ВЕЧНОСТЬ ДЛЯ КЛАССИКА
Александр КРЫЛОВ
Давным-давно, в светлый весенний день, когда Москва-река с треском взламывала наскучивший за долгую зиму ледяной корсет, один великий писатель навестил в больничной палате клиники на Девичьем поле другого великого писателя. Первый из писателей был коренаст, седобород и стар. Второй, напротив, был сравнительно молод — он недавно достиг рокового пушкинского возраста, — носил пенсне и эспаньолку и был тяжело болен. Старика звали Лев Николаевич Толстой. Его младшего коллегу — Антон Павлович Чехов.
После визита Толстой ушел в приподнятом настроении, вызванном ощущением сделанного добра, а у Чехова открылось легочное кровотечение, едва не унесшее его жизнь.
СКОРБНЫЙ ЛИСТ
Весну 1897 года Антон Павлович встречал в своем небольшом подмосковном именьице Мелихово, близ Серпухова. Зима доставила немало тревог, беспокоил сильный кашель, периодически появлялся жар и озноб. Он давно уже поставил себе диагноз и как врач прекрасно осо-знавал серьезность положения — туберкулез не без оснований слыл “чумой ХIХ века”. До открытия антибиотиков Флемингом оставалось еще почти полстолетия…
“Во мне сидят бациллы, жильцы весьма сумнительные, — пишет Чехов в одном из писем. — Я постоянно покашливаю, но в общем пребываю в непрерывном движении.”
В январе началась первая Всероссийская перепись населения, и Чехов принимает в ней самое активное участие, разъезжая по уезду с брезентовым портфелем простого счетчика.
“У нас перепись. Выдали счетчикам отвратительные чернильницы, отвратительные аляповатые знаки, похожие на ярлыки пивного завода, и портфели, в которые не лезут переписные листы… Срам. С утра хожу по избам, с непривычки стукаюсь головой о притолоки, и как нарочно голова трещит адски; и мигрень и инфлуэнца.” В конце марта, а именно — 22 числа, в Москве открывался съезд сценических деятелей. Антон Павлович предполагал выехать из Мелихова накануне вечером. Но человек предполагает, да Бог располагает… Сильнейший кашель с кровью уложил Чехова в постель. Отлежавшись день, он, за-брав все носовые платки, которые были в доме, едет в столицу.
График съезда довольно напряженный, заседания, встречи. Пробыв целый день в Малом театре, вечером Чехов поехал вместе с А.С.Сувориным пообедать в “Эрмитаж”.
Не успели они ознакомиться с меню, как приступ кашля заставил Чехова выйти из зала. Вернувшись, он попросил принести льда.
— Кажется, я крепко заболел, Алексей Сергеевич. Для успокоения больных мы обычно говорим, что такой кашель желудочный, а кровохарканье — геморроидальное. Но что за вздор обманывать себя: желудочного кашля не бывает, а кровотечение у меня из правого легкого, как у брата. Боюсь, я вам плохой сотрапезник — придется ехать в гостиницу.
В номере Чехова навестил его давний знакомый доктор Оболонский с двумя другими врачами. Когда они ушли, Антон Павлович, грустно улыбаясь, сказал Суворину:
— Врачи говорят мне, врачу, что это желудочное кровоизлияние! Я слушаю и им не возражаю. Но я знаю, что у меня чахотка.
Весь следующий день Чехов на ногах, он выступает на съезде, много общается, и к вечеру приступ повторяется с еще большей интенсивностью. Чехов пишет коротенькую записку Оболонскому:
“Идет кровь. Больш.моск.гост.N5.
Чехов.”
Оболонский, встревоженный состоянием больного, настаивает на госпитализации. Но врачи традиционно самые несговорчивые пациенты… Лишь спустя два дня, во вторник 25 марта, Чехов соглашается лечь в клинику профессора А.А.Остроумова.
В скорбном листе, так называли тогда нынешнюю историю болезни, лечащими врачами А.А.Ансеровым и М.Н.Масловым записано, что у больного истощенный вид и длинная узкая кость. Вес составляет 3 пуда 36 фунтов (около 62 кг при росте 186 см). В мокроте обнаружены бациллы Коха. Отмечались потливость, зябкость и явления малокровия. Над ключицами и углами лопаток с обеих сторон выслушивались влажные хрипы. А.С.Суворин навестил Чехова в клинике. В дневнике он записал: “Больной смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан…”
Лечение проводилось консервативное: покой, холод на грудь. Возможно, по причине отсутствия излишней активности докторов, состояние больного несколько улучшилось, и он писал: “Доктора определи- ли верхушечный процесс в легких и предписали мне изменить образ жизни… Велят мне есть раз шесть в день и возмущаются, находя, что я ем очень мало. Запрещено много говорить, плавать и проч. и проч.
Кроме легких, все мои органы найдены здоровыми. До сих пор мне казалось, что я пил именно столько, сколько было не вредно; теперь же на поверку выходит, что я пил меньше того, чем имел право пить. Какая жалость!
Автора “Палаты N 6” из палаты N 16 перевели в N 14. Тут просторно, два окна, потапенковское освещение, три стола. Крови выходит немного…”
Посещения больного официально были дозволены только его сестре Марии Павловне, но сквозь строгие медицинские кордоны, к удовольствию Чехова, умело просачивалось довольно много его знакомых. Льву Николаевичу к военным хитростям прибегать не было нужды — для него были открыты все двери в российской империи…
ОКОНЧАТЕЛЬНО ПОПРАВЛЮСЬ, КОГДА ПОМРУ…
Толстой навестил Чехова 28 марта. Об этом Чехов написал в письмах своим знакомым: “В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском виде; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цель которого для нас составляет тайну. Мне же это начало или сила представляются в виде бесформенной студенистой массы, мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертье мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивлялся, что я не понимаю…”
Пока обратим внимание на одну ключевую для нашего рассказа фразу Чехова “Я больше слушал, чем говорил” и посмотрим еще один чеховский отзыв об этой беседе: “…Повесть свою “Воскресение” он забросил, так как она ему не нравится, пишет же только об искусстве и прочел об искусстве 60 книг. Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли все умные старики во все века. Всегда старики склонны были видеть конец мира и говорили, что нравственность пала до предела, что искусство измельчало, износилось, что люди ослабели и проч. и проч. Лев Николаевич в своей книжке хочет убедить, что в настоящее время искусство вступило в свой окончательный фазис, в тупой переулок, из которого ему нет выхода (вперед).”
Итак, по признанию самого Антона Павловича можно заключить, что беседа, в основном, носила характер монолога: Толстой вслух рассуждал о бессмертии, смысле жизни, искусства, а больной Чехов слушал, репликами выражая свое согласие или несогласие со словами корифея.
По-видимому, Чехов был одним из немногих людей, которых на старости лет Толстой более или менее искренно любил. “Милый, скромный, прекрасный, тихий”, — на подобные эпитеты великий старец был крайне скуп.
Да и сам факт посещения клиники Толстым довольно примечателен. Всю свою жизнь классик, откровенно презиравший медицину и докторов, старательно избегал больничных стен, извечную обитель страданий и смерти. Дело, конечно, не в неприязненном отношении к врачам. С ранней молодости Толстого преследовал безумный страх смерти, уйти от которого не удавалось ни с помощью религии, ни философских размышлений о смысле бытия. Впрочем, боялся он только собственной смерти, к финалу других людей, даже очень близких, Толстой относился значительно спокойнее. Когда опасно заболевшей жене писателя врачи предложили операцию, он высказал особое мнение: “Я смотрю пессимистически на здоровье жены: она страдает серьезной болезнью. Приблизилась великая и торжественная минута смерти, которая на меня действует умилительно. И надо подчиниться воле Божией. Я против вмешательства, которое нарушает величие и торжественность акта. Все мы должны умереть не сегодня, завтра, через пять лет. И я устраняюсь: я ни “за”, ни “против”. Операция прошла успешно, и Софья Андреевна прожила еще около пятнадцати лет. Через два дня после операции Толстой в дневнике записал: “Это ужасно грустно. Мне ее жаль: перенести большие страдания и фактически напрасно. Я просто не знаю! Это грустно, очень грустно, но очень хорошо!” Толстому очень нравилось изречение: умереть — значит присоединиться к большинству. Однако сам он присоединяться не торопился… В его окружении всегда находились домашние врачи, а когда он болел, то не возражал против консилиумов медицинских светил, съезжавшихся из обеих столиц. Толстой покорно и добросовестно лечился, забывая на время о своих принципах. Еще в середине 1867 года, находясь в расцвете физических и творческих сил, писатель становится постоянным пациентом известного врача Г.А.Захарьина. Маститый профессор обнаружил у Толстого нервное перенапряжение и желчнокаменную болезнь. Хотя никаких опасений оба недуга не вызывали, Толстой очень серьезно воспринял рекомендации врача и принялся регулярно принимать прописанные минеральные воды и лекарства.
“Удивительно меняется Л.Н. по состоянию здоровья, — говорил секретарь Толстого В.Булгаков, — если он болен, он угрюм, неразговорчив и пишет в дневнике, что даже борется в такие минуты с “недобротой”.
Может, именно эти черты позволили его сыну Льву отозваться об отце следующим образом: “Он был безгранично тщеславный, безгранично самолюбивый, гордый и очень недобрый. Он никого не любил, кроме самого себя. Он проповедовал христианскую любовь не из любви к людям, а из любви к себе, к своей славе…”
НЕТ ПРОРОКА В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ
Сегодня трудно объяснить причины удивительной популярности Льва Толстого в начале века. Ни слава романиста, ни философские откровения седобородого графа не способны в полной мере открыть секрет поклонения Толстому русской интеллигенции.
Для Чехова, одного из глубоких и тонких умов того времени, не могли остаться незамеченными недостатки маститого корифея. При всей любви к Толстому, он отмечал: “Толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно… Во мне течет мужицкая кровь и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс”.
Так по-разному смотрели два великих писателя на одни из самых сложных проблем человеческого бытия: отношение к смерти, к бессмертию, к вере. История не сохранила подробности беседы, происшедшей между Толстым и Чеховым в то мартовское утро столетие назад, но, перелистав письма, дневники, воспоминания современников, попробуем, пофантазировав, реконструировать их диалог.
Л.Н. Толстой:
— Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет? Боюсь еще хуже. Жить, стало быть? Зачем? Чтобы умереть?
Я качусь, качусь под гору смерти… А я не хочу смерти, я хочу и люблю бессмертие… Я люблю мою жизнь. Думал, как думаю беспрестанно, о смерти. И так мне ясно стало, что так же хорошо, хотя по-другому, будет на той стороне смерти… Мне ясно стало, что там будет так же хорошо, — нет, лучше. Я постарался вызвать в себе сомнения в той жизни, как бывало прежде, и не мог… Все тверже и тверже знаю, что огонь, погаснувший здесь, появится в новом виде не здесь…
Смерть есть перенесение себя из жизни мирской (то есть временной) в жизнь вечную… Отчего же мы готовимся к завтрашнему дню, к ночи, к зиме, а не готовимся к смерти? Надо готовиться к ней. А приготовление к смерти — добрая жизнь. Чем лучше жизнь, тем меньше страх смерти. Для святого нет смерти.
Смерть есть прекращение, изменение той формы сознания, которое выражалось в моем человеческом существе. Прекращается сознание, но то, что сознавало, неизменно, потому что вне времени и пространства… Если есть бессмертие, то только в безличности… Божеское начало опять проявляется в личности, но это будет уже не та личность. Какая? Где? Как? Это дело Божье.
А.П. Чехов:
— Мусульманин для спасения души копает колодезь. Хорошо, если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность бесследно.
Человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, хотя был бы Александром Македонским, — и надо быть ко всему готовым и ко всему относиться как к неизбежному, как это ни грустно.
Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт. Да, впрочем, что ж… Мы все приговоренные. И ведь знаете, так жить хочется, чтобы написать большое. Это скверно — самому быть доктором. Все преувеличиваешь. На что вы не обратите внимание, — для меня показатель…
Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало.
Пройдет еще семь лет. Ночью 2 июля 1904 года в гостиничном номере небольшого городка Баденвейлер закончится земной путь замечательного русского врача и великого писателя Антона Павловича Чехова.
“В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором, — вспоминала Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. — Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки: “Я умираю…”
Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: “Давно я не пил шампанского…”, покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолк навсегда…
Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского… Начало светать, и вместе с пробуждающейся природой раздалось, как первая панихида, нежное, прекрасное пение птиц, и донеслись звуки органа из ближайшей церкви. Не было звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, была красота, покой и величие смерти…”
Великий старец Толстой жил и пророчествовал в Ясной Поляне еще шесть лет после смерти Чехова…