архивные изыскания
Опубликовано в журнале Новая Юность, номер 5, 2001
Начнем наше повествование с конца, с того злополучного дня, когда президенту Российской академии наук, кавалерственной даме, княгине Екатерине Романовне Дашковой, задушевной подруге государыни императрицы Екатерины Великой, вздумалось просмотреть счета, представленные академическим казначеем.
Княгиня слыла женщиной обстоятельной, поспешности в серьезных делах не терпела и, по своему обыкновению, внимательно изучала скучные бухгалтерские столбцы цифири. И все могло бы обойтись без всяких осложнений, кабы не привлекла ее внимание сумма, потраченная на приобретение невероятного количества спирта. Хоть испокон веков и повелось, что “веселие Руси ести питие”, Екатерина Романовна пьянства не одобряла и поощрять поклонников этого порока никак не собиралась.
Однако наскоро проведенное следствие дало совершенно неожиданные результаты. Во-первых, служитель, покупавший спирт, оказался ветхим, сухоньким старичком, известным многолетней беспорочной службой, строгостью поведения, к тому же не потреблявшим хмельные напитки по причине какой-то внутренней хвори. А во-вторых, представ пред суровым взглядом высокого начальства, он поведал поразительные вещи.
Оказалось, что купленный спирт предназначался для смены раствора в больших стеклянных сосудах, в коих содержались две головы — мужская и женская, хранимые более полувека в подвале, в особом сундуке, ключ от которого и продемонстрировал почтенный хранитель этих довольно сомнительных раритетов.
Имен людей, которым когда-то принадлежали головы, служитель не знал, но от одного из своих предшественников слышал, будто при государе Петре I жила необыкновенная красавица, которую как царь увидел, так тотчас и повелел обезглавить. Голову поместили в спирт в кунсткамере, дабы все и во все времена могли видеть, какие красавицы родятся на Руси.
Обладателем мужской головы, по словам хранителя, был некий кавалер, пытавшийся спасти царевича Алексея от царского гнева и чрез свою верность казненный на плахе.
Просвещенная княгиня посмеялась над простодушным рассказом старого служителя и велела показать ей загадочные банки. Увиденное настолько заинтриговало Дашкову, что она распорядилась немедленно выяснить, каким образом в Академии оказались отрубленные головы. Почтенный архивариус обратился к манускриптам начала века и спустя несколько дней доложил Дашковой о результатах архивных изысканий. Как свидетельствовали найденные документы, головы принадлежали известным персонажам Петровской эпохи — фрейлине Марии Гамильтон и камердинеру Виллиму Монсу, закончившим свой жизненный путь на эшафоте.
Дашкова не замедлила рассказать о находке императрице Екатерине Алексеевне. Головы доставили в царские апартаменты, где в присутствии доверенных придворных их долго рассматривали и весьма удивлялись следам сохранившейся красоты.
Затем императрица приказала захоронить останки казненных в тайном месте, где они пребывают и поныне, в ожидании того дня, когда небесные трубы призовут всех живших на этой земле на по-следний, праведный Божий суд…
Так была поставлена точка в двух давних трагических историях, происшедших за много лет до воцарения Екатерины II. А начались они в конце XVII столетия в веселой Немецкой слободе, привольно раскинувшейся на холмистых берегах быстрой московской речушки Яузы, где родились и выросли Виллим Монс и Мария Гамильтон.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ
КАМЕРГЕР МОНС
Немецкая слобода, или, как ее звали москвичи, “Кукуй-городок”, со времен Ивана Грозного заселялся выходцами со всей Европы. Здесь соседствовали немцы, англичане, французы, голландцы, люди разных вероисповеданий, говорившие на разных языках. Пустыри и луга быстро застроились аккуратными домиками, с кирок далеко по округе разносился звон колоколов. Ухоженные огороды и сады кукуйцев давали щедрые урожаи прежде невиданных на Руси овощей и фруктов, а рачительные хозяйки ежедневно мели дорожки и украшали парадное крыльцо нарядными цветочными гирляндами и букетами.
Московский православный люд с недоверием относился к причудливым нравам обитателей Немецкой слободы, где господствовал так несвойственный тогдашнему русаку дух простоты, свободы и веселья.
Ухмыляющиеся, плохо говорившие по-русски иноземцы вызывали в русской душе лишь раздражение и темную зависть. Это недоброжелательство объяснялось не только поверхностно-очевидными причинами, которые с легкостью изложит любой студент истфака, как-то: всегдашней изоляцией Руси от западных соседей, разностью языков, культур, дикарской враждой между святым православием и западным христианским миром, вековыми войнами с ляхом, немцем, шведом. Были причины более глубокого, личного или, лучше сказать, характерологического свойства, по которым русский человек не принимал заморских обычаев и нравов.
Нет, не радовали, не вводили в легкомысленный обман москвичей улыбки и веселые гримасы кукуйцев. Где было смекнуть какому-нибудь немцу или французу, что смех всегда был на Руси верным признаком неприличия, весельчаки доверием здесь не пользовались; своих родных — плоть от плоти — скоморохов, с остервенением отлавливали и нещадно били батогами, а принародно балагурить дозволялось только пьяному мужику.
Да и всегдашняя тароватость, деловая хватка кукуйских купцов кроме злобы ничего у москвичей не вызывала. Торг без обмана представлялся им пустым делом — слукавить, обмануть ближнего не только не возбранялось, но почиталось за доблесть. “В торговле без обмана нельзя… Душа не стерпит! От одного — грош, от другого — два, так и идет сыздавна” — так говаривали базарные торговцы в Первопрестольной и три столетия спустя, в начале ХХ века.
Правду на Руси крепко не любили; не лгущие, искренние люди почитались за блаженных, не от мира сего, над ними втихомолку потешались и при случае безбожно обманывали. Нередко правдивое слово прямой дорогой вело в страшный застенок к заплечных дел мастеру, где кнутом и огнем пытливые дознаватели истины строго спрашивали с правдолюбца.
“Нет правды на свете, суда по правде”, “ Правдой жить, — палат каменных не нажить”, “По правде тужим, а кривдой живем”, “Правду говорить — себе досадить” — в этих пословицах живет горький опыт поколений.
Правда считалась слишком дорогой вещью, чтобы обычный человек мог позволить себе роскошь быть честным, — она являлась привилегией юродивых да малых детей.
Да, что и говорить, многое, очень многое было не по душе москвичам в обитателях Кукуя. Но совсем иначе относился к ним юный царь Петр Алексеевич, с младых лет ставший частым гостем Немецкой слободы и близким приятелем тамошнего старожила Франца Лефорта. Его глазами Петр привык смотреть на обычаи и нравы европейских народов, его вкусы во многом определили мировоззрение первого русского императора, преобразователя России.
Франц Лефорт — швейцарец по происхождению, французский волонтер, нидерландский офицер, приехавший в 1675 году в Россию на поиски счастья, денег, чинов. Остроумный, немало повидавший на своем веку, европеец, знавший несколько языков, Лефорт воспринял знакомство с молодым русским царем как счастливую карту, которая наконец выпала ему. Он не задумываясь решил поставить на кон все и непременно выиграть.
Лефорт старательно развлекает августейшего приятеля, доставляя ему всяческого рода развлечения и потеху. А что может быть приятнее подарка другу, чем собственная любовница? И дальновидный швейцарец вводит Петра в дом своего давнего знакомца — золотых дел мастера и виноторговца Иоганна Монса, с младшей дочерью которого, красавицей Анной, Лефорт был в близких отношениях.
Все исторические источники единодушно признают: Анна Монс была замечательно хороша собой. Констатацией этого факта заканчивается единодушие между отечественными и западными историо-графами, дальше начинается абсолютная разность характеристик кукуйской красавицы, служащая своего рода парадоксальной антитезой известной народной мудрости, гласящей: что русскому — здорово, то немцу — смерть. Судите сами.
“Эта особа служила образцом женских совершенств, — живописал образ Анны Монс восторженный немецкий историк Хельбиг, — с необыкновенной красотой она соединяла самый пленительный характер; была чувствительна, не прикидывалась страдалицей; имела самый обворожительный нрав, не возмущенный капризами, не знала кокетства, пленяла мужчин, сама того не желая, была умна и в высшей степени добросердечна”.
В своем панегирике ученый муж доходит до утверждения вещей, с очевидностью обнаруживающих его малое знание человеческой натуре вообще и женской — в частности. Так, он уверяет, что Анна оказалась до такой степени целомудренной, что на все любовные домогательства Петра отвечала решительным отказом.
Иначе оценивал достоинства кукуйской красотки наш замечательный историк XIX века М. И. Семевский, который, изучив тома подлинных документов Петровской эпохи, писал: “Скажем о ней окончательное мнение: оно вытекает из представленных материалов. Их достаточно, чтоб видеть в Анне Монс страшную эгоистку, немку сластолюбивую, чуть не развратную, с сердцем холодным, немку расчетливую до скупости, алчную до корысти, при всем этом суеверную, лишенную всякого образования, даже малограмотную (о чем свидетельствуют ее подлинные письма). Кроме пленительной красоты в этой авантюристке не было других достоинств”.
Связь Анны Монс с Петром, начавшаяся в 1692 году, продолжалась более десяти лет. Царь не забывал о своей любовнице ни во время военных походов, ни наслаждаясь прелестями заграничной жизни во время Великого посольства в Европу. “Крайне удивительно, — писал австрийский посол Гвариент, — что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия, еще одержим прежней страстью: он тотчас по приезде в Москву посетил немку Монс”.
Обычно скуповатый Петр дарит смазливой немке огромный каменный дворец, собственный портрет, усыпанный бриллиантами, ей назначается ежегодный пенсион в 708 рублей, что представляло по тем временам изрядную сумму. Щедрые подарки и пожалования достаются и родственникам Анны — ее матери и старшему брату. Предприимчивое семейство не стесняясь клянчит у царя деревеньки, угодья, деньги.
Петр не скрывает своих отношений с Монс: она появляется с царем на больших празднествах, куда приглашались иностранные дипломаты. В ее дом в Немецкой слободе его тянет намного сильнее, чем во дворец, где заливается горькими слезами заброшенная и нелюбимая официальная супруга — царица Евдокия Федоровна.
Нет сомнений, что будь у Анны Монс поболе ума, именно она заняла бы место на троне после пострижения в монахини царицы Евдокии.
Но Монс предпочла пойти иным путем. Она заводит тайный роман с саксонским посланником Кенигсеком. Однако все тайное рано или поздно становится явным… В 1702 году, находясь при Петре во время осады Шлиссельбурга, не слишком трезвый Кенигсек, возвращаясь поздно вечером в свою палатку, поскользнулся на мостках, переброшенных через небольшой ручей, упал в холодную воду и захлебнулся.
Узнав о происшествии, Петр первым делом решил познакомиться с содержанием бумаг, найденных в карманах утонувшего. Однако вместо секретной дипломатической переписки царь, к вящему изумлению, обнаружил портрет Анны Монс и любовные письма неверной любовницы к ловкому посланнику.
Петр был страшен в гневе, тем более удивительно, что изменщица отделалась почти что легким испугом: у Анны Монс лишь отобрали каменный дворец в Немецкой слободе, где впоследствии учредили анатомический театр. Анну вместе с ее сестрой Матреной Балк, способствовавшей любовной интриге, посадили под строгий домашний арест с запрещением выходить даже в церковь. Три года тянулось “дело Монцевой”, как оно называлось в официальных актах. Только в 1706 году опала кончилась — указом от 3 апреля 1706 года государь “дал позволение Монше и сестре ее Балкше в кирку ездить”.
Анна не замедлила воспользоваться предоставленной свободой и крепко влюбила в себя очередного представителя дипломатиче-ского корпуса — прусского посланника Георга Иоганна фон Кейзерлинга. Однако многочисленные просьбы влюбленного Кейзерлинга разрешить ему жениться на Монс оставались без ответа; свадьбу сыграли только летом 1711 года, но семейное счастье оказалось недолгим: в декабре Анна обрядилась в траур по скоропостижно скончавшемуся супругу.
Насколько опечалила госпожу фон Кейзерлинг постигшая ее потеря, неизвестно; зато из ее переписки явствует, как сильно она встревожилась, узнав, что на все движимое и недвижимое наследство умершего претендует его старший брат. В письмах своему поверенному в делах она дает подробные инструкции, что и за какую сумму срочно продать, и только после деловых вопросов интересуется: “привезут ли тело моего мужа в Курляндию?” Заканчивается послание, без излишних сантиментов, конкретными поручениями: “Ради Бога, побереги шкатулку с бумагами, чтобы ничего не потерялось, а старшему моему зятю скажи, чтобы он прислал мне портрет его величества с драгоценными камнями”.
Безутешная вдова вскоре успокоилась в пылких объятиях пленного шведского капитана Миллера. Все предвещало счастливый исход их романа: достойную свадьбу, а затем и кучу белокурых киндеров за семейным столом, но судьба рассудила иначе. 15 августа 1714 года бывшая любовница русского самодержца, вдова прусского посланника Анна фон Кейзерлинг скончалась от скоротечной чахотки, завещав своему последнему избраннику большую часть своего наследства, оцениваемого в громадную по тем временам сумму в 5740 рублей.
Останавливаясь столь подробно на фигуре Анны Монс, можно в какой-то степени представить ту семейную атмосферу, в которой рос ее младший братец — главный герой нашей истории.
В те счастливые для Анны Монс времена, когда царь Петр дневал и ночевал в ее доме на Кукуе, среди многочисленных немецких родственников, толпившихся в покоях фаворитки, можно было усмотреть резвого, красивого подростка — ее младшего брата, Виллима Монса. Он получил кое-какое образование, довольно бегло сочинял рифмованные стишки, мог писать по-русски, хотя и немецкими буквами, отлично танцевал и галантно раскланивался. С подобными талантами любой иностранец мог рассчитывать на блестящую карьеру в России. Именно такой путь избрал для себя и Виллим Монс.
В августе 1708 года он вступает в русскую службу простым “валантиром”, но долго тянуть солдатскую лямку Монсу не пришлось — его приметил генерал-поручик Родион Христианович Боур, большой ценитель красоты во всех ее проявлениях, а особенно в пригожих юных мальчиках. Боур берет Виллима Монса в свои “генерал-адъютанты”.
В то время не воспользоваться противоестественными наклонностями начальства мог разве что дурак или записной ханжа: многие птенцы гнезда Петрова сделали себе карьеру в постели своих патронов.
Сам царь-преобразователь отличался большой широтой взглядов на интимные отношения: он чрезвычайно любил представительниц прекрасного пола и имел множество связей с женщинами самого разного звания и сословия.
Петр, как замечает историк Н. Костомаров, считал позволительным делать все, что ему придет в голову, и развлекаться тем, к чему влекла его необузданная чувственность. Не пренебрегал Петр и гомосексуальными связями. По выражению почтенного доктора Вильбоа: “В теле Его Величества сидит, должно быть, целый легион бесов сладострастия”. Другой современник писал о “неистовых припадках похотливости” царя, во время которых “пол становился для него безразличным”…
Особый интерес вызывал у современников характер взаимоотношений Петра I c Александром Даниловичем Меншиковым. Познакомившись в ранней юности, царь и сын дворцового конюха долгие годы были вместе на полях сражений, в походах, зарубежных путешествиях. Они вместе вершили государственные дела и вместе пьянствовали, дурачились, таскались по кабакам и девкам. Именно Меншиков щедро уступил Петру пленную чухонку Марту Скавронскую, ставшую затем его женой, а позднее и коронованной императрицей.
Окружающие молчат, умиленно улыбаются, а за спиной шепчутся об отношениях царя и фаворита. Но что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Некий преображенец, упившись в усмерть, публично орал, что государь “живет с Меншиковым бляжеским образом”. Правдолюба высекли и сослали в Оренбург.
Страсть к поцелуям была у Петра особенной: он мог зацеловать до беспамятства. Герцога Голштинского на одной из пирушек царь сначала целовал в шею, лоб и голову (предварительно сняв с него парик) и наконец, свидетельствует Берхгольц, обер-камергер герцога, “в зубы и в губы”. Своего денщика Афанасия Татищева он лобызал более ста раз. После такого проявления чувств бедный парень неделями ходил с опухшими губами.
В отсутствие жены Петр неизменно укладывал на ее место кого-нибудь из своих денщиков, но “если у бедняги бурчало в животе, царь вскакивал и немилосердно бил его”, — пишет о царских забавах польский историк К. Валишевский. В 1722 году Петр поручил саксонскому художнику Данненгауеру запечатлеть одного такого сожителя в обнаженном виде. Звали натурщика Василий Поспелов, и, несмотря на невзрачный вид, он был изображен во весь рост, нагой, в позе фехтовальщика.
Царская любовь стоила дорогого: семнадцатилетний Павел Ягужинский, начавший придворную карьеру с денщиков, стремительно достиг высших чинов и званий, став генерал-прокурором Сената, генерал-аншефом и получив графский титул. Он обладал привлекательной наружностью, был весел, остроумен, неизменно оживлен и часто пьян. Ягужинский, по свидетельству английского резидента леди Рондо, своими успехами был целиком обязан симпатичной внешности: “как красивый мальчик он был взят в пажи Головиным (президентом Посольской канцелярии)… а два года спустя по той же причине взят государем в камер-пажи”.
Петр настолько благоволил к своему пажу-денщику, что в этой привязанности кое-кто усматривал одну из причин охлаждения царя к бывшему любимцу — Александру Меншикову.
Учитывая подобные примеры, не покажется излишне смелой гипотеза, что и Виллим Монс, вдохновленный примерами удачливых ловцов фортуны, ответил взаимностью на “голубые” знаки внимания со стороны генерал-поручика Боура. Вскоре миловидного “генерал-адъютанта” приметил все тот же Павел Ягужинский и они становятся, по выражению М. И. Семевского, “короткими приятелями”.
Монс чрезвычайно озабочен дальнейшей карьерой — его честолюбие удачно сочетается с чисто немецкой аккуратностью и педантичной исполнительностью. Он старательно выполняет самые разнообразные поручения: ведает царскими лошадьми, сопровождает подводы с закупленным для Петра венгерским вином, скачет курьером через всю Европу с письмами государя к датскому королю. На полях сражений Монс также старается оказаться на виду у начальства: не жалея себя, он под пулями и ядрами шведов показал себя храбрым офицером в баталиях при Лесной и Полтаве.
Постепенно Монс становится если и не слишком заметной фигурой в окружении царя, то, во всяком случае, примелькавшейся, не вызывавшей удивления у ближайших сподвижников Петра — откуда, мол, взялся этот молодец? Может быть, Виллим Монс так бы и остался одним из многочисленных царских денщиков, выслуживших себе генеральские чины, поместья и тихо кончивших свой век в безвестности в последующие царствования, если бы не случилось ему в 1716 году стать по воле самого Петра I камер-юнкером его супруги царицы Екатерины Алексеевны.
Если волшебным сказкам может быть дарована иррациональная способность высвечиваться цветной проекцией на наше скучное черно-белое земное бытие, то сочинение месье Шарля Перро о замарашке Золушке наверняка служит гениальным литературным предвосхищением крутого жизненного маршрута первой россий-ской императрицы Екатерины Алексеевны — второй супруги самодержавного государя всея Руси Петра Великого, не замедлившей занять после смерти мужа российский престол.
Пожалуй, только судьба короля Швеции Карла XIV, бывшего солдата французской революции Жана Бернадота, может сравниться фантасмагоричностью превращения жалкого червяка в прекрасную бабочку — то бишь лифляндской прачки Марты Скавронской в русскую императрицу Екатерину I. Дочь крестьянина, жена швед-ского драгуна Иоганна Рабе, служанка мариенбургского пастора Глюка, взятая в плен русскими гренадерами и стиравшая солдат-ские портки в обозе, она была примечена кем-то из офицеров и, сменив не одного любовника, оказалась в палатке фельдмаршала Шереметева. Здесь ее приметил Александр Меншиков, ставший первой ступенькой лестницы, ведущей на русский престол.
Но даже столь прихотливая игра Его Величества Случая не помогла ни стереть порохом вытатуированной надписи “Долой тиранов”, обнаруженной после смерти на груди у старого короля Карла XIV, ни искоренить распущенность ее императорского величества Екатерины Алексеевны.
Для историков, вероятно, навсегда останется загадкой, чем могла пленить русского царя эта женщина. Сохранившиеся портреты отнюдь не свидетельствуют о необыкновенной красоте первой русской императрицы: круглое, полное лицо с неправильными чертами, крупным носом и пухлыми губами.
“Царица была маленькая, коренастая, очень смуглая, непредставительная и неизящная женщина, — описывала свои впечатления о Екатерине ехидная маркграфиня Байретская. — Достаточно взглянуть на нее, чтобы догадаться о ее низком происхождении. Судя по ее безвкусному костюму, ее можно было бы принять за немецкую комедиантку. Ее платье имеет вид купленного у старьевщика; оно старомодно и покрыто серебром и грязью… На ней дюжина орденов и столько же образков и медальонов с мощами, прикрепленных вдоль всей отделки ее платья; благодаря этому, когда она идет, то кажется, что приближается мул”.
Башмаки с царской ноги, долгие годы хранимые в Петергофе, с очевидностью доказывали, что хрустальный башмачок Золушки вряд ли удалось бы натянуть даже на большой палец Екатерины.
Но разгадку триумфа Марты Скавронской следует искать не в ее женских прелестях — в первую очередь она смогла привязать к себе Петра I душевным сопереживанием. Скорее сердцем, чем умом, она угадывала его мысли и желания, откликалась на его бурные затеи, делила не только постель, но и трудности военного похода, терпеливо сносила грубость и резкие выходки, могла успокоить и унять головную боль, временами доводившую царя до буйного помешательства. Екатерина Алексеевна разделяла и увлечение супруга дарами Бахуса, — по свидетельствам многих иностранных дипломатов, царица слыла “первоклассной пьяницей”, чем они объясняли (заметим, достаточно прямолинейно!) волшебное превращение неграмотной чухонки в русские императрицы. Кроме доброй чарки с вином, Екатерина увлекалась танцами, любила веселье, маскарады, всевозможные праздники и фейерверки.
Была ли она искренна в своем чувстве к державному повелителю России, понимала ли противоестественность, даже абсурдность своего появления на вершине власти? Вряд ли существует однозначный ответ на подобный вопрос… Легко менявшая мужей и фаворитов, передаваемая с рук на руки пресытившимися любовниками, Екатерина обрела привычку воспринимать жизнь такой, какова она есть; приспосабливаясь к очередному своему возлюбленному, она бездумно, органично, без всяких усилий, внутренних переживаний или душевных сомнений вливалась в новую для себя жизнь, принимала иные правила игры, оставаясь в сущности, в глубине души все той же прачкой пастора Глюка — Мартой Скавронской, каковой ей было суждено явиться в этот мир. Как не вспомнить здесь утверждение гонористых польских шляхтичей: “Из хама не сделаешь пана”…
Виллиму Монсу стукнуло двадцать восемь лет — далеко не мальчишеский возраст… Франтоватый, изящный, заносчивый и умный, он представлял собой типичный пример тех авантюристов, что заполонили русские столицы при Петре I.
Сентиментальный до приторности, безмерно честолюбивый и алчный, Монс был лишен каких-либо нравственных устоев. Вместе со своей старшей сестрой Матреной Балк Монс становится мозговым центром придворной камарильи, постепенно, шаг за шагом погрузившей монарха в трясину темных интриг. Он использует свое положение при царице исключительно в личных целях: богатство, карьера, положение — кумиры, с избытком заменившие ему все остальные человеческие ценности.
Войти в дружбу к вчерашнему безвестному кукуйскому выходцу, заручиться его протекцией стараются князья-рюриковичи и корабельные мастера, иностранные послы и провинциальные губернаторы, гвардейские офицеры, архиереи, купцы и придворные… Кто просит похлопотать о чине, другой выпрашивает доходное местечко или просит освободить неразумное чадо от постылой службы. И большинство просьб заканчивалось многозначительной фразой: “Мы имеем честь уверить вас, что обещанная нами благодарность будет в точности исполнена”.
Размеры подобных благодарностей ошеломляющие — за годы службы при дворе Екатерины Монс построил особняк в Петербурге, приобрел два дома в Москве, усадьбу в Стрельне, земли в Лифляндии, ему было пожаловано несколько деревенек, а число крепостных душ перевалило за две сотни. Среди предметов роскоши, от которых ломился его дворец, была статуя из чистого золота, а также часы, одна починка которых стоила 400 рублей — цена целой деревни с мужиками. Неудивительно, что Монсу полюбилось афористичное выражение его сердечного приятеля Артемия Волынского: “Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать”.
Очень верил Монс в свою судьбу… Сын своего века, он был суеверен до безбожия, ночи напролет выверяя жизнь и поступки по астрологическим книгам. Его руку постоянно украшали четыре кольца: из чистого золота, свинцовое, железное и медное. Золотое — символ мудрости; оловянное должно принести богатство; супротив тайных врагов обязан был помочь железный перстень; но особая роль отводилась медному кольцу — талисману любви: “Кто женской пол оным прикоснет, та его полюбит и учинит то, что он желает”.
Частенько приходилось камер-юнкеру уповать на волшебную силу талисманов, немало врагов скопилось у него, аппетит на деньги все рос, мудрости требовалось немало, а любовь стала тем ключом, что открывал двери Удачи.
Несмотря на свои ранние гомосексуальные связи с высокими покровителями, Монс оставался бисексуалом, находившим удовольствие в партнерах обоего пола. Многие свои письма он писал от женского имени, а адресатами некоторых интимных посланий оказывались особы мужского пола. Некоторые историки, ломая голову над причинами, заставлявшими изящного кавалера писать о себе в женском роде, да еще обращаясь к мужчинам, предполагали, что речь идет о своеобразном, хотя и довольно наивном, коде. С точки зрения современной психологии логичнее предположить, что, водя скрипучим гусиным пером по бумаге и млея от написанного, Монс, вследствие нарушенной половой идентификации, переживал состояние близкое к раздвоению личности, именуемое медиками амфигенной инвертацией и нередко наблюдающееся психиатрами у бисексуалов.
Мало кого могла смутить тогда специфическая любвеобильность Монсова сердца, и нечего было бы таиться, прятать смысл слов за шифрами, если бы одной из героинь романа в письмах не стала первая дама Российской империи — государыня Екатерина Алексеевна.
“Монс бесспорно владел в это время сердцем Катерины Алексеевны, об этом можно судить из необыкновенного значения, какое получил он при дворе, — писал М.И. Семовский. — Это значение, власть и сила сознавались уже всеми не только знатными придворными, но даже последними из дворцовых служителей и служительниц; все как нельзя лучше видели источник этой силы: он заключался в любви к нему Екатерины”.
Чем сильнее Екатерина привязывается к молодому фавориту, тем прохладнее становятся ее отношения с Петром. Впрочем, стареющий царь, мучимый хроническим недугом, страдающий задержкой мочи вследствие стриктуры мочеточника, и сам становится не очень настойчивым любовником.
В письмах к жене царь все чаще жалуется на “недюжность”, немощь и чечуй, пытаясь за шуткой скрыть боязнь бессилия. В одном из писем 1719 года он сетует, что ему уже по-стариковски не до любовных утех, Екатерина тоже отвечает в шутливом тоне: “ Дай Бог мне, дождавшись верно дорогим называть стариком, а ныне не признаваю, и напрасно затеяно, что старик: ибо могу поставить свидетелей — старых посестрей; а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотой сыщутся”.
Сама она себя старухой не считает: ей всего 34 года, она полна сил, веселья, жизнелюбия, у нее молодой любовник, а впереди ее ждет торжественная коронация в московском Кремле.
Церемония коронации состоялась 7 мая 1724 года. Первопрестольная давно не видывала таких торжеств. Срочно возводились деревянные триумфальные арки, в Успенском соборе построили помост, где должно было произойти возложение короны на голову Екатерины. Сама корона — шедевр ювелирного искусства — была изготовлена искусным мастером в Петербурге. “Корона нынешней императрицы, — писал в дневнике камер-юнкер герцога Голштин-ского Берхгольц, — много превосходила все прочие изяществом и богатством; она сделана совершенно иначе, то есть так, как должна быть императорская корона, весит 4 фунта и украшена весьма дорогими каменьями и большими жемчужинами…”
Платье для императрицы было выписано из Парижа и обошлось в четыре тысячи рублей.
Петр, одетый в парадный, голубого цвета, шитый серебром кафтан, собственноручно возложил корону на голову супруги. Стоя на коленях пред алтарем, Екатерина плакала и порывалась обнять ноги мужа.
Торжества завершились грандиозным пиром, перешедшим во всеобщую попойку. “В то же время, — писал Берхгольц, — отдан был народу большой жареный бык, стоящий перед дворцом среди площади на высоком, обитом красным холстом помосте, на который со всех сторон вели ступени”.
На следующий день императрица принимала поздравления. Среди несметной толпы придворных выделялся светящийся довольством Виллим Монс. В ознаменование столь выдающегося события он был пожалован в камергеры. В именном указе говорилось о за-слугах расторопного придворного: “С 1716 года по нашему указу Виллим Монс употреблен был в дворовой нашей службе при любезнейшей нашей супруге, ее величестве императрице всероссийской; и служил он от того времени при дворе нашем, и был в морских и сухопутных походах при нашей любезнейшей супруге ее величестве императрице всероссийской неотлучно; и во всех ему поверенных делах с такой верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были, и ныне для вящаго засвидетельствования того мы с особливой нашей императорской милости, онаго Виллима Монса в камергеры всемилостивейше пожаловали и определили… и мы надеемся, что он в сем от нас пожалованном новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму человеку надлежит”.
Воистину надо было быть без царя в голове, чтобы отважиться наставить рога самому Петру Великому.
Неизвестно, знал ли Виллим Монс латинскую народную примету, что жена Цезаря, мол, вне подозрений, но нрав русского цесаря ему был ведом не понаслышке. Москва хоть и почиталась третьим Римом, но нравы здесь были куда круче, чем в свое время на Капитолийском холме. Под подозрением находились всяк и все. Нелюбимую первую жену царь-реформатор сослал в монастырь; сына Алексея приказал придушить подушкой; ближайших помощников и соратников не задумываясь посылал на плаху. Что уж тут говорить о каком-то камергере! Так что Монс не мог строить иллюзий на случай, если его связь с императрицей станет достоянием гласности.
Екатерина также имела перед глазами пример своей предшественницы — царицы Евдокии, коротавшей дни в дальнем монастыре. Но несмотря на все, любовный треугольник существовал на протяжении нескольких лет. С одной стороны, Петр был уверен в верности своей дрожайшей половины, а с другой — слишком был убежден, что пленительный херувим Монс в любовном отношении целиком ориентирован исключительно на представителей сильного пола.
Однако тайны для того и существуют, чтобы их открывали…
Любой чиновник отечественной закваски, заняв мало-мальски стоящее кресло, первым делом стремится обзавестись собственной свитой из секретарей, порученцев, охранников и иных прихлебателей, истово жаждуших заполучить кусок с хозяйского стола. Ссоры, сплетни, интриги составляют суть бытия этой публики, нередко являющейся первопричиной падения своего господина.
Среди челяди Виллима Монса особое положение занимал Егор Столетов — малый беспринципный, ловкий, бойкий на язык и письмо. Чтобы устроиться на теплое местечко, он в свое время преподнес Монсу пищаль за шесть целковых, бочонок венгерского вина, шелковые аглицкие чулки, кусок красного сукна и лисий мех в двадцать рублей. Быстро войдя в доверие к хозяину, Столетов постепенно стал совершенно незаменимым человеком — на нем лежало чтение поступающей корреспонденции и прошений, составление писем, документов, докладов для государыни о проделанной работе, которые Монс самолично представлял Екатерине.
Другим доверенным лицом Виллима являлся знаменитый петровский шут Иван Балакирев, через которого любовники передавали друг другу записки. Остается, правда, неясным, кто читал их неграмотной Екатерине и кто строчил за нее ответы.
Спьяну проболтавшись о любовной переписке царицы, Балакирев поведал собутыльникам, что в одном из писем Монса речь якобы шла не более, не менее как о составе некоего яда, которым царица должна попотчевать Петра. Столетов знал о содержании послания, но не донес на хозяина, а хотел тем письмом шантажировать его: “Егорка -де подцепил Монса на аркан”.
“Письмо сильненькое, даже рта разинуть боязно”, — заключил свой рассказ Балакирев. Лучше бы и не разевал…
5 ноября 1724 года Петр I получил анонимный донос, недву-смысленно рассказывающий о преступной связи между императрицей и первым камергером. В считанные часы имя анонима — собутыльника Балакирева было установлено. Им оказался обойного дела ученик Иван Суворов, немедленно взятый для допроса в Тайную канцелярию. Вслед за доносчиком там же оказались Столетов с Балакиревым. Дыба и кнут быстро развязали языки дружкам Монса.
Золотые часы камергера Монса, на ремонт которых была потрачена уйма денег, отныне отсчитывали последние минуты безмятежной жизни вчерашнего счастливчика.
Если что и удивляет в дальнейшем развитии событий, так это необычная для Петра I медлительность, возможно вызванная шоком от известия о неверности любимой жены. Кроме того, задета была не только честь и уязвлено мужское самолюбие — речь шла о покушении на его жизнь. Казалось, царь тянул время, обдумывая страшные наказания, которым подвергнет виновных.
Вечером в Зимнем дворце в апартаментах Екатерины, где собрались избранные придворные, неожиданно появился Петр и сел за стол. Виллим Монс был в ударе и “долго имел честь разговаривать с императором, не подозревая и тени какой-нибудь немилости”, — писал бывший на том приеме саксонский посол Н. Лефорт.
“Ну, время разойтись”, — среди общего оживления вдруг произнес Петр. Гости поспешно покинули дворец. Монс, придя домой, разделся и закурил трубку. Внезапно в кабинет вошел тогдашний начальник Тайной канцелярии Андрей Ушаков и, объявив фавориту, что он арестован, забрал у него шпагу, ключи, запечатал бумаги и повез на допрос к императору.
При виде Петра, как свидетельствуют официальные бумаги, Монс потерял сознание. Ему пустили кровь и допросили. “И он, как говорят, тотчас во всем признался, так что не нужно было употреблять пытку”, — сообщал в депеше своему правительству Н. Лефорт.
Сразу после Монса были арестованы его сестра Матрена Балк с сыновьями и несколько человек из ближайшего окружения императрицы.
Среди бесчисленных исторических анекдотов о Петре I сохранилось немало рассказывающих о событиях, связанных с делом первого камергера. Наиболее известный повествует о том, что Екатерина, не смея заступиться за Монса, молила мужа пощадить его сестру Матрену Балк. Разгневанный Петр ударом кулака разбил венецианское зеркало. “Видишь, — произнес царь, — одного удара достаточно, чтобы разбить эту драгоценность; одного слова будет довольно, чтобы обратить тебя в прах, из которого я тебя возвысил”. Екатерина нашлась в ответ: “Вы разбили прекрасное украшение своего дворца. Неужели вы думаете, что дворец станет от этого лучше?”
Следствие по делу Монса с соучастниками длилось всего неделю. Учитывая пикантность этой темной истории, участие императрицы старательно скрыли. Монса обвиняли лишь во взяточничестве. Впрочем, на приговоре это обстоятельство никак не сказалось.
“Вышеписанные преступления учинил Монс в своей должности, понеже он над всеми вотчинами ее величества и над всем управлением командир был…
А так как Монс по делу явился во многих взятках и вступал за оные в дела, не принадлежащие ему, и за вышеписанные его вины мы согласно приговорили: учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а имение его, движимое и недвижимое, взять на его императорское величество…”
Матрена Балк приговаривалась к битью кнутом и ссылке в Тобольск. Столетов, после пятнадцати ударов кнутом, получил десять лет каторги в Рогервике. Балакирев, прочувствовав на своей шкуре шестьдесят палок, отправился туда же на три года.
Петр на приговоре изволил собственноручно начертать: “Учинить по приговору”.
Казнь состоялась в понедельник, 16 ноября 1724 года, на Троицкой площади перед зданием Сената.
На эшафоте осужденным прочитали приговор. Выслушав его, Монс поблагодарил читавшего, простился с пастором, отдал ему на память золотые часы, сам разделся и попросил палача поскорее приступить к делу. Палач исполнил просьбу — несколько минут спустя голова бывшего камергера торчала на окровавленном шесте. Затем приступили к наказанию остальных осужденных.
Вечером после казни Петр прокатил в коляске Екатерину мимо столба с головой казненного. Императрица без всякого смущения, преданно глядя в глаза мужу, с возмущением заметила: “Как грустно, что у придворных столько испорченности”.
Голова Монса, по приказанию Петра, была помещена в банку со спиртом и поставлена в покои супруги, вероятно для лучшей памяти…
Впрочем, кроме этих анекдотов имеется совершенно достоверный исторический документ — депеша французского посланника Кампредона, из которого известно, что “хотя государыня елико только возможно скрывает свое горе, оно ясно выражается на ее лице, так что все со вниманием ожидают, что может с ней случиться”.
Кто знает, какая участь была уготована императором неверной жене, но смерть уже постучала в двери царского дворца. Жить Петру I оставалось всего два месяца и двенадцать дней…
ИСТОРИЯ ВТОРАЯ
ЛЕДИ ГАМИЛЬТОН
ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Трудно сказать, что могло заставить потомка древнего и знатного шотландского рода Гамильтонов, ведущего начало еще от норманнов, бросить брега туманного Альбиона и отправиться к черту на кулички — в неведомую, затерянную в снегах таинственную Московию. Жажда ли приключений, желание славы и богатств, долги ли или какое преступление, а может, и несчастная любовь тому была причиной, но только в один прекрасный день Томас Гамильтон поднялся на палубу корабля и после трудного многодневного пути через Данию и Польшу прибыл наконец в стольный град Руси — Москву.
Случилось это событие во времена царствования Ивана Грозного, который, по исконно русской привычке, иноземцев, в отличие от соплеменников, жаловал и привечал. Гамильтон скоро вполне освоился, кое-как выучил русский язык, вступил на государеву службу, с годами начал обживаться на новом месте. Его сын Петр потом состоял “на службе по Нову-Городу”, женился и стал родоначальником именитых дворян Хомутовых — так со временем переиначили на русский манер свою фамилию потомки Томаса Гамильтона.
Одна из представительниц рода — Евдокия Григорьевна Гамильтон — была женой знаменитого боярина Артема Матвеева, близкого к окружению малолетнего царевича Петра, будущего императора Петра Великого. За свою верность царственному отроку боярин был убит стрельцами во время майского бунта 1682 года. Бунт скоро усмирили, а с воцарением Петра I Гамильтоны выбились в знать, обросли связями и начали процветать. Кто-то из них сделал военную карьеру, другим задалась придворная служба.
В 1713 году при царском дворе, среди приближенных тогда еще не венчанной подруги царя Екатерины Алексеевны, появилась новая камер-фрейлина — Мария Даниловна Гамильтон.
Впрочем, названия “царский двор” и “придворные” применительно к тому времени звучат достаточно условно. По большей части вокруг русского самодержца постоянно вертелась шумная интернациональная компания полупьяных авантюристов, гвардейских офицеров, вчерашних слуг и простолюдинов, поднявшихся “из грязи в князи” благодаря своему природному уму, сметке и наглости.
Соответственно, и нравы тогдашнего царского двора были далеки от светской куртуазности Версаля — в новой столице России предпочитали не стеснять себя докучливыми требованиями этикета, а на торжествах и ассамблеях шутки и дурачества принимали подчас самые дикие формы.
Хотя царский устав о подобных увеселениях четко предписывал: “Во время бытия в ассамблеях вольно сидеть, ходить, играть, и в том никто другому прешкодить или унимать; так же церемонии делать вставанием, провожанием и прочим, отнюдь да не дерзнет под штрафом, но только при приезде и отъезде почтить поклоном должно”, — редкий гость к концу бала оставался в трезвости и здравом рассудке. Царь трезвых не жаловал, а пьянство полагал непременным условием любого праздника, где пили много, и притом все — дамы, господа, молодые и старые.
“Не проходит ни одного дня без пьянства”, — жаловался барон Поменитц, рассказывая о пребывании царя в Берлине в 1713 году. Но если за границей все-таки существовали сдерживающие факторы, то дома развлекались по полной программе. На пиру Петр всегда был первым. Могучее здоровье долгие годы позволяло выдерживать такой образ жизни; но постепенно силы стали покидать его. “Царь уже 6 дней не выходит из своей комнаты, — писал саксон-ский посланник Лефорт, — он заболел после пирушки на царской мызе, по случаю закладки церкви. Было выпито 3000 бутылок вина, и это задержало поездку в Кронштадт”.
Петр находил особое удовольствие в том, чтобы напоить допьяна присутствующих на веселье женщин. Для достижения желаемого результата царь пользовался аргументами, не допускавшими никаких возражений. Дочь вице-канцлера Шафирова, крещеная еврейка, как-то попробовала отказаться от чарки с водкой. “Я тебя выучу слушаться, жидовское отродье!” — прорычал взбешенный Петр, отвесив строптивой девице две увесистые пощечины на закуску. Надо ли говорить, что впредь Шафирова не уклонялась от царского угощения?
Сама Екатерина Алексеевна, кроме доброй чарки с вином, увлекалась танцами, считавшимися гвоздем программы всех ассамблей и балов.
Петр отводил полонезу и менуэту важную роль в деле воспитания русских барышень на европейский манер. Царь считался отменным танцором, выделывавшим “каприоли”, которые сделали бы честь лучшим парижским балерунам. Все танцующие кавалеры по долгу службы были обязаны в точности выделывать те же фигуры и па, что и государь. Однако далеко не все были столь искусны в хореографии — старые и дряхлые танцоры, которые приезжали на ассамблеи, боясь царского гнева, с трудом дрыгали ногами, путались, тяжело сопели, из-под пышных париков градом лил пот, а неутомимый Петр только прискакивал и без устали вертел раскрасневшихся дам. Когда несчастный боярин без сил валился на пол, царь прибегал к испытанному средству: в провинившегося насильно вливали огромный кубок вина, после чего беднягу выволакивали на холод.
Мария Гамильтон любила веселье, любила нравиться и кружить головы. Признаем как исторический факт то обстоятельство, что она имела все шансы именоваться первой придворной красавицей.
Время не сохранило портретов “девицы Гамильтон”; скорее всего их и не существовало: парсуны заезжих живописцев стоили безумных денег, а отечественные художники только еще овладевали азами изобразительного искусства. Портреты могли позволить себе лишь самые богатые и знатные придворные того времени, а у Марии Гамильтон спустя два года после ее дебюта при дворе в услужении состояло всего лишь две горничные. Впрочем, одно неоспоримое доказательство красоты девушки осталось для потомков, но об этом мы поговорим позже.
Мария Гамильтон даже по тем легкомысленным “перестроечным” временам отличалась не слишком строгим нравом и отчаянным кокетством, что позволяло многим без особого труда добиваться от нее благосклонности…
Будучи девицей бойкой, смышленой да к тому же наделенной самой счастливой внешностью, Гамильтон скоро сделалась любимицей Екатерины и самого Петра. Более того, скоро царь стал оказывать девушке знаки особого расположения, “усмотря в ней такие дарования, на которыя не мог не воззреть с вожделением”.
Как читатель уже знает, царь Петр отличался большой широтой взглядов на интимные отношения, удовлетворяя свои желания по мере необходимости, нередко где-нибудь в чулане, не отстегнув шпаги и не сняв камзола.
Петр I не только прорубил окно в Европу — он сдернул покрывало домостроевской стыдливости, отныне любовные связи стали непременным атрибутом светского человека. То, что до Петра проделывалось если и не скрытно, то без излишней огласки, при нем стало совершаться вполне открыто. Об амурных приключениях заговорили без осуждения, скандальные сплетни о любовниках и любовницах сделались любимой темой бесед дам и кавалеров.
Мария Гамильтон отдалась Петру с превеликою охотою в расчете получить за подаренное царю удовольствие соответствующую награду. Правда, как оказалось, расчет на царскую щедрость не оправдался — Петр был скуп на подарки любовницам. Зато она входит в фавор, ее дружбы ищут придворные, девице преподносят дорогие туалеты, украшения, крепостных.
Аппетит, как известно, приходит во время еды… Феерический хоровод нескончаемых праздников кружил голову, а череда любовников тешила самолюбие девушки. Кроме царя, по словам ее горничной Варвары Дмитриевой, “хаживали к ней Семен Алабердеев, денщики и прочие дворцовые служители…”.
Но время шло, и красота Марии Гамильтон постепенно стала блекнуть. К тому же с ней случилось вполне предвиденное — она беременеет.
Беременность — не фрейлинский шифр: выставлять девице напоказ растущий живот и раздавшуюся талию почиталось неприличным во все времена. И Гамильтон, как она потом призналась, два раза “вытравливала детей лекарствами, которые брала у лекарей государева двора, причем сказав лекарям, что берет лекарство от запору”.
Петр все реже навещал камер-фрейлину. Мария не долго горевала и быстренько соблазнила крепкого и пригожего царского денщика Ивана Орлова.
Денщик Петра I — фигура высоко стоящая на иерархической придворной лестнице того времени; обычно царские денщики числились в одном из полков гвардии и по прошествии некоторого времени государь возводил их в высокие чины, даровал титулы, поручал важные государственные дела. Из денщиков выходили в сенаторы, камергеры, губернаторы.
Денщики доносили своему хозяину о всех происшествиях при дворе, проводили негласный сыск, при случае исполняли роль палача.
Надо признать, служба царским денщиком была не простым делом: он должен был не только ваксить хозяйские ботфорты и стряхивать пыль с мундира, но в любую минуту быть готовым к исполнению любых желаний августейшего повелителя.
Такова была служба у нового избранника прелестной Марии Гамильтон — Ивана Орлова. Их “медовый месяц” прошел в укромных уголках и гротах огромного Летнего сада, а в январе 1716 года в свите царя они вместе отправились в заграничное путешествие.
Путешественники медленно ехали в Европу, то и дело останавливаясь из-за недомоганий беременной царицы. По дороге Петр заключал конвенции, писал грозные послания в Россию, редактировал воинский Устав. В Гданьске состоялась встреча с герцогом Мекленбургским, сватавшимся к племяннице Петра царевне Екатерине Ивановне.
8 апреля 1716 года свадьба состоялась. Брачную церемонию сопровождали великолепные торжества, в воздух взлетали фейерверки, гремела музыка, наряженная толпа шумно веселилась, но в глазах первой камер-фрейлины Марии Гамильтон стояли слезы: так романтично начавшийся роман с Иваном Орловым дал серьезную трещину. Грубый, хамоватый денщик после очередной пьянки оскорблял ее ревнивыми упреками, грубой бранью, нередко дело доходило до рукоприкладства. Потом Орлов признавался: “Когда я, бывало, и осержусь в ревности, то ее бранивал и называл блядью, и бивал…”
Загадочна женская душа: казалось бы, и пригожа собой Мария, и благоволят по-прежнему к ней царь с Екатериной Алексеевной — найти бы ей другого дружка, но не смогла найти сил бросить Орлова, влюбилась без памяти, без оглядки, потеряла всякий стыд и осторожность. Пытаясь удержать царского денщика, отдала ему все свои сбережения, а потом пошла и на прямое должностное преступление: “Вещи и золотые червонцы крала, а что чего порознь, не упомнить. А золотых червонцев у ней, государыни царицы, украла же, а сколько — не упомнить; и из тех червонцев денщику Ивану Орлову дала она триста червоных”…
Царице было не до украденных червонцев и шашней влюбленной фрейлины: тяжелая беременность закончилась рождением хилого младенца, умершего на следующий день после появления на свет. Огорчал и супруг, который “ради телесной крепости и горячности своей крови” стал навещать местных жриц продажной любви, не брезгуя объятиями и собственных придворных дам, одной из которых по старой привычке была и Гамильтон.
А вскоре Мария с ужасом поняла, что понесла в третий раз. Привычные лекарства не помогали и тягостное предчувствие грядущей беды уже не покидало душу фрейлины. Конечно, дело было не в ревнивом Орлове — обмануть его было проще простого. Когда денщик стал допытываться у Марии, “для чего брюхо туго”, та не задумываясь отвечала: “Да ведь ты ведаешь, что я нездорова. Брюхо у меня туго от запору”. Тревожило Марию иное: знала она, от кого ждет ребенка и какие последствия могло это иметь…
Мария каждый день своей беременности переживала как послед-ний — пряталась от нескромных взглядов, рядилась в широченные юбки, то и дело сказывалась больной, а по вечерам, запершись в своей каморке, выла в голос от тоски и страха. Одна хоть забота убавилась — царь отослал Орлова с поручением в дальний край.
Месяц спустя по возвращении в Россию наступил положенный срок, и она разрешилась от бремени. В тайну была посвящена только горничная Катерина Терповская. Вот ее рассказ, детально восстанавливающий роковое событие: “Сперва пришла Мария в свою палату, где она жила и притворила себя больною, и сперва легла на кровать, а потом вскоре велела мне запереть двери и стала к родинам мучиться; и вскоре встав с кровати, села на судно и, сидя, младенца опустила в судно. А я тогда стояла близ нее и услышала, что в судно стукнуло и младенец вскричал…
Потом, став и оборотясь к судну, Мария младенца в том же судне руками своими, засунув тому младенцу палец в рот, стала давить, и приподняла младенца, и придавила”.
Была уже поздняя ночь, и мать-убийца в изнеможении повалилась в постель. На следующее утро она велела служанке позвать ее мужа, служившего при дворе конюхом. Угостив мужика водкой, Мария Гамильтон дала ему труп ребенка, завернутый в полотенце: “Брось куда-нибудь”.
Иван Орлов, воротясь в Петербург, первым делом поспешил к любовнице. Долго сидели, не зажигая свеч, вполголоса говорили.
— Слышал я, что ты без меня чуть не померла. Что с тобой сделалось? — пытал подругу царский денщик.
— Малехонько было не уходилась, — отвечала Гамильтон. — Вдруг бок у меня схватило. Сидела я у девок, а после насилу привели меня домой, да и месяшное тут хлынуло из меня ведром.
Орлов и тут, кажется, поверил. Но не все окружающие были столь наивны — по двору шли темные слухи о мертвом младенце, кое-кто прямо винил Гамильтон в детоубийстве, но она твердо стояла на своем, убеждала ревнивца: “Разве бы тебе я не сказала. Ведаешь ты сам, какая я охотница до робят; разве не могла я содержать в тайне младенца? Завистники клевещут, нас с тобой, милый, поссорить желают. Ведь ты ведаешь, меня здесь никто не любит”.
Может, прошло бы время, да и забылось преступление незадачливой фрейлины, тем паче, что царь был занят расследованием дела собственного сына — царевича Алексея, и все придворные трепетали, опасаясь оказаться замешанными в эту историю, но, как нередко бывает, произошла роковая случайность…
Будучи дежурным при особе государя, Орлов передал ему некий важный документ. Петр сунул конверт в кафтан, намереваясь на досуге прочитать, но карман подпоролся и бумага попала за подкладку.
Лишь царь заснул, Орлов отправился к приятелям, где и прокутил всю ночь. На его беду Петр проснулся рано и захотел на свежую голову просмотреть давешний документ. Однако, не найдя конверт, он пришел в страшный гнев и велел вызвать Орлова. Долгие поиски еще больше распалили царя. Наконец привели бледного от страха денщика, который, не понимая истинной причины ярости Петра, решил, что тому стало известно о его связи с Гамильтон.
Орлов повалился на колени: “Виноват, государь, люблю Марьюшку!”
Царь в изумлении взглянул на денщика. И надо было такому случиться, что в это время слуга, чистящий сюртук, нашел за подкладкой злополучный конверт…
Но слово сказанное назад не воротишь… Петр, крайне заинтригованный услышанным о своей бывшей любовнице, принялся обстоятельно допрашивать беднягу: “Давно ли ты ее любишь, бывала ли она беременна, рожала ли?”
Орлов чистосердечно каялся, признавшись, что сожительствуют они с Марией уже три года, что рожала она мертвых младенцев, но сам он их не видел, а только знает о том со слов самой фрейлины.
Царь не в пример денщику был остр умом и тотчас сообразил, откуда взялся недавно найденный в парке детский труп. А глуповатый Иван Орлов продолжал молоть языком, надеясь облегчить свою участь. Он признался даже в том, о чем его никто и не спрашивал: будто Мария рассказывала, что царица кушает, мол, воск, дабы вывести с лица угри. По нынешним меркам — пустяк, неосторожная шутка одной женщины про другую, а в ту эпоху — преступление похлеще детоубийства!
Марию Гамильтон тотчас заперли в тюрьму, а в ее комнатах, в присутствии самого Петра и Екатерины, устроили обыск, при котором обнаружили среди пожиток фрейлины “алмазные и протчие вещи ее величества”.
В жаркий субботний день 21 июня 1718 года, когда православные праздновали память мученицы Юлианы, в мрачном каземате Петропавловской крепости шел допрос бывшей камер-фрейлины Марии Гамильтон, ныне позорно именуемой “девкой Марьей Гамонтовой”.
Петр сам слушал, что отвечала преступница. Чтобы сознаваться было легче, Марии дали пять ударов кнутом, от которых лопнула белоснежная фрейлинская кожа, потекла на пол кровь. Но женщина под пыткой держалась мужественно — твердо стояла на своем, выгораживала любовника: Ивану Орлову об убийстве младенца не сказывала, у государыни-царицы вещи крала для подарка Орлову, но он о том не ведал.
Скажи она слово против денщика, и тотчас повис бы он на дыбе, пошли бы в дело кнут и огонь. Чужая душа всегда потемки, а жен-ская уж тем более… Что заставило несчастную женщину выдерживать повторные пытки, выгораживая человека, погубившего ее? Кто даст ответ на этот вопрос? А Орлов, обезумевший от страха, строчил покаянные признания, лгал, оговаривал Марию, ее служанок, своих знакомых и друзей.
Впрочем, эти малодушные признания уже ничего изменить в судьбе матери-убийцы не могли: следствие по делу Марии Гамильтон было закончено. Оставалось лишь вынести приговор, послед-нее слово в котором принадлежало царю Петру Алексеевичу…
Лишь спустя пять месяцев, 27 ноября 1718 года, Петр удосужился поставить точку в истории жизни, любви и преступлений бывшей камер-фрейлины.
“Великий государь царь и великий князь Петр Алексеевич всея великия и малыя, и белыя России самодержец, будучи в канцелярии Тайных Розыскных дел, слушав вышеописанные дела и выписки, указав по именному своему великого государя указу: девку Марью Гамонтову, что она с Иваном Орловым жила блудно и была от него брюхата трижды и двух ребенков лекарствами из себя вытравила, а третьего удавила и отбросила, за такое душегубство, также она же у царицы государыни Екатерины Алексеевны крала алмазные вещи и золотые (червонцы), в чем она с двух розысков повинилась, казнить смертию.
А Ивана Орлова свободить, понеже он о том, что девка Мария Гамонтова была от него брюхата и вышеписанное душегубство детям своим чинила, и как алмазные вещи и золотые крала не ведал — о чем она, девка, с розыску показала имянно”.
Спустя год царь произвел Орлова в поручики гвардии, наказав впредь храниться от подобных приключений…
Служанка фрейлины, как сообщница, приговаривалась к наказанию кнутом и ссылке на десять лет на прядильный двор…
Любимая невестка Петра царица Прасковья Федоровна пыталась смягчить участь Марии, но царь оставался непреклонен в своем решении. Многие в том упорстве усматривали очевидное свидетельство, что отцом убитого младенца являлся сам государь и самодержец…
С раннего утра 14 марта народ стекался на Троицкую площадь, дабы насладиться любимым зрелищем плебса — смертными мучениями и казнью преступника. Цепь солдат плотно окружила дощатый помост с дубовым пнем — кровавой плахой. Петр лично почтил мероприятие своим присутствием.
Наконец по ступеням медленно поднялась жертва. В толпе пронеся вздох: давно на эшафоте не было таких красавиц. Для своего последнего выхода Мария надела белое шелковое платье, ее пепельные волосы украшали черные ленты.
Увидав царя, она взмолилась о прощении. Петр подошел к осужденной, обнял, поцеловал в лоб. Затем негромко, но так, чтобы слышали сопровождавшие его иностранные послы, сказал: “Без нарушения божественных и государственных законов, не могу я спасти тебя от смерти. И так прими казнь, и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, помолись только ему с раскаяньем и верою”.
Государь быстро подошел к палачу и что-то шепнул ему на ухо. Многие подумали, что он отменил казнь. Но сверкнул топор, и голова прекрасной фрейлины покатилась на помост.
Как свидетельствуют очевидцы, после казни царь поднял отрубленную голову красавицы и поцеловал ее. Затем, объяснив присутствующим анатомическое строение этой части человеческого тела, поцеловал ее еще раз, бросил на землю и уехал вершить иные государственные дела.
Вдумываясь в эту мрачную историю, нельзя не поразиться даже не жестокости — мораль начала XVIII столетия так же далека и непонятна, как и мораль, которая будет существовать через три столетия после нас, — не может не удивить (весьма редко встречающееся у обыкновенных людей) отношение Петра к мертвому телу, самому простому символу Смерти. Еще во время Великого посольства в Голландию царь часами простаивал перед колбами с заспиртованными уродцами, собственноручно и с превеликой охотой препарировал умерших, а приметив на физиономиях своих спутников вполне естественную гримасу отвращения, немедля заставил их разорвать мертвое тело зубами.
Безусловно, цели у Преобразователя были самые благие: образовать своих лапотников, приобщить их к благам европейской цивилизации, привить любовь к наукам, просвещению, к анатомии наконец.
Но куда ведут дороги, вымощенные благими намерениями, известно всем…
Облобызать отрубленную голову собственной любовницы — это, конечно, не некрофилия, но все же первые шаги к ней. Немало страстей, должно быть, таилось в душе этого великого, страшного и загадочного человека. Может быть, самого загадочного в нашей истории…
Вернемся, однако, к началу нашего рассказа… Рассматривая головы Виллима Монса и фрейлины Гамильтон, Екатерина II изволила произнести несколько мудрых сентенций о том, что каждое поколение совершает одни и те же ошибки, обусловленные самой человеческой природой, — ведь жизнь во все времена определяли любовь и ненависть, добро и зло. Люди всегда находили и находят тысячи причин, чтобы не быть благоразумными, и слишком жестоко лишать их этого права.