рассказ
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2001
<Яне Московской 33 года, живет в Москве. После окончания медицинского института работает в клинической психиатрии. Как прозаик публикуется впервые.>
При знакомстве он представлялся артистом, держался высокомерно, смотрел брезгливо и о себе никогда не рассказывал. Скорее всего, потому, что никто всерьез не интересовался жизнью этого смешного и несимпатичного человека. Родных у него вроде бы не было, а приятельских отношений не складывалось. Да и немудрено. Даже самые уступчивые и снисходительные к чужим слабостям добряки не выдерживали его вздорного, неистового нрава. Окружающие знали его как вспыльчивого, злопамятного, по-женски капризного и нетерпеливого мизантропа, постоянно готового к раздражению и гневу, способного по малому поводу начать скандалить, кричать и оскорблять обидчика. На смену вспышкам ярости на него накатывали периоды такой свинцовой, угрюмой тоски, что, казалось, единственное спасение можно было бы обрести в петле. Вдобавок он слыл педантом, занудой, а в вопросах, касающихся денег, был аккуратен до фанатизма и дьявольски мелочен. Вместе с тем мало кто воспринимал всерьез гнев и страдания артиста. Людям виделось в них нечто кукольное, временами потешное, но чаще всего досадное и неуместное, словно детская возня в официальной обстановке. Именно это окончательно доводило артиста Каштанова до исступления, когда он, беспорядочно взмахивая кулаками, топтал башмаками нечто невидимое и легкие, словно пух, его волосы разлетались в стороны, а желтая тонкая кожа приобретала томатный оттенок. И если бы не морщинистое, извечно желчно-напряженное его личико, можно было бы подумать, что перед вами бушует избалованный первоклассник.
Каштанов был лилипут. Всю взрослую свою жизнь он выступал на сцене. Поначалу состоял в труппе специального цирка, где маленькие, невесомые, словно эльфы, человечки исполняли забавные номера. Несмотря на целеустремленное воровство администрации, дела шли не так уж и плохо. Летом цирк гастролировал по курортным городам, пару раз побывал в Праге, а зимой собирал аншлаги в провинции. Артисты жили сегодняшним днем, не забивая детские свои головки утомительными финансовыми и организационными проблемами. У каждого были скромные сбережения, позволяющие позаботиться о себе. Нелюдимый Каштанов долго не мог прижиться в труппе и в результате, после визгливой ссоры с антрепренером, все-таки ушел с решением создать собственную программу. Оригинальными талантами он не обладал, но зато ловко бил степ, играл на несоразмерно огромном, тяжеленном аккордеоне и пел глухим дискантом старые куплеты и арии из оперетт. На его афишах всегда значилось «Человек со звезды», но кто и почему придумал такой малоподходящий для него псевдоним, вспомнить не мог даже сам артист.
В партнерши себе он непременно решил подыскать красавицу, но не просто вульгарно-сладенькую мордашку, а неотразимую, ослепительную, невиданную женщину, Жар-птицу, чьей привлекательности с лихвой хватило бы на двоих. Почему-то казалось, что тем самым он наконец поставит на место всех этих вечно ухмыляющихся скотов, глазеющих на него, словно на говорящую ватную куклу.
Почти год Каштанов истратил на поиски. Он печатал бесконечные объявления, изводил невыполнимыми требованиями агентов, обивал пороги театров и киностудий. Носился, бранился, неистовствовал, в результате потерял сон, а забываясь, словно в бреду видел перед глазами наглый розовый блин, воплощающий однообразие тошнотворно примелькавшихся туповатых кукольных лиц. Полубезумный Каштанов уже было отчаялся, когда судьба, сжалившись, явила ему ту самую фантастическую женщину. Он даже не представлял, что в этом гнусном и унылом мире может существовать столь совершенная красота.
Она зябла на сыром ветру, переминаясь с ноги на ногу на краю тротуара, а из-под колес проносящихся мимо машин летела чавкающая вязкая грязь. Крупные тяжелые брызги беспардонно плюхались на ее потертые золотистые туфельки, такие жалкие и неуместные в этот безрадостный зимний вечер. Некоторые водители ненадолго притормаживали, и тогда она наклонялась и хрипло шептала что-то в щель между заляпанным кузовом и мутным стеклом, а бессовестный ветер задирал подол ее юбчонки, глумливо обнажая молочно-белые прорехи на щегольских ажурных чулках. Автомобили отъезжали, а она хрипло кричала и хохотала им вслед, и недоверчивый ее взгляд был затуманен той драгоценной и ненавистной дрянью, что в обмен на временное избавление от стыда способна поработить навсегда.
Итак, в этот промозглый февральский вечер Каштанову вдруг стало абсолютно очевидно, что вся его прошлая жизнь была растрачена бездарно и пусто. Словно тащилась по какому-то нелепому одолжению, будто чужая тяжелая кошелка, режущая пальцы и больно бьющая по ногам. А все мысли были лишь о том, как сократить постылый маршрут до адресата, который и спасибо-то толком не скажет, и что когда-то давно, а может быть даже вчера, жилось вроде на черновик, где еще можно все сто раз исправить, а не понравится, так в корзинку его — и по новой. И надо было лишь чуть-чуть подождать грядущего, которое хоть и виделось смутным, но сквозь туман угадывались яркие штрихи замечательных событий. Будущее манило, сулило, но почему-то не спешило наступать, а сейчас, на сыром ветру, вдруг стало ясно, что такое оно не придет никогда. Тянется блеклая нить скучных дней, сплетаясь незаметно в липкую паутину привычной жизни, и душит надежду хоть что-нибудь изменить. И если сегодня, в этот самый миг, не увести Жар-птицу с заплеванного тротуара, не отдать всего себя ее счастью, то завтра паутина задавит и его самого…
Так они стали выступать вместе — маленький человек и Красавица. Помимо невероятно влекущей, какой-то пьяняще-завораживающей внешности, у нее обнаружился приятный хрипловатый голос, и этого было вполне достаточно, чтобы составить с Каштановым своеобразный дуэт. Правда, новый фон еще контрастнее подчеркнул уродство маленького артиста, но это было уже не существенно. Лилипут впервые в жизни был счастлив.
На сцене ее звали Веселая Стелла. Настоящее имя казалось ей тусклым, безнадежно истасканным и навевало помойный запах окраинных бараков. Мест, где обитали ненавистные испитые родители и покрытые коростою ссадин, вечно грязные и голодные младшие братья. Каштанов было хотел предложить менее вульгарный псевдоним, однако спорить не решился, как не смел возражать против слишком уж откровенных нарядов, капризов, ежевечерних опозданий, мотовства и, что самое ужасное, белого порошка, который уже навсегда вошел в ее беспутную жизнь. Он слишком долго ждал Красавицу и более всего на свете боялся потерять право быть для нее хоть чем-нибудь. Право просто находиться рядом, вдыхая орхидейный запах ее волос, молча, словно собака, иногда сидеть у ног и любоваться чудом. Виновато, потерянно улыбаясь, он прощал брань, злобные тычки и шумные упреки. А когда очередной сверкающий роскошью автомобиль увозил ее после концерта, в темной гримерной, среди карнавальных перьев и расшитых фальшивыми камнями нарядов, в одиночестве бродил лилипут…
Нет, Каштанов не смел, не дерзал, не мыслил ревновать Красавицу. Ему казалось нелепым и противоестественным сопоставлять собственное убожество с ее блеском. Просто он достаточно хорошо знал и ненавидел этих самодовольных, пошлых людей. С выражением сытой снисходительности лениво посматривали они на сцену, а после ради забавы были готовы вскружить голову, затеять игру, развлечься, натешиться, чтобы затем навсегда забыть, выбросить, небрежно отодвинуть ногой, словно опустошенный яркий фантик, не задумываясь об изломанной ее душе. Каштанов знал, что она, будто ребенок, доверяет каждому, принимая за чистую монету фальшивый блеск их масленых глаз, а обманываясь, проклинает жизнь, винит себя и ругает его. Ведь, несмотря на мучительное, непреодолимое чувство брезгливости, Каштанов был для нее единственным близким человеком, который поймет, пожалеет и всему найдет оправдание. А она будет снова грязно, неистово браниться, но постарается уже не видеть его глаз и его рук, чтобы не думать о том, какие они жалкие и немощные, почти прозрачные, словно два осенних листка. Она будет злиться, пытаясь скрыть то, что почти уже плачет. А Каштанов постигнет и прочувствует все, а потом сразу же, без слов, простит. Зачем он продолжает так беззаветно любить и ждать? Ведь ей от этого не легче, а только тягостнее во сто крат.
Они выступали каждый вечер. В очередной раз в воздухе висел тошнотворно жирный запах кухни, прослоенный неподвижными облаками табачного дыма. Это было второсортное ночное заведение. В зале веселились сверкающие низкопробным золотом атлеты и их грубоватые блондинистые подруги. В очередной раз глянцевая машина увезла ее в сверкающую полночь, а в мокром асфальте отражались мутные огни желтых фонарей, троллейбусных окон и неоновых реклам. По дороге домой Каштанову больше всего хотелось содрать с себя этот отвратительный запах, который, как казалось, навсегда протравил одежду, кожу, волосы и въелся даже под ногти его морщинистых ручонок. Запах, который почему-то навевал знобкую тревогу, тоску и страх потерять Красавицу, утратить, лишиться ее навсегда.
…Назавтра она не появилась. Не пришла, не позвонила, не дала знать. То же было и на следующий день, а за окном исходил август. Поспешно убегало лето, теряя по пути легкие клочья изношенных и пожелтевших нарядов, а ветер подхватывал и беззаботно таскал их по скверам и запутанным улочкам, перемешивая с песком, пылью, с запахом яблок, электричек и осенних цветов, швыряя ворохами в гулкие подворотни, осыпая трамвайные рельсы и колодцы старых дворов. И так до дождей, до томящих душу промозглых ветров, что волокут с собою запах отживших трав и теребят лакированные бусины покрасневших рябин. А Каштанову казалось, что вместе с этим летом отживает его душа, пропитанная такой неизбывной болью, словно некто лил раскаленный свинец в нежное, незащищенное ее нутро. И было даже как-то странно, что в столь маленьком, убогом, воробьином существе может накапливаться такая космически-необъятная скорбь.
Без Красавицы он потерял не только себя. Каштанов утратил весь мир с его резкими и ласкающими звуками, многообразием цветов и ароматов. Он потерял настоящее и будущее, а прошлое назойливо окутывало и тянуло его назад. К тому же нечто странное стало происходить с его памятью. Воспоминания, предшествующие тому, последнему, дню сохранялись и даже набирали остроту и краски, но далее ничего не прибавлялось. Любое новое впечатление тотчас улетучивалось, гасло, исчезало, отторгаемое памятью, словно не желающей более пополняться печальными одинокими картинами. Для Каштанова существовало только одно «вчера» — последний их вечер в прокуренном кабаке, ее хрипловатое пение, рассеянный отрешенный взгляд, хмельной смех и невеселое короткое прощание. После была гулкая холодная пустота…
Маленькому артисту незачем стало подниматься поутру, тащить куда-то неподъемный лоснящийся аккордеон, бить чечетку и петь. Хотелось одного — лежать ничком на своей детской нелепой кроватке, где в изголовье висел ее портрет, и бесконечно, жадно, чутко ждать, вдруг взовьется телефонная трель или в передней засверкают чарующие, надменные ее глаза. Можно было сказать, что внутренне он застыл и окоченел. Каштанову казалось, что жизнь закончилась, хотя на бульваре зачем-то кружили огромные, тяжелые, будто летучие мыши, желтые кленовые листья, а какие-то чужие дети копошились в потемневшем осеннем песке. Но все уже было бессмысленно, блекло, вяло и навевало только одну мысль: как можно скорее выйти из игры, где он был окончательно растоптан, оплеван и побежден.
…Долгожданный звонок раздался рано утром. Растрепанный, бестолковый, опухший со сна и счастливый Каштанов суетился, хлопотал, бросался во все стороны и никак не мог понять, что на сей раз требует от него Красавица. Он был готов абсолютно на все, а она раздражалась и, нетерпеливо постукивая пальцами по двери, пыталась наскоро объяснить, что вынуждена оставить с Каштановым своего мальчика. Не совсем здорового сына Тему. Оставить ненадолго, буквально на несколько дней. Ребенок он тихий, беззлобный и не будет очень уж докучать, потому как скоро снова отправится в интернат, где и живет с самого рождения. А сама она наконец может быть устроит личное свое счастье. И всю жизнь, до самого конца, будет помнить и молиться за лилипута, что вытащил ее с панели и дал возможность обрести благополучие и покой.
— Я знала, Каштанов, что ты не откажешь. Ты ведь особенный, необыкновенный, самый лучший… Хотя и очень странный, конечно. Одно слово, «человек со звезды»…
Говорила она быстро, сухо, по-деловому, словно совсем чужая. Хотя впервые в жизни произнесла настоящие, человеческие слова. А потом стремительно ушла, даже ни разу не оглянувшись. И на пороге остался полненький, вялый, слегка отечный ребенок со странными раскосыми глазами, бесформенной, будто раздавленной, картошечкой носа, плоским широким затылком и приоткрытым влажным ртом. Незнакомый маленький мальчик, который не заплакал, а бессмысленно улыбнулся лилипуту и, ухватив его за рукав, зашепелявил что-то радостное на своем языке, будто у них с Каштановым, наконец, наступил долгожданный, только им ведомый, веселый праздник. И в его бестолковом неразборчивом бормотании явно слышалось простое и бесценное слово «папа», которым он почему-то решил окрестить чужого, маленького, сморщенного человечка, столь растерянно и оторопело глядящего на него.
Так наступил новый, главный период в жизни артиста Каштанова. Период, когда он наконец стал не просто иногда нужен, а ежеминутно необходим маленькому беспомощному Теме, который простодушно доверил свою убогую судьбу этому необыкновенному, диковинному полувзрослому человеку. И на каждый жест, которым проявлял мальчик свою привязанность и нежность, Каштанов отвечал чувством какой-то щемящей, восторженной благодарности, горячей и трогательной, будто первая детская любовь.
Даже незнакомому с медициной Каштанову было очевидно, что ребенок неполноценен. Однако он, используя всю свою нерастраченную энергию, штудировал доступную популярную литературу, описывающую больных с синдромом Дауна, и упорно пытался добиться от равнодушных докторов совета, будучи уверенным, что с помощью каких-либо чудодейственных восточных процедур, нетрадиционных занятий или упражнений маленький Тема станет не хуже сверстников и, возможно, даже обретет те банальные способности, которыми так глупо гордятся родители здоровых детей. Требуя ключей к тем путям, что могут помочь, Каштанов метался по кабинетам, конфликтовал, требовал, досаждал. В свойственной ему манере он скандалил и бушевал, обвиняя врачей в безразличии и непрофессионализме. Некий пожилой педиатр, не разобравшись в ситуации и пытаясь утешить Каштанова, заявил, что ребенок, конечно, безнадежен, однако благодаря ряду врожденных аномалий и сопутствующих заболеваний он вряд ли доживет до совершеннолетия; после этого разразился столь бурный скандал, что доктор счел за благо уйти на пенсию.
Таким образом, консультации с врачами только раздражали и обескураживали Каштанова, отдавшего всю последующую жизнь этому единственному своему и безнадежно чужому больному ребенку, ставшему заложником капризной и подлой хромосомы, которая отошла не в положенную ей клетку, — микроскопическая ошибка навсегда определила жизнь несчастного от рождения существа.
Каштанов намерился бросить все свои силы и возможности на то, чтобы расцветить и наводнить здоровыми переживаниями жизнь этого несчастного мальчишки. Сделать ее похожей на жизнь любого другого обычного ребенка, окруженного хулиганистыми сверстниками, родительской заботой и, возможно, не всегда уместной опекой. Однако мало что получалось. Оба они — и Каштанов, и Тема — оставались для окружающих притягивающе-неприятными изгоями. На новогодних елках и в детских театрах, куда лилипут регулярно приводил своего ребенка, окружающие провожали их долгими и любопытными взглядами, вероятно, думая о том, как жизнь могла соединить в пару двух таких разных, но схожих в своем уродстве людей и по каким законам они с такой голубиной и неиссякаемой нежностью обращаются друг с другом.
Шли годы, и Тема, несмотря на затянувшееся детство, уже перерос лилипута. По окончании занятий в специальной школе, где мальчик осваивал незатейливые навыки, он ежевечерне стоял у ограды и с упоением ждал прихода Каштанова. В радостном волнении жевал он грязные пальцы, месил влажную землю или складывал в карманы камни, ириски желудей и разный хлам в надежде на то, что замечательный, любимый взрослый увидит, похвалит и одобрит его.
Начиная с апреля они выезжали за город. Каштанов не имел возможности снять дачу, но при каждом удобном случае сажал мальчика в электричку и вез его на природу, чтобы любоваться цветением нарциссов, желтыми, пушистыми комочками верб и трогательными клейкими листочками ранних деревьев. Из года в год они бродили по раскисшим дорожкам старых дачных мест и радовались солнцу, новой весне и неброским краскам, предвещающим общее торжественное цветение.
Этой весной они снова пошли на вокзал. Возле касс и на платформах, как всегда, толпились грязные, оборванные люди с одинаково раздутыми синюшными лицами. Некоторые из них безмятежно спали под стенами палаток, а другие, с отечными босыми сизыми ногами, жадно копошились в поисках пищи в помойных контейнерах, визгливо перебраниваясь друг с другом. В окружающем их воздухе вился густой дух нечистот, запущенных тел и дешевой водки. И брезгливо отворачивающимся прохожим было не понять, кто из них мужчины, а кто бывшие женщины. Когда Каштанов, бережно держа за руку неуклюжего Тему, шел по перрону, одно из этих существ вдруг отвлеклось от своей помойной возни, ненадолго застыло и вдруг хрипло и пьяно захохотало: «Уроды! Два урода… со звезды!» Каштанов вздрогнул, сразу узнав знакомые нотки, но не обернулся. Ведь это была уже не она, а глумливая пародия на человеческое существо в виде опухшего, беззубого, проспиртованного до фиолетового блеска монстра, захоронившего в недрах своей туши волшебное, воздушное чудо, на которое по сей день молился маленький артист.
Зимой Тема часто и подолгу болел, и тогда Каштанов, подобно хлопотливой полубезумной матери, поднимал на ноги каких-то абсолютно недосягаемых специалистов, тормошил аптекарей в поисках особых лекарств, готовил по специальным рецептам отвары, закупал фрукты и кормил мальчика строго по часам, а по ночам чутко и напряженно вслушивался в Темино дыхание. Видимо, крепко запал в память тот страшный прогноз, высказанный стареньким педиатром много лет назад, а может быть, Каштанов просто любил этого ребенка. Любил до боли, до спазма, до слез, отдавая всю свою странную, одинокую душу и ничего не требуя взамен.
…Это была очень длинная, мрачная зима. Каштанов ночи напролет сидел у кровати на детском фанерном стульчике, зачем-то раскачивался из стороны в сторону и уговаривал Тему выздоравливать, потому как скоро апрель и они должны непременно поехать туда, где цветут нарциссы, где пушатся вербные цыплята и пахнет сонной размякшей землей. Он пел своим глуховатым голосом забавные детские песни и все рассказывал и рассказывал что-то про цирк, где всегда так искренне веселился его мальчик. А в комнате уже поселилась бездыханная тишина, и далекая озябшая луна освещала сквозь окно маленькую сгорбленную фигурку, несущую свой еженощный караул в изголовье опустевшей кровати…
Тема уже месяц назад был похоронен на далеком загородном кладбище, а Каштанов продолжал жить по своим, годами налаженным правилам. Под пожелтевшим портретом Красавицы он ставил на стол две тарелки, вечерами приходил к воротам школы, а ближе к ночи вспоминал и рассказывал сказки. Бесконечные волшебные истории о странствиях по свету человека, сошедшего со звезды…