Олег Дарк
ЧЕЛОВЕК
и домашнее животное
Домашнее животное
О внутреннем мире животного мы можем сказать только то, что ничего о нем не знаем. И это будет нашим самым глубоким знанием животного. Психологические изыскания романистов и новеллистов — лишь простейшие случаи антропоморфизма. Черты характера и мотивы поступков человека проецируются на животных. Впрочем, это относится не только к литературе. Нетрудно в любом живописном, скульптурном или даже патетиче-ском (музыка, танец) изображении животного распознать портретное сходство с человеком. А если мы располагаем некоторыми сведениями о жизни и окружении автора, то — с конкретным человеком.
У него есть возраст, пол, имя и адрес, по которому он живет (жил). Он (она) блондин(ка), брюнет(ка) или шатен(ка). Худой или толстый, высокий или низкий (соответственно худая, толстая, высокая, низенькая). Честняга или обманщик (обманщица). Присущи ему (ей) смелость и верность или трусость и склонность к предательству. Мы можем даже узнать, отдает ли прототип карточные долги вовремя, изменяет ли жене (мужу) или в каких отношениях он с начальством и подчиненными, но мы ничего не узнаем из этого портрета о животном.
По причинам, которые легко установить, писатель или живописец вместо того, чтобы исследовать человеческую природу на персонаже-человеке, наблюдает ее в персонаже-животном. Одной причиной (мы не станем их нумеровать) нужно считать явление, которое при этом происходит; его обыкновенно называют очуждением.
Человеческая черта (или ком-плекс черт, который мы привыкли называть характером), помещенная в животном, изолируется, выпадает из связей и императивов человече-ского общества, начинает жить собственной независимой жизнью. А художник получает возможность наблюдать ее судьбу и проявленные возможности, которые с ни на чем не основанной уверенностью дает себе право считать сутью и привилегией этой черты (этого характера).
Ход мысли здесь очень прост. Человеческие черты в персонаже-человеке всегда связаны и определены социальными обязанностями. Мы никогда не можем сказать: он такой, потому что он такой есть, или потому, что вынужден к тому или иному.
Собственный взгляд художника оказывается зависим от гуманистических предрассудков. Это очень хорошо проявляется в ситуации смерти героя. Умертвление животного не вызывает таких же острых и шокирующих переживаний, как смерть его хозяина. На убийство героя-человека еще надо решиться, а с животным можно делать все. С ним можно по-всякому экспериментировать.
Животное беззащитно и изолированно именно потому, что помещено среди людей. В отношениях с ними (и к ним). Даже если в художественном произведении несколько животных, они все равно все вме-сте — среди неравных себе и себе чуждых. Такой же изоляции персонажа-человека можно достигнуть лишь в обратной ситуации Тарзана или Маугли. Но этот сюжет сложнее для исполнения. Только потому, что труднее представим. То есть в случае с животным среди людей — иллюзия большей легкости.
Другая причина, по которой выбирается в герои животное, — честолюбие художника.
Художник (так считается) погружается (и погружает) в незнаемое, которое иначе недоступно. Мир животных с этой точки зрения — из наиболее темных.
Налицо момент жульничества и обмана, на которые и вообще горазды художники: назвав своего вполне человеческого персонажа собакой или кошкой, художник присваивает титул бесстрашного спелеолога. (Ведь понятно, что сколько бы ни изображались животные, их “глубины” все равно предстают как будто впервые.) Что с того, если на самом деле он никогда и не покидал уютной гостиной с камином и лампой под узорчатым абажуром.
Животное в искусстве всегда оказывается оклеветанным, если под клеветой понимать любое приписывание существу не соответствующих ему черт. (Оклеветать можно и добродетелью. Если меня хвалят за действия или намерения, которых не было, то для меня естественно чувствовать себя обиженным.) Но какие черты соответствуют внутреннему миру животного, мы никогда не знаем.
Мы можем только каждый раз предполагать, что черта или свойство, в котором животное подражает человеку (чего быть не может), животному приписано. Но мы никогда не в состоянии предложить вместо черты, кажущейся нам человече-ской, другую, более отвечающую природе животного. Вернее, предлагать-то мы можем, но всегда это наше “более” будет вмещать не уточнение отсутствующего знания о животном, а разницу в наших представлениях о человеке. Потому что ничего, кроме человека и человеческого, мы просто не можем выдумать.
Мы ничего не можем знать о мыслях и чувствах животного прежде всего потому, что не знаем, что есть для него мысль и чувство, если предположить, что в нем они есть.
Мы никогда не можем сказать, что животное хочет того или этого, помнит о чем-то, чего-то боится, испытывает боль, голод, холод или удовольствие, например, когда мы берем его на руки, а оно издает некоторые звуки и не пытается сбежать. (Но мы не знаем, что такое для животного “мне больно”.) Потому что мы не знаем, что такое для животного “помнить”, “хотеть”, “страдать” или “наслаждаться” или что такое для него “голод” и что такое “холод”. (Понятно, что “боль” для животного — что-то совсем другое, чем для человека, и что когда ей “больно” — или как она это называет? — то с ней происходит другое, нежели с нами.)
Мы можем только — без помощи инструментов или вооружившись ими — фиксировать какие-то более или менее заметные реакции животного на окружающие изменения. Ведь само собой разумеется, что голод и холод для животного (не просто “животного”, хотя и это тоже, а именно “для” него) не то же самое, что человеческие и для человека.
И тем не менее, в нашем повседневном бытовании встречаясь с животным, мы претендуем на знание его намерений, а если еще и наблюдаем одно и то же животное с какой-то регулярностью, — то и его характера. Мы говорим: “он хочет”, или “ему интересно”, или “он тебя узнал” (хотя мы не можем знать, что значит для животного “узнавать кого-либо”).
Мало того, какое-то качество, которое, по нашему мнению, проявляется более других (а особенно более, чем у других рядом существующих животных того же вида), мы устанавливаем как определяющее, устойчивое качество этого животного, его примету.
О ней свидетельствуют нам наши наблюдения, регулярное воз-обновление и повторение какого-то момента в поведении животного. Мы видим это повторение (думаем, что это повторение) и интерпретируем единственно доступным нам способом: по аналогии с человеческим поведением. Но совершенно необязательно, чтобы то, что мы считаем у животного одним и тем же, было таким же и для него. Для него-то это может быть разным, подобно тому как одинаково для нас пахнущие вещи для животного пахнут различно.
Например, если мы приносим в дом новую, ранее здесь не бывавшую вещь или вдруг делаем что- то нам обыкновенно несвойственное, и животное осторожно заглядывает в дверь, или же мы находимся с животным в одной комнате, а из-за стены доносится какой-нибудь необычный звук, шевеление или возня — например, там ребенок или другое животное, и то животное, которое с нами в комнате, бежит поскорее посмотреть, что там происходит, мы говорим: “Ему любопытно”.
Полностью читайте в журнале.