ЕВГЕНИЙ ЛАПУТИН
СТИХИ ПО-ЯПОНСКИ
ГЛАВА I
Я в полночь посмотрел:
Переменила русло
Небесная река.
Так, теперь об именах. Старшего, подчинившись скучным алфавитным правилам, назвали Артуром. Младшего, который родился семью минутами позже, следовало назвать Бенедиктом или Борисом, но к этим именам у всех нарекателей имелись претензии (как правило, сугубо личного характера), и поэтому, по инерции прокатившись и мимо следующей буквы, хотя она таила в себе многообещающего Владимира, остановились на близлежащей “Г”. Младшего записали Германом, что понравилось ему с самого детства, хотя в то время его язычок еще не находил нужной точки упора в твердом нёбе, что приводило к картавости при назывании себя. Ге’ман; он называл себя Ге’маном, но потом все как-то наладилось, прояснилось. Уже во взрослом состоянии была приобретена привычка даже подрыкивать представляясь, что вызывало у его новых знакомцев быстро гаснущий легкий испуг, именно быстро гаснущий, друзья мои, ибо открытое, приветливое лицо Германа, нежная грусть и истома его подвижных голубых глаз, легкая челка, крылом спадающая на высокий гладкий лоб, тонкие ткани изысканной одежды вызывали лишь симпатию и доверие.
Их мать, Лидия Павловна Побережская, избавившись от двойного бремени ровно в полночь и еще с час поблуждав счастливым бессмысленным взглядом по белому казенному потолку, вдруг испустила дух, вся как-то скорчившись и потеряв мгновенно ту красоту, какой еще, казалось бы, совсем недавно и пленила теперешнего вдовца, ныне стоящего в холле больницы и рыдающего так безутешно, что немногие случайные свидетели его плача терялись в догадках, дескать, а что за звуки издает этот респектабельный усатый господин в полосатом костюме: то ли хохочет, то ли кашляет, подавившись, и даже огромные слезы на его выпученных голубых глазах мало проясняли картину.
Не откажем себе в удовольствии еще чуть задержаться в том самом больничном холле. Рядом с Антоном Львовичем Побереж-ским стоит немец-доктор, принимавший роды и собственноручно подхвативший два новых тельца, гладко выскользнувших из загадочной мглы. Немногих (а именно числом шесть) случайных свидетелей этой сцены своим вниманием удостаивать мы не станем в силу их абсолютной непричастности к дальнейшему повествованию, хотя кое-кто из них, например отставной генерал Плюта, мог вполне стать героем отдельного изящного повествования.
Акушера-немца звали (и продолжают звать — он из породы долгожителей — до сих пор) Густавом Гансовичем, и теперь ему надлежит объяснить Побережскому, как случилось так, что его жена, хохотушка и баловница, вплоть до последних (во всех смыслах) недель беременности обожавшая тренькать на мандолине, без особого труда исторгнувшая из своих слизистых мускулистых глубин двух малышей мужеского пола, теперь вдруг распрямилась, застыла и стала потихонечку остывать. Остывать от всего — от собственной веселости и азарта, от своей мандолины, от бледных рисуночков акварелью, от ласк, которыми ее в свое время допекал новоиспеченный вдовец, от именно тех ласк, что подстерегали ее в самых неожиданных и неподходящих местах: в медленном лифте внутри стоэтажного дома, на заднем сиденье такси, в театральной ложе, в осеннем лесу во время сбора пахучих грибов, одним из поклонов которым ненасытный Побережский и воспользовался, чтобы за один раз зачать обоих своих сыновей.
Можно и теперь побродить с фотографической камерой по тому самому лесу. Здесь, между прочим, все осталось по-преж-нему, ровно так, как было в тот самый субботний вечерок. Ну, например, до сих пор не стих ветер, что и сейчас может остудить разгоряченные щеки. Или, тук-тук-тук, звуки железной дороги, затихающие у недалекой платформы и после минутной передышки возобновляющиеся и уносящиеся в сторону Москвы. Любителям визуальных деталей лязганье фотографической шторки может в последующем продемонстрировать и кусты дикой малины, и толстый слой хвои под ногами, и те же самые опята, до которых так и не дотянулась бледная рука с голубыми сосудами, выныривающими из-под изящных золотых колец.
Пронзенная сзади Лидия Павловна еще некоторое время пыталась не закрывать глаза, чтобы вовремя усмотреть еще каких-нибудь грибников, но потом и ослепла, и оглохла, не видя и собственного, перепачканного спереди землею, белого платья, не слыша и своего хриплого смеха, которым она обычно приветствовала приближение горячего разлива внутри себя, а еще чуть спустя они с мужем мирно курили, и она говорила Антону Львовичу, что снова он подкараулил ее в самый неподходящий момент.
Густав Гансович, не осведомленный, конечно, о столь тонких и деликатных перипетиях биографии своего рыдающего собеседника, весьма кстати одергивает своего внутреннего говорливого жителя, который чуть было не высунулся с неуместной репликой в адрес Побережского — мол, голубчик, успеете обзавестись и новой женой. А так разговор не клеится. Немцу-акушеру и впрямь нечего сказать, объяснить внезапную смерть роженицы. Немец-акушер, как и положено, в очках с тонкой золотой оправой, лоб его аккуратно разлинован тонкими морщинами, пальцы, привыкшие к кровоточащему горячему лону, тихонько дрожат, аккуратные ногти играют бледными бликами.
Ауфидерзейн, господин немец, — говорим мы ему, — ауфидерзейн.
ГЛАВА II
Вот из ящика вышли…
Разве ваши лица можно забыть?
Пара праздничных кукол.
Дома мальчиков встретила пустота и тишина, которых они, естественно, не различили. Имеется в виду тот вид пустоты, когда обстоятельства изымают из давно обжитого и освоенного пространства прежде всегда присутствующую там фигуру, от которой теперь, кроме фотографии с черненькой лентой, можно было найти и прочие следы минувшей жизнедеятельности. К ним следует отнести: осушенный лишь наполовину флакончик Chanel, незаконченное акварельное изображение трактора без заднего колеса, букет роз, тщательно вышитый мулине на белом шелке, приколотая к пробковой дощечке бумажка, где рукой уже не существующей Лидии Павловны было написано: “Позвонить и сходить к зубному врачу”.
Да, Лидии Павловны не было бесповоротно. Зато так же бесповоротно теперь здесь все толкался какой-то посторонний люд, мгновенно слетевшийся на огонек чужого несчастья. К сохранившимся еще с прежних времен кухарке Ангелине и работнице Павле добавились какие-то женщины, чьи имена и предназначения разом ссохшийся от горя Антон Львович запомнить никак не мог. Нечетко чувствовалось, что все они находятся в паутиноподобной родственной связи либо с ним, либо с его так некстати умершей супругой.
Совсем со стороны была лишь кормилица Анна, толстая, неповоротливая и ленивая, женщина-тюлень. Но именно к ней Антон Львович приглядывался с особенным тщанием, покоренный ее истомой и огромной грудью, которая с тихим журчанием беспрестанно вырабатывала молоко. Беззвучно, казалось, перемещаясь по квартире не за счет движения ног, но подхваченный волной мерцающего сквозняка, Антон Львович появлялся в дверном проеме комнаты, где Анна кормила младенцев, и долго смотрел на всех троих, сначала сурово, затем с какой-то странной, плачущей улыбкой, которая выставляла его губы в новую, незнакомую для всех знавших Побережского, позицию. В такие мгновения ему начинало казаться, что и все остальные вокруг могут перемещаться без помощи ног, а силою невидимых крыльев. Работница Павла проплывала где-то в дальних комнатах, с легкостью проникая сквозь светлые оштукатуренные стены, кухарка Ангелина, не тяжелее, чем пар от сваренного ею бульона, выпархивала в столовую, собака Побережского, пушистый и огромный бобтейл, тоже теперь не цокала по паркету, а бесшумно парила в пространстве.
Насытившись, мальчики засыпали, и соски Анны багровыми улитками выскальзывали из их обезволенных ртов. Анна уже знала, что последует дальше, и поэтому аккуратно откладывала детей от себя, на прослойку из воздуха, который баюкал их, и белым молочным пальцем манила к себе Побережского. Ощущая себя младенцем, беспомощным и еще безумным совсем, Антон Львович опускался на колени, приникал к животворящему источнику и, жадно досасывая из Анны все ее жирное горячее молоко, вовсе не заботился тем, что черная хвоя его жестких усов больно царапает кожу кормилицы.
Насытившись человеческим молоком, Побережский поднимался, чувствуя себя столь же сильным и уверенным в себе человеком, каким, собственно, он и был до обрушившегося на него несчастья. Зарабатывая миллионы на скучной своей банковской службе, он частенько пользовался правилами арифметики для решения так называемых ситуаций житейских. В соответствии с этими правилами, итогом исчезновения его жены было приобретение им сразу двух младенцев, каждый из которых нес в себе ровно половину крови Лидии Павловны. Так и подмывало сложить эти половинки, закрыть глаза и явственно услышать шуршание юбки жены, ее быстрый, спотыкающийся на гласных, говорок, неверные звуки мандолины, мандолинки, как любил приговаривать он, когда подбирался со вздыбленным уже копьем к своей жертве, мякоть которой так податливо расступалась под первым же разящим ударом.
Ночами, конечно же, не спалось. Бескрайняя пустыня кровати безжалостно терзала тело. Рядом с ухом крались часы. Он закрывал глаза, чтобы заснуть, чтобы проснуться потом и рассказать живой и невредимой жене, что приснился сон, в котором она родами умерла. Когда же удавалось чудом провалиться в неглубокую расщелинку забытья, то из разу в раз виделась живая Лидия Павловна, лежащая на своей половине постели, посапывающая, с мирным лицом, и Антон Львович выпрастывал тогда свою руку, чтобы обнять покрепче супругу. Под рукой никого не оказывалось, и все начиналось сызнова. Нет, ночами, конечно же, не спалось.
Неприятность еще заключалась и в том, что оба ребенка, и Артур, и Герман, никак не могли занять надлежащего места в измученном сердце отца (как бы часто Побережский вслух ни произносил их имена, приучая себя к тому, что у него есть два сына). Он называл их двумя маленькими палачами, ловко, в четыре руки, прикончившими мамашу. Прямо ниоткуда, из мши-стого ли темного угла, из солнечного ли шара, то и дело к Побережскому приближался невидимый и свирепый демон, который шептал, сдувая с деревьев листву, что скоро и его, Антона Львовича, придет черед и тогда сынки расправятся с ним. В ответ становилось приятно: там, в загробном зазеркалье, его поджидала Лидия Павловна, светлая, распрямившаяся, улыбчивая, теперь силою обстоятельств лишившаяся своей привычки курить тонкие дамские пахитоски через длинный костяной мундштук. Был и страх: ему казалось, что Герман и Артур выберут какой-нибудь страшный способ казни, например заставят проглотить бомбу с фитилем, что взорвется негаданно в какой-нибудь неподходящий момент, в самое беспечное и благодушное время.
Он даже сам не знал, каким образом проговорился о своих страхах Анне, и та даже стала ругаться в ответ — мол, совсем вы из ума выжили, милостивый государь, приглядитесь-ка получше к собственным детям, ведь вылитые они ангелы. Это как-то прицепилось, прилипло к сознанию: потихоньку сходящему с ума Побережскому все чаще стало казаться, что и впрямь из фонтанчика его страсти на свет Божий появились кудрявые ангелы. На базаре, у лукавой птичницы Маши, он покупал две пары огромных индюшиных крыльев и дома прикладывал их к спинам своих сыновей, все дожидаясь, когда крылья пристанут к гладкой коже детей и превратят их сразу же во всесильных летающих небожителей.
Полностью читайте в журнале