на привидение. “Неужели все-таки будет шторм?” Капитан принялся нюхать воздух, пытаясь уловить погоду. Но чутье, спасавшее в море, на суше молчало.
“Только бы погода не помешала твоему приезду, журавлик, фея!” — просил Капитан воображаемую гостью, утирая пот.
Нет, он никогда не был другом женщин. Он моряк. Женщины, как волны, огибали его, покачивая, — и терялись за кормой в прощальной пене. Было несколько… довольно высоких волн. Но даже до седьмого вала дело не доходило.
А теперь, замурованный в этой деревенской норе, с четырьмя сокровищами и двумя стражами-недоносками, под стать этим сокровищам, — теперь приход женщины сделался почти торжеством. Свою немоту приходившие дамы восполняли приятным раболепием; впрочем, молчаливые женщины всегда располагали к себе Капитана — напоминая ему рыб и других жительниц океана.
Опять посветлело — на сером полу прорисовалась затейливая тень от густой сентябрьской листвы. “Я из страны Вак-Вак, как представил меня Алжирец” сообщил Капитану освещенный листок бумаги. Он помнил этого Алжирца — вот кто был с губой на женщин; бедняга, размокает теперь на дне Мраморного моря вместе со своими затонувшими специями.
Еще горемыка Алжирец утверждал при жизни: в стране Вак-Вак имеются деревья, и плоды на них снабжены ртом, а сообщают о своем созревании словами “вак-вак”. “Какие, однако, басни!” — думал Капитан (сейчас он уже сидел возле очажка посреди кельи, спиной к окну, и баловался пальцами в муке из золы и песка). “Таких плодов во всей Японии не найдешь… Ну, разве что, может быть, на Эдзо или Чищиме[1]!”
Внезапно на полу возникла широкая птичья тень, сопровождаемая звуком крыльев, и опустилась на камень. Капитан так и замер и задохнулся — тень была чаячья.
Он боялся повернуться, хотя знал, что чайка непуглива, и чего пугаться — между Капитаном и камнем, на котором красовалась птица, было пять приличных с половиной шагов. Как, для чего сюда пожаловала морская красавица, в местность без рек и морей? — вот что поразило Капитана.
Но это была чайка! Капитан узнал знакомый клюв, лоб и повадку. И заулыбался, застряв пальцами в золе и наслаждаясь знакомой тенью.
Опять потемнело, зашуршал сырой ветер. Там, где только что шевелился силуэт птицы, снова оказался сплошной пол, бурый и скупой.
А чайка, встревоженная ли ветром или повинуясь другой своей мысли, оторвалась от камня, прохлопала белым пятном и была такова. Капитан бросился к окну и никого уже ни в небе, ни в ветвях не нашел.
“Мне явилось предзнаменование”. Сейчас он сядет и станет ломать голову над его смыслом.
Сесть не удалось.
Его взгляд прилип к озеру — по медленной поверхности передвигалась лодочка, а в ней — двое.
“И, и, и, и” мелко засмеялся Капитан. Это были они: Вечер на веслах и она.
А лодка чалила, тараня носом камыши. “О, как нерасторопно! как бездарно гребет этот макакин сын!” — стонал про себя Капитан.
Не он один узрел лодку.
— А вот и я, Утро! — уже орал в дверях второй олух.
Капитан не удостоил его. Посещение дамы было единственным днем, когда оба стража, утренний и вечерний, являлись одновременно.
— Уборка, уборка! — Утро ворвался в хижину, в своей полосатой одежонке, с мечом. Этот меч сейчас действительно напоминал древко метлы, какое водится у малабарских метельщиков.
“Уборка” в такой день состояла из следующего. Утро ловко сгребал письменную утварь с карликового столика; потом с тошнотворным тщанием его протирал, словно это был не столик, а приуготовляемое ложе любви; наконец, вихляясь, уносил собранную бумагу и чернила вон — чтобы Капитан ненароком не передал чего через куртизанку.
Эти двое уже сошли на берег.
Впереди вышагивал на насекомых своих ножках Вечер, неся походный сундучок гостьи со всякими инструментами и затеями куртизанства, а в другой руке, прямо перед собой, — узкий штандарт. На таких штандартах обычно писалось, что девица состоит при Тайном управлении, а также ее зарегистрированное прозвище — новизной, как правило, не поражавшее: почти все гостьи Капитана назывались “журавликами”, “феями” или “черепашками”. Что было, по чести сказать, совсем не плохо: за годы на чужбине Капитан подзабыл многие китайские письмена — сейчас даже при сочинительстве ему постоянно приходилось сползать на вульгарный курсив; так что какую-нибудь слишком витиеватую кличку на знамени куртизанки он бы и не разобрал…
Но головотяп Вечер так мотал знаменем, что выяснить, была ли сегодняшняя дева журавликом или какой другой живностью, не имелось никакой вероятности. Видно, тяжел был сундучок госпожи, который тащил Вечер (там обычно пряталась фляжка с горячительным сакэ, свистулька для отпугивания духов, перед которыми во время любовного галопа мужчина делался уязвимым, и прочие нужные и любопытные вещи), — Вечер так и сверкал от пота! Впрочем, кроме этого сундучка тюремщик тащил еще какой-то квадратный мешок…
Но Капитан не придал этому мешку особого значения, прикипев взглядом к чинно семенившей особе. Что-то тревожное почудилось в ее поступи… или нет? “Это волнение”, — решил старик. И улыбнулся навстречу празднику остатками зубов, проеденных на солонине и финиках.
Ох, что же он стоит — ведь они сейчас войдут, следует поднять все паруса?!
Отпрянув от окна, он водрузился на единственный татами и попытался принять вид и значительный, и в то же время естественный, бормоча: “Сходни… Швартовые…” и другую корабельную ерунду. Голоса уже были в двух шагах, когда он спохватился: “Ох, пальцы в пепле, непорядок!” — и начал судорожно поплевывать на ладони, вытирать их обо что придется, от халата до ляжек и почему-то щек.
Таким он и предстал перед троицей, выросшей на пороге. Где-то вдали, за озером, прогремело.
Капитан быстро принял серьезную позу, впрочем, и естественную тоже — пальцы продолжали сами собой вытираться об полы халата.
— Явилась женщина, — гортанно возвестил Вечер, — для Господина Пленника шестого ранга, Возможного растлителя умов молодежи, Вероятного распространителя сведений о южных варварах в пользу последних и Предположительного чернокни…
— Заткнись, тупица! Мне и так известно мое полное звание, болван, носорог… — перебил его Капитан. Обычай был у него такой: напуститься с руганью на тюремщиков и произвести таким образом важное впечатление на девицу.
— А ты что застыл, дырявая подушка? (Вопрос относился к Утру, темневшему чуть позади.) Помоги ей войти, видишь, она проделала долгий путь, чуть с ног не валится…
Девушка и вправду выглядела уставшей.
— … а ей еще предстоит столько трудов! Невежа!
Утро, вздохнув, взял у Вечера сундучок посетительницы и занес в хижину, поставил. Вопросительно посмотрел в сторону женщины, та продолжала стоять, не произведя никакого движения. Капитан потемнел еще больше:
— Вы, я вижу, опять мне старуху привели?!
— Молодые боятся к вам идти, Коджима-сама, — сдерзил Вечер и чихнул.
— Ложь! если бы вправду боялись, прибежали бы из любопытства.
— Не я вам их отбираю, я человек небольшой.
— И небольшого ума! Тебя и твоего дружка я бы не взял даже в судовые крысоловы! — вспенился Капитан. — Потому что головы у вас такие же чугунные, как и ваши задницы!
Куртизанка молча наблюдала за этим диспутом, хлопая нарисованными глазами, будто все это разыгрывалось не для нее. Лишь когда послышался гром (уже ближе, почти над озером), она вздрогнула.
И Капитан отослал своих сторожей, попытавшись показать им напоследок свою знаменитую татуировку (не стал). Утро и Вечер ушли, их голоса заглушил набиравший силу душный предгрозовой ветер.
Ушел, собственно, только один тюремщик.
Второй обойдет хижину и станет изучать капитанские кудеси через особое отверстие. Это отверстие было изготовлено так основательно, что казалось, появилось оно здесь раньше самой хижины. В былые дни стражники любовались сквозь него вдвоем, поочередно; но потом Капитану надоел их непрестанный обмен впечатлениями, совсем, по его словам, неуместными. Короче, он поднял тогда бурю, из которой стражники выплыли с изрядно пощипанными парусами. Так возник компромисс, плодами которого сегодня, по жребию, должен был воспользоваться утренний страж.
Пообещав своему дружку все надежно запомнить, страж Оищи, которого Капитан повадился называть господином Утро, тихо обошел хижину. Он опустился на колени и прилепился всем глазом к дорогому отверстию, слюноточа и готовясь еще раз увидеть все те фокусы, которым его пленник обучился у южных варваров. Нараставший ветер раздувал полы его кургузого халата, а Утро был так занят, так увлечен, что не заметил, как на его икры приземлились первые недобрые капли.
Капитан тем временем кряхтел и цвел. Он уже успел завести короткую дружбу с гостьей; она же успела одеть хижину в какие-то ленточки, наладить огонек и подать сакэ-кидари[2], бросая на Капитана взгляды влажные и исследующие. Непогода росла; Капитан задвинул окно и, все еще не теряя важного лица, стал глубоко дышать.
Потом он осушил кидари и приглашающе засмеялся.
Последний аккорд его смеха потонул в небесном треске.
…Утро вдавился глазом в отверстие, рискуя нажить синяк, а его вихлявая фигура творила такие движения, что со стороны можно было решить, что он или болен, или изготовился плясать. Но со.стороны никто это не видел: ни Капитан, ни его гостья, ни даже господин Вечер, сидевший в караульной и внимательно изучавший содержимое сегодняшней присылки.
Воистину девица была глубоким и достойным знатоком своего ремесла! На кончиках ее холодных, не знающих пота пальцев помещался огонь; шея изгибалась, как у чудесной птицы хоо. Вот Капитан посмотрел вниз, где у него среди темных камышей сиротливо покачивался безвесельный ботик… Видимо, участь этого бедняжки не на шутку взволновала и девицу — и вскоре на месте ботика красовался небольшой баркас, вроде тех, на которых предприимчивые мединцы перевозят мед, мандрагору, горчичное зерно… Еще, еще, еще — и уже не стало убогого баркаса: но грозный фрегат, полный взнесенных мачт и вздутых парусов, с зажженными фитилями и яркими флагами летел по волнам, вперед, вперед… Море!
— Ия, ия! — шептал снаружи и елозил по земле коленями тюремщик, и капли дождя, садившиеся на его раздетые ветром ляжки, тут же превращались в пар.
Сколько времени прошло таким образом, не мог бы сказать ни мокрый господин Утро снаружи, ни тем более те двое внутри. Не мог сказать и третий страж: уткнувшись лысым подбородком в колени, он храпел, и несильный дождь сообщал ему на ухо свою зевотную мудрость.
И тут островок залился внезапным и резким светом. Вечер распахнул запотевшие веки; отльнул от отверстия Утро… вздрогнули тела любовников.
Безумный грохот промчался над людьми, ветвями и водой.
Это Господин Гром начал колотить в свой знаменитый барабан — над самым ухом бедного Утра; так ему показалось. Он вмялся животиком в мокрую твердь, а по его спине, и до этого не сухой, загвоздил самый настоящий ливень. Какое невезение, он еще столько не досмотрел! Остаться? Не остаться?
Снова все побелело.
Утро нырнул лицом в колючую траву и забормотал нэмбуцу.
Новый удар черного барабана, еще ужасней.
“Оищи… Оищи!” — услышал он призыв товарища, долетавший со стороны караулки. И бросился туда, проклиная судьбу и не дожидаясь, пока следующая молния превратит его пухлое тело в бесполезный кусок угля.
Зато этих, внутри, буря еще сильнее разжигала и задорила. Не только Капитана, знававшего и не такие небесные каверзы, но и эту… как бишь ее по имени… С каждой новой молнией она еще с большим исступлением демонстрировала свое мастерство, словно перевоплощаясь в эту молнию, белая и стремительная. Только один раз она запнулась — когда закричали “Оищи” и прямо за стеной кто-то затопал, заругался и убежал.
— Это, голубушка, болван тюремщик, который за нами подглядывал, — обделался вот от грома и утек восвояси, — успокоил ее Капитан.
Дева на мгновение задумалась. Потом снова с воодушевлением приступила к своим обязанностям, а ливень хрустел по соломенной кровле и затекал под дверь черным ручейком.
Прогрохотало. Не так громко, как раньше, но с такой тоской, что у Капитана защемило в груди.
И куртизанка отпрянула от него. Ее веки были прикрыты, а маленькие губы дрожали, собираясь то ли улыбнуться, то ли загрустить, что придавало лицу тревожное, двусмысленное выражение.
— Господин Капитан…
Капитан похолодел. Она говорила.
— Господин Капитан! — повторила дева, поднимаясь. Она знала его прежнее прозвище.
— Госпожа… разве не… состоит при Тайном Управлении? — высохшим языком спросил пленник.
— Вы не узнали меня, Капитан-сама.
Не узнал. Еще раз глянул на нее… Тонкий нос, тяжеловатый подбородок, веки в первых узорах старости. Память молчала.
Неожиданная струйка с ветхой крыши пролилась ей на лоб, пробежала по лицу, застыла на кончике носа, на подбородке, на сосце левой груди.
— Мне случалось бывать вашей подругой в Нагасаки в эпоху Анъэй[3], — представилась гостья.
Вот оно что.
Он еще раз посмотрел на нее. Нос, подбородок, веки. На мочке правого уха вроде как шрам — или это просто волос…
— Вы тайно виделись со мной, тогда еще совсем ребенком, в веселом квартале, — продолжала она хрустящим, как песок, голосом, стараясь не глядеть на лицо Капитана, полное напряженного неузнавания. — У вас был черный лоцманский халат с маленьким драконом.
Да, у него был такой халат. Такой халат у него был.
— … Щедры и купили мне у голландцев зеркальце с украшением в виде яблочка, из которого выглядывало лицо ребенка…
Речь оборвалась.
Капитан отер слезы. Он не помнил ее.
У него было несколько поклонниц — тогда. И отцовский халат с драконом почти новый, но уже успевший пропитаться океаном. Тогда.
Он посмотрел на нее уже без попытки узнать, почти нежно.
— Я ожидала вашего возвращения, Капитан-сама… Представляла, как подойду и скажу — с возвращением, Капитан-сама! :
— С возвращением… — рассеяно повторил Капитан.
— Но я прибыла не за этим, — сменила тон гостья.
Капитану сделалось холодно, и он стал дуть в ладоши, все еще пахнувшие пеплом. Уже не слышал, как вокруг гремело, поблескивало, лилось — весь обратился к своей подруге.
Он даже не слишком постигал, что она сейчас говорила. Три года он был лишен звука женской речи — если не считать одной писклявой песенки из уст господина Утра и голоса какой-то девочки, наверное из духов озера, который иногда приходил к нему во сне. Всё. Теперь он слушал небесные гармонии хрипловатого, шершавого голоса, обволакивавшие Капитана, как дым курильницы.
Она предлагала побег.
Капитан понял и заморгал. Стражи. Снотворное. Лодка. Тот берег. Через два дня. Вас никто не знает. Скопила немного денег. Домик на берегу моря (Капитан вздрогнул). Вдвоем; местный воевода — сквозь пальцы. Вы, конечно, не сможете писать (пауза). Но зато мы сможем счастливо прожить весь остаток жизни…
Капитан сидел как камень.
Вокруг него — то освещалась молнией, то гасла его жалкая лачуга, его “каюта”. Татами в заусенцах; левее — столик с ободранным лаком, обдирка напоминает нагасакскую бухту, вид с моря. Тень от столика на закате иногда доползает до половины очага; половина светлая, половина темная. Очаг состоит из золы и песка; в летних сумерках, когда глаза уже непригодны к письму, Капитан долго веет из песка и золы копию горы Фуджи, которую не видел — вместо вечерней еды, вместо сна… Побег, вот как!
Нет, он не колебался. Он уже все решил.
— Я остаюсь.
И, неожиданно для себя добавил:
— Должен закончить третью книгу моих странствий.
Она словно не услышала, эта женщина, которая “ждала его всю жизнь”. Огонек освещал ее выразительную спину, но не проникал до лица: тень.
Ручеек затекавшего дождя подползал к татами; Капитан принялся свирепо прогонять его ладонью. Ручеишка был непрозрачный, и теплый, как кровь.
На самом дне,
На самом черном дне
Золотой дворец.
Запела. Тихо, как сама себе. Где он слышал эту песню: дно, золото? Конечно (передернуло), несчастненький Утро, его песенка, в женском облике (специально спускался в деревню). Про морскую, кажется, царевну.
Песня.
— Ты хорошо поешь, — прервал ее Капитан. — Никак не пойму только о чем.
— Уращима-сан.
Загадками говорить изволит.
— Сейчас ее многие поют. Слыхали истории про Уращима-сан, рыбака? Нет… Три года жил на морском дне, в объятьях рыбьей царевны. Уращима-сан. Через три года вышел домой, на берег. А там…
Капитан подполз поближе. Она тихо отстранилась.
— … там все уже другое: и пространство, и люди; а родные давно к теням отошли. Деревня его тоже переменилась, чудеса.
— Как же поступил тогда этот Уращима-сан? — спросил начинавший догадываться Капитан.
— Царевна прислала… ему сундучок…
Вдруг затряслась мелкой, страдальческой дрожью, с хрипом.
Ее тело, казалось, старилось на глазах (вспухали неожиданные вены, завязывались и скороспели морщины), — может, и лицо. Но лица не было видно. Капитан испугался.
Нет, кажется, успокаивается. Сакэ себе наливает.
Он прислушался к ливню, задумался.
В объятьях морской царевны Капитан, не в пример Уращима-сан, пробыл тридцать лет. И царевна была разной, особенно те двадцать четыре года, которые он, похищенный бурей, провел в дальних землях. Он знал море; за знание моря хорошо платят, и он мог купить себе столько радостей, сколько требовала его непривередливая фантазия. Никто из женщин и не ждал его обратно. Не пытался завоевать в мужья. Может, только Сударыня из русской Астрахани, где он, после долгомыканья в ледяном Петербурге, оказался с английским купцом господином Смитом, как он об этом уже писал.
Он полюбил ее, Сударыню, в балагане, где она сидела за надписью “Хвеноменальная дева из Земель Японских”. Он-то даже поначалу замялся, так как выдавал себя за китайца: Русский Царь хотел тогда обратить всех китайцев в христианство и для этого снаряжал морскую экспедицию.
Капитан заплатил, зашел. “Хвеноменальная дева” сидела по-турецки и бодро тренькала на афганской лютне. Посмотрев на Капитана круглыми голубыми глазами, помахала ему богатырской ладонью: “Конитива!” (Позже призналась, что слово это узнала во сне. Он поверил[4]).
А потом морской поход на Китай почему-то переделался в сухопутный, и не поход даже, а в Географическую Миссию, куда, против воли, был втиснут Капитан в звании Натурального Советника по Китайским водам.
Она проехала с ним пол-Сибири, Сударыня. Без нее бы он умер от холода, заблаговременно сойдя с ума. Она любила его морские истории, слушала, не дерясь и не перебивая. К Красноярску он уже освоил ее полное наименование: Сударыня Катерина Кудайбердяевна, — но поназывать ее так не пришлось. В Красноярске у Сударыни произошли роды; она мотала перед лицом Капитана спокойным большеголовым младенцем и говорила усталым баском: “Ну, смотри какой! Экий татарище!” “Краснёныш” отвечал Капитан. Они расстались; Сударыня взяла у него все деньги и осела в Красноярске, подарив перед разлукой китайский набор для письма, — и внушив написать на нем свою диковинную жизнь. Сударыня…
Последний всхлип грома сгустился и растаял над заозерной чащей. Дождь лил ровной, теплой похлебицей.
Золотой дворец,
Сут-тон-тон…
Да, она была все еще здесь, уже не тряслась, запела даже.
Не допела.
— В сундучке морской царевны прятался серый туман… Вы все равно не сможете закончить ваши писания, Капитан-сама.
Подала ему чашечку с сакэ. Руки у нее все еще дрожали.
— Хо-хо… хо… — затужился смехом Капитан, — и кто же мне помешает?
— Время.
— Хо…
— У вас не осталось почти — времени…
Она говорила медленным, засыпающим голосом, рассеяно поигрывая голым носком в набежавшем озерце на полу; блики от воды окидывали ее тело мимолетным серебром.
— Со мною прибыла посылка — мешок, не слишком тяжелый, весом эдак….
— Я уже приметил этот мешок.
Повернулась к свету — тонкий нос заострился, глаза не по-доброму играли:
— Там, внутри, ящичек, довольно вульгарной работы, и украшений — одна свастика на крышке.
Начертила перед собой в воздухе ящичек, покрутила указательным пальцем — свастика. Капитан слушал, разглядывая пол.
— Мне непонятна ваша речь, — проронил, наконец, продолжая изучение пола.
— Да?.. Ах, верно, в дальних странах, в которых вы изволили столько пропадать, к литераторам применяются другие способы…
— Что?!
— Этот ящичек (выговорила: яситек) — это кубиокэ.
Он вспомнил — замер.
— А внутри, знаете… дощечка (досетька) небольшая, с колышком посередке… Щуубан — дощечка, чтобы перевозить удобнее и… голова внутри ящика не болталась.
Задумалась. И добавила:
— Иногда, для удаления неприятного аромата, голову обкладывают свежими листьями чая,— особенно хорош тот, который произрастает в провинции Щидзуока… но где уж вам раздобыть чая в этой глуши!
Тяя, сказала. Раздобыть — тяя.
— Довольно, — приказал пленник.
— Да-да, конечно, это не слишком изящно… ящичек топорной работы. В старину, говорят, голову переносили на раскрытом веере…
И она распахнула, чуть не перед ресницами Капитана, свой перепончатый веерок.
Он выхватил его у нее из рук; швырнул в угол. С хрустом распрямился:
— Мне известны все эти обычаи. Кого вы пришли пугать? Может, тот Капитан, которого вы знавали двадцать пять лет назад, и отличался робким мясцом, но сейчас…
Закашлялся. Женщина быстро подлила ему сакэ.
— Сейчас… вы слишком ошиблись, — тише продолжил он, промочив горло. — За годы долгой морской жизни я повидал глазами такое, пред чем все ваши ящички, колышки и листочки — забавы детей.
Он хотел сказать еще что-то главное, но вместо того поднялся, подобрал веер и отдал его хозяйке.
Они обменялись молчанием. Капитан откашлялся:
— Я думал, однако, что эти … инструменты, о которых вы вели речь, применяются только на войне, в отношении врага, не так ли?
— Сейчас войны нет, — с горечью сказала девица. — Давно уже нет войны. Только на рынках иногда бьются ради спорта — деревянными клинками, деревянными копьями, деревянными… как их?
Поглядела за подсказкой на Капитана. Он молчал.
— А еще, слышали, помирились все религии. Сколько наши предки претерпели битв за веру… А теперь, перед самыми Вратами сумерек, в Никко, правители, говорят, вот что сделали. Поставили фонари нашим богам, понятно, и еще два фонаря от восточных варваров привезли — от голландского бога и от португальского. Подружили богов. Такой вот мир снизошел на нашу землю — если бы не писательство… Увы, среди грозного племени кисти и свитка до сих пор кипит война и проливается японская кровь…
Капитан подумал: “Это, конечно, не речь простой куртизанки. Ловко она крутит своим языком — ловко, да как-то без вкуса. Или же за двадцать лет моего небытия в этой стране здесь так переменились веяния? И что она вдруг заболтала о писательстве — опасница, выжига?”
— Я не написал ничего предосудительного, — отрезал Капитан и спросил себя: “Почему я пред нею оправдываюсь?”
— Капитан-сама!
Ее лицо смеялось. Особенно глаза — так и надрывались от смеха.
— Капитан-сама, то, что вы пишете, — ничто по сравнению с тем, кто вас будет читать. Едва погрузив кончик кисти в чернила, вы попадаете на самое острие таких сил, диспозиций и страстей, перед которыми все то, что вы изволили пережить в море, — просто детские…
Капитан замахнулся на нее — от обиды за свое море. И за писательство.
— Я всю жизнь прождала вашего возвращения, — жалобно прошипела гостья, подставляясь под удар.
— И пришла, чтобы принести мне конец?
Гостья молчала. Рука Капитана, взлетевшая для удара, обмякла и приземлилась обратно на колени.
Где-то недалеко, наверно в мокрой яблоне, задребезжала цикада.
— Я пришла вас спасти, — сказала женщина. — Вы этого не захотели. Домик вблизи от моря — вы отвергли. Чайки, будящие нас своими зычными голосами по утрам, — вы надсмеялись. Сегодня я показала себя огненной и послушной любовницей, выполняя на ложе все ваши необычные, но, признаю, остроумные пожелания. Потом я открылась вам и предложила власть над собой до последнего своего дыхания. Свободу, неголодную старость, ветер на закате, пахнущий мидиями. Наконец, выдала тайну о том, какую участь предначертали вам ваши литературные недруги. Вы всё отвергли — мало того, подняли на меня руку, вышвырнули веер, нарочно стали думать о другой женщине — похоже, о той северной великанше, о коей вы изволили упомянуть в первой книге ваших путешествий, часть вторая, глава двенадцатая!
— Да нет же… это была аллегория, — смутился Капитан… и тут же с силой развернул девицу к себе — лицо в лицо, ярость в ярость:
— Вы, однако же, на мой самый первый вопрос, помните? Состоите вы или нет при Тайном Управлении, — одолжите же меня своим ответом!
Она отводила глаза и кривила губы, эта женщина. Произнесла:
— Прошу вас, отпустите.
— Как вам удалось провести Тайных Докторов, производящих, как известно, наипретщательнейшие проверки всех чиновниц куртизанского поприща на предмет немоты?
— Отпустите, у меня нежное плечо, я испытываю боль…
— И как вам, непрошеная моя спасительница, удалось прочитать мои писания, о которых я уведомлен, что они напрямую доставляются к очам Провинциального Цензора, а потом…
— Он слеп.
— Пальцы ослабли.
Она, однако, не вырвалась, а продолжала дышать ему в лицо:
— Цензор, он слеп.
— Что?
Она закрыла пальцами глаза:
— Незряч.
— Так же, как вы — немы?
— Для него ваши писания читала — я, и еще приближенные к нему люди.
Вот с какой выдающейся особой он, оказывается, беседует.
— “Читали для него” — что это значит?
— Да так… — скромно произнесла дева, — переписывала рукопись набело, рисовала сбоку ветку цветущей сливы под снегом…
— В моем сочинении ничего не сказано про сливу.
— Разумеется, мне пришлось это дописать самой — я это вставила как будто ваш сон во время пирушки с Алжирским варваром… О чем это я… слива… да — переписав, я начинаю ждать особого озарения — и когда оно нисходит, пишу Отзыв.
Какая наглость!
— Странные дела: Куртизанка, возомнившая себя Критиком.
— Не менее странно, чем Капитан, возомнивший себя Писателем, — последовал ответ. — Однако не стану скрывать, что ваши писания развлекли меня… разогнали черную грусть, причинявшую терзания моему сердцу не одну весну… поселили в груди некоторые надежды, хотя также и страдания. И я уж постаралась с Отзывом — все просто выхватывали его друг у друга, с него было снято четыре копии!
— С него… С моего сочинения?
Она снова рассмеялась — так, что стали отвратительно заметны ее зубы.
— Нет же, с Отзыва! С подписанного печатью его светлости Провинциального Цензора. Ваше же сочинение слишком длинно, слишком премудро, чтобы его читать, и, кроме того, оно запрещено, вы — заключенный. Однако именно после этого Отзыва вас повысили на целый ранг, перевели на этот миленький остров, стали снабжать бумагой и женщиной…
— Однако сегодня меня снабдили этим, как вы сказали, ящичком, не так ли?
— Увы!
“На самом дне, на самом черном дне”, — вертелось в голове у Капитана.
— Увы, вы изволили написать вторую книгу… А ее получила другая наложница господина Провинциального Цензора, мой враг и известная всем Провинциальным литераторам чума.
— Так вы… наложница Цензора?
Теперь они находились почти в полной тишине — дождь угас, голос цикады прервался. Только капли срывались с ветвей и кровли, прорезали влажный воздух и расплющивались о землю.
Слово снова взяла куртизанка.
— Капитан-сама, я внимательно прочла вашу историю; узнайте и вы мою, тем более что она много, много короче.
“На черном дне”, — подумал Капитан и дал согласие.
— Пятнадцати лет от роду девушка из Нагасаки без памяти полюбила одного моряка, красавца и едока женских сердец. Трудно сказать, ответил ли он ей взаимностью, но на пожелание стать ее первым мужчиной дал великодушное согласие, и они легли. Вскоре до девушки дошли слухи, что корабль ее любовника разбился, а столь дорогое ей тело ушло на черное дно… И девушка горько-прегорько заплакала, и плакала долго, а когда наконец освободилась от слез, то увидела, что спит теперь с разными мужчинами и они ей платят. И еще — что она тратит из этих денег на тайное занятие рисованием и каллиграфией. Она сказала себе, что поступает так для того, чтобы забыть своего утопленника.
Капитан молча слушал, хмурился и тер поясницу.
— Так проходили годы — мужчины приходили, потом уходили, а она, проводив их, рисовала или глядела в осколок зеркальца и выдергивала новый седой волос. Когда седых волосков набралось столько, что можно было уже сплести из них удавку, к куртизанке явился Врач из Тайного Управления, ее давнишний клиент. На этот раз он явился не с целью любви, а чтобы поведать об освободившейся вакансии в Палате по цирюльням и цензуре при Тайном Управлении. И вот она с успехом выдержала экзамены и стала получать постоянное жалованье и даже не слишком заботиться о вероломной седине… Да ее и стало меньше — ведь к женщине снова постучалась госпожа любовь, и хоть гостья была поздней и нежданной, ее не заставили топтаться у порога.
Рассказчица улыбнулась и ненадолго замолкла — похоже, последняя фраза ей самой пришлась по душе, и она повторила ее еще раз про себя, чтобы запомнить и потом предать бумаге.
— Его светлость Провинциальный Цензор оказался мужчиной молодым, почти юным, с влажными поэтическими губами. Сын влиятельного князя, семь тысяч коку риса годового дохода… Да — именно семь тысяч, все подтвердят.
— Неужели, — усомнился Капитан, — неужели никого не удивляет, что человек на такой должности — и вдруг слеп?
— Разве же это благородно — открыто обсуждать подобного рода изъяны? Кроме того, в тайну этой слепоты посвящены немногие; да и вам я открыла ее лишь потому, что вы вскоре унесете ее вместе с собой…
“Гм, тыкать в лицо смертью — это, видимо, благородно!” — подумал Капитан, а вслух произнес:
— И все же вы не ответили на мой самый первый вопрос — как вы, говорящая женщина, смогли поступить в Тайное Управление, куда отбирают только немичек?
— Так очень просто… Очень просто же… Когда меня настигло известие о гибели моего господина моряка, я поначалу не поверила, а потом, когда вера в это известие уже стала проникать в меня, я дала обет молчания, до тех пор пока не дождусь своего избранника… своего Капитана — я так его называла… Так вот и промолчала эти два- дцать четыре знака, от Собаки и до Собаки, домолчавшись до титула Полуночной советницы (в полночь Цензор утверждает печатью все Отзывы). И о чем, действительно, было говорить, когда нет любимого? Говорила, только когда оставалась совсем одна — к нему все, к Капитану, обращалась.
— Так сегодня вы впервые…
— Сегодня? Нет, не сегодня, полтора года назад — моему новому счастью наступил конец, и мне дали для Отзыва ваше сочинение. Прочтя пять страниц, я вызвала Врача и потеряла сознание. Потом, со свечой и календарем, сверила даты, — некоторые сходились, некоторые нет. Я пыталась вызвать перед глазами образ моего Капитана, но тщетно: вызывались только бесконечные, слипшиеся в какую-то гирлянду, тела и затылки перепробованных мною мужчин; не говоря уже об отчетливом, до головокружительной плотности, образе молодого Господина Цензора… Я снова и снова бралась за труд вспоминания и не могла вспомнить о Капитане ничего, кроме халата с драконом и жемчужной улыбки…
Пленник невольно сжал губы.
— От этих тревог я стала разговаривать во сне… Кто-то подслушал — полетел донос. Мне стали меньше доверять. Спасало покровительство его светлости, но и оно не обещало быть вечным: я чувствовала, что со мной светлость стал холоднее, наши соитья становились все более официальными… Вот и вашу вторую рукопись, которую вы имели неосторожность написать, дали для отзыва не мне, а, наоборот, этой выскочке и негодяйке… Она уж постаралась — пять копий сняли с ее Отзыва, все только о нем и говорили! В итоге кто-то из читателей предложил автора обезглавить — обычно такой читатель всегда находится (кто обезглавить советует, кто охолостить, кто руку окоротить), но тут отзыву дали ход… И я решила отправиться к вам, подкупив сегодняшнюю куртизанку и облачившись в ее платье, — как видите, я претерпела опасность быть разоблаченной! Но уж посмотреть хотела: еще верила, что смогу вспомнить того Капитана и что этот Капитан и есть вы… Очень надеялась вспомнить — и что вы изволите меня узнать.
Ловко сняла мизинцем слезу.
— Вот и вся моя история, а заодно и ваша, — закончила гостья.
— Нет, наверное, не вся, — медленно ответил Капитан. — Что сталось с тем рыбаком, когда он увидел, что в сундучке морской царевны — серый туман?
— С Уращима-сан? Разное рассказывают… Кто говорит, что, вдохнув этого тумана, Уращима-юноша стал дряхлым стариком и вскоре полностью умер… Кто, напротив, утверждает, что он-де встретил свою прежнюю любовь, несостарившуюся и цветущую, — и тогда они поженились и жили вместе долго и предолго…
— А если бы я согласился бежать с вами…
— Поздно! все драгоценное время истрачено на сказки и пререкания… Да и я уже не слишком пылаю спасти вас. Тот вы Капитан — сладостный Капитан моего детства — или не тот — уже не многое изменит. Вы очень бодры в постели, но…
Она снова оголила зубы, глаза наполнились желчью.
— … но, угождая сегодня вам, я все время воображала себе жемчужное тело Его Светлости Господина Цензора!
Увернувшись от удара, она вскочила и прошептала:
— И все же мне так жаль, что ваши сочинения…
Не стала договаривать.
Капитан тупо смотрел, как она собирает свои вещицы. Только спросил:
— Если бы не случилась гроза и стражник продолжал бы торчать у глазка… вы бы…
Ответа (она как раз снимала со стен цветные ленточки) не последовало.
Когда все было собрано, она уничтожила своим дыханьем огонек и заскрипела в сумраке, складывая светильник в котомку.
— Имя… Открой свое имя, — сказал Капитан, глядя на улыбающийся силуэт.
Она поднялась:
— Ночь.
Капитан понял: это не имя, а намек, что поздно. А может, это прозвище, от звания Полуночной советницы, которым она не упустила почваниться. “Ночь” — как странно.
Пока Капитан занимал себя такими догадками, госпожа Ночь подошла к двери, раздвинула. Как шлюзы подняла — теплые сумерки так и хлынули вовнутрь, шелестя невидимой пеной. Показалось и небо: мутно-розовое, в оставшемся после грозы облачном мусоре.
А перед дверью уже стоял господин Вечер со штандартом и фонариком. По подсвеченному его лицу, как муха по несвежему яблоку, ползала улыбка.
Прежде чем шагнуть к тюремщику, гостья повернулась к Капитану и истово поклонилась. Трижды, не разрушая тишины. Благодарила.
Двое начали спуск, скользя ногами по размокшей травке. Дождь приподнял озеро, и лодка оказалась не у берега, а поодаль, в окружении воды. Капитан видел, как гостья бойко запрыгнула господину Вечеру на спину и он понес ее над волнами. Лодочка отчалила, румяня воду равнодушными бликами тюремного фонарика.
Потом озеро заслонила сутулая щуплая тень с чем-то длинным в руках.
— С завершением, — поздравила тень. — Как небо-то сегодня гневалось, не находите? Воистину жутко было.
Господин Утро зашумел на столике возвращаемыми орудиями письма.
— А еще… вам прислали новую кисть! Угодили вам, не так ли? О, госпожа куртизанка любезно оставила вам кидари — видно, изрядно вы ей угодить изволили!
Капитан посмотрел на тень:
— Что-нибудь еще прислали, кроме кисти?
— Какое сакэ — какой сладострастный запах!
Лодка с фонариком скрылась за камнем.
— Можешь выпить, — разрешил Капитан, ожидая, когда лодка появится снова. После вежливых препирательств уговорились выпить вместе.
— Сухая чашка, — сказал Капитан.
— Сухая чашка, — откликнулся голос Утра.
Глотки. Капитану показалось, что тюремщик рассматривает его шею.
Выпили еще раз. И еще. Фонарик не показывался, словно лодка исчезла за камнем. Гукая и жеманничая, тюремщик убежал в сумерки.
А захмелевший Капитан сидел и слушал, как падали и падали последние перезревшие капли, задержавшиеся в ветвях:
— Вак.. вак-вак… вак…
О… Вот оно откуда было, это название! Не плоды, но пухлые капли, опадая с ветвей, производят этот звук.
— Вак-вак! — засмеялся Капитан и дружелюбно погладил себя по ляжке. — Вак-вак-вак.
Испуганная смехом, где-то рядом забрюзжала цикада. Капитана это развеселило еще больше. Вак-вак, хо!
Смех снизошел на пленника, ребячий смех до боли в глазах. Все тело дергалось, сучило, дрожало; а губы все пучило:
— Вак-вак… вак-вак…
— Вак… вак… — отвечали капли, неразличимые в наступившей тьме.
В ушах неожиданно сложился какой-то стишок — и Капитан положил завтра же его записать. Новой кистью, если успеет.
Вскоре Капитан уже спал — по крайней мере, его тело молчало и не смеялось. Небо, озеро, камень-привидение в форме дракона, деревья и вак-вакающие капли — все окрасилось тьмою и отступило. А он, моложе себя на десять лет, стоял посреди пестрой залы из дерева и мрамора и слушал.
Распорядитель морского собрания дал знак к тишине. Тщетно — почтенное сборище шумело и спорило; на плечах то и дело ярились обезьяны, — было ясно, что Капитана из далекой Вак-Вак сейчас никто не услышит.
Они с Алжирцем вышли из зала на причудливую веранду с видом на серый сад. Та зима в Истамбуле была особенно холодной, с неба что-то непрерывно текло.
— А на севере, у русских, зимой… — принялся рассказывать очередную небылицу Алжирец.
— У нас в стране Вак-Вак сейчас слива цветет, — ввернул Капитан.
— Через неделю я отплываю с большим грузом специй, — сообщил Алжирец.
— В зале уже наступила тишина, необходимо возвращаться. — Капитан взялся за ручку двери и потянул ее на себя.
Несмотря на тишину, внутри царила путаница; протолкаться к середине не было никаких видов: никто не желал убрать с прохода ни спину, ни плечо. Предприняв несколько бесплодных таранов, Капитан сдался и застыл. Из середины залы до него долетали обрывки негромкого голоса. Вскоре он понял, что речь шла о нем и что голос девичий.
— Я еще раз хочу поблагодарить Истамбульское Историческое общество за предоставленную возможность…
Обезьяна на близлежащем плече очнулась, отхлебнула из длинной рюмки вина и самозабвенно плюнула им в лицо Капитану.
— … Что, в конце концов, нам известно о капитане Коджиме Рю? Значительно, значительно меньше, чем о других японских моряках, волей случая нарушивших указ 1635 года, который воспрещал японцам плавать в заморские страны. Происходя из рода обнищавших самураев…
Капитан, утираясь от обезьяны, попытался хотя бы разглядеть ораторшу — тщетно. Спины, нависшие над ним, были словно из камня, а их владельцы ни одного лица не повернули в сторону Капитана.
— …оказался отнесенным бурей в Индийский океан. Несколько лет подвизался в Малабаре, а потом каким-то образом, как мы это сегодня наблюдали, возник в Истамбуле. Наиболее надежно подтверждено его пребывание в России, где он выдавал себя за китайца.
Он неожиданно узнал этот дымчатый голос, повергший все собрание в неподвижность: голос девочки, из духов озера. Но зачем она здесь, в Истамбуле?
— Возвратился… В Японии его ждал арест. И капитан Коджима берется за кисть и за короткое время пишет две (по другим сведениям — три) книги воспоминаний о жизни в дальних странах. То, что пленнику было разрешено писать, свидетельствует о его незаурядном писательском…
Капитан перевернулся на другой бок и вздрогнул.
— К сожалению, ни одна из копий до нас не дошла!
Собрание сокрушенно вздохнуло.
— Неизвестно, сколько лет он прожил по возвращении в Японию. Некоторые сообщают, что всего три, после чего он умер от дряхлости, некоторые — что много боле, что дожил до шестидесяти одного года, был произведен в пленники пятого ранга и через несколько лет был благополучно умерщвлен своими литературными противниками.
Вздох, шелест страниц, скрип авторучек.
— Сегодня, уважаемые коллеги, я бы хотела представить вам уникальный документ — два листка бумаги, — по-видимому, все, что уцелело от знаменитого сочинения капитана Коджимы… Посмотрите, пожалуйста, на экран — с правой стороны — прелестное изображение цветущей сливы под снегом… Слева можно прочесть: “Во время моего пребывания в Медине и Истамбуле “Почему ваша страна именуется Вак-Вак?” — так меня часто спрашивали. Долго я ломал над этим голову…” Здесь, к сожалению, текст прерывается. Второй листок хранит небольшое стихотворение, приписываемое самому Капитану.
… мельком глянула в осколок голландского зеркальца, лежавший перед ней на кафедре, и совсем тихо прочла:
Возвращение.
Сквозь подошву чувствую
поцелуй земли.
Болезнь