рассказы. предисловие Сергея Ильина
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 1, 2003
Об одном некогда бедном гусаре
Как-то раз один доцент Политехнического института города Саратова ехал в принадлежавшем лично ему автотранспорте по улице Ленина — домой с работы. Место работы, филиал Политехнического, находилось не в самом Саратове, а черт-те где, в Энгельсе, на другом берегу Волги. А тут еще лето, жара. В общем, настроение требовало поправки. Остановившись перед тем, как пересечь улицу Радищева, на красный свет, доцент, в самый тот миг, когда красный сменился зеленым, углядел перекрестке застрявшего на осевой мужичка с авоськой в руке. Авоська содержала бутылку или две красненького и какую-то консервную закусь. Решение пришло мгновенно. Неспешно минуя мужичка, доцент выпростал из окна машины руку и опрятно изъял авоську из лап мужичка. Мужичок опешил — на секунду, которой доценту хватило, чтобы несколько от него отдалиться. Дальше они следовали по главной улице города эскортом — мимо площади Революции с памятником Ленину, почему-то стоящим каменным задом к улице собственного имения остальным — к деревянной облупившейся трибуне, на которую вождь частично победившего мирового пролетариата указывает неестественно вывихнутым пальцем и на которой в те времена маялись по большим государственным праздникам представители поместной власти. Впереди неторопливо подвигалась машина доцента, из коей так и торчала эстафетной палочкой рука с авоськой, за ней точно по осевой линии поспешал человек-оркестр, исполнявший весь свой грязный репертуар одновременно. Почему неторопливо? В том-то вся и штука. К следующему перекрестку надлежало прибыть, когда светофор над ним пожелтеет, иначе грубиян-марафонец нагонит доцента — с предсказуемыми последствиями. Но необходимый маневр был произведен с точностью, которая сделала бы честь и Наполеону: притормозив на угасающий желтый свет, доцент аккуратно поставил авоську на дорогу и через секунду уже катил дальше, сопровождаемый громовыми славословиями запыхавшегося мужичка. Настроение (доцента, не мужичка) заметно улучшилось. Впрочем, мужичка, наверное, тоже — немножко.
Вот вам правдивая история из жизни бывшего доцента, бывшего заключенного самого жуткого из корпусов саратовской тюрьмы, потом снова доцента, а ныне видного саратовского предпринимателя и мецената — автора предлагаемых вашему вниманию рассказов, Владимира Вениаминовича Глейзера. Я такого рода историй знаю немало, но пересказывать их, дабы не отбивать хлеб у старшего собрата по перу, не буду. Благо, он уже пишет новые рассказы.
Трудно написать о близком друге что-либо толковое. Что уж такого любопытного для широкой публики может рассказать человек о своей левой ноге или о правом глазе? А интересно было бы посмотреть, как он станет без них обходиться. Вот и с Володей то же. Кое-что я тут сообщу, но, боюсь, получится как всегда — больше о себе, чем о нем. Впрочем, короля, как известно, играет свита.
Я еще учился в школе, когда имя Владимира Глейзера в первый раз прогремело на весь Саратов. На дворе стояла застойная эпоха КВН, а студент Глейзер был главным экспромтером команды Саратовского университета. Своих противников — политехников — команда делала, как хотела (что имело потом продолжение в виде отдельной Истории). Так я его впервые и увидел, по старенькому черно-белому телевизору. Познакомились мы года уже через три, знакомство было случайное и продолжения не имело.
Возобновилось же оно лет пять спустя на волжском острове, где проводила лето небольшая университетская компания. Помню, как Володя в очередной раз поразил нас всех, — мы, оставив его в лагере, уехали не то кататься на моторках по Волге, не то рыбу ловить, не то просто за водкой в Пристанное, а когда вернулись, нас ожидал собранный сторожем совсем недавно появившийся и никому еще не поддавшийся до сих пор в решении “кубик Рубика”. Уже только вечером, за пятой стопочкой, Володя раскрыл секрет своей победы, признавшись в невиданной ее простоте — он отлепил, орудуя простым кухонным ножом, пластмассовые нашлепки граней кубика, а после приклеил их обратно — цвет к цвету.
Раз-два в год, приезжая в Саратов, я имел удовольствие бывать в его обществе. Что продолжается и поныне, жаль, не так часто, как хотелось бы. В последний раз мы виделись в начале этого года в Москве — Володя зачем-то приезжал на вручение Букера, вернее, на последующий банкет. Ни почти солидный возраст, ни любознательные хирурги, ни капиталистическое окружение и банковский счет ничего в нем решительно не изменили.
Если попробовать подобрать для него эпитет — заполнить отточие в определении “Владимир Глейзер — человек …” — подставляемое слово будет несомненно таким: “блестящий”. Ум, шарм, чистой воды гусарство, образованность, умение мгновенно находить общий язык с любым человеком, способность в течение пяти минут отправить любого собеседника под стол — рыдать от смеха — ничего этого у него не отнимешь. Даже и пытаться не стоит. Были уже попытки, держали его, всего лишь подследственного по высосанному из пальца делу, на “Третьяке” — столыпинском еще корпусе, по–сталински “усиленном” безодеяльным морозом — за отказ сотрудничать со следствием, сиречь намыливать благожелательно выданную ему веревку, — и где теперь те смельчаки? Судьба их сложилась, в конечном итоге, довольно тоскливо. Впрочем, все живы и физически здоровы.
В той, прежней нашей жизни, ему было тесно, настроение то и дело требовало поправки. И Володя поправлял его самыми разными способами — то проиграет в карты тещину собственность (но непременно с тем, чтобы отыграть ее назад и с прибавлениями, иначе не бывало!); то перепишет по-своему поэму Баркова (легковерные израильские слависты напечатали этот опус, как неожиданно открытый в списках вариант; теперь мистификация уже издана, со ссылкой все на тех же удачливых “славистов», и в нашей стране); то сочинит пьесу в стихах для детского театра (идет в Саратове, а может, и еще где, и не один сезон. Или возьмет — это уж в новое время — да и напишет полтора десятка блестящих, опять-таки, рассказов.
Мне эти рассказы интересны еще и тем, что почти всех их персонажей я когда-то знал, а тех, кто жив и поныне, знаю тем более. Тут мне следовало бы вставить какое-нибудь этакое критическое замечание: де, автор грешит барочной отчасти метафоричностью или там витиеватостью стиля. Но стиль — это, как давно уже сказано, человек, а без метафоры, как тоже давно уже сказано, голо.
Один персонаж Андрея Платонова сказал когда-то: “без меня народ неполный”. Как выясняется, он такой, все-таки, не один, и слава Богу. Что до меня, я предпочел бы покинуть сей мир немного раньше Володьки — все-таки будет на кого это веселое место оставить. Почитайте, уверитесь сами.
Сергей Ильин
ЗАПИСКИ ПЬЮЩЕГО
ПРОВИНЦИАЛА
Вы насмешники, лишь бы только
насмеяться над провинциальными.
Н.В. Гоголь “Ревизор”
Сашка
Когда мой гениальный брат Юра наконец-то сделал окончательный матримониальный выбор, его возлюбленной оказалась юная учительница музыки Беба Гренадер. Гренадер — это не прозвище (Беба по меркам пятидесятых годов могла бы числиться в миниатюрных), а далеко не случайная фамилия ее двухметрового папаши Самуила Менахимовича, начальника отдела труда и зарплаты станкостроительного завода и по совместительству старосты местной синагоги. Папаша Гренадер не курил, не пил и вел талмудово-показательный образ жизни.
Большим позором этого большого человека была старшая дочь — восточная красавица Лия, в юности сбежавшая из дома с цыганским табором и вернувшаяся в семью с русским мужем Сашкой Маштаковым, бабником, художником и пьяницей, что для ортодоксального Гренадера было во сто крат хуже табора.
Сашке было лет тридцать пять, он прошел огонь и воду Отечественной войны и после всего этого с воодушевлением откликался на зов всех труб мирного времени. Прохожим, шедшим по улице навстречу улыбчивому Сашке, он казался неуловимо знакомым. Это было неудивительно — если его густые русые волосы не стричь месяца два, он был вылитый киноактер Жан Маре из трофейного фильма “Рюи Блаз”, ну, может быть, на голову пониже. В саратовской богеме, из которой Сашка не вылезал как с женой, так и без нее, так его и звали Сашка-Маре, уменьшительно — Самара.
Я уже пару лет как выполнял у старшего брата обязанности “разводящего” не в том блатном смысле, которое имеет это слово сейчас, а в прямом — бракоразводящем. Мой гениальный брат всем девушкам, с которыми у него были “отношения”, предлагал жениться. И когда наша мама в отчаянии заламывала руки и говорила мне со слезами: “Вова, твой брат опять сошел с ума, ты же видишь, что Лида (Оля, Стелла и т.д.) — шлюха!”, я не без половозрелого интереса шел разводить брата с очередной невестой при молчаливом непротивлении жениха. Поэтому с девушками Юры я традиционно и ненадолго знакомился почти одновременно с женихом. Аналогичный случай и свел меня последовательно с Бебой, Лией и Самарой еще до неожиданного подписания брачного контракта.
Сашке, старшему меня на целое (и не простое!) поколение, я, веселый и смазливый, уже потихонечку пьющий и совершенно непьянеющий (до поры до времени, а казалось — навсегда!), страшно понравился. Что касается взаимного чувства, то разве могло быть иначе? На вид мне было значительно больше, чем шестнадцать, а Сашке значительно меньше своих лет, так что в компании мы легко выдавали себя почти за ровесников, а молотить языком, веселя публику, я научился давно — от гениальных приятелей гениального брата.
До дружбы с Самарой я никогда не ходил в рестораны, и по возрасту, и, конечно, по отсутствию денег. Сашка, профессиональный художник-халтурщик, денег никогда не считал, даже когда их у него вовсе не было. Практически во всех питейно-развлекательных заведениях его знали, любили, верили в долг, и это отношение вскоре распространилось и на меня. Кроме того, Сашка пристраивал меня оплачиваемым подмалевщиком на все мыслимые халтуры, и я прилично наштыркался оформлять при помощи эпидиаскопа новые года, первые мая и седьмые ноября. Вы понимаете, когда у школьника девятого-десятого класса в кармане честно заработанные деньги, которые он может потратить на ресторан или на все что угодно, какие песни поет его не по годам окрепшая душа?
Итак, шла стремительная подготовка к свадьбе, которую решено было играть на поле невесты — у Гренадеров был свой дом, маленький, но явно больше двух наших комнат в коммуналке. О снятии ресторана или даже столовой перед кошерноедом Гренадером никто и не заикался. Мне было поручено достать (!) два ящика нарзана. Просто купить что-либо было еще светлым будущим.
Где родина нарзана? Конечно же, в одноименном магазине, расположенном на саратовском Бродвее — Кировском проспекте. Туда я и отправился перед закрытием, чтобы заговорить продавщицу, неограниченные возможности которой я предварительно оценил через окошко с улицы. Соблазнение прошло на редкость удачно, через пять минут мы были на “ты”, и моложавая хохотушка Катя отвела меня в бендежку, где я и переложил в свои авоськи прямо из пыльных ящиков сорок бутылок нарзана по 22 копейки за штуку без переплаты под туманные обещания интимной встречи под сенью ночи.
Свадьба, как и положено, началась первым тостом непьющего даже по этому случаю папаши Гренадера. Сашка на его глазах откупорил бутылку моего нарзана, налил полный бокал и передал тестю. Гренадер произнес подобающую речь и залпом осушил водичку. Что было дальше? Дальше Самуил так начал пророчить по-еврейски, что у русскоговорящей публики не возникло никаких сомнений, что святоверующий грязно матерится. Затем он двумя руками взял Самару за ворот и по-богатырски выкинул его из-за стола.
— Самуил Менахимович! Папа! За что? —возопил впервые невинный Сашка.
— Ты подло подлил мне водку, мерзавец! Вон из моего дома, паршивый гой!
В мгновение я схватил початую бутылку, плеснул в свой стакан и глотнул. Нарзан оказался чистой водкой!
Я вылез из-за стола, прибежал на кухню к униженному и оскорбленному Самаре, вытащил из ведра со снегом еще один нарзана, и, уже понимая, что в Катиной бендежке произошло невиновное вмешательство в чужое воровство, разлил бутылку в два стакана.
— Выпей подарочного нарзанчика, Самара, и успокойся.
Сашка отпил и остекленел.
— Вова! Это же “Московская особая”! Черт побери, и сколько же ты ее притащил?
— Два ящика, Сашенька, по 22 копейки за пол-литра, — потупив счастливый взор удачливого охотника, сказал я.
— Ну и хрен с ним, расистом, — намекая на тестево антирусское оскорбление, сказал Самара, — с таким запасом у нас с тобой вся жизнь впереди!
Это было правдой. Как я уже говорил, почувствовать себя настоящим мужчиной давали не только деньги в кармане, но и статус завсегдатая в местах, которые моя добропорядочная мама иначе как злачными не называла. У нее, с утра до ночи работавшей в конструкторском бюро оборонного завода и даже бравшей работу на дом (дома у стенки всегда стояла большая чертежная доска с кульманом, зачастую имевшая и другое применение — когда приезжали с ночевкой иногородние родственники, чертежную доску клали на ванну в огромной коммунальной ванной комнате, на нее стелили матрас, и получалось замечательное спальное место для меня, только там и имевшего возможность спать отдельно), было свое мнение о Сашке. Мама страшно боялась, что этот разгильдяй и наверняка бывший дезертир, находящийся в розыске под чужой фамилией, когда-нибудь затащит меня в кабак и научит пить, курить и воровать! Ах, мама-мама, как ты была близка к истине: я уже тогда не хотел стать ни инженером-конструктором, ни физиком-ядерщиком, ни даже простым советским человеком!
Балкон нашей квартиры, расположенной на втором этаже большого дома, выходил в огромный темный двор, где до позднего вечера на лавках лузгали семечки и распивали всякую дрянь и взрослые, и подростки, и блатные парни нашего двора, которые жили своей жизнью, “с фраерами не канали”, но обеспечивали одним своим присутствием полную безопасность всей мешпохе.
В духе времени мама выходила после наступления темноты на этот балкон и делала контрольный выкрик: “Вова, ты здесь?” “Здесь, мама!”, — откликался я. “Уже поздно, пора домой!” И так до победного конца.
Боковое окно бывшей бильярдной ресторана второй категории “Европа” выходило прямо на этот балкон, до которого было не более пяти метров, и именно у этого окна был МОЙ столик. Мы с Сашкой облюбовали его сразу, а после первого представления, которое я дал, столик освобождался для нас незамедлительно после прихода в “Европу” в любое время. Представьте себе душный темный летний вечер, все окна кабака открыты, слепой аккордеонист Валька задушевно поет “Танго дер нахт, о синьорина”, и вдруг слышится громкое:
— Вова, ты здесь?
Я кричу в окно:
— Здесь, мама!
— Уже поздно, пора домой!
И тишина, взрываемая диким хохотом полупьяной бильярдной. Я чопорно раскланиваюсь. Валька играет туш.
Если ты хочешь избавиться от порока, испей его полной чашей до отвращения.
Шла летняя сессия, и со своим закадычным дружком по университету Дядей-Вадей мы готовились к экзамену с ночи до утра. В девять пришел Сашка с балеткой (так назывался маленький спортивный чемоданчик, преобразованный временем в кейс), полностью забитой дешевым румынским шампанским “Царея” (3 рубля за один литр), а именно тремя баллонами.
Под плитку шоколада мы честно позавтракали, и Самара равноправно сбегал в магазин за ленчем. Второй завтрак перешел в третий, четвертый, пятый, шестой. Утилизировав ровно шесть балеток, три товарища пошли подышать свежим воздухом. Жаркое солнышко так подогрело содержимое наших желудков, что нас начало пучить, как воду от карбида кальция. Сначала мы дружно расстегнули ремни, потом ширинки, но образовавшейся окружности на расширявшуюся вселенную не хватало. Нас раздувало, как стратостат Усыскина. Веселье сменилось ужасом от аналогии с гибелью героя-комсомольца — если мы не взлетим, то наверняка лопнем! И мы кинулись в первую попавшуюся поликлинику с воплями SOS! Медперсонал, наблюдавший столь необычное физическое явление, покатился со смеху, но скорую бесплатную помощь оказал — каждый получил по горсти таблеток активированного угля. С рыганьем пучина отступила!
Не знаю, какие выводы из этого порока сделал ныне всемирный ученый Дядя-Вадя, но вот уже сорок лет я в рот не беру шампанского. С водки такого не бывает!
Когда сняли Хрущева, я вылетал в Москву по студенческому билету — 8 рублей в один конец и 25 рублей на расходы. На подходе к кассе я увидел, как из внутренних помещений вытаскивают пять портретов бывшего дорогого Никиты Сергеевича.
Портреты в хороших золоченых рамах, писанные маслом.
— Куда тащим, ребята? — поинтересовался я.
— А на склад, куда он уже на х… нужен! — сказали пьяные ребята. И тут я понял, что могу отплатить Самаре равноценным добром.
— Ребята, продайте мне Хруща, — предложил я как бы нехотя.
— Вождь, даже бывший, хорошей копейки стоит! — вступили в торг ребята.
— Пузырь за физию, — твердо заявил я цену.
За 20 рублей я через минуту приобрел всю коллекцию и, позабыв про Москву, на такси привез пыльные опальные парсуны в мастерскую к Сашке.
— Самара, мы миллионеры! Ты просто об этом не знаешь. — Сказал я и залился радостным смехом. Сашка посмотрел на меня как на идиота. Я продолжил свой высокопарный спич: — Маэстро, рад представиться, ваш импресарио и благодетель!
Сашка смотрел на меня уже как на клинического идиота.
— Александр, вы гений эпохи возрождения эпидиаскопа, но только мать родная — советская власть самим своим бессмысленным существованием духовно и материально обогащает талант. Все лики вождей проходят через цензуру — посмотри, пожалуйста, на жирные гербовые печати на задниках шедевров, изваянных суперхалтурщиками со спецразрешениями. Нет с нами глупого Никиты, но есть чудесные болванки под образы вечно не снимаемых вождей — Ленина, Маркса, Энгельса. Ты замазываешь позорную звезду Героя на пиджаке героя реабилитации и кукурузы, в творческом порыве подрисовываешь маслом усы и бороды соответствующего фасона и через час работы получаешь портреты заранее прошедших высочайшее разрешение вождей революции, свежие лики которых вновь скроют линялые обои из-под икон Хруща. Дай мне рублей двести, и я завалю тебя творчеством. А потом поделим приваловские миллионы пополам. Я тоже хочу стать миллионером!
И мы ими стали! Конечно, ненадолго — Самарина школа не позволяла копить богатства.
Постоянным напарником Сашки по “малярии” в подсобке кинотеатра “Победа” был седой и лохматый первородный диссидент-романтик Борис Яковлевич Ямпольский, который принципиально не брал денег от строя, упекшего его в 38-м на 18 лет лагерей ни за что ни про что с первого курса филфака, — жил он только на приработки, невносимые в платежную ведомость. Этакий “политвор в законе ”. Привлечение за тунеядство ему не грозило: Ямпольский был полностью реабилитирован, и отбытого срока ему хватало на совершение и более тяжких преступлений.
По зековской закалке он ничего не заносил на бумагу, но помнил наизусть ВСЕ! Когда Борис Яковлевич стал хорошим русским антисоветским писателем, я всерьез подозревал, что свои тексты он кому-то надиктовал, но точно не записывал.
Экс-зек непрерывно курил вонючие папиросы “Беломор”, водку с нами не пил, но просиживал общие застолья допоздна, участвуя в разговорах своими неисчислимыми лагерными историями про чекистов и троцкистов, которые по промежуточным итогам классовой борьбы голодовали на одном лесоповале, — на сих примерах я обучался естественным основам антисоветизма. Потом я их увидел в напечатанной форме, у Варлама Шаламова: “Не верь, не бойся, не проси!”
Однако лично Борису Яковлевичу я верил и удачно не просил и не боялся, согласно завету, в последующей жизни.
Сашка никогда не рассказывал о войне. На все мои вопросы он отсмеивался:
— Мемуары пишут коменданты и интенданты, им было на что посмотреть. А что я — сплю и воюю, воюю и сплю, все мемуары одно и то же. Скукота.
Мне было это странно и даже подозрительно — Сашка был хорошим рассказчиком всякого рода анекдотов и случаев из развеселой жизни. Неужто права мама-уберегательница? Ясность внес ряд последующих обстоятельств.
Сашкина жена, восточная красавица и шалава Лия, была концертмейстером в Государственной консерватории, поэтому классическую музыку Самара ненавидел чрез супружеское ложе. Но знал наизусть тогда еще полуподпольного Булата Окуджаву и, когда напевал: “Девочка плачет — шарик улетел, ее утешают — а шарик летит”, даже пускал слезу. Когда в самом начале шестидесятых с выездной редколлегией журнала “Юность” в наш город приехал сам молодой Булат, я впервые увидел и услышал его на концерте в студенческом клубе культуры. Уже знаменитый бард понравился мне всем — поджарый, коротко черноволосый.
Залысины только подчеркивали его природную высоколобость. Он был тих и умен.
Поздно ночью в день концерта мне позвонил Сашка:
— Вовка, помоги мне из одного места выбраться, рядом с тобой, а то я забурел!
Через десять минут я был в прокуренном до тумана номере гостиницы “Волга”, где обнаружил влюбленную парочку — Сашку и Булата, которые не пели песен и не читали стихов, а, по-детски слюняво обнимаясь на диване перед журнальным столиком, заваленным порожней тарой, утирали сопли, называли друг друга Булатик и Талисманчик и, не чокаясь, пили водку.
Это были не какие-нибудь друзья-однополчане, а родные братья по оружию, которых развело на двадцать лет только тяжелое ранение Булата! Так что музыкальные пристрастия Самары имели еще и глубоко личные исторические корни.
Где-то году в семидесятом, уже после того, как Сашка ушел из семьи и запил капитально, он сломал в автотранспортном происшествии правую руку, и сломал ее серьезно. Срасталась она долго и неправильно, работать как художник левой он не мог, сидел на страшной и непривычной для него мели и куда-то пропадал почти на полгода. Вдруг мне звонит наш общий знакомец и кричит отчаянно в трубку:
— Вовка, нашелся Самара, он в тюрьме за хищение, в понедельник — суд!
До понедельника меня к Сашке не пустили, и увидел я его только на скамье подсудимых. Он исхудал донельзя, как-то сморщился лицом, но зубы сверкали улыбкой — он все равно был Жаном Маре! Криминальная фабула была простейшей. Друзья, видя, как всерьез бедствует Сашка, человек одной-единственной профессии, устроили его на синекуру — вроде бы экспедитором на какой-то мясокомбинат. Обвинялся Самара в похищении то ли вагона бараньих полутушек, то ли полувагона бараньих тушек, которые, впрочем, найдены не были.
Показания Сашки на суде не отличались от данных на предварительном следствии: запил — может, украл, может, нет, не помню. Ни свидетелей, ни подельников на процессе не было. А был ворох каких-то бумаг, из которых будто и следовал факт хищения в особо крупном размере, за что прокурор потребовал ни много, ни мало — 12 лет строгого режима по расстрельной статье.
Но тут появился в какой-то гоголевской шинели адвокат, который по существу уголовного дела ничего не сказал, а вынул горсть медалей и орденских книжек. Он отобрал из этой кучи четыре, положил их в рядок на свой портфельчик и показал судьям. Это были солдатские ордена Славы. Самара, по-старорежимному, был полным Георгиевским кавалером! Официально этот набор равнялся Герою Советского Союза.
Суд удалился на совещание, и Сашку, на всякий случай, амнистировали по случаю двадцатипятилетия Победы.
Из зала суда мы пошли в “Европу”, сели за “мой” столик, заказали водку и закуску, и Сашка сказал “за войну”:
— Я воевал в батальонной разведке, ходил к немцам за “языками”, не пил и не курил все эти годы, потому что был из семьи кержаков-староверов. Первый раз, не поверишь, выпил в День Победы! Ни разу не был ранен, получил за это от ребят кличку “Талисман”. И знаешь, чему я от “языков” научился? Держать язык за зубами! А то бы я, Вовка, до суда и не дожил.
Я все понял и заказал еще бутылку водки: плачет старуха — а шарик улетел!
Во саду ли,
в огороде
О, лето красное, любил бы я тебя, когда б не пыль да зной, не комары да мухи, да летние трудовые семестры, воспетые в радостных комсомольских песнях типа: “Яростный строй гитар, яростный стройотряд!”
И хотя в ярости подступающей старости нет ничего ярче возвышающего обмана ушедшей молодости, миф о Карфагене должен быть разрушен!
Комсомольско-молодежный отряд по работе на полях засушливого Саратовского левобережья в честь трудолюбивого инсекта назывался “Муравей”, и самодеятельная песня о нем несколько приземляла высокий штиль:
Роет землю муравей,
Жарит жопу суховей,
Командир в штабной тиши
С начфином делит барыши.
Бум с БАМом и блядство братских ГЭС, отлакированные идеологические легенды комсомола, были логическим порождением гулаговской туфты и источником безнаказанной наживы сначала “властей НКВД”, а потом выращенных им на смену наглорожих комсомольских вожаков, в соответствии с табелью о рангах которых и шла дележка нескончаемого общака.
На первом курсе университета мы этого еще не знали. Нам хотелось дружить и быть вместе, мы уже поделились на разнополые пары и любили друг друга! Трех времен года на это не хватало. Ждали лета, веря в сказочные заработки бойцов стройотрядов. Самых крепких ребят нашей группы записали на курсы комбайнеров, и через две недели занятий мы получили удостоверения в соответствии с проявленным интеллектом. Я, к примеру, получил красный диплом “Помощник комбайнера”.
К месту своего назначения мы ехали вместе с другими романтиками целым поездом с цветами, гитарами, мамиными пирожками и запасом спиртного, неотъемлемой частью студенческого, как и общенародного, бытия.
За сутки путешествия я коренным образом переосмыслил цель и, выбросив в придорожную канаву сертификат помкомбайнерского качества, сошел с поезда тайным бойцом вышеназванного отряда “Муравей”, в списках которого не значился, но в них была любимая девушка, не расставаться с которой на всю оставшуюся жизнь я оконча-тельно решил в эту душную железнодорожную ночь.
Нас разместили в детских яслях. Поясняю — в д е т с к и х яслях! То есть кроваток больше метра в длину в спальных покоях и не предполагалось! Да что кроватки! Покушай — покакай! Но приспособление для второй части круговорота еды в природе в этом младенческом учреждении являло собой широкую дюймовую доску с отверстиями в два дюйма в соответствии с техникой безопасности подрастающего поколения. Попасть в них без промаха могла только жопа имени Вильгельма Телля. Таких волшебных стрелков в стройотряде не было, и сортирные дыры вскоре наглухо покрылись несмываемым позором. К счастью, первая часть кругооборота и не предполагала второй — еда нам изначально просто не выдавалась, что привело к дилемме: как выработать вторичный продукт при отсутствии первичного?
Рыба, на ловлю которой в местной речке мы наивно рассчитывали, там не водилась по причине ее полного удушения коровьим навозом с находившейся вверх по течению говна животноводческой фермы. Яровые еще не поспели, и с голодухи даже поднимался вопрос о поедании “подкопеночков”— пойманных в стогах прошлогодней соломы жирных полевых мышей, запеченных без хвостов на углях в собственном соку и известных старшим товарищам как рядовое блюдо послевоенной деревни. Однако юные девицы начали так визжать от одного этого предложения, что и нам, мужикам, оно не понравилось. Решили писать письмо на деревню дедушке-командиру, мол, Христом-богом тебя молим, возьми нас отседа!
Однако дедушку-командира отряда мы не только до письма, но и после, никогда вообще в лицо не видели и по Ф.И.О. не ведали. Работы, за которую полагались басенные деньги, — тоже. Единственно, с кем нас можно было сравнить, так это с американским спецназовцем, заброшенным в пустыню с тремя спичками и универсальной отмычкой в кармане.
И что у вас, ребята, в рюкзаках? И что же за отмычечка в заначке? Водочка — эдакая фомочка для загадочной русской души!
Этим ключиком местный алкаш по кличке Буратино открыл для нас чудесный вид на неохраняемое стойбище пекинских уток, которые у аборигенов в пищу не шли по причине устойчивого несварения желудка от однообразия пайка. Туземец честно рассказал и о сорока способах безоружной охоты на этих крякуш. Самым эффективным было неожиданное падение в неводоплавающее стадо и умыкание нерасторопных птичек, придавленных телом охотника. Так в нашем меню появились первые и вторые блюда. Жизнь постепенно стала налаживаться.
Но деньги? Те самые, которые в мечтах юных придурков уже предназначены были на покупку джинсов, плащей “болонья”, магнитофонов “Днепр-9”с двумя дорожками и платочка маме, — где их взять? Другим умом, кроме криминального, решить проблему было невозможно.
Утилизация! Вот было наше решение. И оно было принято на общем собрании единогласно. Так как я пребывал в отряде на таких же птичьих правах, как пекинские утки, мне было поручено ответственное задание — готовить последних к вареву и жареву. А именно ощипывать на чердаке студенческих яслей невинно убиенных, складируя их пушистый покров в выданные нам для спанья наматрасники, которые в детские кроватки все равно не лезли и высокой стопкой ждали достойного применения в сенях.
Во саду ли, в огороде
Поймали пекинца.
Ощипали пух да перья —
Будет на перинцу!
По предварительной калькуляции, исходя из базарной (ныне рыночной) стоимости, подушка из утиного пуха тянула на о-го-го, а перина — аж на о-го-го в квадрате! Утиная охота, таким образом, выводила нас на светлый путь сытой жизни! И я стал жить и работать в подполье, то есть на чердаке, делая свой первый бизнес на крови. Сначала приванивало, потом привык — деньги не пахнут!
Пока я без респиратора выполнял ответственное и секретное от руководства колхоза задание, объевшиеся утятиной коллеги стали обращать свои сытые взоры на тогда для некоторых неприкосновенную частную собственность. А именно на гусиное стадо управляющего отделением — местного латифундиста по этнообразующему имени “Иван Иваныч Иванов”! Он был невероятно толст и свежепьян, мы были худы и чаще трезвы, поэтому Иванов по определению был нашим врагом! За что и был репрессирован городскими партизанами.
Гусей Иванова никто не пас. Во-первых, аборигены были в курсе их презумпции, а во-вторых, вожак стада, осознавший свою номенклатурную принадлежность, шипел, а потом больно кусал даже бездомных собак, гармонично дополнявших облезлое местное население.
Мясистого вожака взяли наши отчаянные герои, взяли тихо, скрутив его гордую башку в обеденное время, когда колхозники в едином порыве были пьяны вусмерть. Праздник “Освобождения от труда имени Веры Засулич” был назначен на следующую вальпургиеву ночь после покушения. Для этого в близпьющий город имени первого справедливо казненного эсера Пугачева был отправлен десант во главе с коллегой Бобом Избалыковым, разбойного вида молодым громилой, который производил впечатление вооруженного холодным оружием даже в бане. Свое природное злодейство Избалыков доказал в первые голодные дни.
В поисках пищи они с коллегой Скибиным подрядились в качестве “дипломированных ветеринаров” делать прививки теляткам на колхозной ферме от моровой сибирской язвы. Первопричиной этой гуманитарной миссии было молоко отчужденных от деток коров, которое в виде обрата два бойца получали по бартеру. Огромный шприц дрожал в руке медбрата, когда баран Скибин не удержал теленка. С тех пор Сережа Скибин никогда уже не болел этой страшной болезнью!
К вечеру ходоки в обмен на пух и перья обеспечили тылы неподъемным фанерным чемоданом перцовки, крепкого алкогольного напитка, дешевле которого райпотребсоюз городка Пугачева не производил.
На маевку выезжали затемно, без спросу арендовав припаркованную к яслям облезлую еще с войны полуторку, заводилась которая железным крючком вне системы зажигания, протарахтели в ночи по бездорожью к первому водоему, встали на бивуак и разожгли пионерский костер — как для освещения, так и для приготовления ритуального блюда.
Покойного разрезали на мелкие части, зачерпнули из болотца, коим оказался водоем, ведро водицы и приступили к трапезе. Выпив полчемодана перцовки, начали закусывать содержимым ведерка. Варево оказалось с сюрпризом — каждый третий окорочок был лягушачьим, не сразу опознанным таковым не искушенными во француз-ской кухне гуляками. Не в меру брезгливым девицам в качестве антидота была предложена все та же перцовка, известная в народе как универсальное средство от кашля, сглаза и поноса.
С песнями про яростный стройотряд мы под утро вернулись на место дислокации. Там нас уже поджидал страдающий и жаждущий мести хозяин обезвожденного гусиного стада — латифундист Иван Иваныч Иванов в компании с участковым милиционером, в редко трезвом виде вершившим сельское правосудие. Сначала для протокола нас пересчитали по бумажке.
Оказалось, что не только двойной, но и тройной пересчет давал в результате одного лишнего! А им был внесписочный я! Принимать решение в окружении было под силу лишь опытным бойцам. Отслужившие в армии подельники загородили амбразуру своими телами и выпустили меня огородами в чисто поле, из которого открывался без-альтернативный путь — на вокзал!
Стою оплеванный в заплеванном вагоне и вдруг вижу — загружают в поезд синего комбайнера Ципоруху, моего коллегу по одноименным курсам! В одной руке бутылка, в другой свежевыстроганный самопальный костыль. Что такое?
Интервью было кратким — местный шофер, на автопилоте доставлявший героев-комбайнеров на деревенские посиделки, в пыли и сумерках залетел в такую колдобину, что еле стоявший в кузове боец стройотряда вылетел из кабриолета на двадцать метров вбок, умственно не пострадал, но на глазах уцелевших коллег посинел до неуз-наваемости. Пьяный местный фельдшер мог по опыту диагностировать только переход покраснения в посинение определяющей алкогольную эпидемию части тела — носа и выписал потому цветному чуду-юду направление в областную больницу на рентген синей кожи для научного объяснения злополучного феномена. Туда и следовал с неразлучной бутылкой мой попутчик.
Вот как чудно и счастливо для двух уродов, морального и физического, закончилась их бескорыстная комсомольская трудоэпопея:
И мы едем, и мы едем
Из дурмана,
От обмана,
Что он с запахом тайги!
Экзамен в телеграфном стиле
Доктор Ибрагим Имаев родился в бедной даргинской семье. Его папу звали Мамма-бабай, и прожил он две жизни. В первой юный бабай служил ротмистром в Дикой дивизии, нарубил шашкой кучу красноармейцев, бесславно проиграл эту нелепую Гражданскую войну и окопался вдали от мест сомнительной боевой славы. Здесь, по зову предков — кубачинских серебряных дел мастеров, он устроился скромным гравером в Службу быта и двадцать лет тщательно скрывал от правосудия свое контрреволюционное прошлое с отягчающими обстоятельствами.
С началом второй мировой войны началась вторая жизнь тайного кавалериста. Славные органы НКВД — ОГПУ добились столь очевидных успехов в защите СССР от врагов народа, что патриот Российской империи Мамма Имаев пошел добровольцем в недобитую им когда-то Красную Армию и честно отвоевал рядовым пехотинцем все четыре года. Посчитав, что заодно он отвоевал себе право на продолжение рода, ротмистр-пехотинец в пятьдесят лет женился и нарек своего первенца Ибрагимом, видимо рассчитывая восстановить таким образом все Ибрагимово колено.
Младенец рос в строгости, граничащей с аскетизмом: свинину в доме не ели, а бараниной и говядиной колхозники не торговали. От злоупотребления конно-пшенной диетой мальчик по вертикали не шел, но по уму и горизонтали оказался на высоте. Об этом свидетельствует следующее Ибрагимово изречение: “Меня легче перепрыгнуть, чем обойти!”
Овладев по настоянию отца почти кубачинской специальностью зубного техника по золотым коронкам, Ибрагим облысел, вставил себе из сэкономленного материала сверкающие протезы из драгметалла и жил весело и безбедно, сознательно шокируя население среднерусской равнины своей экзотической внешностью.
Но тут его позвала Родина-мать!Повестка в армию озадачила Ибрагима чисто технически: в кавалерию он пойти не мог — не уродился еще конь, который бы вынес на своем хребте такого богатыря, и не вырыт еще был такой окоп, в который бы поместился столь справный пехотинец! Кроме того, на бесшабашное дезертирство, на котором с угрозой членовредительства горским кинжалом настаивал военный пенсионер папа Мамма, достойный сын дважды патриота пойти не мог, так как генетически, как потомственный ювелир и зубной техник, боялся любой, даже условной, уголовной ответственности.
Поэтому в кругу близких друзей призывника было решено засунуть последнего в мединститут, так как от зубного техника до врача один шаг, а от врача до службы в армии — сто километров! Однако на этом, безусловно верном, пути стояла одна, но существенная преграда. Поступить в местный медицинский вуз без взятки было практически невозможно даже отпрыскам коренной национальности, а Ибрагиму Маммаевичу Имаеву куда уж там!
Надо сказать, что образовательный уровень нашего абитуриента был на недосягаемой для школьника высоте, о чем ведать не ведала экзаменационная комиссия. Но материальное в этом учреждении уже давно было выше духовного. И в ближнем круге был разработан и принят как руководство к действию тайный план “Стратегия и тактика бесплатного поступления гражданина СССР Имаева И.М. в самый блатной вуз”.
Стратегия и тактика состояла в том, что Ибрагим на время вступительных экзаменов перестает бриться и мыться, извлекает изо рта свою вызывающую челюсть и начинает шамкать до полной потери речи. Проделывается все это для того, чтобы не только произвести отвратное впечатление на чистоплюев из экзаменационной комиссии, но и для юридического права давать письменные показания на их устные вопросы. Ни вопросов, ни ответов умственно продвинутый Ибрагим не боялся по определению! И номер удался на славу!
Конфиденциальные источники из стана врага доносили о царившем там смятении и о рождении в генштабе мздоимцев подлого плана завалить наглого и вонючего горного козла на письменном экзамене по русскому языку и литературе.
Надо сказать, что экзамен этот был специально придуман для окончательного установления проходного балла и являлся той самой волшебной палкой, с помощью которой изгонялись злостные неплательщики взяток всех времен и народов. Специалисты-проверяльщики не только тщательно подчеркивали и считали орфографические и пунктуационные ошибки, но в случае необходимости, не задумываясь, переправляли букву “о письменное” на “а письменную” и ставили лишние запятые в середине слова.
Но на хитрую мускулис глятеус есть пенис с винтом!
Телеграфную ленту Боде ни Министерство связи, ни тем более Министерство высшего и среднего специального образования не отменяли. И поэтому стратегами и тактиками было приказано Мамаеву отродью писать сочинение на свободную тему печатными буквами от руки в телеграфном стиле!
Ибрагим выбрал из предложенного подходящий вариант — “Я буду стараться свободно и смело, правдиво и честно Отчизне служить!” (по стихотворным произведениям советских писателей).
Он начал цитатой из “Марша энтузиастов”:
квч МЫ РОЖДЕНЫ зпт ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ вск квч
И закончил строками Маяковского:
квч Я ЗНАЮ зпт ГОРОД БУДЕТ зпт Я ЗНАЮ зпт САДУ ЦВЕСТЬ зпт КОГДА ТАКИЕ ЛЮДИ В СТРАНЕ СОВЕТСКОЙ ЕСТЬ вск квч
Конфиденциальный источник из стана врага в непотребном состоянии алкогольного психоза ржал, как полковая лошадь из Дикой дивизии, валяясь рядом с праздничным стойлом и взахлеб с водкой рассказывая нам о том, что происходило в приемной комиссии.
Срочно вызванные по поводу этого правописательного криминала представители МВД, КГБ и прокуратуры ничем не смогли помочь вляпавшемуся в Мамаево семя начальству мединститута, и неплательщик редкой кавказской национальности получил первую в истории неправедных вступительных экзаменов в этот вуз “пятерку”!
На первую лекцию студент Ибрагим явился чисто одетым, чисто вымытым, чисто выбритым, добродушно сияя отполированными золотыми зубами.
Зло не было наказано, но справедливость восторжествовала!
Находка в Находке
Слава Логинов вовсе не страдал систематическими запоями. Он весело в них входил, творчески в них находился и радостно из них выходил.
Слава славно работал художественным руководителем студенческого клуба культуры практически на вольных хлебах, подрабатывая по родной специальности журналистикой, и профессионально комиковал на самодеятельной сцене, будучи от природы одаренным и в этом жанре всеми атрибутами: голосом, пластикой и удивительно живым некрасивым лицом. Благодаря последнему обстоятельству Слава ши-карно одевался и в трезвом виде с блеском разыгрывал из себя джентльмена, производя на провинциальных клубных девушек-студенток неизгладимое впечатление с далеко идущими последствиями.
Обещав девушке Геле пойти с ней в загс, Слава по пути зашел в запой, вернувшись из него с течением времени. Взяв меня свидетелем отложившегося бракосочетания, он явился к невесте. Там Слава с крокодиловыми слезами на причинно опухшей роже попросил извинения за столь неожиданную для обоих задержку гражданского акта, что, конечно, не должно помешать оставаться брачующимся как минимум товарищами. На что Геля, за это время променявшая девичью честь на девичью гордость, сказала:
— Гусь свинье не товарищ!
Слава ради красного словца легко жертвовал не только родителями, но и невестами и в мгновение разрушил не первую любовь окончательно и бесповоротно.
— Вот я, Вова, и в гуси попал, — сказал он, радуясь только что сочиненному каламбуру.
Все систематическое переходит в стереотип. Так и было со Славиными запоями: он уходил в них джентльменом, а возвращался всегда в униформе, состоящей из синей майки, солдатских галифе и домашних тапочек. В любое время года!
Запои происходили раз в квартал, и втечение двух недель Славу никто не искал. Кроме новых жен, которые по влюбленной наивности думали, что пил Слава из-за дурного характера жен предыдущих.
Сам процесс запоя Слава не помнил, но конечная стадия без денег, документов и одежды всегда была запоминающейся своей неповторимостью.
Например, Слава никогда не запивал в других городах — начало обязательно проходило в родном Саратове. А конечная стадия — везде.
Однажды Слава начал выходить из запоя на Павелецком вокзале Москвы, подзаснул от томления духа и тела и был разбужен милицейским нарядом прямо на платформе. Покоряясь судьбе, Слава в униформе прошагал в привокзальный участок и начал давать чистосердечные показания дознавателю. После ответов на фамилию, имя, отчество, год рождения и национальность наступила кульминация. На вопрос, где живешь, Слава честно ответил — в Саратове.
— Где в Саратове? — уточнил милиционер.
“Зачем этому москвичу нужны подробности? Ну, Бог с ним”, — подумал Слава и сказал:
— Да там, в Агафоновке!
— Адрес! — рявкнул дознаватель.
— Да зачем он тебе, без документов ведь не проверишь, — честно предупредил Слава.
— Еще как проверишь,— разозлился милиционер. — Сейчас сам покажешь!
И потащил Славу в патрульную машину.
“Что же я натворил, Боже ты мой! — ужаснулся Слава. — Действительно, на машине, из Москвы — в Агафоновку, уж не убийство ли, мама родная!”
Ехали долго. В теплом “уазике” Слава заснул и проснулся только тогда, когда растолкавший его милиционер спросил, показывая в окно на родной агафоновский ландшафт:
— Где твой дом-то, алкаш?
— Вот этот. Квартира номер 7, — упавшим голосом промямлил Слава.
— Ну, жди, проверю, — сказал конвоир и через пять минут вышел из дому со Славиной мамой.
Опытная мама, видимо, все объяснила милиционеру, оплатила ему транспортные услуги и как ни в чем не бывало отвела сыночка под белы рученьки домой.
— Мама, — давясь горячими щами, спросил блудный сын, — сколько же ты им заплатила?
— Десять рублей, балбес! — зло сказала мама.
— Из Москвы — за червонец?!
— От нашего вокзала, за 500 метров, сволочь!
— Да я же пил последний раз на Павелецком!
— А потом лег в тамбур саратовского поезда, откуда тебя на конечной остановке и сняли! Хорошо, что жив остался, мерзавец.
Да, но я что-то отвлекся. Сидим мы в клубе. Зима. Вечеряем под пузырек. Слава уже дней десять как пропал.
Вдруг приносят телеграмму:
“ПОДТВЕРДИТЕ ЛИЧНОСТЬ НЕИЗВЕСТНОГО ПРОНИКШЕГО ПОГРАНЗОНУ БЕЗ ДОКУМЕНТОВ тчк ОДЕТ СИНЮЮ МАЙКУ ГАЛИФЕ ТАПОЧКИ ВЫДАЕТ ЗА РАБОТНИКА КУЛЬТУРЫ ЛОГИНОВА СТАНИСЛАВА АНАТОЛЬЕВИЧА тчк НАЧАЛЬНИК ЛИНЕЙНОГО ОТДЕЛЕНИЯ МИЛИЦИИ ПОРТА НАХОДКА МАЙОР ТУРЛУПОВ”.
Комэск Сорокин
Заместитель секретаря партийного комитета Саратовского университета Юрий Иванович Денисов был настоящим русским барином — русоволосым, толстомордым и добродушным алкоголиком. Барином он был не простым, а наследственным по отцовской линии, — папаша до самой своей смерти от пьянства служил партии и народу в должности первого секретаря горкома. В доме делами партячейки общества управляла мама Юрия Ивановича, добрая женщина, барыня по мужу, а не по призванию. Юрий Иванович был баловнем судьбы, а не способностей, знал об этом и, надувая щеки на публике, с друзьями был самим собой — открытым и безудержным пьяницей. В партком он попал не случайно — руководство университета просто не нашло столь хорошему человеку с таким происхождением и совершенно лишним дипломом общего физика другого достойного места.
Но генетическая номенклатурность давала о себе знать и в застолье: предупреждая треволнения маменьки от задержки “на работе” (а пьянствовали, как правило, в самом безопасном месте — в парткоме), он всегда звонил ей по телефону:
— Мама, Юрий Иванович беспокоит. Не волнуйтесь. Я на работе!
Примерно четыре звонка до двух часов ночи. Маменька не удивлялась — при Сталине папенька “работал” до шести утра.
Юрий Иванович любил себя, друзей и народ с молодости, когда у него была бобровая шуба, а многочисленные дворники с рассвета убирали снег с тротуаров в огромные придорожные сугробы. Причем за зиму пешеходные тоннели достигали двухметровой высоты. Пьяненький юноша Юрий Иванович, входя под утро в зону действия знакомых дворников, распахивал жаркую шубу, ложился в белоснежный сугроб и тонким отчетливым голосом взывал:
— Люди, отнесите меня домой. Маменька заплатит!
И несли! Взявшись вчетвером за углы шубы! И получали свой целковый!
Я был примерно на семь-восемь лет моложе Юрия Ивановича, но знал его еще по школе, а как выяснилось впоследствии, в русском пьянстве не было и нет возрастной дискриминации. Познакомился близко я с Юрием Ивановичем по его второй, смежной с пьянством, специальности — по партийной работе. История нашего знакомства такова.
Я рос в замечательной семье “советских технических интеллигентов”, которые были слугами народа и жили как слуги, соответственно категории, в заводской коммунальной квартире. Коренные москвичи, эвакуированные в Саратов в начале войны, родители двадцать лет сидели на чемоданах в двух комнатах с пронумерованной управдомом Иваном Ивановичем мебелью и, как три сестры, мечтали о столице. Где, между прочим, за ними сохранялась “забронированная служебная жилплощадь” в виде пятнадцатиметровой комнаты на Автозаводской. Отец, как бы сейчас сказали — крупный хозяйственник, был замдиректора по науке и производству большого оборонного завода и, как и сам директор, бодро и с огоньком воплощал и перевоплощал все идиотские решения любимой партии и родного правительства.
В результате оплошно должность потерял, перевоплотился в другую, с нее был снят, из партии исключен, комнату в Москве “разбронировали” (то есть отобрали). Но в этой пиковой ситуации, как ни странно, был награжден приглашением в крупный подмосковный НИИ главным конструктором (кем он и был на самом деле) с предоставлением жилплощади в виде отдельной трехкомнатной квартиры площадью 36 кв.м в лесном поселке Лоза.
Если вы думаете, что название происходит от некоего вида лесного винограда, то вы заблуждаетесь: ЛОЗА — это аббревиатура “Лаборатория Опытного Завода”. Куда родители и уехали с семьей моего старшего брата, гениального охламона, достойного отдельного повествования.
Мне было двадцать лет, я был студентом третьего курса, уже достаточно подышал хрущевской свободой под соусом собственной молодости, и шанс пожить без родителей, да что там — в коммуналке — в общежитии! я не упустил.
Однако в деле было одно отягчающее обстоятельство — няня Саня.
Няня Саня Перфилова — горбатая мордовская девушка шестидесяти лет от роду — почти три десятилетия служила в нашей семье домработницей. Жила она все эти годы у нас, другого жилья у нее никогда не было, и в диких условиях проживания, в двух комнатах в квартире с соседями папа с мамой, я, брат с женой и ребенком, ей все-гда находилось место равноправного члена семьи.
Правда, в некоторых вопросах она была даже чуть-чуть равноправней — дети ее видели намного чаще родителей, и мама ревновала. Обиды, однако, всегда кончались одинаково. Мама делала из нижней губы сковородник и горько говорила: “Шура, если бы на вашем месте была другая женщина, то ее бы уже не было!”
Так вот, няню Саню в Лозе НЕ ПРОПИСЫВАЛИ!
Прописка! В нашем милицейском государстве она до сих пор заменяет всенародную дактилоскопию. Когда горячо любимой советской властью я был на всякий случай гнусно препровожден в места не столь отдаленные в виде тюремного изолятора, я осознал всю унизительность этой процедуры. Дело в том, что родимые остроги являются точной математической моделью всей советской системы, где вещи называют своими именами. И битье оловянными ложками по голой жопе новоприбывшего арестанта называется “прописка”!
Что делать? Вслед за великими предтечами Чернышевским и Лениным я задавался этим сакраментальным вопросом и не нашел ничего умнее, как подать в районный суд гражданский иск на секретный оборонный завод о нарушении конституционного права на жилище.
Тираны мира, а вместе с ними Европейский суд по правам человека, трепещите! Я выиграл этот районный суд!
Ну-ну, утрите слезы умиления. Через неделю суд областной отменил благородное определение первой инстанции, исходя из тех же аргументов.
Но тут явился карающий меч в образе ржавой шашки комэска Сорокина!
Зайдя однажды в разоряемый секретным заводом отчий дом, я застал картиночку, достойную пера! За обеденным столом, застеленным белоснежной парадной скатертью, за литром портвейна “Кавказ” под закусочку сидел малюсенький дряхлый орел в слинявшей до дыр гимнастерке с орденом Красного Знамени на птичьей груди. Он непрерывно верещал на каком-то каркающем (впоследствии оказавшимся командирским) языке, а непьющая старая девушка, зардевшись от счастья, влюбленно глядела в его пожухлые глаза!
Это был комэск Сорокин!
Уроженец села Стемас Симбирской губернии Ваня Сорокин, никчемный деревенский шалопай, сбежал от надвигающейся вместе с пузом невесты женитьбы в скакавшую мимо Чапаевскую дивизию, где сделал головокружительную карьеру. Когда с раной легендарный герой нырнул в бессмертие, Ваня уже командовал эскадроном (то есть был комэском) и состоял кандидатом в члены Всероссийской коммунистической партии (большевиков). Правда, это был пик Коммунизма его равнинного социального статуса.
Нынче поутру боевой пенсионер встретил на рынке свою горбатенькую землячку Шурку, узнал ее, был узнан взаимно, что неудивительно — я никогда не встречал (кроме как на картинках к сказкам Андерсена) такого игрушечного солдатика.
Не упустив возможности прильнуть к бьющему ключом первоисточнику идиотизма истории Родины, я сбегал еще за двумя “огнетушителями”. Через час мы были с комэском боевыми друзьями. Конечно, няня Саня уже поведала Ванечке все свои несчастья, и комэск, не выбирая выражений, честил троцкистов, продавших интересы простого народа за американские портки джинсы. Я поддержал боевого друга и предложил кровью написать письмо лично наркому юстиции Крыленке (правда, покойному), также боевому другу комэска. В абстрактном гуманистическом порыве я заменил чернила революции на красную тушь. Чушь, надиктованную мною, комэск подписал четырехзначным номером своего партбилета, и я тотчас отправил эту белиберду заказным письмом в Верховный суд СССР.
Пока я как живого оловянного солдатика водил комэска по местам своей боевой славы — многочисленным пивным и рюмочным, революционная целесообразность вновь победила правосудие, и мы получили ответ на наш кровный донос. В общем, законное решение облсуда было отменено, а оборонному заводу было окончательно и бесповоротно приказано предоставить жилплощадь по норме со всеми удобствами “заслуженному ветерану партии (?!) и труда рабочей Перфиловой Александре Степановне”.
Так комэском Сорокиным был нанесен предпоследний решительный удар по всем фомам, не верующим в направляющую и руководящую роль коммунистической партии большевиков!
Для нанесения последнего удара комэск замахнулся на святое.
— Володька, — прокаркал он мне, сидя за портвейном с селедочкой на новоселье у заслуженного ветерана няни Сани, — а чего тебе в партию не податься?
— Ты что, ополоумел, дядя Ваня? Во-первых, меня туда никто не возьмет, а во-вторых, ты же сам говоришь, что там одни говнюки и приспособленцы.
— Троцкистско-зиновьевская банда, — уточнил дядя Ваня.— Тылы их надо громить, тылы! Вот ты и пойдешь в самый гадюшник по моему личному заданию в разведку боем как проверенный беспартийный товарищ. Я тебе такую рекомендацию дам, что эти бухаринцы перед тобой в струнку вытянутся!
Уникальная перспектива вытягивания передо мной в струнку партайгеноссе захватила меня не на шутку. Ведь дядя Ваня не озоровал — рекомендация старого большевика приравнивалась в этом дурдоме к рекомендации обкома партии! Вот с этой самой индульгенцией я и явился на прием к Юрию Ивановичу.
Комэск в защитной гимнастерке в это время окончательно сводил с ума в предбаннике уже с первой минуты потерявшую рассудок секретаршу, на деле просто прикрывая плановый прорыв авангарда.
Я изложил свой ультиматум по незамедлительному членству в КПСС с предельной четкостью, держа в вытянутой руке сорокинский мандат, как Ленин фуражку.
Капитально засевший в трехмерном пространстве “ум, честь и совесть нашей эпохи” партийный физик, исходя из небезосновательного мнения обо мне как известном баламуте, покрутил указательным пальцем у виска и выслал меня на три буквы. Я повторил свои требования громко, так, чтобы услышал в засаде комэск.
И он ворвался! Для полной иллюзии победной кавалерийской атаки не хватало только вороного коня. Что творил дядя Ваня, описать в рамках нормативной лексики невозможно. Это была фанфарная музыка боя!
Забитый холодным оружием матерного слова партийный интеллигент Юрий Иванович стал терять сознание прямо на рабочем месте. Одной рукой легко удерживая маленького комэска, другой я вытащил из-за пазухи бутылку водки и истошно возопил:
— Юра! — Я первый и последний раз назвал Юрия Ивановича забытым именем его детства. — Юрий Иванович! Это шутка! Я не хочу в партию! Я просто хотел тебя познакомить с настоящим, живым героем Гражданской войны! И выпить за перекличку поколений!
Дальше все было хорошо. А потом все герои повествования умерли. Комэск Сорокин и няня Саня от старости и болезней, а Юрий Иванович в расцвете лет. Его ослабленное алкоголем большое и доброе сердце разорвалось в тот момент, когда, как обычно, утром опохмеляясь, он достал из потаенного места заначенную чекушку, трясущейся рукой перелил содержимое в граненый стакан, залпом выпил… и упал замертво.
Любящая супруга, спасая Юрия Ивановича от беспробудного пьянства, без оповещения потребителя вылила из бутылочки водку и наполнила ее чистой водой!
Привычный мир разорвался, и трещина прошла через его сердце. К переменам Юрий Иванович не был готов.
Путешествие в Арзрум
Имеретинский “сиятельный князь” Нугзар Абашидзе в голом виде не казался голым. Это была черношерстная десятипудовая горилла с не присущей этому редкому примату осанкой бывшего солиста детского танцевального ансамбля Зестафонского дворца пионеров. Тщательно пробрив щеки и крылья носа, князь надевал белоснежную сорочку под костюм любимого цвета “электрик”, открывал шлюзы своего природного обаяния и выходил в общество.
Общество князь делил на два пересекающихся множества — просто друзья и друзья по работе. Если с первым подмножеством все понятно, то по второму даю пояснения: Нугзар был цеховиком и работать по тяжелой статье Уголовного кодекса “Частное предпринимательство” с недругами не мог из-за угрозы лишения единственного, что князь любил в жизни, — свободы!
Его представления о ней были вполне марксистскими — материя первична, сознание вторично, поэтому, тратив на развлечения немереные деньги, Нугзар никогда не напивался до бессознательного состояния, был стражем порядка в любом беспорядке и выносил на себе всю тяжесть сломленных алкоголем собутыльников. Это был подлинный чемпион круглосуточного застолья и рекордсмен мира под оливками!
Он стал моим другом сразу после короткого знакомства и остался таковым навсегда.
— Ебал Гордеевич! Вот наш столик! — раскатистым баритоном позвал входящего в зал человека сидящий позади меня жгучий брюнет в костюме “электрик”.
Мы были в ресторане с дамами, и нам резала слух ненормативная лексика. Я обернулся и сказал весело улыбавшемуся кавказцу:
— Как вам не стыдно, здесь же дамы!
— Вы, наверное, имеете в виду кавказского товарища Мамедова? Ебал Гордеевич, — обратился Нугзар к подошедшему собутыльнику, — предъявите, пожалуйста, гражданину свой паспорт для открытого показа этим высококультурным женщинам, которые, к сожалению, не знают не только наших горских обычаев, но и наших гордых имен!
В паспорте действительно оказалось произнесенное вслух имя и отчество! Все дружно засмеялись, и наши столики сами собой сдвинулись воедино. На прощание мы обменялись телефонами.
Шли годы застоя и застолья. Нугзар рыскал по европейской части державы в поисках честных друзей, с которыми было бы можно безнаказанно воровать лимонную кислоту — стратегический продукт для фальсификации фруктово-ягодного сока. Но большинство цеховиков-соковиков уже сидели на воде, и бедный (в основном значении этого слова) князь решил отсидеться тоже, но не за решеткой, а в славном городе Краснодаре с женой, детьми, тестем и тещей, — более убедительного алиби у очарованного наживой странника и не могло быть!
В грусти полной дни проходили, ночи казались исчадием тьмы. Но настоящий друг всегда придет на помощь! По первому зову я с физкультурником-культуристом Левой Циркулем вылетел на выручку узнику семьи и нечистой совести в не по-зимнему солнечный город Краснодар.
Экстренной помощи сопутствовали уважительные обстоятельства — моя жена с детьми уехали на школьные каникулы к родственникам в Москву, и я мог на всякий случай скрыть от любимой свое недолгое отсутствие.
Для приличия всласть попив домашнего вина и попев староказачьих песен с въедливым старикашкой-тестем, три товарища на старом “жигуленке” решили совершить короткое путешествие туда и обратно по местам недавно открывшейся боевой славы пятирежды Героя Советского Союза генсека Л.И.Брежнева — на Малую землю курортного городка-героя Новороссийска. И только!
Но до этого я успел стать нудистской легендой Кубани. Остановились мы с Циркулем в гостинице “Мотель”, и рано утром в день отъезда князь в сопровождении местного авторитета — седого “международного вора” на пенсии Котэ появился в нашем номере на первом этаже. Котэ с подачи князя охранял на общественных началах наш покой.
— Бандитский город этот Краснодар, — пугал нас для этого Нугзар, — мой тесть, не абрек, а старый пердун, и тот в сундуке казацкую шашку держит!
Котэ по специальности владел двумя европейскими и всеми закавказскими языками, Нугзар был выпускником Плехановской академии, мы с культуристом Левой — университетчики, поэтому иного разговора, как о доминантах, у нас и не могло состояться.
Итак, насколько же главенствующая идея превалирует в обыденной жизни над стереотипами поведения? Спорили мы под свежее пиво. Я отстаивал с таранькой на устах всеобщность сего утверждения, грузины упрекали меня в чопорной академичности. На ярком бытовом примере я взялся доказать свою правоту:
— Через пятьдесят шагов по коридору, в холле за высокой стойкой сидят, администраторы, презирающие не могущих дать достойную взятку приезжих, сидящих и стоящих в том же холле в ожидании чуда размещения. Их мысли и поведение обращены только друг на друга, окружающая жизнь их вовсе не окружает — они доминантны в моем понимании, и я на пари сто к одному сейчас вам это докажу!
Пари тотчас было заключено — бутылка пива с двоих грузин против пяти ящиков с моей стороны. Я разделся до носков без трусов, то есть практически догола, вышел из комнаты, на глазах размещающихся подошел к стойке, извинился, спросил, когда можно расплатиться за номер, получил скучающий ответ и при полном оцепене-нии присутствующих вернулся к ошалевшим спорщикам, даже не успев покрыться от вестибюльного холода мурашками. Князь вскричал в восхищении:
— Котэ, батоно, как нужно еще лучше знать предмет, чтобы так отлично сдавать по нему экзамены! Ты, наверное, подумал, что мой друг Валодия — цинический хулиган, а он кандидат математических наук, профессор, и это — его доминанта! Он всего Пушкина наизусть знает, — польстил мне Нугзар, — а в Арзрум не путешествовал, а? Стыдно, Валодия, ой как стыдно!
— Но Арзрум — это в Армении! Ты же грузинский патриот, у вас с армянами война в анекдотах нескончаемая!
— Я не такой културный товарищ, как ты и Лева, всего Пушкина не до конца читал, но в этой книжке — все про Грузию, и с правильной точки зрения великого русского человека. Поехали, генацвали, уже недалеко, по пушкинским местам — все не покажу, но хаши покушаем, а?
Нашей первой остановкой был погранпост на въезде в винодельческий совхоз “Абрау-Дюрсо”, на мое удивление давящий лозу прямо на Черноморской границе Родины. Видимо, из-за кромешной темноты пограничники приняли врученную им трехрублевку за официальный пропуск и запустили честную компанию в запретную зону.
В Абрау мы тотчас нашли замдиректора Тенгиза, быстро отдегустировали слабоалкогольную продукцию, а уже под утро остановились на базаре поселка Лазоревское, где в этот ранний час бойкой торговли не было. Преждевременно явившийся с мандариновым товаром похмельный инвалид сразу же после нашего отказа приобрести у него за бутылку оптом мешок даров субтропиков поднял дикий скандал по приписываемому нам кавказскому национальному признаку. Буйство слов сопровождалось прицельным мандаринометанием.
Смиренный Нугзар для успокоения нервного инвалида забрал у него мешок раздора, повесил на недосягаемую для остальных участников драмы верхушку забора и только сказал: — Дед, знаешь лиса и виноград? Будет — козел и мандарины! — как к нему на плечи прямо через забор перемахнул вооруженный настоящим пистолетом гражданин в штатском, через десять минут после нашего ареста оказавшийся начальником местного угрозыска капитаном Балыченко. В надевании наручников ему ловко ассистировал стажер-практикант Мансур.
Доставленные в участок за нарушение общественного порядка, мы были обысканы. В результате чего на столе капитана оказались наши носовые платки и кучка денег, в основном принадлежавшая замдиректора Тенгизу.
Начальник угро на носовые платки не обращал никакого внимания, а князю сразу сказал, что его фотография на паспорте принадлежит другому человеку. И был по-своему прав — за двое суток у небритого Нугзара на носу выросла такая густая щетина, что он не только не был похож на человека с паспорта, но не был похож на человека вообще!
Напряжение возросло, когда капитан предложил поместить лже-Абашидзе в камеру на трое суток для выяснения личности. Я испугался, что за столь продолжительное время наш друг обрастет щетиной так, что запрос о нем уйдет в Сухумский обезьяний заповедник, его там, конечно, опознают и из клетки для высших приматов уже никогда не выпустят на радость любознательных детишек. После такого достоверного прогноза сыщик задумался и еще раз не обратил никакого внимания на мятые носовые платки.
Я понял намек и предложил взятку. Капитан взялся за оружие и гневно сказал, что знает, как постоять за честь мундира, и князя-самозванца отведут в камеру уже вместе со мной. И вновь скользнул взглядом мимо платков. Я пошел ва-банк:
— Товарищ капитан! Может, скоротаем оставшееся до заключения время, сыграв в шмен-де-фер (азартная игра в угадайку на деньгах — зажимаешь в кулаке купюру и предлагаешь противнику назвать любые порядковые цифры из номера банкноты, у кого сумма больше — тот и выиграл)? Последнее желание перед казнью, дай Бог, хоть в этом повезет.
Балыченко согласился, я взял со стола четвертак, капитан сделал заказ, я, не глядя на купюру, поздравил его с выигрышем. Так, не беря взяток, угро заработало сто рублей и, вернув носовые платки, остаток денег и документы, вступило с нами в неформальные отношения.
— Мансур, — сказал начальник, — купи на выигрыш водки и забрось вещдок в воронок. Мы с друзьями едем на природу!
Мерзкий туман покрывал поросшие густым репейником поэтиче-ские отроги Кавказского хребта на окраине города-курорта Лазоревское. А вещдоком оказался мешок помятых мандаринов бойкого инвалида. Не было лишь стакана.
— Меня здесь каждая собака уважает, — сказал Балыченко и побежал в крайнюю хату.
Через минуту он оттуда выбежал, но не один, — колотя его палкой по башке, следом бежала женщина в черном и кричала:
— Сына посадил, мент поганый, тебе мало, сволочь, еще и стакан просишь!
Вмазали из горла под конфискованный источник неприятностей и, отправив взявшего на себя основной материальный и гастрономический удар винодела Тенгиза на легкую дегустационную работу по месту жительства, продолжили путешествие в Арзрум.
В гостинице “Сухуми” мы заполнили анкету, где в строке “Цель приезда” я привычно написал — “Плановая дефлорация населения”. Нугзар взглянул на шпаргалку через мое плечо и осуждающе сказал:
— Валодия, я знаю это плохое слово, а ты не знаешь абхазцев — по местным обычаям нам или отрежут яйца, или заставят жениться!
— Ты уже женат, так что самое страшное из наказаний тебе не грозит, — успокоил я друга, — эту чепуху никто и никогда не читает, проверено жизнью! А выглядит солидно.
Однако администратором оказалась бывшая медсестра, и нам срочно пришлось исправлять “опечатку”, заменив противодевственное “Ф” на гражданско-оборонное “Х”.
Утром нас ждал перед гостиницей небольшой эскорт черных “Волг” под командованием родного брата Нугзара Заура, тоже сиятельного имеретинского князя и тоже цеховика. Брат Заур был в расцвете своей коммерческой славы, сорил деньгами, не зная, что жестокий меч Немезиды уже занесен над ним со стороны Географического общества при Академии наук СССР.
Дело в том, что изделие брата “Сок барбариса” пользовался огромной популярностью у населения, несмотря на десятикратное отличие в цене от такой же бурды — “Сока яблочного”, что вызывало понятную злобу конкурентов. Уголовное дело, возникшее по этой причине, никак не подкреплялось биохимической экспертизой — не зря Заур тоже был выпускником Плехановской академии, но с красным дипломом.
Для подозреваемого в мошенничестве брата документом, решившим дело, была справка упомянутого научного учреждения, которой всезнающие паганели и обеспечили обвинительный вердикт: если со всех кустарников семейства барбарисовых в Северном полушарии (в Южном он не произрастает) собрать годовой урожай и выжать из него все соки, то получится величина, ровно в сто раз меньшая объема сомнительной продукции, представленной на экспертизу!
— С самим Гейдаром Алиевым говорил, деньги предлагал, смеется старая лиса: мало даешь, конфискацию назначу — все отдашь! — переживал позор православный князь, по недомыслию и жадности совершивший преступление в коварном басурманском Азербайджане.
И старшего князя посадили, и с полной конфискацией! Сдержал слово член Политбюро!
А младший князь горько плакал:
— Денги никогда не считал, витязь в шкуре! Но посевную площадь почему не считал, а? О семье, детях, голодном брате подумал, а? Где мне столько лимонной кислоты взять, чтобы Зурико на свободу выкупить, а?
Но и это, и то случилось позже. А тогда на черных лимузинах мы резво продвигались к Тбилиси с ежедневными перерывами на грузинское гостеприимство, в результате которого я наконец-то узнал, почему, в отличие от трезвых после многочасовых возлияний хозяев, пьяным был только один я (культурист Лева в отчетное время принимал анаболики и качал трицепсы).
— Слушай, Валодия, — сказал однажды мне Нугзар, — нельзя все время на тостующего смотреть, кроме него за столом и другие порядочные люди сидят, ждут очереди. Когда тамада говорит тост за родителей, за детей — все пьют! Когда тостующий берет слово — один пьет. Раньше один, а теперь — всегда вместе с тобой! Удивляются грузинские товарищи, как ты до сих пор не умер, а?
В Тбилиси, поспешно придя в себя в воспетых Александром Сергеевичем тифлисских банях, мы как раз успели на семейный праздник к самому старшему сиятельному брату, директору гастронома Джемалу, уважаемому человеку, — исполнился год со дня смерти его любимой жены. За столом собрались одни мужчины, человек пятьдесят, многочисленные женщины в трауре только подносили вино и еду — и то и другое человек на пятьсот.
За полночь о юбилее забыли и перешли к политике. Маленький, толстый и лысый патриот поднял тост за самого знаменитого грузина — товарища Иосифа Виссарионовича Джугашвили! Все встали — я нет. Я не хотел пить за гада и пользовался безнаказанностью, обеспеченной братской княжеской дружиной. Толстый провокатор ткнул в меня пальцем:
— Не будешь пить? Пачему?
— Слушай, если твоего дедушку расстреляли, а бабушку посадили, ты бы пил?
— Сосо не расстреливал, Лаврентий расстреливал! Будешь пить?
— Сначала за шаха Аббаса выпей, потом я за Сталина, так на так!
Иранского шаха Аббаса, средневековой целью которого было полное истребление грузин, в солнечной республике знали все от мала до велика. Тенгиз, так звали собутыльника, бросился на меня с ножом, его перехватили, провели сепаратные мирные переговоры, чего-то наболтали обо мне, да так, что на кухне тем самым кинжалом, который должен был проткнуть мое политизированное сердце, мы с Тенгизом поочередно порезали каждому основание большого пальца левой руки, слили кровь в бокал с вином, разлили его пополам, выпили и стали кровными братьями.
Фамилия моего единственного кровного родственника — Китовани, тогда он был только что выпущенным из тюрьмы уголовником, а потом — силовым министром правительства Звиада Гамсахурдия. В эту пору Нугзар выслал мне справку на бланке Министерства обороны независимой Грузии, каллиграфически написанной твердую рукой бывшего тюремного художника: “Дана Глейзери Валодии в том, что как кровному брату, ему обеспечивается бэзпрэпятственный проезд по всей стране. Министр Китовани”.
Наступило долгожданное расставание в Тбилисском аэропорту. Еле достав билеты на редкий рейс Тбилиси — Саратов, мы распивали на посошок домашнее кахетинское вино. Грузины всеми доступными средствами боролись за отделение от метрополии и объявили посадку на грузинском языке.
Нугзар в это время со слезами на глазах произносил прощальный тост, и ему не было никакого дела до шума мегафона. В результате мы с Левой опоздали на самолет, но не это было ужасным — трагедия заключалась в том, что я обещал ровно в завтрашний день встретить на вокзале в Саратове свою жену с детьми, возвращающихся из столицы со школьных каникул и ни сном, ни духом не знавших о разгульном отсутствии папаши.
Единственно правильное решение было принято мгновенно — мы вылетаем в Москву, успеваем сесть на поезд, в котором едет семья, а там что-нибудь придумаем на месте. Так и сделали. Еле успели на отходящий экспресс, я в изнеможении свалился на койку, а Леву, как непьющего спортсмена, отправил посмотреть, в каком вагоне едет жена с детишками. Циркуль явился в недоумении — семьи он не нашел.
Мы проснулись, когда состав уже прибыл в пункт назначения, вышли из вагона последними, и тут:
— Приехали, вот и Арзрум, — трусливо хихикая, сказал Лева, показывая трясущимся пальцем на мою жену, детей, на коробки и картонки, сиротливо ожидающие встречающего папу!
Как все спортсмены, односторонне развитый культурист пробежал по составу только в одну сторону, сделав неправомочное обобщение на другую.
Радость встречи была взаимной. Я еще долго не рассказывал жене о тайном путешествии в Арзрум.
Знамение
В приснопамятные времена застойного веселья я пребывал в столице в никому не нужной служебной командировке и в коридоре Мин-образа встретил голодного коллегу Соколова, очкастого и мощевидного аспиранта молодого и перспективного ученого Димы Трубецкова, близкого друга и однокашника моего гениального брата Юры. Сам брат Юра жил неподалеку — в полутора часах езды на электричке, в рабочем поселке Лоза, на окраине славного городка Загорска, бывшего и будущего Сергиева Посада, и вместе с нашим отцом, потомственным агрономом, держал огород. Так что на обильный подножный корм в их гостеприимном доме всегда можно было рассчитывать. Стояла душная июльская жара, денег ни у меня, ни у коллеги Соколова уже не было, а жрать хотелось. Именно на этом веском основании мы “зайцами” и прибыли александровской быстрой электричкой на станцию Загорск.
Нас поразило, что на далеко не конечной остановке на платформу вывалил весь поезд. И оказалось, не случайно! Был не просто июль, а 18 июля — Сергиев День, важнейший после Рождества и Пасхи православный праздник у градообразующей Троице-Сергиевой Лавры, местоблюдения Святейшего Патриарха Всея Руси Алексия. Куда и пер христианский люд на торжественное стояние.
Коллега Соколов от природы был и, собственно, прирабатывал самодеятельным художником и фотографом и всегда таскал за собой аппарат “Зенит” с целью увековечивания неожиданных великих событий, коими испокон двадцатому веку полнилась наша необъятная на это родина. Посему переход голодающих Поволжья к месту едения был временно отложен для наблюдения за местом блюдения.
На центральной площади Лавры, посередь церквей и часовен, лицом к патриаршей ризнице тихо и благо стояла в ожидании чудесного явления старца тысячеголовая толпа верующих, маловерующих и неверующих. Говорю об этом столь категорично, так как двух неверующих из этой толпы я знал точно. Ни я, ни коллега Соколов не были, ни крещеными христианами, ни сектантами-пятидесятниками, ни даже вольнодумцами-шестидесятниками, а были просто наглыми, молодыми, голодными и любопытными. Пока фотохудожник выбирал подходящую точку для производства съемок как узкого, так и широкого плана, народ безмолвствовал. Мастер моментальной фиксации быстротекущей жизни выбрал ракурс на перилах Трапезной, где с трудом, этакой цаплей, устроился на выступающей уголком первой балясине. Вторая нога на столь малой площадке не уместилась и инвалидно болталась на ветру.
Причиной добровольно созданной трудности был некий спор, подобающий случаю, о взаимоотношениях толпы и личности. В качестве наглядного примера я вспомнил рассказ молодого ученого Трубецкова о его незабываемом участии в студенческие годы в ХIV съезде комсомола. А именно ту, потрясшую исключительно самоорганизованного юношу часть, когда в президиуме съезда неожиданно появились все члены другого президиума, поглавнее — ЦК КПСС во главе с “Дорогим Никитой Сергеевичем Хрущевым. Ура!”. Истерическое ликование толпы регламентированно поддерживалось подставными ваньками, которые из разных “неожиданных” мест истошно орали поставленными голосами: “Слава родной коммунистической партии!!!” и другие несложные славословия в тот момент, когда вставшая в едином порыве толпа делегатов устало присаживалась на свои места. Со слов потрясенного Трубецкова, эта магия ора продолжалась около часа, и одна беременная комсомолка, попавшая на сборище то ли по недосмотру, то ли по специальной квоте, забилась в преждевременных родах и, якобы, публично родила в фойе Колонного зала Дома союзов сильно недоношенного, но чудесно здорового, пузатого и абсолютно лысого малыша. По этой причине, а может, по другой, по уверениям рассказчика, младенца тут же дружно нарекли “дорогой Никитка Сергеевич” и вручили именной комсомольский билет со значком. Опять же якобы, а не наверняка, отсутствующего на фойевых октябринах мужа пресвятой комсомолицы совершенно случайно тоже величали Сережей!
Но в конец ошарашен и морально убит беспартийный и сдержанный в эмоциях будущий ученый был вовсе не этим, а тем, что неожиданно обнаружил самого себя орущим вслед за ваньками здравицы в честь всех многочленов главного президиума. Столь непредусмотренная потеря невинности в процессе группового идеологического изнасилования еще долго мучила ночами бывшего делегата кошмарными эротическими сновидениями про плешивых младенцев обоего пола с комсомольскими значками на развевающихся пеленках.
Я заверил коллегу Соколова, что я — выше толпы и если она бухнется на колени (к чему явно шло), то я Лотом застыну над нею. И пусть фотолюбитель это запечатлеет для назидания родным и близким, включая потомков. Так и произошло.
Когда под звон колоколов служки в красивых парчовых рясах вытащили престарелого Пресвятейшего под мышки из ризницы вручную (папамобилей еще не изобрели), толпа-таки рухнула оземь. А я — нет. Я так гордо и одиноко позировал в объектив, изображая ведущего Клуба путешественников на лежбище тюленей, что последующее не углядел никто, кроме фотокорреспондента, — надвигаемый прямо на меня святейший был слеп по состоянию здоровья, а несущим его служкам по службе было явно не до меня. Хотя я ошибаюсь, свидетель был. Но о нем — потом.
Итак, держу скалозубую американскую улыбку до ушей, глазки щурю — жду, когда птичка вылетит. А она вылетает вовсе не из камеры, а с небес. Большая синяя птица — мой голубь сизокрылый. Пикирует прямо на меня, на бреющем полете открывает бомболюк и сбрасывает на объект тонну жидкого помета в сероводородном эквиваленте. Вся публика — в лежку, а я над ней — во всем белом!
Знаете, почему цапля на одной ноге стоит? А потому, что если и ее подогнет, то в болото свалится! Так и рухнула с балясины в толпу моя смешливая цапля с “Зенитом”. Потому и получился последний архивный фотокадр прицельного пометометания смазанным. А я по молодой несдержанности захохотал до упаду в прямом смысле и очутился задом вверх среди прихожан и сочувствующих. Как Дима Трубецков на комсомольском съезде. Оглушенные регламентированным малиновым звоном со всех колоколен коленопреклоненные делегаты православного съезда точно так же не обратили никакого внимания на мое грехопадение — мало ли на папертях юродивых!
А черный монах, который сзади в дверях часовни стоял, все видел, в серебряном кувшине водицы (упаси, Господи, не той ли самой?) мне подал для омовения и говорит:
— Нехристь, что ли?
— Даже еврей, — отвечаю.
— Это Господь наш всемилостивый душу твою заблудшую с небес благословил. Креститься тебе надобно, сын мой, после Святаго Знамения.
И я бы, ей-Богу, крестился, но больно очередь большая была и очень жрать хотелось. И мы с охромевшим коллегой Соколовым алчно продолжили атеистическое путешествие к братову огороду.
Политехнический, политехнический
В пору моей молодости ходил в университете такой дискриминационный анекдот: “В мясном отделе гастронома на прилавке лежат мозги двух сортов — мозги математика по 3 рубля и мозги историка по 33 рубля кило. С виду одинаковые. Покупатель интересуется: почему такая разница? Продавец поясняет, сколько голов историков надо забить, чтобы этот килограмм наковырять”.
Почему на этом прилавке не было мозгов политехников, я понял только тогда, когда начал с ними работать.
Мой старший товарищ по пьянкам и гулянкам, сам профессор и сын профессора Алик Кац (не путать с другими носителями этой самой распространенной после Иванова-Петрова-Сидорова фамилии в г Саратове), после завоевания мною в боях ученой степени пригласил молодого кандидата наук доцентом на свою кафедру в Политехнический институт.
Предложение было заманчивым по двум причинам. Первая — это значительное повышение в зарплате, а вторая — еще более значительное ее повышение на сказочных условиях: Кац чужими, то бишь государственными, деньгами платит мне столько и еще полстолька за научную работу, в которой я не буду принимать никакого участия. Принципиальный отказ работать головой на оборону вовсе не был проявлением моего пацифизма или тайного служения мировой закулисе, а следовал из полного и окончательного разочарования в надобности оной как таковой.
В последнем я убедился на примере тягомотной попытки по молодости и горячности использовать на практике результаты своих исследований, которые, по самым скромным подсчетам, экономили Родине миллионы, но не давали ни рубля заинтересованным не в этом чиновникам оборонных министерств. Вот почему на самом деле я и согласился уйти из университета.
После достижения принципиальной договоренности с работодателем я высказал сомнение в самой возможности моего прохождения в должность, а именно как ректор Политеха, известный всему городу юдофоб, согласится еще на одного еврея на кафедре Альберта Каца? Не по дипломам наивный баловень судьбы, которого взяли в Политех из оборонного НИИ только из-за катастрофической нехватки в этой богадельне докторов наук, и не по какой другой причине, в горячке заорал:
— Спорим на бутылку, что Анатолию Ивановичу нужны кадры, а не чистота расы, сионист пархатый! Пиши заявление, заполни листок учета кадров, и я лично пойду к ректору!
Так и сделали. После визита Кац явился ко мне взъерошенный, как мокрая кошка: ему отказали по прочтении учетного листка. Однако несостоявшийся антирасист за так сдаваться не хотел:
— Понимаешь, в чем дело? Я же беру тебя доцентом по кафедре высшей математики, а твое базовое образование — физика! А ты все свое — еврей, еврей! Прошли эти времена!
Тут взорвался уже я:
— Спорим пять к одному, что я еврей, а ты — осел! Ну, ладно-ладно, не осел, а карась-интернационалист. Доказываю. Я срочно переписываю учетный листок, оставляя все, как было, меняя только “еврей” на “русский”. Ты же через неделю идешь к своему русопяту, как будто вышел на новенького!
И снова Кац явился с визита как мокрая кошка:
— Ты выиграл пари. Эта сволочь посмотрела на анкету и сказала: “Вот это другое дело — нам в Политехническом не нужны эти задроченные математики, эту науку в силу нашей специфики должен читать именно неяйцеголовый ученый!” Но как ты изменишь пятую графу в куче документов, если он бьет не по роже, а по паспорту?
— Это не твоя забота, — гордо сказал я. И я знал, что говорю!
Через три дня мой родственник, художник-халтурщик Сашка, используя только ему известные ядохимикаты и колонковую кисточку с двумя волосками, сделал из меня документально чистого русского парня, и я был принят в Политехнический! Так я покончил с врожденным пороком иудаизма и почти два десятилетия работал в арийском тылу, читая с эстрады вопиющий в пустыне курс политехнической высшей математики.
Отличие этой “математики” от “математики вообще” заключается в том, что в политехнических вузах фундаментальных наук не изучают, а до мозолей на заднице зубрят справочники, созданные всем предыдущим человечеством! Местная поговорка “Сдал сопромат — женись!” абсолютно жизненна: сопромат — это самый толстый справочник в мире, если не считать таковым Британскую энциклопедию!
С неожиданным изобретением в 1943 году компьютера в пику привычной логарифмической линейке надобность во всех технических справочниках постепенно, но верно отпала — консоли и шпиндели считаются с той поры простым нажатием кнопки, что, безусловно, должно было привести к естественному отмиранию политехнических атавизмов. Но только не в нашей стране мира, счастья и непроизводительного труда. На радость армады патриотических толкователей справочников.
На кафедре физики и математики работали, естественно, выпускники университетов, хотя осетрина и не была первой свежести. Другие кафедры, а с ними и факультеты, почему-то носили названия из трех букв — ТМС, ПГС, МПС, ГТС и т.д. и т.п. Дешифровать эти аббревиатурные абракадабры не брался тогда и не берусь сейчас. (Между прочим, название популярной телепередачи КВН родом из политехнического института!)
Звоню коллеге по внутреннему телефону, в ответ:
— Заведующий кафедрой Козлов слушает!
— Это кафедра КПК?
— Нет, МХП. А что это за кафедра КПК?
— Кафедра политехнических козлов, как я понял из вашего четкого ответа.
Деканом нашего факультета ТХВ была пожилая красивая тетка, конечно, профессор и доктор каких-то трехбуквенных наук. Она, подобно американцу Гудийру, который тридцать лет подмешивал в каучук всякую пакость, пока случайно не насыпал в него серу и не стал знаменитым изобретателем вулканизированной резины, чего-то подливала в полимеры, каждый раз получая новый (а какой же еще?) материал. Это были постоянные научные достижения, которые публиковались в соответствующем трехбуквенном журнале. Вы не поверите, но у тетки было до ста “научных” публикаций в год! За это тетку уважали и ценили коллеги. Ведь на кафедрах, где навинчивали гайки на болты, такого интеллектуального раздолья не было!
Абитуриенты в богадельню набивались с самых дальних окраин тогда еще необъятной родины. По-русски они не только не писали, но и не говорили. На математике, как раз наоборот, четко читали именно по-русски. Например, “икс” и “игрек” называли “хе” и “у”, а над “зет” надолго задумывались.
Засилье некоренных национальностей было на нечистую руку членам приемной комиссии, так как только эти, с трудом проползающие могли быть источниками наличных поступлений в застойно недоборном вузе. В отместку басурманы регулярно срывали текущие занятия пятиразовым намазом, и перед этим атавизмом и партия, и комсомол были бессильны.
Кац собрал преподавателей и конфиденциально сообщил им о тайном решении парткома и ректората, по которому всем, всем, всем следует заняться активной агитацией местных школьников-десятиклассников на подачу заявлений в наш замечательный институт. Кто будет увиливать, тот будет строго наказан летней ссылкой в руководители студотрядов.
Во избежание неминуемого возмездия я на следующий же день зашел в незаметную школу № 38 по соседству с моим домом. Завуч долго возражала, но я подарил ей одеколон и был допущен в выпускной класс. Моя пламенная речь закончилась поголовным согласием ребят учиться только в нашем институте. С двадцатью пятью лично подписанными заявлениями я вышел в лидеры агитпропа и стал живым примером четкого выполнения поручений парткома и ректората.
Однако в окончательном списке абитуриентов не оказалось ни одного выпускника школы № 38. Кац вызвал меня на разборку. Я клятвенно подтвердил, что все заявления подлинные, и попросил к барьеру ответственного секретаря приемной комиссии, благо тоже сотрудника нашей кафедры. На вопрос, в чем же дело, ответственный секретарь честно ответил, что все двадцать пять выпускников приходили вместе с родителями, но в приеме документов им было отказано, так как школа № 38 вовсе не средняя, а десятилетка для умственно отсталых детей. Кац, как всегда, начал было тихо орать, но быстро успокоился и сказал глубокомысленную гадость:
— А ведь мы не знаем, не такие ли школы в дальних аулах и кишлаках ежегодно транспортируют нам учебный контингент?
…Отставной полковник, секретарь парторганизации и наш доцент, вдовый дядя Федя нашел свое второе счастье не где-нибудь на средневолжской равнине, а в горной кавказской стране Сванетии. Многонациональный состав учащихся стал сильно укрепляться лучшими представителями малочисленного, но гордого народа. Под лозунгом “Пролетарии всех сван, соединяйтесь под дядей Федей!” абреки и кунаки стали бодро скупать зачеты и экзамены. За бесплатно это проделывал только, я и из принципиальных соображений, а именно: за все годы служения политехническим идолам я не поставил ни одного “неуда»! Поэтому все каникулы у меня начинались на месяц раньше других более строгих преподавателей, нещадно и неоднократно все лето обрывавших “хвосты” у ими же затравленных безнадежных двоечников.
Дядя Федя был тоже принципиалом и не мог позволить нарушения неумолимого закона гор — если он всем платит калым за “племянников”, то исключений быть не может!
— Вениаминыч, — сказал мне в углу вождь диаспоры, — по 400 рублей за Анзора и Гиви тебя устроит?
— Конечно, дядя Федя, только надо оформить этот платеж документально.
— Ты что, умом тронулся, ведь это же взятка!
— Правильно, дядя Федя, а я взяток не беру. Поэтому сделай денежный взнос в сумме 800 рублей в местное отделение Фонда Мира, принеси мне квитанцию, и Гиви с Анзором сделают еще один шаг по извилистой горной тропе высшего образования.
Три дня секретарь партии мучился сомнениями, а на четвертый дунул, плюнул, заплатил и представил мне квитанцию. Так с моей помощью дело мира во всем мире снова сильно восторжествовало.
Расовое отличие дядя Фединой родни от местного населения привело к неожиданному этнографическому парадоксу.
В местной, а потом и в центральной прессе появились сенсационные сообщения о снежном человеке в городе Энгельсе (именно в этом пригороде Саратова и находился наш факультет).
Многочисленные свидетели описывали появление в зимних предутренних сумерках бегущего вприпрыжку огромного, голого, поросшего шерстью йети-йети. Я громко смеялся, так как лично знал этого снежного человека! Им был хевсур Буба Абвгдзе, двухметровое чудовище с пятого курса. Как обычно, муж вернулся из командировки, и Буба традиционно выпрыгнул в окно в одном презервативе. Воля к жизни и волосяной покров на теле позволяли чудовищу выдержать любой мороз, но ноги, точнее ступни, единственное место, не покрытое шерстью, продиктовали ту смесь рыси и галопа, которой Буба и смутил суеверных аборигенов, когда вилял переулками по сугробам на пути в родное и холодное, как Сванетия, студенческое общежитие.
…Как в любой казарме, раз и навсегда утвержденные правила неукоснительно соблюдались в Политехническом. Когда пришло время избирать меня доцентом на ученом совете, мне было предложено подписать характеристику “треугольником” — администрацией, профкомом и парткомом.
Почетный вольноотпущенник дядя Федя честно в углу предупредил меня о том, что есть “мнение” характеристику мою не подписывать в связи с занятой мною позицией не отличаться от коллектива только в совместных пьянках. Поэтому я заготовил правообразующий документ за подписью не “треугольника”, а “отрезка”, вычеркнув автограф партии, в которой я никогда не состоял и устава ее гарнизонной службы не придерживался.
Поднялся тихий шум — вполне логичный поступок оказался для политехников беспрецедентным. Кац велел мне не вые… , а выпутываться. Что я и сделал. Собрав папочку необходимых документов и будучи проездом в Москве, я записался на прием к академику Виноградову, известному математику, трижды Герою соцтруда и одновре-менно начальнику математического ведомства в ВАКе — высшей аттестационной комиссии при Совмине СССР.
После шутовской беседы с высокообразованными референтами я незамедлительно предстал перед глазами действительного статского советника. Чисто математическая идея конформного отображения треугольника в отрезок привела академика в телячий восторг, и он на бланке ВАКа написал мне свой домашний телефон, подписавшись под ним крючком с расшифровкой с просьбой позвонить ему по окончании комедии. С этой бумажкой я и появился у завороженного новинками начертательной геометрии Каца.
— Теперь действуй, Алик! Главный инквизитор Московии отпускает твои грехи! — сказал я торжественно и утомленно.
— Как ты попал к корифею? — поразился воспрянувший духом Кац.
Я не стал перегружать друга, а только шепнул ему на ухо, что светило — мой родной дядя по двоюродной сестре матери и чтобы он об этом никому не говорил. Альберт не послушал меня и на первой же встрече с ректором поведал ему чужую семейную тайну. Доцентом кафедры высшей математики, несмотря на пресловутый отрезок, я был избран пожизненно и единогласно.
Вообще-то, единогласие в этом заведении было напрямую связано с единоначалием. Этот самый ректор (конечно же, доктор теплоизоляционных наук) был бессменным градоначальником города Глупова, и население его страшилось, а значит, уважало.
Когда я вернулся еще не реабилитированным из мест предварительного заключения, где пробыл изгнанником два долгих месяца, не года, и в день счастливого освобождения из-под стражи в зале суда на доследование похудевшим и наголо стриженным явился на свою лекцию согласно расписанию, коллеги попрятались в шоке. С нар — на пару! Без ректорского благословения? Ату его, Каина, ату!
Друг Алик с поля боя тактично и стратегично бежал и позвонил мне вечером домой по телефону:
— Володька, я рад тебя видеть на свободе!
— Видеть или слышать, гражданин начальник?
— Не придирайся к словам, а лучше скажи, что мне делать? Анатолий Иванович в гневе!
— Ну, он в гневе, а ты — в говне? Так, что ли?
— А где же? Он строго-настрого сказал, чтобы и духа твоего в институте не было. Хотя ты знаешь, что никаких законных оснований для твоего увольнения нет.
— И для твоего тоже. Так что не тужи и не тужься, и тогда нам будет хорошо вместе. И по отдельности.
На следующее утро перед лекцией меня зажал в любимом темном углу партийный секретарь дядя Федя:
— Вениаминыч, дружище, надо что-то делать. Положение аховое, народ в напряжении, партком должен отреагировать.
— На что, Петрович?
— Как на что? Ты же из тюрьмы явился, а дыма без огня не бывает. Может, ты временно отпущен под подписку.
— Дядя Федя, да у нас полстраны с энтузиазмом строит коммунизм до тюрь-мы, в тюрьме и после тюрьмы! Как в песне-то поется — сегодня ты, а завтра я! Чего тебе от меня надо?
— Не хочешь по-хорошему, тогда передаю тебе официальный вызов на разбор твоего персонального дела в партийный комитет!
— Петрович, да я не коммунист, что мне у вас на ячейке делать, я даже устава не читал. Вы что, меня в большевики сначала принять хотите? Для укрепления ее уголовных рядов?
— Не оскорбляй меня, я все же член партии!
— Федя, знай, что для партии — ты член, а для меня ты — х…! И никому об этой очевидности не рассказывай, а то засмеют.
Чтобы не быть голословным, я не отходя от кассы тотчас заключил в преподавательской пари с шестью коллегами, что партполковник не вынесет груза военной тайны и Мальчиш-Кибальчиш примет меры. Через десять минут в зал ожидания ворвался пионер Алька:
— Тебе что, уголовщины мало, на политику нарываешься?
— В чем дело, Альберт Маркович?
— В чем дело? Ты зачем Петровича х… партии обозвал?
Взрыв хохота снял напряжение. Честно заработанных трех литров хватило на начало тематического банкета по картине народного художника СССР Б.Иогансона “Допрос коммуниста”. Беспартийный, между прочим, Кац, как всегда, принял в обсуждении соцреалистического шедевра достойное участие.
Уволили меня по сокращению штатов, а через полгода по суду восстановили с выплатой всех денег за незаконное отстранение от труда. Хотя от труда я не отстранялся: зная конечный результат и ожидаемые денежные поступления, быстро выстроил на берегу Волги чудесную дачу с баней. Где за пьянством с другими злостными парильщиками и дождался неминуемой реабилитации за отсутствием состава преступления.
За это время кафедра Каца естественным образом разделилась, и мой курс лекций попал на отпочковавшуюся с другим названием — кафедра высшей математики. А восстановили-то меня на прежнее место — к другу Альберту, на кафедру физики!
Я потребовал неукоснительного выполнения решения суда — читать высшую математику на кафедре физики, что было, конечно же, совковым абсурдом, а не судебной ошибкой. Но я так хорошо отпарился от жизненных невзгод и впечатлений, что отказаться от с неба упавшего веселья не мог.
Еще два месяца я, не работая, получал зарплату, отправляя ежедневно на адрес института отпечатанный на ксероксе в ста экземплярах жалостливый текст: “Прошу привести в исполнение приговор суда о чтении мной лекций по высшей математике на кафедре физики. Доцент Глейзер”.
Наконец, дело сдвинулось с мертвой точки, и мне домой звонит сама секретарша ректора!
— Товарищ Глейзер, Анатолий Иванович может принять вас по личному делу!
— По чьему личному делу?
— По вашему, о восстановлении в прежней должности.
— А я на нее и не рвусь, мне и так хорошо — солдат спит, а служба идет. Вы передайте, пожалуйста, товарищу Андрющенке, что мое общественное дело уже давно стало его личным, а я принимаю в любое время. Все и вся. Я вам писал. Чего же боле? И вы — пишите и обрящете!
И я таки получил письмо за подписью ректора: “Передать, в соответствии с решением суда, курс лекций по высшей математике, читаемый доцентом Глейзером В.В., с кафедры высшей математики на кафедру технической физики. Доценту Глейзеру В.В. незамедлительно приступить к выполнению текущих трудовых обязанностей”.
Не верите, а я еще десять лет все это проделывал. Пока не уволился по собственному желанию стать бизнесменом.
Но что я все время о себе, любимом! За народ надо радеть, скорбеть о потомках, бродящих в потемках. Об отцах и детях, и кто за кого в ответе. Все-таки удивительно, что интеллигентные папы и мамы, отправляющие своих отпрысков в Политех, не интересуются: а что же это такое? Хотя простой перевод на русский самого названия говорит все: “много навыков (приемов)”! И больше ничего. Наука не предполагается!
Поэтому ученые степени в этой конторе изначально смешны — доктор строительных навыков или кандидат токарных приемов. А как известно, в нашей стране лучше лома нет приема! Вот и ломятся народные умельцы по простоте душевной в академики навык-наук.
Так, небеспричинно, в будние дни наш Политехнический напоминал разворошенный муравейник: профессора, доценты, ассистенты, лаборанты и вахтеры в руках, карманах и багажниках тащили с кафедр все, что не было монументально отлито в металле или бетоне. Они изобретательно ваяли из утиля предметы домашнего и садово-огородного уюта, поэтому фундаменты их дачных домиков чем-то напоминали электромоторы, а столы, стулья, окна и двери — контуры лабораторных верстаков. В этой кулибинской ползуновщине был и позитивный элемент — в институте естественным образом поддерживалась убогая монастырская чистота, радующая зоркий глаз мини-стерских комиссий и делегаций дружественных политехнических заведений.
А вот и конец анекдота: “Покупатель спрашивает:
— А из политехников у вас ничего нет?
А вежливый продавец отвечает:
— А это добро — напротив, в магазине “Хозтовары”, отдел “Умелые руки”. Недорого”.
Гаудеамус игитур!
Вместо послесловия:
фамилия и отчество
Мой дедушка Мирон умер, когда мне было пять лет, но мне кажется, что помню его огромные усы с торчащими концами, которыми он щекотал меня, держа над головой. То, что дед был человек с биографией, я узнал значительно позже и порциями. Дурное общество, в котором дедушка прожил последние сорок лет жизни, не позволяло гулять по его анкете из соображений безопасности движения по пересеченной крест-накрест местности. А житие полусвятого Мирона было весьма поучительным.
Начнем с того, что среднестатистический киевский мещанин Меер Давидович Глейзер был русским патриотом, добровольно, без отеческого благословения пошедшим на русско-японскую войну и в рядах 19-го Сибирского стрелкового полка в звании старшего унтер-офицера “участвовал в сражениях с неприятелем и был награжден знаком отличия Военного Ордена 4-й степени за № 3960”. С 1913 года эта награда стала называться Георгиевским крестом.
Странные они все-таки типы — царские жиды города Киева! Отец семейства в соответствии с фамилией (“глейзер” на идиш — стекольщик) торговал стеклом и фаянсом. Старший сын окончил консерваторию в Вене по классу скрипки. Младший, выпускник коммерческого училища, почему-то основал вместе с поляком Мицкявичюсом-Капсукасом компартию Литвы, за что и стал председателем Центробанка Украины. Дочь — выпускница Женевского университета. А средний, Меер-Мирон, продолжал оставаться великодержавным патриотом и опять же добровольцем участвовал в войне русско-германской, получил там первый обер-офицерский чин и второй крест, после чего угодил в плен.
Но офицерский плен времен Первой мировой войны кое в чем отличался от войны последующей — прапорщик Глейзер, будучи в заточении, получил очное высшее агротехническое образование и вернулся на сильно изменившуюся родину дипломированным агрономом. Со своим пленно-фронтовым другом и однокашником по германскому политехникуму поручиком Арамом Варжапетовым он купил в крымском поселке Саки землю и организовал сельхозколонию, которая к Году Великого Перелома через сталинское колено снабжала своей продукцией десяток городов.
Кто был умней, еврей или армянин, история умалчивает, но после “головокружения от успехов” оба с полуострова бежали, да так, что органы их даже не покарали за преступное тайное самораскулачивание.
В Москве, благодаря протекции сестрички — доктора медицины и главного акушера Кремлевской больницы Мириам Давыдовны (в семье все называли ее Мирамидочкой), — беглый агроном устроился незаметным экспедитором в Минздрав и построил в Заветах Ильича (подмосковный поселок с явно недопонятым далеким от ленинизма дедушкой названием) на выращенные на скудной крымской земле золотые червонцы дачу, на которой до финской кампании с ранней весны до глубокой осени проживали многочисленные дедовы родственники.
В роковом сороковом он, приехав на электричке в заснеженный дачный поселок, обнаружил вокруг своего детища огромный зеленый забор, на котором сияла свежей белой краской надпись: “Военный объект. Вход строго запрещен!” Мирный Мирон, герой двух войн, в сражениях с невидимым неприятелем не участвовал и с оче-видными бандитами в аннексии и контрибуции давно не играл, поэтому, смахнув прощальную мужскую слезу, покорно ретировался в глубокий тыл своего же врага. Да разве докажешь красным, что черное — это не белое!
Так двухэтажная дедушкина избушка на крымских ножках с полгектара волшебного леса стала госдачей наркома Клима Ворошилова, почти беззаветного борца с антисоветской линией Маннергейма. Почти — потому, что главный завет Ильича — грабь награбленное, чтоб кто был с ничем, тот станет со всем, — был припевом ежеутренней партийной песни, из которой и полслова не выкинешь!
В качестве достойной своего времени и строя компенсации за неполную конфискацию бывшего царского прапорщика и советского нэпмана, дважды георгиевского кавалера и дипломированного австро-германского агронома Меера-Мирона Давидовича Глейзера опять не арестовали. Так он и жил еще 10 лет счастливым и нерепрессированным со все понимающей бабушкой Цилей в их крошечной коммунальной минздравовской квартирке на улице Неглинной дверь в дверь напротив бывших Сандуновских бань. Бывало, съездит на электричке к зеленому забору, нарубит свежих березовых веток, свяжет веничек, купит по пути шкалик — и в баньку! Что еще незаметному старичку нужно?
А вот мужа сестрички Мирамидочки Александра Григорьевича Будневича репрессировали дважды. Когда его непосредственного начальника Серго Орджоникидзе, на которого дядя Саша работал замнаркома по черной металлургии, застрелили товарищи по партии и борьбе прямо в служебном кабинете, старый большевик и подполь-щик Будневич, не дожидаясь очевидной мясорубки, по дедушкиной наводке смылся в город Саки, где и устроился на дедовой же явке сборщиком черного вторсырья.
Дали ему через два года десятку по нетяжелому обвинению — за дискредитацию звания бывшего замнаркома, которую он честно отработал в Озерлаге от звонка до звонка.
Как настоящий верующий коммунист он, поверив в свое освобождение, был взят тепленьким на Ленинградском вокзале столицы непосредственно в момент встречальных объятий с женой и детьми и чуть ли не на платформе получил повторную десятку по более тяжелому обвинению — за недачу показаний по бесконечному делу все того же невинно убиенного Орджоникидзе.
Освободили бывшего замнаркома в первую же кампанию по показательной реабилитации самых глупых врагов народа в 1954-м, еще почти культоличностном году. И я долго слушал от несгибаемого орджоникидзевца занимательные истории о своем собственном “чудесном грузине”:
— Однажды на личном поезде наркома мы ехали с инспекцией в Ростов-на-Дону и поссорились всерьез по одному производственному вопросу. Горячий Серго стоп-краном остановил поезд, выбросил меня из вагона и помчался на юг. Вокруг была заснеженная и безлюдная Сальская степь, и единственным путем, который куда-нибудь вел, был железнодорожный. По нему-то я и шагал часа два в пиджаке, пока не послышался паровозный гудок и поезд наркома задним ходом не поровнялся со мной. Григорий Константинович спрыгнул с площадки с буркой в руках, смеясь, завернул меня в теплую овчину и сказал: “Ну, остыл, спорщик? Пойдем ко мне в купе, чайку горячего выпьем, коньячком закусим!”. А был бы на его месте паскуда Гришка Зиновьев — не вернулся бы, сволочь!
Писателю Рыбакову дядя Саша, наверное, нарассказывал значительно больше, поэтому в знаменитых “Детях Арбата” я признал в замнаркома Буткевиче не по эпохе наивного прототипа.
Мой папаша Веничка правила азартной игры не на жизнь, а на смерть с партией и правительством усвоил со счастливого трудового детства, и честная запись в трудовой книжке, что с четырнадцати лет он работал трактористом в сельхозкоммуне “Арамир” (угадайте несложную аббревиатуру!), позволила ему поступить сначала на рабфак, а потом и закончить Высшее техническое училище им. Баумана.
Когда в 1937 году громили Первый московский подшипниковый завод, где он в 25 лет уже был начальником производства, его заодно вовсе не расстреляли вместе с директором Юсимом и двумя десятками врагов народа, а как человека с безупречной трудовой биографией и племянника мирно умиравшего в Доме ветеранов революции основателя компартии Литвы только разок (и на всю оставшуюся жизнь) сломали нос и поставили на вид за связь с врагами народа. Беспартийный и более родственный агроном в папашиной биографии не очень проглядывался.
Эвакуировав в первые месяцы войны родной завод в тыловую глушь, в Саратов, папенька дважды уходил на фронт и столько же раз возвращался укреплять оборону, что придавало ему жизненных сил и окончилось моим внеплановым зачатием под грохот канонады — в ночь любви немцы бомбили Саратов безбожно.
Первые неприятности у папеньки носили явно выраженный медицинский характер — его вместе с остальными руководящими евреями выкинули с работы по “делу врачей”, которые зачем-то “умертвили” членов политбюро тт. Жданова и Щербакова по заданию американской разведки “Джойнт”. То, что руководящие евреи из папашиного окружения были пациентами, а не врачами, рассматривалось как отягчающее обстоятельство.
И хотя меньше чем через полгода лучший друг оставшихся врачей и нетронутых железнодорожников, главный сценарист этого и других детективов сдох как паршивая собака, запертый в бронированном чулане своего госпоместья, и дело уцелевших медработников-вредителей закрыли, папашу не восстановили на прежней должности главного инженера, а отправили искупать вину тоже главным инженером, но уже машинно-тракторной станции в село Галахово Екатериновского района Саратовской области.
Остроумный папаша, что-то помнящий с допетлюровского детства об основах иудаизма (во время очередного погрома добрые православные соседи крестили, на всякий случай, горбоносого сына героя империалистической войны), говорил, что теперь он Дважды Еврей Советского Союза — по паспорту и по Галахе («Галаха” — это жесточайшие законы, расписывающие всю жизнь религиозных евреев от рождения до смерти).
Но по жизни отец был типичным среднерусским пьяницей-застольщиком, компании с которым не чурался никто.
Пчеловод Арсентий, который почти бескорыстно пользовал папашу медовухой (самогоном убойной силы, пить который можно с удовольствием до самого упаду), приговаривал:
— Что за имечко — Винамин? Наверно, правильно — Витамин, Витя по нашему! А с Витем — все путем: выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!
Пьянство у лже-Витька находилось в непримиримом противоречии с чадолюбием, поэтому мама приняла единственно правильное решение — чтобы не прерывать свой рабочий стаж, она отправила на деревню к Веничке двух детей с няней, оставив за муженьком право свободного выбора: или позорить своей пьяной рожей ухоженных няней сынков-отличников, или умерить свой порочный пыл!
Щуряток бросили в реку!
Завидуйте, Тема и Никита! Мое детство было лучше вашего! Может, и у вас был свой конь, но мой, с неслучайной кличкой Однококий, был моим другом утром и вечером, а днем у меня, десятилетнего шалопая, был еще один друг — железный конь, американский мотоцикл с коляской “Харлей-Дэвидсон” на залатанном резиновом ходу! Пятьдесят миль в час по спидометру на грунтовом галаховском бездорожье. Редкие, как инопланетяне, гаишники приветствовали бесправного малолетку под козырек напутственными словами “Физкульт-кювет!”, чего в результате и дождались без серьезных последствий для юного мотогонщика.
Однококого коня я поил и мыл мочалкой на собственном озере, которое пряталось в камышах в ста шагах от нашего просторного бревенчатого дома, а мой старший брат Юра там же обе зорьки промышленно отстреливал водоплавающую дикую курицу лысуху, яйценоскость которой не угрожала занесению в Красную Книгу. И как-то в утреннем тумане этот Соколиный Глаз, стреляя на шум, засандалил заряд мелкой дроби в мокрые крупы Однококому и мне.
Наше дикое совместное ржанье эхом растеклось по оврагу, когда разузданный Сивка-бурка вынес непривязанного седока на равнину, взбрыкнув, сбросил его через голову оземь и встал передо мною, как лист перед травою, сохранив мне жизнь.
Няня Саня обожженной иголкой выковыряла из моих пыльных ягодиц восемнадцать дробинок, в отличие от Однококого, к лоснящейся здоровьем, несмотря на шрапнельное ранение, подхвостовой части которого никто не осмелился подойти. Большой Белый Брат лишился после мокрого дела главного атрибута вольной жизни — тульской двустволки, и был сослан в Москву, учиться на академика. Но страсть к лишению жизни диких рыб и животных осталась у него на всю жизнь. И сейчас, в далеких Северо-Американских Соединенных Штатах, он тратит все свои пенсионные капиталы на лицензированный отстрел живности и рыбную ловлю, с умилением вспоминая бесплатную Родину, где безнаказанно можно было палить в жопу родного брата!
Вечера на хуторе близ Диканьки я проводил в сельском клубе, куда меня пропускали по блату, как сына Мироныча (не путать с убиенным питерским вождем!), за что был галаховским Миронычем неоднократно бит — папаша не любил халяву и давал детям хорошее воспитание. Кинопередвижка потчевала невзыскательную деревенскую публику шедеврами “трофейного” кино, и я по десять раз смотрел и “Мост Ватерлоо”, и “Королевских пиратов”, и “Рюи Блаз”, и “Путешествие будет опасным»! К счастью, папаня с ремнем в трясущейся от жалости руке заставлял читать меня хорошие книжки все не занятое столь приятным досугом время. Книжки папаня без омерзения доставал по блату.
Все хорошо, что хорошо кончается. В случае с моим детством было наоборот. Убедившись в устойчивости симбиоза пьющего папаши и не пьющего пока еще сынка, мамка настучала маме, и та, под угрозой неминуемого развода, отозвала главного инженера МТС со вверенного ему партией и правительством поста. Партия же не могла не бороться с нарушителями своего Устава и исключила в первый раз верного ленинца Глейзера В.М. из своих рядов “за развал Галаховской МТС”, которая уже два года занимала первое место в социалистическом соревновании.
Обрадованный неправедной формулировкой лишенец нагло поехал в ЦК, как-то пробился в Комитет партийного контроля, и сам тов. Шверник Н.М. заменил ему на первый раз изгнание на строгий выговор с предупреждением. О чем предупреждение, в копии протокола не было, и сын конфискованного агронома расслабился!
Оттепель-то прошла, да озимые еще не взопрели! Чудом протоптав дорогу к Швернику, он не замел ее, как и положено неуловимому Джо, а через неделю приперся в Комитет партийного контроля с наглым заявлением о “возвращении ему на законных основаниях отцовой дачи, реквизированной с нарушениями в военное время”.
Вот тут скверного ленинца выкинули из ордена меченосцев второй раз и окончательно с бесповоротной формулировкой “за аморальность в быту и попытку хозяйственного обрастания”!
Несостоявшийся наследник всех своих родных запил и получил первый инфаркт.
Лежа в постели, неунывающий остроумец шутил:
— Коммунизм — это советская власть плюс конфискация всей страны!
Инфаркт номер два имел производственную подоплеку. Работая беспартийным главным конструктором в оборонном подмосковном НИИ, отец состоял членом закупочной комиссии своего министерства и использовал служебное положение в корыстных целях — обеспечивал валютные поставки современного оборудования на родное предприятие.
Доллар стоил 60 копеек, денег оборонщики не считали вовсе, за небольшие взятки в виде западного ширпотреба отечественные чиновники не покупали только что дерьма без упаковки. Поэтому привоз из-за границы японского обрабатывающего центра (а именно его выбил для НИИ беспартийный коммунист) стоимостью в 5 миллио-нов долларов был для отца событием эпохальным. Чем он и гордился в кабинете директора в то время, когда в заводском дворе, прямо под окнами, шла разгрузка. Как только он закончил восторженный автопанегирик и выглянул в окно, его и схватил удар.
В огромном станке была единственная выступающая часть — мозг всего устройства, 90% его стоимости, на котором огромными буквами на всех языках, включая русский и суахили, было написано “Не трогать руками без инструктора!”
Так вот, именно за этот крючок пьяные такелажники и сгружали с платформы подъемным краном многотонный станок!
Папашу отправили в больницу, а японское чудо — на свалку. Отца модернизации, хорошо или плохо, через два месяца восстановили, а его детище разобрали до основания на блестящие безделушки местные умельцы.
Отец с тех пор пил водку вместе с нитроглицерином. Точнее, не водку, а слегка разбавленный заводской спирт повышенной очистки, о котором у меня самые лучшие воспоминания. Вообще, на оборонных предприятиях много что повышенно очищали.
Однажды я заявился в гости к родителям издалека и за полночь, маму мы не стали беспокоить, нарезали колбаски, вынули соленья из множества растений, которые отец, как потомственный агроном, любовно растил на своем огороде, и достали с верхней полки бутылку. Сомнений ни у хозяина, ни у гостя, что это оборонный спирт, не было, и мы вмазали по первой по граненому стакану. Жидкость оказалась крепкой, но какой-то безвкусной.
— Что это, папа? — в волнении спросил я.
— Я первый! — заорал папаня и пулей бросился в сортир.
Мне осталась для опорожнения ванна, но и ее почти хватило. Мы выпили, не успев закусить, чистого оборонного керосина, который маменька обменяла на спирт на том же заводе для своих хозяйственных целей, не меняя при этом тары. Это чудодейственное средство очищает организм вплоть до пробок в ушах без всякого последующего вреда для здоровья. Перед употреблением можно не взбалтывать!
Последний раз мы выпивали с отцом, когда мамы уже не было, а папаня, переживший ее на пять лет, тяжело умирал от рака. Я приехал к нему под предлогом своего дня рождения, зная, что вижусь с ним, быть может, в последний раз. Он лежал в постели, не вставая уже несколько дней, но, когда я вошел, с трудом поднялся для объятий и больше не лег, а прошел на кухню и, улыбаясь в белые усы, встряхнул седой гривой:
— Спасибо, сынок, что приехал, а то выпить не с кем, боятся, что я за столом окочурюсь, трезвенники!
Я понял, что разговор идет о принципах, и я эти принципы уважал. Без всяких лишних разговоров мы достали спирт, разбавили его один к одному, достали традиционные соленья и выпили по рюмке.
— С днем рожденья, сынок!
— И тебя со мной, папа!
Мы налили по второй.
— Неохота умирать — жить привык.
— Хорошая привычка, папа.
Налили по третьей.
— А помнишь Арсентия, пасечника галаховского?
— Помню, папа, а что?
— А то, мерзавец, что когда я в омшаник на минуту с ним зашел, ты, пионер сопливый, из моего стакана медовуху пробовал! Я заметил, да тебя пожалел и не выпорол.
— Еще не поздно, папа, было дело — виноват. Есть под рукой и ремень, и задница!
— Да нет, не об этом я.
— А о чем? Что с Витем — все путем?
— Любил я вас всех, сына, вот о чем!
Через неделю его похоронили.
Давно уж мне пора о душе подумать, а я все пьянствую и балагурю. Спасибо тебе, папуля, царство тебе небесное, за эстафетную палочку!