повесть
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 3, 2002
Виолетта Макеева родилась в 1976 году в Астрахани, последние 10 лет живет в Санкт– Петербурге. Закончила факультет психологии Санкт–Петербургского государственного университета, где учитсяя сееейчас в аспирантуре.
Попробовала себя во множествве профессий: от практическогоо психолога до продаавца авиабилетов.
Ранее нигде не печаталась.
Посвящается тому, кто убивает во мне радость.
Часть первая
Сливной бачок
Лариса Федоровна жмется к тебе, как продрогшая мышка, вопрошая тебя взглядом, обволакивая, утекая вслед за тобой, как сигаретный дым в распахнутое окно. И вся она есть дым, и ты не помнишь ее после того, как покинул и не предвкушаешь с ней встречи. Она касается пальцами тех же вещей, что и ты, но оставляет их нетронутыми — они не хранят следов ее присутствия. И ты не замечаешь ее, послушно расписываешься в карточке и направляешься к двери, влекомый свежайшим запахом свободы, но что-то останавливает тебя, ты вязок и прилипчив, ты подозреваешь в колдовстве грязно-голубой комочек жевательной резинки и,смутившись, старательно скребешь подошву о железный порожек библиотеки.
А Лариса Федоровна тоскливо смотрит вслед тебе, уходящей мечте о порыве ветра, который сметет ее с облитого холодным дерматином кресла, расплескает карточки по розово- коричневому клетчатому полу и, вооружившись металлическими штырями — позвоночниками картотек, — отобьет ее, беззащитную, у пыльных монстров.
Но ты ушел, затолкав под мышку выцарапанные у кряжистых стеллажей книги, ты предвкушаешь вечерний чай с бутербродом и абажуром, тебе на фиг сдалась библиотекарша со своей плоской шерстяной подушкой под приплюснутой от вечного сидения задницей, бледными ногтями и маленьким чернильным росчерком-татуировкой на плотной щеке. Ты не догадываешься, что до следующего рыцареподобного посетителя останешься ее героем, она будет мечтать о твоем внезапном приходе, не за книгами, а за ней, и эта вера-мечта развернет ее плечи, округлит круп и нальет щеки румянцем.
Лариса Федоровна была пуглива и начитанна. И лишь еще более трагическое сочетание могло создать еще более жалкое существо. Всю ее, от стоптанных жестких пяток до посеченных кончиков волос, пронзал ужас перед встречами с реальной жизнью. Она избегала последних со старательностью не только достойной лучшего применения, но и способной вывести ее в те сферы высокого парения духа и расслабленного благополучия, о которых она так мечтала. Таких встреч и было в ее жизни всего ничего. Защита становилась все изощренней, и как ни была нагла, вульгарна и бестактна эта дама — реальная жизнь, она все реже билась в близорукие глаза, зачехленные стеклами.
Лариса Федоровна была тем самым сделавшим себя человеком, о ком говорят с таким уважением. Она — живое, наглядное предостережение тем, кто решил неустанно работать над собой для достижения совершенства. Чем ближе подкрадывался страх, тем мужественнее бросалась она на задраивание люков своей души, закрывала выстреливающие реалиями амбразуры не только собственной грудью, но и своими интересами, честолюбием, жаждой любви, жаждой поклонения, жаждой счастья. Всеми стимулирующими, мотивирующими, двигающими стремлениями заткнула она бреши, и не осталось ничего, кроме страха. В войне, которую она вела на бесчисленное количество фронтов, не было открытых боевых действий, со встречами с противником лицом к лицу, с победами и поражениями, с горькими откровениями и нарастающим ценным опытом, пепелищами и награбленным добром, не было отваги и мародерства, ничего, кроме трусоватой партизанщины да натужно работающего тыла. И в этом тылу, параллельно с вялотекущей войной, росло у Ларисы Федоровны что-то вроде курдюка из фантазий, книжных фантазий, книжных иллюзий, книжного опыта. День ото дня курдюк наливался ценным жиром и, затрудняя любые движения, требовал от Ларисы Федоровны только одного: неприкосновенности. К тому времени в ее жизни, когда переступил ты порог библиотеки, о который позже отковыривал жвачку, она уже прикрывалась книжечкой как индульгенцией на полный, окончательный и бесповоротный покой. Буквы — фразы — слова — смыслы стали ее вотчиной, в которой распоряжалась она как хозяйка и героями, и автором. Авторы стали ее друзьями и любовниками, превозносимыми и осуждаемыми, к счастью, некоторые из них уже умерли, и уже все равно, какую плетет им репутацию бесплодно- пытливый ум Ларисы Федоровны.
Бедный, бедный автор! К счастью, твоя воспитанница Лариса Федоровна даже не догадывается, какой ты на самом деле, живой. Как ты грызешь карандаш или тычешь дрожащей рукой в ускользающую мышь, ненавидя грызунов с детства, как наводишь резкость на подслеповатые глазки, как маешься с издательствами, как, волнуясь, не вникая, пробегаешь по текстам соперников, собратьев по перу и по пиру тоже. Как погряз ты в вечной мольбе сосредоточиться, ты, атеист, опустившийся до молитвы, полный кощунственного желания стать богом, выпустить свой требник, владеть умами и, одновременно, домами, а если не домами, то хотя бы пить вволю. Как разъело тебя тщеславие, тебя, шарящего по складкам души в поисках остатков человеколюбия, были же где-то, точно помню, еще вчера кололись, как крошки на простыне. Тернист твой путь к славе, и больше всего пострадали зубы и печень. Знал ли ты, что, кормя себя, питаешь курдюк Ларисы Федоровны и тысячи других курдюков? А если б знал, разве обрадовался?
А ты, рыцарь, в страхе бежавший от ее робкой надежды робкой женщины и заметивший лишь неопрятности в ее облике? Ты мог бы стать ее пропуском в реальность, но, может быть, тебе и самому страшно, ты и сам корявил в библиотечной карточке лишь для того, чтобы выпасть в эту бездну чужих историй? Лариса Федоровна отмстит тебе, она откроет вместо тебя очередной фолиант и погрузится в грезы, зажевывая их плохо пропеченными булочками из магазина с мутными мушиными витринами.
Третьего дня Ларису Федоровну накрыл очередной приступ страха. У нее сломался сливной бачок. Ах, как это стыдно! Остро ненавидимое ею жилищно-коммунальное хозяйство, как ее собственное, так и чужое, — оно постоянный источник недоразумений, без спросу разрывающих парниковую пленку, укрывающую штиль. Лариса Федоровна прощала соседям протечки и потопы, только б избежать необходимости отстаивать свои интересы (какие? ей все равно, что творится у нее на потолке), прощала шум и мусор, подозревая, что те, кто шумят и мусорят, гораздо сильнее. Она почувствовала бы себя почти богом, решившись врубить радио после одиннадцати, она не ходила на субботники и не озеленяла двор — пустое времяпрепровождение, ее квартира — ее нора, ее панцирь, ее берлога, место, где она, скрытая от глаз и обсуждений, наращивала свой курдюк и мечтала, мечтала, мечтала…
Лариса Федоровна села на корточки перед унитазом и горько заплакала, ведь придется вызывать сантехника, звонить, беседовать с хамливой диспетчершей, но она должна, должна это сделать, ведь если случится залить соседей… О, ужас!
Час назад уже звонили в дверь, Лариса Федоровна подкралась на цыпочках к двери, сердце бешено колотилось, на лбу выступила испарина, и хотя за дверью потоптались и ушли, она не включала свет и звук, даже газ, даже не кипятила чайник, она затаилась, превратилась в мелкодрожащего червячка, косящего под сухую ветку, недвижимую, неживую. Горек, драматичен, катастрофичен протекший бачок! Лариса Федоровна старалась взять себя в руки, сосредоточиться, десять раз набирала номер РЭУ и десять раз бросала трубку — страшно! Она поставила тазик под медленно, но уверенно капающую водичку, пусть так и будет, пусть нужно будет бегать и менять тазик, пусть она даже не сможет пользоваться унитазом, но только не звонить, нет, только не звонить.
Лариса Федоровна сидела на полу в туалете, высчитывая время наполнения водой тазика, и думала. Думала о том, что упустила тот момент, когда ее жизнь превратилась в полный кошмар.
Кажется, что о ее существовании забыли все на свете, но ведь раньше, случалось, о ней вспоминали и искали ее общества. Она надеялась, что ее чудаковатость привлечет людей, тянущихся к необычности, они увидят в ней скрытые богатства и красоту. Однако, на всякий случай, Лариса Федоровна все же уклонялась от близких знакомств — боялась разочаровать, оттого “забывала” отвечать на звонки, не торопилась с визитами и никогда никого не звала к себе. Теперь она уже вряд ли кого-то заинтересует.
Все в ее жизни устоялось, даже мечты. Ко всему прочему Лариса Федоровна считала себя женщиной в истинном смысле этого слова, женщиной по предназначению, с большой буквы, но поскольку более никто об этом не знал, а продемонстрировать себя не хватало духу, она грезила о мужчине, который дополнит ее, оценит ее истинно женскую стыдливость и ранимость, возьмет над ней опеку и подарит счастье. Его должно повлечь к ней веление сердца, флюиды, тонкие электромагнитные поля — с первого взгляда, с первого слова и на всю оставшуюся жизнь. Вот почему она так буравила мольбой твою спину, вот почему тебе казалось, что ты не можешь идти так быстро, как хотелось бы, вот почему ты отковыривал жвачку, якобы мешавшую твоей летящей походке.
К слову сказать, мужчины у Ларисы Федоровны когда-то были. Но не было сил терпеть боль как непременного спутника любви. Боль не побуждала Ларису Федоровну к борьбе, она лишь вселяла еще более сильный страх, еще более гнетущую неуверенность, делая из Ларисы Федоровны нищего, который пришел на паперть, но не решается протянуть руку.
Бачок тек, а Лариса Федоровна, при тусклом свете ночника, сблизившись с очередной книжкой, вяло жевала плохо пропеченную булку, подозревая, что они так похожи — сырые, пресные, дряблые, невкусные и очень, очень несчастные.
2. Их у него было много: лошадино-заносчивых в Англии, жирно–самоуверенных в Америке, тщедушно-жеманных во Франции. С этими женщинами он не чувствовал себя деталями одного механизма, выточенными друг под друга. Не находя своей, он пресытился всеми. Ложась вечером с манящей женщиной, он просыпался утром вдвоем со скукой. Тогда он хватал чемодан и бежал, на ходу изобретая себе цель пути. Он доверял своему обонянию и, оставляя Запад, шел на запах сырого, прелого теста. Так пахли те женщины, кто томился собой.
Восток манил его тяжелыми бедрами и черными гривами, но пугал труднодоступностью, приписанной с рождения, а пуще завидным постоянством в ответах на вопросы о том, что должно и чего не должно, ибо так он понимал тупость. Тогда в его чреслах поселился зуд по России. Нечистая кожа, плохие зубы и рано стареющие тела влекли его едва ли не больше, чем странная, такая незавершенная, крошащаяся, страшащаяся смотреть в себя душа русской женщины. И своим уродством они так походили на него, так подходили ему. По прибытии в Россию он с удовольствием втянул в себя вонь, сулящую тонны наиизвращеннейших наслаждений. Он не переживал культурного шока, не растрачивал себя на рефлексию: захотел русских женщин и нашел их, захотел их душ и имел их. Он очень нравился себе рядом с ними. Ему было уютно, а главное, интересно. Он не искал окончательного и бесповоротного счастья, ибо был не настолько глуп, чтобы верить в его возможность. Но высвобождение из мягких, удручающих лап скуки радовало его, заставляя бережно складывать в копилку памяти мелкие монеты удовольствия, — он подозревал, что придет день, и копилку придется разбить, чтобы выжить.
3. Не считая форс-мажорного случая с протекшим бачком, жизнь Лариса Федоровны шла вяло и однообразно. Со стороны. Сознание же не успокаивалось ни на минуту, постоянно совершая тяжелую, подспудную, невидимую глазу работу. Она досадовала на себя, неспокойную, досадовала, что еще так много в дотошно изученном и вызубренном жизненном маршруте: на работу — в магазин — домой, — трогает ее. Например, люди. Как ни старалась она променять их на книги, они всегда, такие до отвращения живые, материализованные, торчали перед ней, около нее, внутри ее самой, не поинтересовавшись, а не предпочла бы Лариса Федоровна жить на необитаемом острове. Теоретически да. Практически же она любила людей, но не каждого по отдельности, с его слепящей яркой индивидуальностью, а людскую массу, толпу, поток, который давал ощущение защищенности. Иногда по выходным она специально выбиралась в центр города, чтобы потолкаться. Возвращаясь, она находила в плотно пропитанной недовольством, усталостью, дрязгами, пьяными наивными радостями, антиэротической близостью транспортной давке почти покой. Иногда взгляд ее хотел бы задержаться на привлекательном мужчине, но она старательно заталкивала его обратно, под брови, под веки, одергивала, чтобы он не косил в сторону, не выбивался исподлобья, натужно фокусировалась на окне или потолке, где не могло быть ничего, в интересе к чему могли бы ее заподозрить. Кто мог заподозрить? Нашелся ли хоть один, кто обратил на нее внимание, среди тех, кто праздно шатался, и тем более среди тех, кто мечтал поскорее добраться до своей клетки? Лариса Федоровна спрашивала себя и об этом.
Но подобные неловкости — мелочи по сравнению с ситуациями, в которых она сталкивалась с человеком лицом к лицу и требовалась от нее хоть какая-нибудь реакция, хоть какое-нибудь поведение. Хорошо, если человек ничем особым не выделялся. Ни внешностью, ни требованиями, не содержал в себе призыва, не ждал ответа. Хуже, если требовал или просил. Еще хуже, если не требовал и не просил, но был очень неправильной формы или содержания, нетипичным, цепляющим. На своей работе, в районной библиотеке, Лариса Федоровна больше всего боялась одинокого, нищего штатного переплетчика Елисеева. Несмотря на сытую фамилию, старик был всегда голоден, оборван, жалок. Библиотечные женщины сердоболили, приносили ему еды, звали пить чай, давали старую одежду своих мужей, спрашивали о здоровье. Лариса Федоровна старалась избегать Елисеева. Мало чем она могла ему помочь, сама жила впроголодь. Она давно научилась отказывать себе во многом, убежденная, что материальные ценности проигрывают в истинности по сравнению с духовными. И хотя никогда не располагала значительными деньгами, почему-то была уверена, что не в них счастье. Не столько собственная бедность терзала Ларису Федоровну, сколько невозможность помочь, если того требует сердце, боящееся и своей, и чужой боли. Еще сильнее, чем беспомощности, страшилась Лариса Федоровна возможного чувства благодарности, которое начинало сочиться из глаз старика, если кто-то был к нему внимателен. Благодарности она вынести бы не смогла. Ее накрыла бы лавина, природу которой она не могла назвать словом, но подозревала в ней огромную разрушительную силу. И последнее, что заставляло Ларису Федоровну прятаться, заслышав неравномерные шаркающие шаги Елисеева, можно было бы назвать гордостью, если бы речь шла о другом человеке. Лариса Федоровна подозревала, что тоже излучает жалкость, поэтому отпихивала от себя любую предложенную ей помощь с футбольным мастерством. Она чувствовала, что и из нее полезет раболепствующая благодарность нищего, почитающего, по безысходности, любого, кто бывает сыт, за бога.
Счастливо избегнув волнующих встреч, которых, подобно вышеописанной, набиралось у Ларисы Федоровны две-три за день, она с облегчением сдавала себя на поруки грязно-желтым шуршащим листочкам, переплетенным старательным Елисеевым, каждый семнадцатый из которых был клеймен собственной печатью библиотеки.
Книжки проглатывались одна за другой, а сливной бачок по-прежнему тек, и эти факты, находясь в разных плоскостях, не сталкивались и не противоречили друг другу. Лариса Федоровна уже до отказа была напичкана мудростью всех времен и народов, однако защита от страха требовала непроходимой тупости, поэтому существовали две Ларисы, одна из которых актуализировалась только в полном одиночестве и наедине с очередным томом. На вторую были возложены все обязанности по поддержанию жизни телесной оболочки, включая питание, естественные надобности, обустройство в обществе и все то, из чего состояла ненавидимая “реальная жизнь”.
И жизней было две, и образов Ларисы Федоровны — два, и когда одна стремительно рассекала влажный утренний воздух с мыслями о высоком, о бренности, об относительности, меряя снисходительным взглядом затасканных немужественных мужчин, другую видели в облике сутулой семенящей неопрятной женщины непонятного возраста, да и маловероятно, что кто-либо вообще замечал ее.
4. И настал момент, когда две соединились в одну. Тот, кто ищет свой путь через познание, рано или поздно утыкается в бессмысленность. Одна Лариса Федоровна уткнулась в бессмысленность. Вторая страдала своей никчемностью. Именно для таких случаев бывают так кстати семья, дети, работа, права и обязанности, ощущение, что ты кому-то нужен и от тебя что- то зависит, вынужденная активность, которая не позволяет сесть на грязное дорожное месиво, обхватить колени руками и запеть, мерно раскачиваясь. Что? Молитву? Мантру? Обе Ларисы шли рука об руку в пасмурном вечере, с трудом поддерживая друг друга, как тяжелораненые бойцы, контуженные своим знанием и незнанием, и не понимали, что движет окружающими людьми, как те существуют в этом пространстве страха и мрака, что за сила заставляет их перемещаться в определенном направлении, очень целенаправленно с виду, но хаотично по сути.
Самым мудрым было бы не родиться.
Понятийный каркас, пусть плохонький, но позволявший прожить каждый следующий день, вмиг пошел трещинами и рассыпался, Лариса Федоровна успела последний раз испугаться перед осознанием того, что она сошла с ума. Самым забавным показался ей тот факт, что она попыталась идентифицировать свое помешательство. Шизофрения? Депрессия? Представила себе калейдоскопичную атмосферу психиатрической лечебницы. Смирилась.
Но никто ничего не заметил. Утро подарило слабость, гордиться которой могла бы тяжелая болезнь.
Он сидел в читальном зале, а по другую сторону библиотечной стойки уже сгущалось облако из испарений всевозможных влаг, продуктов работы желез, принадлежащих нескольким женским телам, в аварийном режиме реагирующим на конкретную мужскую особь из презираемого читательского мира.
Он потянул носом, чем вызвал движение воздуха, и облако устремилось к нему.
Пару дней назад организм Ларисы Федоровны стал бы рекордсменом среди этой группки чахлых организмов сотрудниц библиотеки, но сегодня она уже знала, что рыцарей не существует. Этим она заинтересовала его и спасла себя. Уже известно, что он больше всего на свете страшился скуки. Он жаждал быть удивленным. Он улыбнулся пустоте, в пространстве которой вынужденно материализовалась Лариса Федоровна. И он действительно почувствовал пустоту. Хотя вроде бы улыбался женщине. Состояние было необычным и, следовательно, приятным.
После работы он встретил ее у выхода. Она испугалась, ибо подумала, что сумасшествие прогрессирует и ей уже не вырваться из кокона собственных галлюцинаций. Если мы не можем получить что-то желаемое от внешнего мира, мы начинаем создавать это что-то в себе. Иногда из этого получается творчество. У Ларисы Федоровны на смену грезам пришли галлюцинации, в чем она ни на миг не сомневалась. Она медленно сомкнула веки в надежде, что призрак развеется. Побрела домой. Недоразумение существующей вокруг видимости жизни уже не трогало ее.
И была ночь. И был он. Случалось, Лариса Федоровна досадовала на то, что человек так зависим от своей плоти. Пришло время за то же самое благодарить. Ржавые шестеренки механизма жизнедеятельности, покачнувшись, остановились, но сдались под напором и уже разогнались так, что энергии, которую породило их движение, хватило бы еще на какое-то время, даже если бы он тут же исчез.
Утро следующего дня не тупило глухим звуком равномерно падающих капель. Он решил обосноваться здесь на какое-то время. Сливной бачок был починен.
Была ли Лариса Федоровна счастлива? Скорее, она наполнилась так раздражавшими ее ранее живыми эмоциями, в числе которых была и боль, ведь на радость не сетуют. Но их сила, понятность, живость и такая чувственная животная естественность давали ощущение жизни не в пример бесплотному и бесплодному брожению сознания.
ПРИЛОЖЕНИЕ
“Служебная записка
Уважаемые члены ответственного совета! Месяц назад, согласно предназначению, я был направлен в дом №43 по Библиотечной улице известного вам города. Руководствуясь должностными инструкциями, я поселился в самой тихой и малопосещаемой квартире данного дома, в самом тихом и малопосещаемом месте данной квартиры и приступил к выполнению возложенных на меня обязанностей. Однако не успел я настроить доверенную мне аппаратуру, как в выбранном месте произошли изменения материалистического порядка, в связи с которыми успешное оправдание оказанной мне чести ставится под угрозу. На освоенном мною участке, через равные промежутки времени, возникают небольшие скопления воды, которые, подчиняясь закону земного притяжения, устремляются вниз и с характерным звуком достигают первого имеющегося препятствия. Мало того, что подобные эффекты губительно сказываются на качестве работы аппаратуры, они также существенно ухудшают мою работоспособность, поскольку вынуждают меня слишком часто соприкасаться с чуждой моему происхождению категорией, а именно — временем. К тому же не востребованный функционально избыток воды превращает выбранный участок из пустующего в частопосещаемый с целью удаления излишков. Смена мною места пребывания потребует дополнительных неучтенных ресурсов. В связи с вышесказанным убедительно прошу:
1. Сделать что-нибудь.
Часть вторая
Каждый получает то, чего хочет кто-то другой
1. Пиша — мой друг. Он — гений. И он об этом знает. Когда ему было пять, папа прочитал ему курс лекций по мировой истории. В течение последующих пяти лет Пиша мечтал стать историком. Еще пятилетку, под нажимом родителей, он торкался в естественные науки, пока к их (и родителей, и наук) огорчению не оформился в окончательно безнадежного гуманитария. В 18 лет Пиша уже был состоявшимся ученым. Кроме меня об этом знают еще пять-шесть человек. Преподаватели университета его не любят — он слишком умный.
В двадцать с Пишей произошло то, что случается даже с гениями: он влюбился. Захотел уйти в бизнес, жениться, завести детишек. К счастью для науки, любовь оказалась неразделенной, но мечта осталась. Вот уже целый год Пиша сходит с ума по своему “ангелу”. Видела я этого “ангела” — ничего особенного в смысле внешних данных, значит, Пиша углядел в ней какие-то иные достоинства, правда, когда я спрашиваю какие, он несет такую чушь…
Мне в мои восемнадцать уже делали целых два предложения руки и сердца. Первое предложение поступило от моих родителей, которые предложили мне выйти замуж за знакомого маминой подруги — тридцатилетнего дядю из очень хорошей семьи. Второе предложение мне сделал Пишин друг, его сокурсник, очень симпатичный, но по сравнению с Пишей он так проигрывает в общении, что я не могу его полюбить. Недавно я решила, что, пожалуй, не буду создавать семью, потому что в мужчинах и любви уже не осталось для меня ничего интересного.
Я встречаюсь с Пишей редко, это все равно как надевать бриллианты — нужен очень серьезный повод. В последнюю нашу встречу я попросила его объяснить, в чем смысл жизни.
К обсуждению этого сакрального вопроса мы подошли со всей серьезностью: взяли вина, еды и поехали за город. В электричке я терпеливо ждала, пока Пиша выпьет достаточно, чтобы начать разговаривать со мной на серьезные темы. Когда мы выпили достаточно, Пиша признался, что его, смысла, нет. Я с облегчением вздохнула. Уже как минимум два умных человека сообщили мне об этом. Значит, так оно и есть. Пише я доверяю безоговорочно. Покончив с метафизикой, начинаем сплетничать.
Говорим о родителях. У Пиши — образцовая семья, члены которой все делают вовремя и как положено, Пиша на фоне подобной безупречности выглядит ублюдком.
— Мои родители поступили в один и тот же год на самый престижный в то время факультет, поженились, будучи студентами, защитили диссертации, и только потом появился я, — рассказывает Пиша, пока мы взбираемся на холм по тропинке с розовыми рубцами корней.
— Это плохо?
— Моя мама знала, что с рождением ребенка ей, вероятно, придется оставить свою карьеру, поэтому она хотела довести ее до определенной точки, стать кандидатом наук, и только после этого, не раньше и не позже, появился я. Я даже не уверен, что сделала это она по собственному желанию, а не потому, что так положено, или потому, что так хотели родители моих родителей. И подобная закономерность проявляется во всем.
(Здесь и далее диалоги с Пишей, которые я неуклюже пытаюсь воспроизвести, очень непохожи на диалоги, происходившие в реальности. Дело в том, что я не могу писать так, как говорит Пиша, поскольку его речь куда более совершенна, чем моя. Она лишена сленга, плавная, певучая, безупречно продуманная, очень изящная. То, что я вложила в уста Пиши- персонажа, — в лучшем случае передает лишь смысл, и то приблизительно, потому что в содержании Пишиных речей гораздо больше богатств, чем я способна вычерпать.)
— Знаешь, моя мать — это как раз тот пример, когда жизнь человека протекала под влиянием импульсов и чувств. Такая мать не давала ощущения безопасности.
(Честно говоря, при слове “мать” перед моими глазами встает женщина, вечно ковыряющая в зубах, но Пише я этого не говорю.)
— В моем случае она не давала ощущения любви.
(Я молчу и думаю: как можно не любить Пишу?)
— Она считает необходимым приготовить ужин, даже если ей этого не хочется, но потом может накричать на нас. Честно говоря, я предпочел бы лечь спать голодным. К тому же, — Пиша оживляется и уводит меня от щиплющих обид в поле многозначительных шуток, — они совершенно не смогли привить мне вкус к одежде. Над моей кроватью висел портрет Эйнштейна в растянутом свитере…
Мы закатились. Вот они, виновники нашего безудержного смеха: вожделенное осеннее солнце, три бутылки белого полусухого и Эйнштейн. Какой-нибудь автор в летах еще добавил бы: “Им было весело, потому что они были так молоды!”, но мы с Пишей нашей молодости не чувствуем,слишком много знаем о жизни. Я знаю, что Пише тяжело жить на этом свете: примерно три-четыре часа в день у него уходит на мысли о самоубийстве. Еще он жалуется, что все время заново изобретает велосипеды: факторный анализ, социальную теорию поля, систему Станиславского. Чтобы защитить себя от подобных проколов, он стремится знать как можно больше. И вот что я думаю: стоит знать обо всем на свете, если в результате несколько часов в день ты не можешь думать ни о чем, кроме самоубийства?
Я спросила у Пиши:
— Если человека разрывают на части противоречивые тенденции, как узнать, какие из них взращены в нем родителями, воспитателями, обществом, а какие принадлежат ему, ему лично?
— Никакие, — ответил он. Я расстроилась, именно в этот период я усиленно занималась поисками себя. Получается, что меня в чистом виде вроде как не существует?
— Почему мне так хочется вырваться не знаю из чего и не знаю куда, понимаю отчетливо лишь само желание: вырваться, стать самой собой? — Еще один глобальный вопрос, кому его адресовать, кроме как Пише?
— То, что мы перенимаем от своих родителей, какие-то на первый взгляд мелочи, из которых состоит любой будний день, — распределение времени, трата денег, — именно они-то и возвращают нас в тот порочный круг, из которого мы так пытаемся выбраться.
Пиша прав, жизнь состоит из ежедневности, которая нас не устраивает, а мыслим мы жизненной перспективой, желаниями и планами нашими, родившимися из наших потенций, средства же реализации — устаревшие, родительские. Нужно чинить компьютер, а в руках у тебя каменный топор…
Прогуливаясь по парку, мы молчим, потому что с Пишей можно молчать обо всем на свете.
— О чем ты мечтаешь? — тихо спросил Пиша в электричке, возвращающей нас в город.
— О славе, — так же тихо призналась я, никому, кроме Пиши, так откровенно не говорившая об этом. — А ты?
— О семейном счастье, основанном на настоящей любви, — грустно ответил он.
— Каждый получает то, о чем мечтает кто-то другой, — подытожила я, и Пиша согласился.
— Соответственно, тебя ожидает долгая благополучная семейная жизнь в прекрасном двухэтажном доме, увитом диким виноградом, с камином. — Пиша прервался, заметив, что мой подбородок становится похож на гриб-сморчок: так случается всегда, когда я собираюсь заплакать.
— Не хочу дом с плющом, — дрожащими губами промямлила я, вспомнив о знакомом маминой подруги из хорошей семьи. Пиша меня обидел, и я решила отомстить: — А ты прославишься и умрешь в одиночестве. — А даже не удосужилась прибегнуть к поэтической форме. — И в бедности.
Пиша расстроился, но согласился.
Мы, наверное, очень много выпили в тот день, если придумали поменяться судьбами. Мы решили встретиться на кладбище в полнолуние и оформить наше намерение в виде договора, скрепив его кровью. Откуда будем брать кровь? Наверное, из пальцев. А может, просто разобьем друг другу морды?
Должна признаться, что Пиша умеет шутить по-настоящему, по-черному. Например, однажды он придумал явление, которого на самом деле не существовало, описал его в статье, которую опубликовал в паре-тройке серьезных научных изданий. Он молодец, этот Пиша! Такому человеку я доверяю.
Пиша пообещал, что после этого ритуала я буду владеть умами миллионов.
— Может, одумаешься? Что за счастье найдешь ты в пустых глазах толпы?
Я непреклонна. Я верю ему безоговорочно, как ребенок. Он предлагает свою поддержку:
— Я буду тенью стоять у тебя за плечами и подсказывать, что вещать с трибуны.
Стоп! О трибуне я не мечтала.
— Ладно, — миролюбиво соглашается он. — Пусть трибуна будет в переносном смысле, будешь владеть умами, делать с ними все, что захочешь. Чем же я в свою очередь могу помочь Пише? – А я, — захлебываюсь от восторга, случившегося от накатившей идеи. — Я научу тебя, как строить отношения с мужчинами! Пиша оторопел. Хохочем. В ответ он рассказывает о том, как в старшей школе пятеро приятелей раздумывали над тем, как сложились бы их судьбы, родись они женщинами. Трое из них выразили желание умереть до потери девственности. Пиша был одним из тех, кто попытался бы жить даже после свершившейся трагедии. Я понимала этих юношей. Понимала по-своему, с позиции своего забавного опыта. Не просто понимала, я их чувствовала. Однажды я попросила своего приятеля поиграть со мной в такую игру: имитировать сексуальный акт со сменой ролей. Он должен был вести себя как женщина, а я — как мужчина. Мне достаточно было внешнего антуража с характерными позами и совершаемыми мной тазовой областью толкательными движениями. Я быстро выдыхалась, мой партнер торжествовал: тяжело, да? Но поразила меня какая-то “несерьезность” положения женщины в половом акте. Я — мужчина, я — активна, я задаю темп и ритм, я имею инструмент, я — глава. Это смешно, но как я могу с почтением относиться к человеку, который нагнулся и подставил мне свою задницу? После этого эксперимента не новая мысль о том, что социальная иерархия полов корнями уходит в физиологические различия, заиграла для меня новыми красками. На час или два, последовавшие после игры, мой партнер даже потерял для меня авторитет. Я начала чувствовать глубокое значение похабного термина “отыметь”. Если бы я была мужчиной, то уже одной мысли о том, что ту или иную женщину тоже кто-то “трахает” (не люблю слово, но оно так уместно!), было бы достаточно для того, чтобы считать нелепыми и смешными ее притязания на руководство, власть, авторитет. Начальник, которому раздвигают ноги! Профессор, которого с жаром подминают под себя! Президент, которого ставят раком! Ха-ха-ха. Говорят, что природа, или Бог, или космический разум все очень ладно продумали, очень гармонично. Но лично я не вижу никакой гармонии ни в зачатии, ни в рождении, ни в воспитании человека. Я бы, честно говоря, предпочла метать икру или высиживать яйца, а еще лучше — почковаться! Мы расстались на неделю, и чтобы не очень скучать друг по другу, переписывались. Я отправила Пише свои стихи, а он мне письмо с названием: ““Любование полной луной в месяце Мицуки” кисти Хокусая”. Прочитав мои стихи, Пиша прислал мне отзыв. Привожу его полностью, чтобы вы поверили, что он правда — гений, что не абы с кем я решила судьбой меняться.
“Клава!
Я долго колебался, прежде чем написать это письмо. Дать другому прочитать свои стихи (особенно такие стихи) — значит оказать ему одновременно доверие и любезность. Доверие требует ответного доверия, а любезность — ответной любезности. Но что мне делать, если достаточно вежливый ответ будет недостаточно искренним, и наоборот? Признаюсь, я потратил некоторое время, думая, не будет ли всякое отсутствие ответа самым безобидным вариантом, и отверг эту идею только потому, что ты всегда спрашиваешь о том, что хочешь знать, не оставляя тактично собеседнику возможности уклониться от ответа.
Мнение о своих стихах ты знать захочешь.
То, что следует дальше, является искренним ответом, несмотря на последствия в области человеческих отношений, о которых я, наверное, буду сожалеть.
Сразу предупреждаю, что:
1) я ничего не понимаю в поэзии; по-моему, не считая стихов нескольких моих друзей, я не читал ничего напечатанного позже “Полых людей” Элиота;
2) я не в состоянии оценить написанное тобой, потому что не могу отделить свое впечатление от твоих стихов от своего отношения к тебе. Любая оценка произведения человека, которого знаешь, является лишь оценкой этого человека в свете новых данных, которые он о себе выдал. По крайней мере это правило всегда выполнялось для меня самого, и я не буду пытаться сейчас подняться над собой;
3) я не поделюсь ничем, кроме того впечатления, которое на меня произвели последние несколько стихотворений, озаглавленные “Из Цикла ”…”
Я не буду говорить, что мне понравились твои стихи. И говорить, что они мне не понравились, я тоже не буду. И то, и другое было бы не столько неправдой, сколько использованием абсолютно неуместных понятий. Этим летом одна моя знакомая, получившая степень по литературе в Стэнфорде, во время долгой пьяной дискуссии о подлинном и неподлинном искусстве сказала, что настоящее искусство характеризуется способностью причинять страдания. Она ссылалась на кого-то (Достоевского?). На следующее утро я не вспомнил деталей.
Если это так, то твои стихи, безусловно, являются настоящим искусством. (Или, продолжая играть академическим cautious language, они были им для меня. Ибо рецептивная эстетика учит, что объект, являющийся произведением искусства для одного человека, может и не быть им для другого.) Ничего столь ужасающего я не читал уже очень давно. Не помню, чтобы когда-нибудь прежде я находил процесс чтения таким болезненным. Вероятно, эффект объясняется близостью человека, о переживаниях которого узнаешь. Страдания лирического героя проникают под кожу гораздо вернее, когда лично знаешь этого героя. Но, может, это и неважно.
Я надеюсь, что ты не всегда смотришь на мир с той смесью безнадежности, отвращения и нежности, которой в этих стихах так много. Вернее, почти не надеюсь. Они слишком хорошо завершают образ. Они слишком хорошо переплетаются со всем остальным, что выражает (или выдает) тебя.
Да, надо сначала сделать несколько личных признаний. Я всегда считал тебя загадочной. Или, точнее будет сказать, глубокой, в том смысле, в каком это слово приобретает самое интересное из возможных значений. Мне всегда казалось, что жизнь похожа на киносъемку, в которой персонажи, снятые на обычную камеру, перемешаны с мультипликационными. Они в разной степени объемны. Они в разной степени реальны. Некоторые из них существуют за пределами фильма, а некоторые — нет. Это ощущение реальности я и называю “глубиной”.
Я не знаю, откуда она берется, и не хочу отнимать твое время рассуждениями. По другому поводу у меня была возможность заключить, что глубина — это любовь. Но сейчас мне кажется, что все наоборот и что любовь — это глубина. Так или иначе люди, обладающие ею, вызывают нестерпимое желание заглянуть внутрь и вместе с тем страх перед тем, что там может оказаться. Из глубины не всегда можно вернуться назад и никогда — таким же, каким был до того.
Твои стихи были глубиной, из которой я, наверное, не вернусь. Наверное, я всегда буду видеть в тебе человека, который их написал. И должно быть, я никогда не смогу забыть того, что увидел твоими глазами, забыть то, как смотрят твои глаза — безжалостно, замечая каждую ложь и каждую позорную деталь, — и, непостижимо для меня, сочувственно.
Я говорю “наверное” и “должно быть” потому, что первый шок проходит. Если он пройдет совсем, я попрошу у тебя следующий файл… Пиша”.
Я немножко поплакала над письмом, тем более что мои стихи, не раз отправляемые на различные конкурсы, всегда возвращались с провалом. Может, поэтому мне так захотелось поменяться с Пишей судьбами?
2. Накануне Пиша позвонил мне, чтобы уточнить последние детали предстоящего мероприятия.
— Скажи, пожалуйста, у тебя есть перо?
— Только если наковырять из подушек.
— Боюсь, что такие перья слишком хилые. Придется использовать ручку. Ты по- прежнему уверена, что хочешь обмена?
— А ты передумал?
— Нет, что ты.
Пише очень нравятся французские садики Петергофа осенью, когда деревья достаточно облезлы, чтобы не нарушать с таким усердием приданную им правильную геометрическую форму. На кладбище мы поехали именно туда. Мы миновали дворец. Прежде чем пройти на кладбище, Пиша показал мне свое любимое место: стремительно уходящую вверх лестницу, поглощаемую буйной растительностью на всем ее протяжении.
— Именно так я представляю себе смерть, — сказал он.
— Странно, мне смерть видится лестницей, ведущей вниз.
Мы немножко постояли, любуясь Пишиной смертью, потом поднялись по лестнице наверх и, глядя на убегающие ступеньки, любовались уже моей.
После императорского ландшафта на пути к кладбищу нам встретилась свалка. Пиша радовался. Он так любил контрасты!
Кладбище уже поглотили сумерки, и надгробий я почти не видела. Лысоватый кусочек берега, окаймлявший маленькую бухту, приютил нас. Пиша достал планшет, бумагу, новую перьевую ручку, чернила. Мне захотелось выпить: стало страшновато и холодно. Глубокие глотки вина, вытянутые нами из бутылки с утопленной пробкой, внесли оживление и раскованность.
— Итак, кого мы призовем в посредники? — торжественно спросил Пиша.
— Полностью полагаюсь на тебя, ничегошеньки в этом не смыслю. А есть варианты?
— Да.
— Выбирай сам.
— Я думаю, что это будет Геката.
— О’кей.
Мы заправили ручку чернилами, и под Пишину диктовку я написала ходатайство, где настояла, чтобы Гекате мы поручили не просто посредничество в нашей сделке, а попросили ее лично поменять нас судьбами. Последнее предложение звучало так: “В благодарность за это, по исполнении договора, нижеподписавшийся и нижеподписавшаяся обещают принести любую жертву, которую ты пожелаешь”.
— Любую? — засомневалась я.
— Любую, — сурово закивал Пиша.
Бумагу мы оформили по всем правилам делопроизводства. Пришло время выдавить из себя кровь, чтобы скрепить договор подписями. Я предложила резать друг друга, будучи уверена, что порезать себя самостоятельно мне не хватит мужества. Пиша предусмотрительно захватил пачку лезвий. Я развернула одно, передала Пише, протянула палец и зажмурилась. Надрез получился не больше сантиметра длиной, но от страха мне показалось, что Пиша распахал мне три фаланги. С удовлетворением смотрела я на подсвеченную огнем зажигалки бегущую из раны кровь.
Выдавив пару капель на договор, я обмакнула в лужицу своей крови перо и экономно расписалась. Пиша ликовал — настал его черед. Травмируя Пишин безымянный пальчик в полной темноте (я старалась подражать медсестре, берущей кровь на анализы: взяла палец, надавила, зажала подушечку, чтобы кровь прилила к поверхности, и полоснула, резко, четко), я перестаралась. Пиша дернулся, и крупные, тяжелые темные капли западали на лист, землю, одежду. Я протянула ему уже основательно заляпанную кровью ручку, и он начал старательно вырисовывать свою подпись.
Закончив, Пиша обнаружил, что наша кровь на листе, куда мы обмакивали перо, сооружая подписи, смешалась, из чего он заключил, что мы теперь — кровные брат и сестра.
— Что ты выбираешь? Пустить наше послание по воздуху, отправить по воде или закопать в земле?
— Выбираю воду.
Я сделала из пропитанного нашей кровью листа самолетик и пустила его в сторону гостеприимной воды Финского залива, он плюхнулся недалеко от берега, отправленный восвояси строгим охранником-ветром. Я вопросительно глянула на Пишу. Он кивнул. С большим трудом мы собрали раскиданные вещи в рюкзак и пустились в обратный путь. Пиша торопился: он еще собирался сегодня работать! Я крепко держала за руку моего новоиспеченного кровного брата, пока он выводил нас с кладбища.
— Представляешь, какой идеальный сюжет мы сейчас представляем для начала фильма ужасов? — взахлеб радовался Пиша.
Я попросила его заткнуться. Возвращаясь в город, мы еще немного пообсуждали, как теперь будет складываться наша судьба и каких именно жертв потребует от нас Геката. Обсудили перспективы брака друг с другом как вариант решения проблемы. Пиша утверждал, что существовали семейные пары, которые неплохо вместе работали. Может быть, эта идея и была самой здравой, но Пиша любил другую девушку, а я подозревала, что в нашем брачном союзе мне достанется вся грязная работа. Поэтому мы отвергли эту возможность, предоставляя Гекате возможность поискать другие.
Покинув кладбище и выйдя в люди, мы с трудом успевали менять салфетки, скрывающие от посторонних наши разверстые пальцы — они наливались кровью в минуту. В маршрутном такси нас разглядывали с любопытством и опаской, а в середине пути Пиша гордо достал из своего рюкзака нож, чтобы вернуть его мне, да так медленно и с таким достоинством, что все пассажиры имели возможность рассмотреть детали инкрустации на костяной рукоятке.
Наши раны не заживали долго. Моя бесцеремонно тревожилась при выполнении домашних обязанностей. Пиша испачкал кровью белоснежный костюм своей коллеги, которая соседствовала с ним за каким-то круглым столом. Как умудрился? По коленке он ее гладил, что ли?
Всю следующую неделю я валяла дурака в полной уверенности, что слава мне теперь обеспечена. Пиша, напротив, по телефону все нудил о делах, которые навалились на него перед отъездом на конференцию, и, судя по всему, ничуть не собирался вить гнездышко.
ПРИЛОЖЕНИЕ
“Уважаемые господа Пиша и Клава (подписи неразборчивы)! Настоящее письмо является ответом на ваше ходатайство об обмене судьбами. В некотором роде очарованная вашей смелостью и нестандартным подходом к получению желаемого, я решила удовлетворить ваше прошение. Поздравляю. Однако считаю своим долгом предупредить (дабы исчерпать возможность возникновения каких-либо претензий в будущем), что
1) проситель, несмотря на свои ярко выраженные интеллектуальные способности, вовсе не “обречен на славу” и в силу некоторых обстоятельств своей жизни не сможет получить широкую известность — как при ней, так и после ее окончания. Вынуждена сообщить, что, во- первых, имеющихся у него качеств в некотором роде недостаточно, чтобы получить признание массовой аудитории. Во-вторых, не имея права в данном конкретном случае подробно останавливаться на деталях будущего (в широком смысле этого слова), отмечу лишь, что основную роль в развитии событий сыграет не столько личность просителя, сколько предстоящие коренные перемены в различных аспектах человеческого существования, включая естественные природные катаклизмы.
2) просительнице, несмотря на благоприятные для выполнения женской миссии, связанной с созданием семьи, рождением и воспитанием детей, анатомо-физиологические предпосылки, не суждено адекватно справиться с поставленными перед ней половыми задачами. Не имея права в данном конкретном случае интерпретировать детали прошлого (в конкретном смысле этого слова, т.е. прошлого просительницы, отсчитанного от настоящего, под коим подразумевается момент подписания договора), перечислю некоторые, неблагоприятно сказавшиеся на возможности получения ею “семейного счастья” надлежащего объема и качества, факторы: место и время рождения просительницы, а также некоторые особенности сформировавших ее личность микро-и макросоциумов.
3) исходя из вышесказанного, в результате свершившегося акта обмена судьбами проситель и просительница не смогут получить желаемого, поскольку каждый из них по отдельности не обладает предметами обмена, заявленными в договоре.
С данным письмом проситель и просительница смогут ознакомиться, найдя его в полнолуние месяца Мицуки, следующего за годом подписания договора году, в том же самом месте, откуда было отправлено удовлетворенное мною ходатайство.
С уважением,
Геката”.
Часть третья
Семья
Случились женские посиделки, с непременными сплетнями и хвастовством, которые служат непонятно какой цели, перетирают время, но оставляют после себя ощущение некоторой расслабленности и избавления от напряжения. В который раз пережевывали одно и то же, жаловались, притворно охали, изображая искренность, постоянно скатывались на тряпки, раздражались, когда бестактный телефонный звонок прерывал беседу и требовал выполнения служебных обязанностей.
Рите Сергеевне непременно хотелось до конца выразить свою мысль, которая в свете вчерашних событий казалась ей прочувствованной по-новому, свежо и глубоко, поэтому она прикрыла трубку ладошкой и вполголоса обратилась к разбухшим от постоянного чаепития женщинам:
— И все-таки, что ни говорите, девочки, а семья — это главное, что у нас есть. — Рита Сергеевна ненадолго погрузилась в сладкие воспоминания о вчерашнем. Ее распирало от самодовольства. — Да, слушаю вас, — это уже было обращено к абоненту на проводе, громко, четко, не слишком доброжелательно, он ведь не был членом ее семьи.
Рита Сергеевна с полным правом могла гордиться своим браком — на том простом основании, что каждый из нас гордится тем, что имеет. Вполне возможно, будучи в разводе, она бы направо и налево развенчивала достоинства супружеской жизни.
Как она все-таки права! Как разумно строила она свои семейные отношения, как заботливо вила гнездышко, как клеймила позором всякого, кто посмел бы усомниться в истинности ее ценностей и ее способности эти ценности реализовать. Как мудро устроена жизнь! Как великолепно, что существуют мужчины и женщины, что они объединяются по любви ради рождения и воспитания детей, и какие плодотворные результаты дает правильное воспитание!
Девять из десяти разморенных от жары и безделья женщин, коротающих время с 10 до 19 в конторе вместе с Ритой Сергеевной, завидовали ей. Еще бы. Не каждая могла похвастаться такой заботой со стороны мужа после 20 лет брака. Только ее единственный, дорогой благоверный позвонил вчера, когда произошла эта ужасная авария, страшно только подумать, что бы с ней стало, сядь она в проклятый автобус. Все диспетчеры жили недалеко от конторы, и большинство из них каждое утро брали штурмом рейсовый автобус, чтобы добраться до службы. Чудом избегли они его вчера, все, почти все, кроме одной, но никто не любил ее, поэтому можно считать, что никто не пострадал. Эта вертихвостка получила по заслугам. Конечно, им жаль ее. Не звери же они — женщины. Принято считать, что у женщины мягкое и сострадательное сердце, значит, так оно и есть. Они скинутся по 50 рублей, чтобы купить ей цветов и фруктов, навестят в больнице, пожелают выздоравления. Но все-таки есть справедливость на свете. Бог выбрал именно ее, чтобы наказать.
А вот Риту Сергеевну Бог пощадил. Бог не хочет ее смерти. Бог спас ее, потому что все в своей жизни делала она правильно и жила не ради себя, а ради своей семьи, своего мужа, своей дочери. Вот и платят ей добром за добро и Бог, и люди.
С сегодняшнего дня Рита Сергеевна ничего не боялась. Она знала, что защищена, защищена свыше. Что жизнь ее проживается не зря. Что она лучше всех, в конце концов.
Ответив на телефонный звонок, Рита Сергеевна, чувствуя себя в наипрекраснейшем расположении духа, расписалась за доставку почтового хлама, в числе которого находилась записка, адресованная лично ей. С трепетом и предвкушением приятного сюрприза начала читать:
“Должен Вас предупредить, что поведение Вашего мужа, который вчера вечером был чрезвычайно мил и нежен, подарил Вам цветы и сводил в ресторан, обусловлено исключительно чувством вины. Вскоре после того, как Вы покинули дом, он смотрел выпуск новостей, где в числе других радостных и трагических событий сообщалось о крупной аварии рейсового автобуса, того самого, который каждое утро доставляет Вас на службу. Жуя бутерброд, он как бы между прочим подумал, что если бы Вы погибли в этой аварии, ему бы досталась без размена прекрасная трехкомнатная квартира с обстановкой, уважаемый статус вдовца и безграничная возможность начать жизнь сначала. Но тут же он устыдился своих мыслей и сделал звонок, который так тронул Вас: с вопросами о том, благополучно ли Вы добрались, о Вашем самочувствии и планах на вечер. За тревогой в его голосе пряталась надежда, а за облегчением — когда он услышал Вас — легкое разочарование. Ради справедливости должен отметить, что Ваш муж позже действительно раскаялся в своих аморальных желаниях, что и вызвало в конечном счете потребность доставить Вам радость.
Дабы предостеречь Вас от неосторожных шагов, которые могут губительно отразиться на благополучии Вашей семьи, добавлю, что Вашей дочери некоторое время назад стали известны отдельные подробности Вашей жизни, одновременно касающиеся и не касающиеся ее лично. В частности, она узнала, что была зачата с целью укрепить нестабильные супружеские отношения и наложить дополнительные обязательства на Вашего мужа. В дальнейшем в воспитании своей дочери Вы также руководствовались в большей степени своими личными эгоистическими интересами, нежели ее собственными. По ее мнению, это дает ей полное моральное право не испытывать к Вам чувств родственной любви и привязанности, а также освобождает ее от обязанности дальнейшей заботы о Вас. В настоящее время отношения между Вами и Вашей дочерью поддерживаются исключительно благодаря факту материальной и территориальной зависимости от Вас, что Вы постоянно используете в решении семейных и личных конфликтов. Руководствуясь практическими обстоятельствами, Ваша дочь приняла решение некоторое время терпеть эту унизительную зависимость, дабы после изменения положения в лучшую сторону более никогда не принимать в Вас участия. Этим объясняется ее беспрекословное подчинение Вашим требованиям, которое в последнее время становится все очевидней. Ваша дочь также узнала об аварии автобуса, маршрутом которого Вы ездите на работу. Информация о Вашем здравии была воспринята ею откровенно негативно, что подтверждает факт продолжительного слезотечения, сопровождавшего ее личные переживания.
Исходя из вышесказанного, я настаиваю на выполнении Вами следующих действий:
1) освободить от Вашего присутствия Ваших близких, тяготящихся таковым.
2) во избежание дальнейшего свершения Вами различных актов несправедливости более никогда не вступать в брак и не производить детей.
3) более нигде не пропагандировать семью в качестве единственно достойного способа объединения людей, смысла существования и т.д. и т.п., дабы не вводить в заблуждение тех, кто в силу тех или иных обстоятельств еще не сумел составить собственное представление об обсуждаемых явлениях.
В случае Вашего согласия обязуюсь освободить Вашу память от воспоминаний о содержании данного письма и более никогда не проявляться в Вашей жизни.
С уважением,
Доброжелатель приказом НР-975 от 9068754”.