Мервин Пик
Титус
Гроанский
Главы из романа
Перевод с английского Сергея Ильина.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Великий английский писатель Мервин Пик — повторяю, великий и, кажется, последний из неизвестных у нас великих английских писателей — родился в 1911 году в Китае, где отец его служил миссионером. Там же он и провел первые свои годы. Этому мальчику предстояло стать одним из трех “китов”, на которых ныне стоит мир фэнтези. Двумя другими оказались Дж.Р.Р.Толкин и Т.Х.Уайт. Собственно, в киты и опоры Пик попал по воле случая — в 60-е годы, когда в США начал спадать порожденный Толкином фэнтезийный бум, издатели принялись искать автора, также сумевшего создать свой, не похожий ни на что, и на наш в частности, мир, — и отыскали Пика. Ему тогда было уже все равно, он умирал.
Настоящее-то место Пика вовсе не в этом ряду, оно вблизи Стерна, Гофмана, Гоголя и Кафки. Единственное, что роднит его с “китами”, это чужестранность рождения — из двух других один родился и вырос в Южной Африке, другой — в Индии. Может быть, этим и объясняется стремление всех троих создать, хоть на бумаге, мир, несхожий с Англией, в которой им выпало жить. Вон Льюис тоже мог бы попасть в киты, ан не получилось — где родился, там и пригодился. Если тебе предстоит подпирать какой-либо мир, рождаться следует вне его. Изнутри не подопрешь, разве что продавишь.
Итак, биография. Окончательное образование Пик получил в Англии — образование художника. Уже в 35-м году он был признан — и в этом качестве, и в качестве поэта. В 39-м выходит его первая, детская, книга, им же и проиллюстрированная, — “Капитан ▒Всех Зарежу’ бросает якорь” (неуклюжий перевод — фамилия капитана Slaughterboard означает, собственно, доску, на которой режут мясо).
В том же году началась, как известно, мировая война. Пик оказался в пехоте. Военная карьера его не задалась — по чистой случайности он дотла сжег казарму, в которой квартировался его не то взвод, не то рота, и в итоге слег с нервным срывом. Зато в той же казарме (еще до пожара) он начал писать первый из трех романов, на которых
зиждется его, увы, посмертная слава, — “Титуса Гроанского”, в котором, кстати, пожар играет немалую роль. Роман этот стал первой частью трилогии “Горменгаст”, которая, вообще говоря, не была задумана автором как трилогия. Невозможно теперь сказать, во что
обратился бы цикл этих романов. В бумагах сохранился список человеческих занятий, красок, звуков, форм — вообще явлений мира, — которые Пик собирался описать. Но как прозаик (поэт, драматург) он особым успехом не пользовался. Пик не то отстал немного от времени, не то опередил его. “Титус Гроанский”, увидевший свет в 1946 году, получил признание главным образом у писателей. “Горменгаст” (1950) — тоже (удостоившись, впрочем, престижной премии). К тому времени в моде уже были “сердитые молодые люди” — “Оглянись во гневе” и прочее. “Одиночество Титуса” Пик по-настоящему дописать не успел. В начале шестидесятых его, художника и поэта, поразила болезнь Паркинсона, поначалу лишившая его возможности управлять собственными руками, а там и разума. Примерно тогда же стали выходить массовые издания его главных книг, принесшие ему сначала широкую известность, а там и мировую славу. Однако ему это дало лишь возможность провести последние несколько месяцев и умереть (в 1968-м) не в заурядном приюте, а в относительно комфортабельном сумасшедшем доме. Ныне же существует и международное общество Мервина Пика, и посвященный его творчеству научный журнал, и сайт в Интернете — все как положено.
Что же такое трилогия “Горменгаст”? Долгость ее пути к широкому признанию объясняется прежде всего невозможностью надежно отнести составляющие ее романы к какому-либо литературному жанру — фэнтези, ужасы, готика, сатира? — ничего решительно понять невозможно. Они, как Россия, не умещаются в шляпу. О чем это все, и почему, скажем, сцены убийств разрастаются в этих романах, подобно раковым опухолям, до размеров, убийственных для способности к восприятию привыкшего к беглому чтению человека; почему возникает чувство, будто время в них останавливается? Зачем нужны столь пространные, раз за разом возникающие описания воздуха и света? Почему первый трехсот-четырехсотстраничный (зависит от шрифта) роман — жизнеописание, если верить названию, главного героя — заканчивается, когда герою исполняется всего полтора года? Какого, в конце концов, черта?
По моему ощущению, это книга о поисках свободы, поисках бесконечных, завершающихся только со сроками жизни взыскующего. Замок Пика — это замок Кафки, отличающийся от последнего только тем, что из него (в противоположность кафковскому) почти невозможно выбраться. Титусу, владельцу Замка, это все-таки удается: он просто уходит — и тут же сталкивается с новой трудностью — с необходимостью понять, возможна ли свобода в отсутствие несвободы. Под конец третьего романа ему приходится вернуться назад, чтобы хоть издали удостовериться в том, что Горменгаст и впрямь существует, а стало быть, существует и свобода от него.
То, что печатается здесь, это всего лишь пунктир, одна из немногих в первом романе законченных линий. По объему она составляет примерно седьмую его часть. Вряд ли этот текст способен дать представление о всех пяти-шести измерениях первого из трех романов. Но лучше так, чем никак.
Сергей ИЛЬИН
КИДА
ГОСПОЖА ШЛАКК ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
Вот эти-то, стало быть, люди — лорд Сепулькгравий, графиня Гертруда, Фуксия, их старшая дочь, доктор Прюнскваллор, господин Ротткодд, Флэй, Свелтер, Нянюшка Шлакк, Стирпайк и Саурдуст, — о занятиях коих в день пришествия Титуса мы здесь поведали
1
, видимо, и определили атмосферу, в которой ему выпало появиться на свет.
В начальный год своей жизни Титус оставался на попечении Нянюшки Шлакк, которая гордо несла это огромное бремя на своих худеньких, сгорбленных плечиках. В первую половину его ранней поры дитяти пришлось пережить лишь две важные церемонии, хоть относительно них Титус и пребывал в счастливом неведеньи, — а именно крещение и торжественный завтрак в первую его годовщину. Нужно ли говорить, что для госпожи Шлакк каждый день знаменовался множеством важных событий, — в такой полноте поглотило ее воспитание Титуса.
В памятный вечер его рождения она прошла узкой каменной дорожкой, тянущейся между акаций, и спустилась с холма к калитке в крепостной стене, откуда было уже рукой подать до самого средостения глинобитных лачуг. Пока она семенила дорожкой, солнце садилось за гору Горменгаст, в топи ясно-шафранового света, и тень Нянюшки семенила пообок, между стволами акаций. Она редко осмеливалась выйти из Замка наружу и не без трепета открывала неподатливую, тяжелую крышку стоявшего в ее комнате сундука, чтобы извлечь из-под холмика нафталина свою лучшую шляпку. Шляпка была чернющая, но высокая тулья ее оживлялась хрупкой гроздкой стеклянных виноградин. Четыре или пять из них треснули, однако это было почти незаметно.
Нянюшка Шлакк подняла шляпку на уровень плеч и, чуть отворотясь, искоса оглядела ее, прежде чем сдуть с виноградин умозрительную пыль. Увидев, что от ее дыхания виноградины помутнели, она подобрала нижнюю юбку и, склонившись над шляпой, быстро протерла каждую из ягод по очереди.
Затем она, чуть ли не крадучись, приблизилась к ведущей в коридор двери и приложила к ней ухо. Ничего она там не услышала, впрочем, дело все было в том, что когда Няня Шлакк ловила себя на совершении чего-то неподобающего, ее одолевало такое чувство вины, что она принималась озираться вокруг, широко раскрывая обведенные красной каемкой глаза и покачивая головой, или же, — если она, как сейчас, была в этот миг одна, — подбегала к двери и прислушивалась.
Совершенно удостоверясь, что никогошеньки за дверью нету, госпожа Шлакк рывком растворила ее, оглядела пустой коридор и, успокоенная, вернулась к исполнению своей задачи. В этот раз одна только мысль о том, как она — в девять-то часов вечера — наденет лучшую свою шляпку, покинет Замок и направится по аллее акаций на северо-запад, одна только эта мысль и погнала ее к двери, словно старушка заподозрила, будто кто-то притаился в коридоре и вслушивается в то, что творится в ее голове. Теперь Нянюшка на цыпочках воротилась к кровати и нахлобучила черную бархатную шляпку, прибавив себе четырнадцать дюймов роста. После этого она вышла из комнаты, и лестница, по двум маршам которой она спускалась, напугала ее своей пустотой.
Свернув под большим порталом в Западное крыло, Нянюшка вдруг вспомнила, что сама Графиня приказала ей отправиться в этот необычный поход, и почувствовала себя немного уверенней, однако сколь бы повелительными полномочиями ни была она наделена, нечто куда более глубокое тревожило ее, нечто, основанное на невысказанной, но неколебимой традиции Замка. Она-то и внушала госпоже Шлакк ощущение неправильности ее поступков. С другой стороны, найти для младенца кормилицу необходимо, и логичная безотлагательность этого соображения подталкивала старушку вперед. Покидая комнату, она прихватила пару черных шерстяных перчаток. Конечно, вечер стоял тихий, теплый, летний, а все же без перчаток ей было не обойтись — перчатки добавляли Нянюшке Шлакк решимости.
Справа от нее силуэты акаций изрезали склон горы замысловатым узором, слева акации тускло тлели, как бы озаренные неким подземным светом. Тени стволов полосовали дорожку, словно смутную шкуру зебры. Крохотная фигурка госпожи Шлакк двигалась по аллее взметенной, нависающей темной листвы, пробуждая в окрестных скалах тихое эхо, ибо ее каблучки отбивали по камню быстрый, неровный такт.
Аллея была длинная, так что когда старушка добралась до северного ее конца, навстречу ей уже заструился холодный приветственный свет встающей луны. Внешняя Стена Горменгаста внезапно нависла над нею. Няня нырнула под арку.
Госпожа Шлакк знала, что в этот час Внешние Жители ужинают. Пока она торопливо топотала, приближаясь к ним, воспоминание о другом таком же, очень похожем походе, нашло, наконец, дорогу в ее сознание. В тот раз ее послали, чтобы сделать подобный же выбор для Фуксии. Погода тогда была бурная, голос ее, вспомнила няня, не смог одолеть ветра, Внешние не поняли ее и вообразили, будто скончался лорд Гроан.
Только три раза с тех пор побывала она в обиталище Внешних, и то потому лишь, что ей приходилось выводить туда Фуксию для долгих прогулок; на одной из них девочка настояла, заявив, что ей все равно, хлещет ли дождь или печет солнце.
Пора дальних прогулок для госпожи Шлакк давно миновала, но в одном из тех трех случаев ей довелось проходить мимо глиняных хижин, как раз когда Внешние садились за поздний ужин. Нянюшка знала, что они всегда ужинают под открытым небом, за столами, стоявшими в четыре ряда на скучной, сероватой земле. Только нескольким кактусовым деревьям, припомнила Нянюшка, и удалось укорениться в этой пыли.
Спускаясь пологим, поросшим редкой травой склоном, что тянулся от арки в стене и обрывался в пыли, из которой торчали лачуги, она подняла глаза от тропы и вдруг увидела одно из этих деревьев.
Пятнадцать лет — это бездна времени, в которую памяти старой женщины нырнуть намного труднее, нежели в воды ее детства, и все же, увидев кактусовое дерево, госпожа Шлакк ясно, во всех подробностях вспомнила, как в день, когда родилась Фуксия, она замерла, уставясь на это гигантское, изрытое рубцами чудовище.
Вот оно снова, чешуйчатый ствол его расщепляется на четверку стремящихся вверх отростьев, напоминающих лапы гигантского серого шандала, утыканные шипами, каждый из которых груб и огромен, как рог носорога. Ни единый огненный цветок не оживлял ныне черной бесцветности дерева, хотя когда-то давно оно славилось их взрывчатой трехчасовой красой. Земля за деревом поднималась, образуя унылый холм, и, лишь вскарабкавшись на него, госпожа Шлакк увидела Внешних, восседающих вдоль длинных столов. За ними серым роем теснились, достигая подножья стены, глинобитные хижины. Четыре-пять кактусов росли меж вечерних столов, погружая их в тень.
Величиною и тем, как они выбрасывали высоко вверх неопрятные ветви, кактусы эти походили на тот, который госпожа Шлакк увидела первым, очертания их, пока она приближалась, мрели, ловя последние отсветы солнца.
Ряд столов, ближайший к Внешней Стене, отводился старейшинам, дедам и немощным. Слева от них помещались замужние женщины с детьми, пребывающими на их попечении.
Остальные два ряда заполняли мужчины и отроки. Девушки в возрасте от двенадцати до двадцати трех кормились в отдельном низком глинобитном строении, однако некое их число назначалось каждодневно в услужение старикам, восседавшим за установленными под самой стеной
столами.
Дальше земля опускалась в иссохшую, пустую долину, где стояли жилища, так что, шаг за шагом приближаясь к людям за столами, няня видела их на фоне кривых глиняных крыш, ибо стены хижин скрывались изгибом земли. Тоскливое было зрелище. После пышных теней аллеи акаций Нянюшка Шлакк очутилась внезапно в мире сухом и бесплодном. Она увидела грубые куски белых корней ярла и чаши с терновым вином, стоявшие пред едоками. Длинные трубчатые ярловые корни, каждый день выкапываемые неподалеку, лежали на столах, разрезанные на дюжины узких цилиндров. Это, вспомнила няня, обычная их еда.
При виде уходящих вдаль белых корней, каждый кусок которых отбрасывал собственную тень, она вдруг взволновалась, припомнив, что ее положение в обществе гораздо выше занимаемого нищими обитателями глиняных лачуг. Правда, они умеют делать красивые изваяния, но живут-то они не внутри стен Горменгаста. Нянюшка Шлакк, подходя к ближайшему столу, подтянула перчатки и, напучив морщинистый ротик, прогладила по отдельности каждый палец.
Внешние приметили няню, еще когда шляпка ее появилась над иссохшим челом холма, и теперь каждая голова повернулась, каждый глаз впился в нее. Матери замерли, некоторые — не донеся ложек до детских ртов.
Редко случалось, чтобы “крепостные”, как здесь называли всякого выходившего из-за стен, появлялись у них за ужином. Вот они и уставились на Нянюшку, безмолвные и неподвижные.
Госпожа Шлакк остановилась. Лунный свет сверкал на стеклянных ее виноградинах.
Древний, похожий на пророка старец встал и приблизился к ней. Подойдя, он замер и молча стоял, пока престарелая женщина, ожидавшая, когда он остановится, не поднялась с помощью окружающих на ноги и не последовала за ним, также подойдя к госпоже Шлакк и молча встав рядом со стариком. Следом от стола матерей были высланы двое удивительной красоты пострелят годочков пяти-шести. И эти, достигнув госпожи Шлакк, замерли, а после, повторяя движения стариков, подняли руки, соединили запястья и, чашками сложив ладони, склонили головы.
Они простояли в этих позах несколько мгновений, затем старик поднял голову и разлепил долгие, огрубелые губы.
— Горменгаст, — изрек он, и голос его был подобен рокоту валунов, катящихся по далеким долинам, и интонация, с которой он произнес “Горменгаст”, свидетельствовала о глубочайшем почтении. Таково было приветствие Внешних всякому, кто выходит из Замка, а после его произнесения человек, к которому с ним обращаются, был обязан ответить: “Блистательные Резчики”. Вслед за чем можно было продолжить разговор. Этот ответ, сколь ни глухи были
Внешние к лести, полагая самих себя высшими судьями в том, что касается их трудов, и оставаясь безразличными к интересу, который проявляет к ним весь прочий мир, был своего рода паллиативом, в том смысле, что он поднимал их на уровень, к которому, как они
ощущали нутром, Резчики и принадлежали по праву, — на уровень духовный, раз уже не мирской и не наследственный. С самого начала он устанавливал некий род взаимного согласия. То был мастерский ход, проявление высшей тактичности со стороны семнадцатого графа Гроанского, сотни лет назад включившего этот догмат в ритуалы Замка.
Сами же Резчики никакой решительно блистательностью не отличались. Одеты все они были в одинаковое темно-серое платье, а препоясаны грубым лыком, срезаемым с корневищ ярла, внутренней белой и жесткой плотью которых они питались. Ничего блистательного не было и в обличьях их, вот разве одно — свет в глазах малых детей. Да, собственно, и в глазах юношей и дев, пока не достигали они девятнадцати, самое большее — двадцати лет. Молодежь до того не походила на людей постарше, даже на двадцатипятилетних, что трудно было поверить в их принадлежность к тому же самому племени. Трагическая причина этого состояла в том, что по достижении ими телесной зрелости миловидность словно бы осыпалась с них и они иссыхали, точно цветы, пережившие недолгие часы силы и блеска.
Людей среднего возраста среди Резчиков не встречалось. Матери, кроме тех, что родили детей, еще не выйдя из отрочества, выглядели такими же старыми, как собственные их родители.
И при этом они не умирали, как можно было б подумать, раньше, чем обычные люди. Напротив, долгие ряды старческих лиц за тремя ближними к стене столами внушали мысль о том, что они отличаются редкостным долгожительством.
Только в их детях и чуялся свет — в глазах, в сиянии волос, и другой, особый — в движениях и голосах. Что-то ненатуральное присутствовало в этом блистании. То был не благодетельный свет привольного пламени, но чахоточный взблеск, который молния вдруг сообщает в полночь древесным ветвям; внезапный посверк во мраке осколка стекла, обращенного факельным светом в призрака.
Но и это неестественное свечение умирало в юношах и девушках, достигших девятнадцатилетнего возраста; вместе с красотою их черт уходила и их лучезарность. Только в глуби повзрослевших тел Внешних Жителей сохранялось подобие света, а если не света, так пыла — пыла творческого беспокойства. Таковы они были, Блистательные Резчики.
Госпожа Шлакк подняла костлявую лапку как смогла высоко. Четверо, стоявшие пред нею, приняли позы не столь формальные, дети разглядывали ее, обняв друг друга за плечи худыми, чумазыми ручками.
— Я пришла, — возвестила старушка раскатившимся по столам тонким, как у кроншнепа, голосом, — я пришла, хоть и поздно уже, чтобы сообщить вам чудесную новость.
Она поправила шляпку, попутно с великим удовольствием ощупав сияющую массу стеклянных ягодин.
Старец повернулся к столам, и голос его прокатился меж ними:
— Она пришла, чтобы сообщить нам чудесную новость…
И старуха повторила за ним, как испорченное, визгливое эхо:
—
…чудесную новость. Да-да, чудесная новость для вас, — продолжала старая нянька. — Вы все будете ею очень горды, я в этом совершенно уверена.
Теперь госпожа Шлакк была, пожалуй, даже довольна собой. Если ее и посещали остатки прежней нервозности, то она лишь плотнее сжимала ладошки в перчатках.
— Мы все так горды. Все-все. Весь Замок (тут в ее голосе проступило некоторое тщеславие) очень, очень доволен, а когда я вам скажу, что случилось, вы тоже будете счастливы, о да, я в этом уверена. И кроме того, я ведь знаю, вы зависите от Замка.
Особой тактичностью госпожа Шлакк никогда не отличалась.
— Вам ведь каждое утро кидают со стен еду, верно? — Она поджала губы и на миг примолкла, набирая побольше воздуха в грудь.
Один из молодых людей чуть приподнял густые черные брови и сплюнул.
— Выходит, в Замке все время о вас заботятся. Каждый день заботятся, разве не так? Вот почему вы будете счастливы, когда я сообщу вам чудесную новость, которую пришла сообщить.
На миг лицо госпожи Шлакк озарилось довольной улыбкой, но сразу за тем ей, несмотря на ее высшее знание, почему-то стало не по себе, и она быстро, по-птичьи, обежала взглядом лица Внешних одно за другим. Затем, важно откинув назад сухонькую головку, со всей строгостью, какую сумела изобразить, уставилась на стоящего перед нею мальчишку, и тот ответил ей ослепительной улыбкой. Волосы длинными прядями спадали ему на плечи. Между зубов, когда он улыбнулся, блеснул белый огрызок ярлового корня.
Госпожа Шлакк отвела от него взгляд и два-три раза резко хлопнула в ладоши, словно бы требуя тишины, хотя ниоткуда не доносилось ни звука. Тут ее охватило вдруг столь жгучее желание вновь оказаться в Замке, в своей комнате, что она, ничего не успев обдумать, выпалила:
— Родился новый малютка Гроан, маленький мальчик. Маленький мальчик Крови Гроанов. Конечно, ходить за ним поручено мне, и потому мне нужна кормилица, немедленно. Мне немедленно требуется кормилица, я отведу ее в Замок. Ну вот! Я вам все и сказала.
Старухи, обменявшись взглядами, пошли к своим хижинам. Назад они воротились с крохотными булочками и бутылками тернового вина. Тем временем мужчины образовали большой круг и семьдесят семь раз произнесли слово “Горменгаст”. Госпожа Шлакк ждала, глядя на затеявших какую-то игру детей, и скоро к ней подошла женщина. Она сказала, что некоторое время назад родила младенца, прожившего всего несколько часов, но что чувствует она себя достаточно хорошо и пойдет с госпожой Шлакк в Замок. Ей было лет, наверное, двадцать, она отличалась крепким сложением, но трагический распад красоты уже начался для нее, хотя в глазах еще сохранялся последний свет. Она принесла с собой корзинку и, похоже, не ожидала отказа в ответ на свое предложение. Нянюшка Шлакк вознамерилась было задать ей несколько вопросов, она чувствовала, что так будет правильнее, но тут один из Внешних, уложив в корзинку вино и булочки, мягко взял ее за руку, и старая нянька обнаружила, что уже шагает в сторону Великой Стены. Она взглянула на шедшую рядом молодую женщину, спросила себя, так ли уж верен сделанный ею выбор,
но, сообразив, что никакого выбора вовсе и не было, замедлила шаг и нервно оглянулась через плечо.
Полностью читайте в журнале.