ТАТЬЯНА МИХАЙЛОВА
ТРИ
РАССКАЗА
О ФРАНСИНЕ
Патрику Сойе
I
Франсина была синеглаза. Синеглаза и темноволоса. Еще в детстве у Этель Лилиан Войнич она вычитала, что такое сочетание — признак породы, и этим было сказано все. Бесцветные взгляды ее белокурых одноклассниц, голубоглазые блондинки с экрана — все это было ничто по сравнению с чистой синевой ее небесной радужки, взятой в оправу черными и блестящими, как мокрые скалы, ресницами. Она чувствовала родство со всем, что излучало тот же синий цвет: с морем, с небом на несолнечной стороне, с ультрамариновой полосой вдоль борта белого спортивного самолета, на котором летал ее отец. Фиалки и лаванда были ее более дальними родственниками. В детстве ее огорчало, что вода в кране была совсем белой, не имевшей ничего общего
с морской, и ей не нравилось, когда минеральную воду из голубых пластиковых бутылок наливали в стакан, так что она становилась прозрачной, поэтому пить Франсина предпочитала из бутылки.
Ей было тринадцать, когда она решительно отстояла темно-синее пальто и голубой шарф, тогда как матери хотелось купить ей бежевое с коричневым. Она с упоением носила джинсы всех оттенков, но вскоре полюбила сочетать синий с белым (пена!) и черным (камни!).
Франсина училась рисовать, но свободного времени у нее все же было предостаточно.
После занятий она часто садилась на мопед, подаренный ей отцом, и гнала к морю: полчаса в пути, потом пустынный пляж, сложенные тенты, светло-серый песок. Если было еще тепло, она садилась на дощатый настил возле касс и ждала, когда солнце станет опускаться в море. Иногда рисовала. Не обязательно эти пейзажи, этот пляж, эти кусты лаванды у края песка, там, где начинались каменные плиты, ведущие к пустеющим отелям. Летом здесь работало казино, было полно народу, но после бархатного сезона берег
вымирал почти полностью. Только местные парни, не зная, куда себя деть по вечерам, торчали в кафе за пляжем, правее того места, куда она приходила, дергались возле игровых автоматов и вначале пытались заигрывать с ней, если она забегала погреться и выпить
кофе. Но они были какие-то вялые от скуки, она легко от них отделывалась. В конце концов они привыкли к ней и перестали приставать. Даже защищали ее по-своему от заезжих нахалов, перепутавших сезон. Если бы она им позволила, они стали бы сопровождать ее, куда бы она ни пошла. Все равно других занятий у них не было.
Но Франсина не нуждалась в эскорте. Она приходила к морю и не хотела, чтобы ей мешали. Она изучала воздух и воду, их сложные оттенки, состоявшие в бесконечном диалоге, пыталась разгадать, как волны переходят в небо, ведь иногда цвета их почти совпадали, и все же граница была ясна — в чем же дело, в блеске? Особенно ей нравились пасмурные дни, когда солнце не мешало вглядываться в обширные глубокие пространства и разнообразие облаков создавало целые картины, богатые светом и тенью. Зимой, если случалась минусовая температура и на берегу лежал снег, у воды намерзала хрупкая корка льда, истончавшаяся по мере того, как прибой подтачивал ее снизу; она была ажурной и казалась застывшей пеной, превращенной в кружевное пузырчатое стекло с неровными краями. Волны лизали сахарную кромку, размывали ее и сами становились льдом. Тогда Франсина бывала рада солнцу, заставлявшему это кружево вспыхивать разноцветными бликами. Но холодные зимы здесь бывали не часто.
Франсина приходила с мольбертом. Однажды ей пришло в голову нарисовать одного мальчика из своего класса. Он потерял деньги как раз на этом пляже, когда они были совсем маленькими. Лет по восемь-девять. Их родители вместе с учительницей придумали этакое классное мероприятие — поездку к морю. Было уже лето, купальный сезон. Прямо перед каникулами. Их организованно привезли, организованно поместили в лягушатник, они там поплескались сколько положено, напялили свои трусики и платьица и пошли обратно. По пути, у выхода с пляжа, учительница сказала, что им можно будет купить мороженое (родители всем дали денег). Этот бедный малыш взялся пересчитывать свои сокровища, боясь, что ему не хватит, кто-то его случайно подтолкнул, и он рассыпал все деньги. Как раз возле пляжных касс, где деревянный настил. Монетки упали в щели между рейками, мальчик бросился их вынимать, но настил был слегка приподнят — и руку в щель не просунуть, и до песка не достать. Так он и остался без мороженого. Шел и глотал слезы. Франсина дала ему лизнуть своего фисташкового, но все равно он шмыгал носом, хоть и старался не заплакать. Потом все верещащее восьмилетнее стадо погрузилось в вагон, он просвистел, тронулся, и они поехали обратно. Мальчик сидел напротив Франсины, и всю дорогу она видела его серо-синие глаза, чуть темнее, чем у нее, а может, так казалось потому, что в них стояли слезы. Вот эти-то глаза и вспомнились ей при виде покосившегося пестрого зонтика, под который летом снова придет мороженщик. Франсина смотрела то на море, то на ряды касс и рисовала удивленно-беспомощное лицо мальчика, стараясь передать дрожь соленой влаги в лунках нижних век. Ей думалось, что слезы имеют не только хрустальный блеск, но и звон, и взгляд должен звенеть от слез. Портрет получился. Глаза смотрели, как рыбки из аквариума, сквозь толщу прозрачной воды.
И конечно, Франсина рисовала море. Но к нему она рискнула подступиться не сразу, целые месяцы ходила кругами, набивая руку на других пейзажах и в то же время без конца вглядываясь в непокорную стихию. Потом начала робко подкрадываться, набрасывая на листе бумаги сперва набережную, затем уголок пляжа с узкой вьющейся полоской пены. Пробовала цвет. Отступала. В школе слушала вполуха восторженную речь учителя физики о строении атома, казавшуюся ей полным бредом
(он-то чувствовал себя магом, раскрывающим глубинное устройство мироздания), и наблюдала, как под ее рукой из штрихов и линий выплывала волна в мелких бусинках брызг. Она училась видеть море, рассматривая альбомы Чюрлениса, боготворимого ее отцом, и жемчужные круглые капли появились на ее рисунках сразу. Но Франсина не подражала, хотя инстинктивно искала того же гармонического равновесия между верностью изображения и его символичностью. Она не желала просто копировать, ей хотелось уловить что-то зыбкое, существующее, может быть, только в ее воображении, но, как ей казалось, присутствовавшее также в ритмичном движении моря, в картинах и музыке ее дорогого Чюрлениса. Позже она нашла какое-то сходство с этим чувством в пейзажах Сезанна и в “Кувшинках” Моне, но
тогда они казались ей еще чуждыми, как и вообще импрессионисты и все, что считала необходимым восхвалять ее мать. Франсина просто закрывала глаза, если мать говорила ей: “Боже, посмотри, моя дорогая, это великолепно!” Так что роман Франсины с французской живописью был отложен. А пока она стояла на берегу, нацепив наушники, и слушала струнный квартет си-минор, приливы и отливы которого удивительно совпадали с колебаниями волн. Янтарь! Вот чего не хватает ее морю. Россыпь янтаря, похожего на кусочки окаменевшего меда. Когда Франсине было семь, отец возил ее к литовским родственникам, там ей подарили маленькое золотисто-желтое ожерелье, а потом она сама нашла желтый камешек на таком же сером пляже, и ее двоюродный дядя сказал, что это янтарь. Он был неровный, необработанный, и в нем не было мушек и муравьев, как в янтарях, виденных Франсиной за стеклом в музее, где работала сестра ее отца, но в нем было множество мелких металлических вкраплений, и казалось, что у него внутри солнце. Франсина попыталась изобразить янтарь на берегу своего моря, обозначенного пока только карандашной линией, но получилось ненатурально. В Литве Франсине и ее отцу нравилось все. Вильнюс называли маленьким Парижем, и поскольку Франсина в Париже еще не была, она представляла его себе большим Вильнюсом. Ей очень нравилось название речки с близким коричневым дном, что текла в центре города (течет ли она теперь?), — Виль-ня-ле. Франсина смотрела, перегнувшись через перила (отец крепко держал ее), и ей казалось, что все дно выложено янтарем.
“Папа, можно меня будут звать Вильняле? — Но тебя уже зовут Франсиной. — Значит, нельзя? Жалко”. Папина сестра жила в одноэтажном доме с крошечным садиком, в котором росли цветы и вишневое дерево. Комнаты были тоже крохотными, но маленькой Франсине они были соразмерны, и она чувствовала себя там, как в сказочном дворце, полном раковин, глиняных ваз и фигурок, засушенных цветов. У тети было двое сыновей-подростков, они возились с семилетней сестрой, как с прелестной куклой (это был тот возраст, когда девочки бросают играть в куклы, а мальчики только начинают), посвящали ее в разные невинные секреты, вроде того, как сделать лук из выструганной палки, и, наверное, научили бы ее плавать, если бы вода в то раннее лето не была такой холодной и Франсина не получила строжайший запрет купаться. Братья, похожие, как близнецы, были погодками, оба белоголовые, твердолобые, веселые. Франсине еще долго казалось, что ее прекрасный принц прискачет из тех мест и будет похож на двух ее братьев, чьи имена оканчивались на —ас. И музыка Чюрлениса рождала в ней всегда одну и ту же тоску по дальнему северному краю, по россыпям янтаря, по улыбчивым братьям. И по отцу, которого не было уже четыре года. С его смертью связь с маленьким Парижем оборвалась для Франсины, кажется, навсегда
.
Ей так хотелось вложить в свой рисунок все то, что помнило ее сердце, — не прямо, но с той неизбежностью, с которой это море напоминало ей море ее детства, чтобы каким-то неопределимым образом в картине присутствовал и белый тетушкин дом, и журчащая по желтым камням Вильняле, и краснокирпичная Святая Анна, поразившая Франсину никогда не виденной пылающей готикой (там, где она жила, была совсем другая готика). Но что-то существенное, какая-то доминанта все время ускользала, ее никак нельзя было ухватить. Чувство, которое жило в фуге Чюрлениса и которым была окрашена ее память, оказалось так же немыслимо трудно передать кистью, как и цвет этого моря, и очертания его волн. Оно было оглушительным, как глубокий порывистый вздох, знакомый Франсине по воздушным ямам, взлетам и посадкам с тех пор, как отец стал брать ее с собой в небо.
Но вздох этот был невоплотим. Что бы Франсина ни делала, картина была мертва. Шел шестой день ее мучений. Море не поддавалось. Наброски были неплохи, вот-вот должно было родиться главное, но оживить загнанный в пространство листа пейзаж Франсина не могла. Она сняла наушники. Обмакнула кисть в банку с синей гуашью, мазанула поперек. Медленно вылила краски в песок и пошла в компанию игровых автоматов.
Ей было тошно, хотелось вернуться и начать все сначала, хотя там, у моря, она уже думала, что никогда больше не станет рисовать эту проклятую лужу. Но она по-прежнему сидела, слушала болтовню и хохот, пила шоколад, от которого было еще тошнее, и не уходила. Сидела час, и полтора, и два. Надеялась, что черт унесет ее мольберт и она никогда его больше не увидит. Ее уговаривали сыграть разок, и она играла. Раздавался звон, и долго с раздражающим металлическим звуком сыпались монеты. Парни хлопали ее по плечу, она играла опять, не понимая толком
во что, монеты убывали, но снова раздавался звон, и высыпалась новая груда. Это было бесконечно. Она ждала, чтобы деньги кончились и можно было уехать домой. Когда автомат проглотил наконец всю выданную им сумму, Франсина расплатилась и вышла. Мопед ждал у входа. Но она не завела его, а покатила рядом с собой в сторону пляжа.
На берегу, утопая тремя ногами в сером песке, терпеливо ждал нетронутый мольберт. Вокруг валялись банки с вытекшей гуашью. и поперечная полоса синей краски на испорченной картине показалась ей издалека линией горизонта.
Татьяна Михайлова родилась в 1971 году в Чебоксарах. Училась на филфаке МГУ, где и заканчивает аспирантуру. Опубликовала несколько переводов с английского, французского и латыни в журнале “Столпотворение”. Как прозаик выступает впервые.
Полностью читайте в журнале.