Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 6, 2001
Внезапно раздался резкий крик, начал меркнуть огромный слепящий глаз паука, свисающий с потолка, и откуда-то издалека, из темноты и тишины, донеслось еле слышно: «Девочка».
А через два часа Серафима Никифоровна Белоконь лежала в палате, стонала и диктовала распоряжения для мужа. Санитарка старательно водила огрызком карандаша по тетрадному листу, громко сопя, хмуря брови и поправляя сползающий на глаза колпак. «Если так каждая начнет, я ведь с уборкой не управлюсь. Но с этой велели повнимательней. Уж больно у нее голос громкий и взгляд суровый».
Уже весь роддом знал, что Серафиме Никифоровне сорок один год, что она родила первого ребенка, роды были тяжелыми, девочку она назовет Анна-Эстер и обязательно сделает из нее балерину. «Вот увидите, это будет вторая Павлова!» Никто Серафиме Никифоровне не возражал: все были заняты своими детьми, предстоящими домашними хлопотами, и доказывать неизбежность блестящего будущего маленькой, розовой, сморщенной крошки в этом обществе было некому.
Федор Семенович Белоконь — сутулый, лысеющий, в роговых очках с толстыми линзами, страдает одышкой от чего-то неправильного в организме. Он тихо, по-женски всплакнул от радости, долго не выпуская из дрожащих рук телефонную трубку, сообщившую о рождении дочки. Но предаваться сладким мечтам было некогда. Пеленки, сосочки, кроватки, ванночки, коляски, телеграммы, звонки, передачи для Серафимы Никифоровны не давали остановиться ни на минуту. Только ночью, аккуратно подоткнув одеяло и уютно взбив подушку, он представлял себе маленькие теплые ручки, серые глаза, нежные пепельные кудряшки и засыпал со счастливой улыбкой на лице.
Анна-Эстер росла кроткой и молчаливой девочкой. Она как будто еще в утробе Серафимы Никифоровны смирилась с тем, что жизнь ее будет непрерывной, мучительной подготовкой к звездному часу. Изнурительные тренировки без выходных, праздников и каникул: она ежедневно подолгу стоит у балетного станка, сжимая деревянную палку так, что белеют костяшки пальцев, тянет носок, стараясь не сбиться с такта, оттачивает поворот головы, закругленные мягкие позы рук, складывается пополам и взлетает в воздух.
Иногда Ане казалось, что еще чуть-чуть и от бесконечных растяжек она вся растянется и превратится в длинную веревочку. Сначала все испугаются, а потом привыкнут и будут вешать на нее белье. А бабушка Оля будет бережно снимать ее и наматывать на свои сухонькие ручки с голубыми выступающими венами.
Бабушка Оля — маленькая, щупленькая, юркая, с жидкой косичкой, пахнет молоком, печеными плюшками и грубыми шерстяными нитками. «Аннушка, девонька моя, на-ко, скушай шанежку. Мама не узнает, мы ей не скажем. Кушай, кушай, золотко мое…»
Вырваться во двор хотелось даже больше, чем плюшек. Но в один прекрасный день, когда Серафима Никифоровна увидела безобразную картину — бабушка Оля вяжет на лавочке и совершенно не следит за ребенком, а Анна вниз головой висит на перекладине и грязный мальчишка засовывает ей в смеющийся, неприлично икающий рот конфеты, — двор для Ани закрылся навсегда.
— Как вы могли, мама! Посмотрите на этих детей, что у них за игры!! Какое будущее вы хотите для нашего ребенка?! А этот грязный мальчик, вы видели его руки?! Что с него взять: он ведь из семьи военных. Посмотрите на его отца: капитан несчастный! Бегает по утрам по двору, болтается на перекладине, как мальчишка, думает, что кому-то приятно наблюдать его голый торс.
С этого момента остались только прогулки в скверике Большого театра, по степенному Гоголевскому бульвару и торжественное семейное посещение Сокольников по выходным.
Но каждое утро Аня завороженно смотрит, как бегает дядя Сережа, как отливают бронзой влажные от пота скульптурно обозначенные бицепсы. И она точно знает, что в соседней комнате Серафима Никифоровна тоже стоит у окна и из-за занавески вожделенно, посапывая, подглядывает за дядей Сережей, чтобы в очередной раз убедиться, как это отвратительно.
— Мама! Солдаты, солдаты идут! — радостно подпрыгивает Аня. Ее большие серые глаза светятся, искрятся восторгом. Скоро праздник — День Победы, и стройные подтянутые колонны чеканят шаг прямо в центре города. — Пойдем, пойдем поближе, посмотрим на них!
— Что я вижу, Анна?! Откуда этот нездоровый интерес? Чтобы я больше ничего подобного не слышала!
Аня с бабушкой сидят на кухне и ждут, когда подносить горячее. А в гостиной Серафима Никифоровна в синем кримпленовом платье с большими голубыми цветами и с бирюзой в ушах зычным голосом вещает об успехах и талантах своего сокровища, изредка призывая ее сделать шпагат или покрутить фуэте. Федор Семенович, еще больше сутулясь, задевая блестящей головой бахрому абажура, суетится вокруг стола с бутылкой, из-за спин подливая почетным гостям.
— Вы же видите, это врожденный талант! Лет через десять на афишах крупными буквами будет написано: «Солистка Анна-Эстер…» Ну, фамилию мы к тому времени уже поменяем. Надо что-то более звучное и благородное.
И гости многозначительно кивают, что да, дескать, надо что-то более благородное. А Федор Семенович, пока Серафима Никифоровна не смотрит, незаметно опустошает полную до краев рюмку и часто-часто моргает.
Ане нравилась ее фамилия Белоконь. Фамилия папы, бабушки Оли. Аня представляла себя волшебной белой лошадкой с косами в длинном хвосте. Вот она летит галопом высоко в облаках и видит, что внизу, по васильковому полю, идут солдаты. Она уже рядом, красиво гарцует, солнце играет в ее гриве, командир протягивает к ней руку, обнимает за шею, легко запрыгивает, и вот они уже вместе, впереди строя, и никогда больше не расстанутся.
Бабушка Оля умерла тихо и незаметно. Три дня готовила пятидесятилетний юбилей Серафимы Никифоровны. Когда гости уже приступили к горячему, она тихо сказала: «Устала я что-то, Аннушка. Пойду, прилягу ненадолго. Ты присмотри здесь за чайником». Чайник закипел, из носика со свистом вырвался пар. Аня осторожно заглянула в комнату. Бабушка неподвижно лежала на кровати, сложив на груди маленькие ручки с голубыми венами. «Мама, бабушка устала, пусть поспит. Я помогу тебе с чаем».
После юбилея Аню зачем-то отправили ночевать к соседям. Утром сказали, что бабушка в больнице. На кладбище ее не взяли. На фотографиях она так и лежала в гробу со сложенными на груди маленькими ручками.
В балетное училище Большого театра Аню все-таки приняли. Запомнилась унизительная процедура осмотра, когда колючими пальцами прощупывали каждую косточку, поднимали ноги, сгибали позвоночник, обсуждали ступни. Тогда показалось странным, что зубы оставили без внимания.
Вот и она — прямая звездная дорога. «И раз, и два, и три, выше, выше ногу, тяни носок! Белоконь, резче, четче! Ты все время как сонная муха!» «Какая-то вселенская усталость. Почему другим так легко все дается? Они даже хихикают, кокетничают, болтают. А у меня иногда нет сил даже моргать».
Болела Аня часто. Но высокая температура ее ничуть не пугала. Пусть в голове жар, но зато можно три дня лежать неподвижно в кровати, молчать, вытянув ноги, и даже пальчиками не шевелить. Серафима Никифоровна шумно суетится вокруг, энергично встряхивая градусник. «Нам некогда болеть, Анна! Никто не будет ждать, пока ты поправишься. Партии дают только тем, кто танцует. Если хочешь быть первой, надо бороться!»
Аня никак не становилась первой. Да она и не особенно стремилась к этому, потому что знала про себя, что сил все равно не хватит. По силам и способностям ей было отведено почетное место в кордебалете. Менялись сцены, города, солисты, реже — репертуар и костюмы: зефирные балетные пачки, газовые воздушные шарфы и туники, розетки из ажурных перышков.
Федор Семенович умер так же тихо и незаметно, как бабушка.
Накануне весь день вскапывал дачные грядки под палящим майским солнцем и чутким руководством Серафимы Никифоровны, чтобы случайно не повредились молодые яблоньки и кусты боярышника вдоль забора. Урожай к предстоящему 65-летнему юбилею Серафимы Никифоровны ожидался обильный. Вернувшись с участка, папа даже не притронулся к ужину, пораньше лег спать и просто не смог проснуться. Обширный инсульт — такой диагноз поставили врачи. Похоронили его рядом с бабушкой: за низкой узорчатой оградкой приютились два небольших холмика со скромными овалами мутных фотографий.
Серафима Никифоровна все искала подходящих, стоящих женихов. Устраивала дома вечеринки, приглашала молодых людей со звучными фамилиями: Синевский, Красовский, Белевский и какие-то еще-всякие. Но их жесты, узкие плечи, бледные лица и жеманные разговоры наводили на Анну такую тоску, что, ссылаясь на усталость и завтрашнюю раннюю репетицию, она покидала светское общество первой.
— Ты неблагодарная! Я посвятила тебе всю жизнь, я отказывала себе во всем. Я жила для тебя. Ты стареешь, Анна, тебе скоро тридцать! К тому же ты худая как палка-одни глаза. Еще немного, и на тебя никто не посмотрит. А я тоже уже немолода, мне все труднее собирать достойное общество. Почему ты всех отвергаешь? Ну где ты сама найдешь себе мужа?! Какое будущее тебя ждет?
Действительно, где? И какое?
«Какая бесконечная сегодня репетиция. В «Жизель» поставили много новеньких. Как активно занялись обновлением состава… Но по крайней мере год, а то и два у меня еще есть. Опять дружно колышемся, уходим в глубину. Те, что справа, — на левое колено, те, что слева, — на правое. Наклон корпуса вперед, перегиб назад. Эта молитва вилис не кончится никогда. Как же я устала!» И вдруг все тело Анны ощетинилось острыми иголками, язык стал шершавым и огромным, вот-вот вывалится наружу, в голове вспыхнул горячий, яркий свет и — темнота.
Перед глазами белый потолок, вокруг стерильный хлорный запах и больничные метки на белье. Серафима Никифоровна подолгу сидит рядом, плачет черной тушью, громко сморкается. Часто вспоминает папу и ругает его породу, наградившую всех слабым здоровьем, невыносимым молчаливым нравом, римскими гордыми носами и инсультами. Если бы не он, Анна-Эстер не сходила бы с афиш. Но ничего, я поставлю тебя на ноги, ты еще будешь стоять на сцене!
Как она постарела и подурнела! Да нет, она всегда была такой — чужой, толстой, шумной, пахла «Красной Москвой», и неизменная алая помада делала ее еще громче и кровожаднее. Всегда приходилось совершать невероятное усилие, чтобы сказать: «Мама». Хорошо, что теперь можно не отвечать. После удара Анна ни разу даже не пыталась заговорить.
Но Серафима Никифоровна, в конце концов, уходит из палаты, и тогда наступает настоящее блаженство. Нет вечного чувства голода, не болят ноги, нет никакой усталости. Есть только прохладное бездонное небо и летящие облака. И она больше не Анна-Эстер Белоконь, неудавшаяся балерина из кордебалета, а белая грациозная лошадка. Она идет по васильковому полю, подходит к своему командиру, тычется в его звездные погоны, он обнимает ее, легко запрыгивает, прижимается колючей щекой к шелковой гриве, и они уносятся вместе в бесконечную даль, оставляя за собой шлейф облачной пыли.