ДОРИС ДЁРРИ
ДВА
РАССКАЗА
Перевел с немецкого Л. Бухов
ОТ РЕДАКЦИИ.
Дорис Дёрри — немецкий кинорежиссер, сценарист, прозаик — родилась в 1955 году. Она автор семи книг коротких рассказов, которые переведены на пятнадцать языков мира. Из этих рассказов и рождаются все ее фильмы.
Дочь врача из Ганновера хотела стать актрисой, но все эти “притворства и переодевания” не пришлись ей по душе. Как писала “Франкфуртер Альгемайне”, Дёрри — острая на язык, дерзкая женщина со взъерошенными короткими волосами — пишет холодными, лаконичными, почти примитивными предложениями. Ее образ не укладывается в традиционное представление о писателе. Фильм “Мужчины” (1985) сделал ее знаменитой. Она стала “вундеркиндом немецкого кино”, “матерью кинокомедии”. Затем каждый шаг ее карьеры был в центре внимания культурной общественности. В 1989 году она сняла фильм “Деньги”, в 1991 детектив “С днем рождения, турок!”, в 1994 комедию “Никто меня не любит”. Критика, которая сравнивала все ее фильмы с “Мужчинами”, была разочарована. Но теперь, после выхода на экраны в 1998 году картины “Я красива?”, она снова на гребне успеха. Сейчас Дорис Дёрри снимает в Японии фильм о двух немцах-бродягах, оказавшихся в дзен-буддийском монастыре. В Германии спорят: что лучше удается Дёрри — писать книги или снимать кино. Ответ таков: она одинаково хорошо справляется и с тем, и с другим. Отвечая на вопрос о своей жизненной философии, Дорис Дёрри говорит: “Вдыхать — выдыхать”.
Рассказы, предлагаемые вашему вниманию, взяты из сборника Дорис Дёрри “Я красива?” (Diogenes Verlag AG Zurich, 1994).
ТРИНИНАД
Дорогая Кэти,
только представь себе — теперь я очутилась в предгорьях Альп, где распевают тирольские песни, где толстые, белокурые, румяные мужчины средь бела дня разгуливают в кожаных шортах, где женщины носятся на велосипедах в национальной одежде, коровы бегают по улицам так же, как в других местах собаки, а мухи, взлетев с коровьего дерьма, усаживаются прямо на твое пирожное.
Пока мы жили в городе, было еще терпимо. Маленькое чудовище ходило в детский сад и оставалось там до трех часов. Я должна была забирать ее оттуда и идти на детскую площадку, где, уткнувшись в женские журналы, сидят чертовски шикарные, стройные мамаши с ампутированными мозгами и, не поднимая глаз, орут: “Стефания, не кидайся песком! Не бей Сашу! Не бегай перед качелями!” А если их карапузам угрожает падение носом вниз, то они ни за что не допустят, чтобы хоть кто-то попытался уберечь дитя от возможного тяжелого увечья или даже от смерти. Поначалу я всегда вскакивала и мчалась, но матери оскорбленно смотрели на меня и говорили: “Спасибо, конечно, но ребенок должен сам научиться со всем справляться, это воспитывает в нем самостоятельность”. Поняла? Самостоятельность с дыркой в голове? Ты не представляешь, как тяжко наблюдать за этими женщинами, видеть, как они ненавидят себя, своих детей и собственную жизнь.
Недавно я сидела рядом с юной дамой в золотых кроссовках и в платье из белого стретча на тренированном, загорелом тельце. Она нисколько не походила на мать, — такова здесь, по-видимому, повальная мода, — ее карапуз был совсем крохотный, он сидел на песке и ел камни, а его мамашу это ни в малейшей степени не заботило. Она жаловалась своей приятельнице: “Этот ребенок лишил меня всего, чем я была прежде. Я превратилась в ничто. Всё, кем я была, пошло прахом”. В довершение всего она зарыдала.
Ты спрашиваешь, как я нахожу Германию? Даже не знаю, что и сказать. Все говорят на языке моей матери, первое время я иногда буквально вздрагивала, мне начинало казаться, что она снова с нами и обращается ко мне. Это как павловский рефлекс: мне сразу же хотелось на ручки и чтобы дали бутылочку с молоком. Временами я вдруг — ни с того ни с сего — начинала плакать. Но постепенно привыкла ко всему.
Надеюсь, ты ухаживаешь за маминой могилой, как и обещала. И не кое-как, лишь бы только отделаться, но — как я тебе показывала — добросовестно и тщательно. То, что она всегда говорила, соответствует действительности: Германия очень чистая. И така-а-а-я белая. Временами я чувствую себя как муха, попавшая в молоко. Некоторые и поглядывают на меня соответственно. Брезгливо. Как на грязь. Фи.
А вообще немцы умеют основательно портить себе жизнь. Магазины почти всегда закрыты, стиральным машинам требуется чуть ли не три года, чтобы справиться с бельем, холодильники совсем крохотные, в них помещается не более пяти кубиков льда, которыми пользуются разве что по большим праздникам, а в остальное время пьют теплую кока-колу; немецкая туалетная бумага до такой степени похожа на наждачную, что рискуешь поранить себе задницу. И начинаешь понимать, почему все так мрачны и так мало смеются.
Но зато в подземке есть точное расписание, по минутам, и поезда действительно приходят секунда в секунду.
Все молчат. Повсюду царит мертвая тишина. В вагоне подземки я видела объявление, призывающее уменьшать громкость плейера, чтобы не беспокоить попутчиков. Только представь себе подобный призыв у нас в Нью-Йорке!
И ни у кого нет денег. Они раскатывают в сверкающих “мерседесах”, живут в огромных апартаментах, одеваются в дорогие тряпки от известнейших модельеров, но с кем бы ты ни заговорила — каждый твердит, тупо и упорно: у него нет денег. Как будто им стыдно.
Мне пока что не приходилось сталкиваться с каким-то особенно гадким отношением. Просто они разговаривают со мной как с полной идиоткой, для них непостижимо, как это я — и говорю по-немецки. У кассы в супермаркете кассирша берет деньги из моих рук, поскольку считает меня слишком тупой, чтобы самой отсчитать сколько нужно. Многие орут, будто я глухая. Как-то в трамвае пожилая женщина потрогала сзади мои волосы, — это немного походило на старые фильмы о путешествиях: туземцы впервые увидели белого человека. Только здесь — все наоборот, и вряд ли они принимают меня за неизвестное божество.
Но по-настоящему действует мне на нервы только Шарлотта, которая не закрывая рот твердит, что черную кожу она считает намного прекра-а-а-снее, чем белую: “честное слово, намного эстетичнее”; она ведет себя со мной так, будто я больная или дефективная и потому со мной нужно обращаться с большой осторожностью. Как-то раз, просто ей назло, когда она меня окончательно достала, я сказала ей, будто я мусульманка. Что было довольно неосмотрительно, потому что теперь она расспрашивает меня о Коране и произносит длинные речи о том, как это мудро и цивилизованно — отказываться от свинины и алкоголя.
А есть в этом доме почти нечего, она готовит еду по каким-то рецептам “Инь-Ян”1, ребенку дают только соевое молоко и рисовые вафли с гомазином или чем-то подобным, — на вкус это напоминает картон, намазанный клеем. Так что мы с Леной украдкой ходим в “Макдональдс”, это место она считает раем на земле. Дело в том, что еще ни разу в жизни ей не приходилось пробовать мясо! Я взяла с нее страшные клятвы, чтобы она, Боже упаси, неосторожным словом не выдала нас своей матери, и вот теперь Шарлотта озабочена тем, что в последнее время какашки ее ребенка стали вонять иначе, а она никак не может найти этому объяснения. Сама же она, несмотря на ее здоровое питание, выглядит бледной, нервозной и всегда несколько подавленной. Она часто вздыхает, и я называю ее про себя — “Мост вздохов”, это мост в Венеции, который ведет к тюрьме.
Есть фотография моих родителей, сделанная во время их свадебного путешествия, на ней они стоят на этом самом мосту, две безликие фигуры — на темном лице отца черты совершенно неразличимы, а мамино лицо такое белое, будто это место выгорело. Всего через несколько месяцев у мамы появилось достаточно причин для вздохов, поскольку отец исчез в неизвестном направлении. Ей, наверное, не стоило тогда позировать на том мосту.
Итак, в один прекрасный день Шарлотта, этот “Мост вздохов”, ни словечком меня не предупредив, принялась паковать чемоданы, и спустя два часа я очутилась в старом, — не менее двухсот лет, — крестьянском доме без холодильника, без телевизора, без отопления, но зато с коровьим навозом перед самым порогом.
Дом принадлежит им, и, по-видимому, они убеждены, что это очень самобытно и естественно — хранить продукты в тепловатой кладовой, промерзать до костей, когда идет дождь, воевать с десятками тысяч насекомых, на которых, разумеется, ни в коем случае нельзя просто-напросто чем-нибудь попрыскать, чтобы они оставили тебя в покое, ибо любой комар — это частичка Природы, а потому так же священен, как в Индии корова. Складывается впечатление, будто они, при всем своем богатстве, стремятся создать себе максимум неудобств. Ура, мы пробудем здесь всего шесть недель!
Теперь Лена целый день на моей шее, я должна с ней заниматься и играть — но только используя природные материалы! Как бы тебе понравилась пепельница из коровьего помета? Здесь, разумеется, никто не курит — отсутствие вредных привычек было одним из условий получения этого места. В своих нескончаемых письмах Шарлотта буквально изрешетила меня вопросами, выспрашивая буквально обо всем, вот только ни разу не спросила, какого цвета моя кожа. Момент, когда я вышла из аэропорта и подошла к тоненькой блондинке с плакатиком, на котором стояло — “Дженни Боулс”, нужно было снимать на видео. Я могла бы это послать на передачу “Самый комический момент моей жизни”.
Кукла Барби, купленная мной в подарок малышке за немалые деньги, была сразу же конфискована, поскольку пластиковые игрушки отвергаются родителями столь же решительно, как мусульманами свинина. Ребенок прорыдал полдня, и Шарлотта, став пунцовой, заявила мне, что, по ее убеждению, кукла Барби создает ложное представление об образе женщины, она просит меня ради Бога не обижаться. Она вообще постоянно извиняется.
Вскоре после случившегося я ела, ни о чем не подозревая, печенье “Орео”1 из запаса, который привезла с собой и который, к сожалению, почти исчерпался (хоть я расходую его так экономно, будто сейчас война!); увидев это, она сразу же закрыла дверь перед Леной, чтобы остаться со мной наедине, и шепотом стала умолять меня никогда не давать ребенку сахар или шоколад, так как это может подействовать на девочку возбуждающе, подобно наркотику. Хм… У нее, наверное, довольно слабое представление о наркотиках. Она хочет казаться непринужденной и раскованной, в действительности же своей мелочностью она превосходит даже мою мать. Всё ей не по нраву. Если я подмела кухню, она подметает после меня. На застеленных мной постелях она тут же разглаживает простыни. Когда я накрываю на стол — передвигает приборы, выравнивая их. Посылает меня за хлебом, а потом жалуется, что хлеб не тот. Довольно невротическая особа, должна тебе сказать. Ничего удивительного, что ее благоверный постоянно в разъездах.
Правда, сейчас, когда мы пребываем в этом раю с кожаными шортами, он вернулся, зовут его Роберт, у него довольно приятная внешность, и вообще производит неплохое впечатление. Он любит музыку, даже привез c Тринидада стил-драм1, на котором иногда играет, у него вполне мило получается. Правда, Шарлотта каждый раз тут же выходит из комнаты.
Я должна заканчивать, Шарлотта уже ворчит, мне нужно сходить за молоком. Можешь не верить, но мы берем его прямо от коровы у соседей-крестьян. Как в средние века. Зато у этих крестьян рядом с коровником стоит спутниковая тарелка. Возможно, я как-нибудь попрошусь к ним посмотреть телевизор. Да, уже иду! Господи, я, наверное, заболею из-за этой неугомонной женщины.
Всего тебе наилучшего, твоя Дженни.
Она не встает. Она просто-напросто не встает. Утверждает, что у нее нет будильника. Я могла бы купить ей будильник, но не хочу выглядеть идиоткой. Ведь это, черт возьми, ее работа — ухаживать за моей дочкой! Все, чего я хочу, — это хоть один раз, один-единственный раз выспаться! Ну почему мне нельзя? Почему только Роберту всегда можно? Вне себя от бешенства я стою в коридоре перед ее дверью, держа Лену за руку, но я не стану ее будить, ни за что не стану. Не хочу походить на зловредную старуху, которая с деланной жизнерадостностью вырывает ее из объятий сладкого, молодого, крепкого сна. Не хочу быть такой, как моя мать.
— Войди в комнату и разбуди ее, — говорю я Лене. Она качает головой.
— Я боюсь, — шепчет она.
Ступая босыми ногами по теплым деревянным ступеням, мы вместе спускаемся вниз по лестнице, потом проходим по холодному каменному полу и выходим в сад. Пахнет коровами, сеном, цветами. На солнце уже жарко, несмотря на ранний час. Мы сидим в ночных рубашках на садовой скамейке позади огромной спутниковой тарелки Фрайзингеров, крестьян из соседнего дома. У них есть девятилетний сын, судя по всему, довольно ограниченный, фрау Фрайзингер еще молода, она наверняка моложе меня на четыре-пять лет, но ее кожа напоминает старую перчатку. Они гнут спину с утра до вечера, чтобы потом на заработанные тяжким трудом деньги уродовать свою старинную восхитительную усадьбу стенками из стеклоблоков и алюминиевыми окнами. Совсем недавно у них появились спутниковая антенна и бетонированная терраса, ради чего они хладнокровно пожертвовали своим старым огородом. Но я пока что ни разу не видела их сидящими на этой террасе, ведь они целый день в делах. Ровно в половине шестого утра включается доильный аппарат, а вечером, когда уже смеркается, они все еще сгружают сено. Видя меня сидящей в саду, они мне улыбаются со смешанным выражением весело-сти и легкого презрения, и мне становится стыдно за свою роскошную, бесполезную жизнь. Должно быть, они нас ненавидят.
Лена сует мне в руку куклу. “Играй!” — приказывает она. Я не хочу играть. Мне чуждо подобное занятие, я хочу видеть результат.
— Играй, — повторяет Лена и смотрит на меня с сочувствием. Она знает, что играть я не умею.
— Ах, Лена, прошу тебя, — говорю я умоляюще, — оставь меня в покое хоть ненадолго.
— Почему?
Я прикрываю глаза. Я буду очень стараться, это будет чудесный день, он всем запомнится — такой прекрасный летний день, о да!
Спустя три часа Дженни с топотом спускается по лестнице. Лена и я трижды прослушали прокофьевского “Петю и волка”, мы дважды сыграли свадьбу, покачались на качелях, испекли пирожки из песка и пиццу из цветов, нарисовали картины и вылепили из пластилина целый зоопарк, мы сходили за свежим зерновым хлебом, медом и маслом. Долгих три часа мы сдерживались, чтобы не начать все это есть, ведь завтракать должны все вместе, за общим столом, так полагается, пусть хоть только во время отпуска, даже невзирая на то, что у мужа не выходят из головы карибские женщины, а удочери — ее городские друзья.
Дженни вваливается в кухню, на ней лиловые велосипедные трусы и золотистый бюстгальтер с люрексом. Ее темная плоть выпирает со всех сторон, я завидую ее смелости — как можно быть настолько уверенной в себе?
Мимоходом она бросает использованные батарейки от своего плейера в мусорное ведро, предназначенное для пластиков и фольги, и устало падает на первый попавшийся стул. “Проклятые похотливые кошки, — говорит она со вздохом, — всю ночь напролет”. Подражая кошкам, она издает пронзительный вой. Лена хихикает. “Я глаз не сомкнула”, — жалуется Дженни.
Она говорит по-немецки с легким, неопределенным акцентом, который нервирует меня. У меня начинается внутренняя дрожь, как после быстрого бега.
— Какая жара, — стонет она.
— Да, — отвечаю я и выуживаю батарейки из мусорного ведра.
— Классный бюстгальтер, — говорит Лена.
Я слышу, как Роберт проходит в ванную.
— Давай накрывать на стол, — говорю я Дженни.
Она со вздохом поднимается и достает три тарелки из буфета.
— Но ведь нас четверо, — замечаю я со смехом, и мне хочется закричать. Она все делает не соображая. Я вынуждена все ей объяснять, все показывать, обо всем предупреждать. Лучше уж тогда сделать самой. Застилая постели, она не расправляет простыни; вытирая стол, постоянно забывает дальний угол, до которого нужно дотягиваться; если я прошу ее пропылесосить, она забывает почистить под диваном. И когда мне приходится делать ей замечание, я чувствую себя как мелочная старуха, которая постоянно недовольна.
Она достает четвертую тарелку, грохает ее на стол, опять садится.
— А как насчет ножей? — спрашиваю я шутливым тоном.
Она снова тяжело поднимается, выдвигает ящик, достает один нож — один-единственный! — кладет его рядом со своей тарелкой и садится.
Я молча жду. Дженни берет кусок хлеба и совершенно спокойно намазывает масло. Пораженная, я слышу собственный пронзительный крик, чувствую, как мое лицо искажает судорога, как уродливо и отталкивающе я выгляжу. Дженни и Лена с интересом меня разглядывают, как если бы они сидели в цирке. И вот я уже рысью бегу по арене, Роберт сидит у меня на плечах, читая газету, Лена в розовой пачке стоит на моей ладони и глупо улыбается зрителям, толстая Дженни сидит на моей голове и пришпоривает меня, ударяя пятками по пояснице, в такт музыке из ее плейера. Я пробегаю круг за кругом, мои колени дрожат, мышцы болят, по мне струями стекает пот, но мне не дозволено никого уронить — никого. Публика вяло аплодирует, и тут занавес за мной закрывается, а на арену галопом выбегает другая женщина, четверых детей она держит на бедрах, супруга с его любовницей — на плечах, старуху-мать в ночной рубашке — на голове, две собаки делают стойку на ее ладонях, и при всем при том — у нее прекрасная фигура, сияющая улыбка и живой взгляд. Публика в восторге, а я пристыженно бегу прочь: что мне здесь делать с моим жалким номером? Пусть эта женщина послужит мне примером.
— Я же не требую чего-то особенного, честное слово, не требую! — кричу я. — Неужели ты ни разу в жизни не накрывала на стол? Неужели за всем должна следить я? Разве ты сама не видишь, что нужно делать? Ты что, слепая? Я так больше не могу! Я не могу больше!
Я бьюсь в рыданиях. Лена протягивает ко мне руку. Дженни молча встает и приносит еще три ножа.
— Лене не нужно давать нож, сколько раз можно повторять? — говорю я, всхлипывая.
Дженни убирает один нож обратно в ящик.
— Извини, — говорю я Лене.
— Ты чего? — спрашивает Лена.
— Сама не знаю, — отвечаю я, — сейчас все пройдет.
Она озабоченно смотрит на меня, я встаю и выбегаю из кухни в гостиную, там на стеллаже стоит книга с упражнениями по визуализации для преодоления страха и депрессии, книгу я украла у моей сестры, когда была у нее неделю назад, вскоре после того, как Роберт вернулся из Тринидада и начал в гостиной танцевать как безумный.
Сестре я об этом не рассказала. Мы с ней ненавидим друг друга, но наша ненависть воспринимается как вполне нормальная любовь близких родственников, и когда я долго ее не вижу, то начинаю испытывать беспокойство.
— О-ля-ля, — воскликнула моя сестра, увидев Дженни, — как шикарно — черная няня.
— Она говорит по-немецки, — возразила я.
— Что ж, здорово, — сказала сестра и взяла Дженни за руку, — тогда ты хоть сумеешь прочитать в газете о том, что с тобой, возможно, когда-нибудь случится в этой дерьмовой стране. На по-следней полосе, в разделе местных сообщений: ЦВЕТНАЯ АМЕРИКАНКА БЫЛА БРИТОГОЛОВЫМИ…
— Афроамериканка, — поправила Дженни.
— Неужели ты не боишься? — спросила сестра.
— Не-а, — пробормотала Дженни и стала осматриваться в хаотической квартире моей сорокалетней сестры, где до сих пор чувствуешь себя как в студенческом общежитии. Здесь Лене разрешается рисовать на стенах и прыгать в обуви на постоянно неубранной кровати, — мою сестру ничто не волнует. На стуле, куда я хотела сесть, под кучей нижнего белья и линялых маек лежала эта книга.
— А она знала, что ты афроамериканка? — спросила сестра и указала головой на меня.
— Не-а, — ответила Дженни и ухмыльнулась.
Сестра громко расхохоталась.
— Над чем вы смеетесь? — строго спросила Лена.
— Над твоей мамой, — ответила сестра, — мы смеемся только над твоей мамой.
И тогда Лена тоже захихикала.
1 По-видимому, имеется в виду восточная сбалансированная диета.
1 Печенье, покрытое шоколадом.
1 Стальной барабан (англ. — steel drum), ударный музыкальный инструмент, распространенный на островах Тринидад и Тобаго.
Окончание и второй рассказ читайте в журнале.