ЦВЕТОК КУПАВЫ
Сыну Ромилу
Дно чаши озерной покроется илом,
Столетние ели наденут тенета,
Таежные птицы загрезят о милом
И будут осеннего ждать перелета.
Итак, скоро осень… Как серо, как голо…
Оскалились камни, и высохли травы.
А тихий и нежный, чуть слышимый голос
Поет мне весеннюю песню Купавы.
А холод и ночь наступают, и ветер
Свечу задувает и воет над домом.
А голос — как птица пред утренним светом —
Куда-то зовет меня зовом знакомым.
Я, губы зажав, поправляю на теле
Лоскут продырявленный с вытертым мехом.
А птицы на радостный юг улетели!
А ели уснули, укрывшись под снегом!
А лоб мой изрезан — морщина к морщине!
А руки покрыты корой и годами…
И вдруг, точно свет со скалистой вершины,
Сбегают лучи, расцветая цветами.
И ширится небо, в огне голубея.
И снова — и солнце, и щебет, и травы…
И радость моя, что, мой мальчик, тебя я
Сберег, как цветок от весенней Купавы.
МАРИЯ КОНЦЕПЦИОН
(Взятие Сан-Франциско)
Муза моя сорвала, молча, браслеты и кольца,
и ожерелье сняла, словно решила: забыть…
Нежно-суров ее взор — взгляд огневой своевольца.
Так же Резанов смотрел, с твердым намереньем: плыть.
Не до игрушек теперь: жизни решается участь.
Если ему не рискнуть — значит, на смену — не он.
А в Сан-Франциско — она, страстно мечтая и мучась,
шепчет по-русски: люблю! — хрупкая Концепцион.
Не до веселья теперь — черное платье, как саван.
Если разлука вернет — снова брильянтом сверкнуть.
Ночь наступает опять. Снова ей смотрит в глаза он.
Видит испанка в глазах — штормов туманную муть.
Видит в зрачках: рыбаки, сети и снасти для ловли.
Странно ей все же понять: “Счастье — страданьем лови!”
Плыли испанцы сюда — шли их суда для торговли.
Этот Резанов на Русь — отплыл во славу любви.
Смотрит испанка в глаза странного друга и брата,
видит огни маяков. Русь она видит в глазах.
Вдруг поднялась, побледнев, — ноги и руки как вата:
— Дева Мария! За что?! — Криком подстреленной: — Ах!..
Больше вовек не нужны — ни ожерелья, ни кольца, —
их позабыла совсем; кто-нибудь взял, может быть.
Взор опустила к земле — взгляд неземной богомольца,
участь невесты-вдовы, Богу покорной рабы…
Своды и стены темны. В садике — купы азалий.
Тайны хранит монастырь. Солнце, и море, и сон…
Плещутся волны вокруг… Разве ей это сказали?..
Русский — он жив! Навсегда! — в сердце у Концепцион!..
Муза сурова моя… Черное платье, как саван.
Если разлука вернет — снова улыбке блеснуть.
Ночь наступает, как тать. Снова ей смотрит в глаза он! —
Русский и русский опять! Штормов жестокая муть.
Бьется на воле гроза… Воле сестра — безнадежность.
Слезы текут по щекам… А на устах: дорогой!..
И расцветает цветком в сердце бессильная нежность
с твердым решением: ждать.
Он — и не сменит другой.
АКТЕР
Он живет на этой жалкой сцене:
он играет нынче короля…
Может быть, пришедшие оценят
и отметят, скупо похваля.
Дома хуже — ни огня, ни спичек, —
как согреть заледеневший чай?
Эх, актер, король дурных привычек,
чем богат ты — то и получай!..
В темноте садится в старом кресле
и, склонив парик свой на ладонь,
начинает он мечтать: “А если
я — король, и в очаге — огонь?
Если стол не падает треногий,
если жизнь, как полночь, не темна,
если я — не нищий одинокий,
а богат, и у меня жена?..”
— Что вы, сударь! Потеряли разум!
Койка ждет — хотя и в три доски… —
И актер позабывает разом
все, чем жил, спасаясь от тоски.
“Я и сам… — он робко повторяет, —
Я и сам… ах, жизнь, зачем вот ты
обижаешь, больно ударяя?..
Я ведь только… от — немоготы!”
И с ворчаньем: “Вот какое дело!” —
он ложится боком на кровать
и сейчас свое худое тело
будет рваной тряпкой покрывать…
А во сне — подобен метеору —
вспыхнет он, войдя привычно в роль.
И приснится нищему актеру,
что он… сыт и что опять — король.