Улыбка
милого холста
ИРИНА МАШИНСКАЯ
.
Маме
Перелески в окне — как реклама на длинном плакате:
разбираешь под утро, а сложишь уже на закате
то, что может сойти и за смысл, если круглые даты,
а замедлится если — то если стоят, как солдаты.
До того, как войдет проводник с долгожданным вопросом,
ты умылся и едешь под голубым купоросом.
Только утром, пожалуй, и смотришь с таким интересом,
словно тут ты живешь, за каким — все не выберешь, лесом.
Но полуденный мир поражает подобьем устройства.
Переехав, ты только удвоишь размеры изгойства.
Разве ноги размять или яблок купить, а отстанешь —
только бабки останутся, сам же козленочком станешь.
Примеряйся хоть сколько к чужому вприглядку, вприкуску —
не ухватишь всего на ужимку, утряску, утруску:
то луга, то стога, то снопы кувырком, как попало,
и лесок на стекле, и закатом горит одеяло.
Снова ложка сломалась в стакане оранжевом тряском —
без меня остается вот эта корова с подпаском,
и лесок терпеливо бегущий
как будто кому-то он должен.
И на этом закончим сегодня, а завтра продолжим.
.
сегодня ночью проложу
по нашей улице следы
куда хочу туда хожу
такие ровные ряды
вы говорите много тут
живет а я не вижу вот
мои следы туда идут
а вот идут наоборот
а больше просто вот ничьих,
ни песьих и ни птичьих да
вот мои наоборот
за четвергом бежит среда
вот так и мы (сказал бы тот
поэт чей так люблю стежок)
вот так живу как будто вот
моя земля и мой снежок
и до меня тут никого
со мною тоже ни следа
и я назад по целине
где кончились мои туда
.
М. Жажояну
Сегодня видно далеко,
далёко видно.
Но то, что зрению легко, —
ногам обидно.
Опять к тебе я не дойду,
видать, по водам.
Свободы статуя моя,
моя свобода!
По радио дудели: дождь,
а тут — погода!
Всегда я знала: не придешь
встречать у входа…
Раздетая братва на трап
ползет, смелея.
А я на эту резь да рябь
взглянуть не смею.
Когда б могла — я в их толпе
плыла б, глазела,
потом на голову тебе,
как птица б, села.
Ах, если бы — в бинокль, очки,
как эти гунны,
играть с тобою в дурачки,
с дурой чугунной…
Затем, слепцам, нам этот стыд,
слезливый, ложный,
что на божественную ты
глядеть не можно.
Держи дистанцию, храни,
стой, где маячишь!
Лишь в отдаленьи, как огни,
ты что-то значишь.
Я шлю тебе мои стада,
даров подводы,
по трюмы полные суда
моей свободы.
.
30 декабря 1996
Проснись средь шума городского,
гуденья низкого, какого
уже двенадцать — больше? — или
уже не помнишь, как мы жили.
Как долго, как же долго длится
мое блаженство, шевелится,
сквозит колонна занавески,
скользит кольцо, и едут лески.
Следить за нею сонным глазом,
сдвигая кольца по два разом
под долгий вой огромной тачки
да под окном катанье бочки —
пока еще не встал с постели
и нам еще не показали,
что там, внизу, уже творится,
а только штору, ветку, птицу —
проснись, в одну уставься точку,
вяжи узоры в одиночку
троллейбусов, трамваев, звяков,
чей голос всюду одинаков —
проснись в орехе Вашингтона,
в зеленой мякоти уклона
в грядущее, скажи кому-то,
кто рядом, лучше — никому:
— Отели с панорамой дымной
не город видят анонимный,
а облако — лети, минута,
ты никуда не улетишь.
Чем пасмурнее — тем прекрасней.
Она не начата, пока с ней
сей шторы тюль и что-то в кадке —
намек, что смертны да не кратки.
МОСКВА
А.А.Пушкину
“Пельмени”, рядом “Чебуреки”,
Солянка, мимо — человеки.
А дальше — юг: татары, греки.
Я тут хожу.
Чужая, в общем, синагога.
Решетка из Кривого Рога.
Ни тверди над собой, ни стога
не нахожу.
Толпа течет на перекаты,
и в переходе не плакаты
про Днепрогэс,
а всякие картинки, книжки,
матрешки, пирожки и пышки,
а также воры и воришки.
И се — прогресс.
Продолжи сам, отсюда просто.
Положим, ты большого роста.
Тебя видать
и без ушанки, и без кепки,
и без великолепной лепки
лица. Без Емельяна в клетке.
Без упоительной таблетки —
тебя видать.
Но мы, которые от мамы
умели только с мылом рамы,
и не роняя мыла, мамы,
глазеть в окно,
и панорамой называли
то, что в округу насовали, —
мы хоть немного трали-вали,
но не говно.
И если раньше я, невеста,
когда поменьше было теста,
себе не находила места
в такой гурьбе —
сейчас подавно: ибо мекки
любой бегу, и от опеки
твоей, Москва, за те бы реки,
к другой тебе.
НА ОТЪЕЗД А.CУМЕРКИНА
Гляди — советский подстаканник!
Гляди, серебряный какой!
С венком тяжелым многогранник,
с лозой на станции Джанкой.
Всю ночь, в купе, не зная тренья,
он ехал к краю, и дрожал,
и в синем свете звякал, тренькал,
а вот теперь — подорожал.
На нем так выпуклы и гладки
узоры страшного литья,
что сразу вспомнишь эти грядки —
чего же улыбаюсь я?
Ах, милый Сашенька, мы тоже
со временами не в ладах,
с угрюмой нежностью под кожей
анахронического “ах”.
Во мне не бьется пульс эпохи.
В тебе не бьется пульс эпо.
Все нам бы шорохи, и вздохи,
и карамели из сельпо.
Из времени любого выпасть
легко тому, кто налегке.
И вот стоишь как гордый витязь,
но с подстаканником в руке.
Как будто бы из верхних ванных —
из будущего натекло.
Но в наших дружбах антикварных,
как в складках времени, тепло.
Меня забыл ампирный город
со страстью к золоту в реке,
татуировками исколот
на полустертом языке.
Но каменного истукана,
как прежде, я не признаю.
Как подстаканник без стакана
чужому миру предстою,
как разлетевшийся посланник
— ах! — шлепнулся перед пашой,
как сей нелепый подстаканник,
но только с женскою душой.
.
О, я люблю тебя давно,
мой домик с мордою комода.
Я, может, Гончарова, но
без Полотняного Завода.
И что? не всем же полотна
намеряно, зато как холодна
земля в снегу, как неумеренно
снежинка, обжигая, льнет.
Зима 1999
P.S. да, я забыла:
и чиста
улыбка милого холста.
|