КОНСТАНТИНОВО
ЗАДАНИЕ
Андрей Балдин
Наблюдение за работой братьев-просветителей Кирилла и Мефодия оставляет твердое впечатление постепенного умножения первоначальной задачи, которую они ставили перед собой. Всякий новый поворот в их судьбе прибавлял этому заданию сложности и глубины. Эпизод в Тавриде в этом контексте весьма показателен: в его границах, словно в солнечном фокусе, пересекаются сразу несколько направлений их деятельности.
Крым сам по себе есть фокус и перекресток, место встречи миров, противостоящих друг другу или ищущих слияния. Яркая точка, расположенная на оси глобальной симметрии “запад-восток”, — и одновременно место опоры, где необъятная северная сфера, равно обезвешенная и неподъемная, опирается на купол Византии; остров, за четыре угла растянутый по сторонам света (приставший почти случайно к северному берегу — он должен помещаться посередине Черного моря, как Соловки, или Полярная Таврида, помещены точно в середине моря Белого), — все олицетворяет собой пересекающиеся координаты, точку отсчета, переполненный ноль.
Но не только география говорит об основополагающем пересечении осей. Перекрестие личных исканий и общих целей и дел послужило необходимым фоном для тех открытий просветителей, которые впоследствии оформились как составление ими новой письменности, строительство языка.
В 861 году в качестве официальных представителей Константинополя братья Константин и Мефодий отправляются в поездку в хазарский каганат. (Лишь за несколько недель до своей кончины в Риме, в 869 году, Константин, постригшись в монахи, примет имя Кирилл, с которым и войдет в историю. Имя старшего брата, Мефодий, также монашеское. Мирское его имя неизвестно.) Согласно популярной легенде, хазары в те времена выбирали себе одну из трех религий — христианство, мусульманство или иудаизм. Для совершения верного выбора они призвали к себе лучших миссионеров из всех стран света. Вряд ли это в полной мере соответствует действительности: очевидно литературный, трехчастный сюжет явно преобладает над исторической точностью. Но, во всяком случае, поездка и определенный диспут со-стоялись, и выступление на этом диспуте посланцев Константинополя было признано успешным. Часть хазарской знати под влиянием их проповеди крестилась в христианском обычае. Справедливости ради следует признать, что крещение это происходило в неофициальном порядке; в целом каганат хри-стианскую веру отверг.
Однако все это было впереди — путешествие на Северный Кавказ длиною в полгода само по себе было насыщено самой активной деятельностью просветителей. Примером такой деятельности стали археологические изыскания в Херсонесе, в районе современного Севастополя: здесь христианское посольство остановилось надолго, для выполнения весьма ответственного поручения. Целью миссионеров в Тавриде было отыскание останков святого Климента, одного из первых римских пап, сосланного сюда еще императором Траяном, в начале II века нашей эры. Мощи Климента были затоплены в море, недалеко от города. Возглавлявший миссию Константин в короткий срок составил экспедицию и поднял судно, на котором обнаружил останки папы. Мощи святого были заключены в особый ковчег и затем сопровождали братьев на всем протяжении их странствий. В итоге Константин привез их в Рим (останки совершили полный круг длиною в несколько тысяч миль, протяжением в семьсот с лишним лет), где они были с почетом захоронены. Святой Климент неслучайно весьма уважаем и на северо-востоке. Это знак исключительный: здесь не жалуют папства, причем нелюбовь эта основана именно на метагеографии. В контексте общехристианского разрыва судьба Климента, неразрывно связанная с судьбой братьев, становится примером преодоления великой схизмы — преодоления, достигнутого в результате осознанной, в высшем смысле синтетической миссии. Москва отметила успех оной миссии большим храмом в честь папы Климента на Пятницкой улице, в Замоскворечье. В прежние времена он господствовал над южной частью города — при взгляде из Кремля, с бровки холма, в сторону Византии.
Во время поисковых мероприятий в Херсонесе (означающих в этих частных пределах объединение двух половин христианского мира) и состоялась легендарная встреча братьев с человеком, говорящим и пишущим по-русски.
Встреча эта составила событие самое значительное. И дело не в том, что Константин чудесным образом, в несколько дней, освоил новые для себя язык и письмо (в конце концов, это говорит пристрастный его биограф). Тем более, что в основе своей язык этот не был для него новым. Братья родились и получили основы образования в Фессалониках, городе наполовину славян-ском. На местном диалекте город назывался Солунь. Родители Константина и Мефодия также составляли пеструю пару: отец — болгарин, мать — гречанка. Поэтому лингвистические достижения Константина понятны. Важно было другое: встреченный братьями русин пришел с севера (некоторые историки прямо именуют пришельца норманном, скандинавским купцом), и для него самого этот язык был новообретен. Это была речь нового мира, связывающая разноплеменные народы, это был феномен пространственный, не национальный. Встреча с новым языком, пластичным, еще только оформляющимся, была необыкновенно важна для Константина как философа, жизнеустроителя. Обсто-ятельства этой встречи и сама “физиономия” новоуслышанной речи соответствовали некоему изначальному его, сокровенному заданию — поиску всеобъемлющей формулы, способной сплотить конфликтный, постоянно стремящийся к распаду византийский мир.
Братья двигались на восток, осознавая движение это в полной мере как миссионерское, связующее половины мира, движение через существенную границу, — и обнаружили слева на траверзе новую цель, расширяющую рамки изначального задания. Переводящую их из плоскости бытования (административного, политического) — в сферу, пространство, соразмерное некоей чрезвычайно важной мысли.
Константин с юных лет проявлял интерес к слову — двуязычие родины составило необходимую разность потенциалов для начала поиска нового, уравновешенного в постоянном движении, неуклонном развитии, мира. Успехи начинающего филолога были таковы, что спустя непродолжительное время он был призван в столицу, для продолжения обучения вместе с сыном кесаря (по другим данным, будучи на несколько лет старше наследника, он стал помощником преподавателя). Здесь Константин немедленно попадает в атмосферу внутренней напряженной дискуссии, предметом которой был явно и неявно вопрос именно жизне-устройства, изобретения правильной “машины жизни”.
Императорский двор середины IX века (правление императрицы Феодоры и малолетнего императора Михаила III) был свидетелем расцвета византийской культуры. В обществе возродился интерес к античным авторам — христианские обретения Византии были подвергнуты существенной, фундаментальной проверке, что, однако, не помешало им утвердиться в новом качестве, на новой ступени развития. Была успешно преодолена ересь иконоборчества. Впрочем, преодоление это было не вполне окончательное: при дворе продолжали действовать видные сторонники иконоборцев; атмосфера внутренней, напряженной дискуссии сохранялась. Возрождение интереса ко временам классическим, очевидное стремление в очередной раз сочетать новую Грецию и античный Рим (здесь Греция представляла жизнь, Рим — необходимую машину) оборачивались новым комплексом нестроений, неизбежных при составлении подобной амальгамы. Богословский фундамент, сложившийся за пять предыдущих веков, со времени Никейского собора, не совпадал с нововозводимыми конструкциями. Административная машинерия лишь буквой (не духом), регламентом, внешним совпадением с соборною, церковной процедурой соответствовала идеалам строителей. Это обещало в дальнейшем неизбежное расхождение церкви и государства, целей и средств обустройства новой жизни.
Расхождение было предсказуемо, это и вызывало самые горячие споры. Юный Константин попадает в самый их фокус, однако до времени его занимает не политический, но скорее академический их аспект, требующий от него нового уровня знаний филологии и философской классики. В три месяца Константин постигает все тонкости грамматики. Здесь он учится также геометрии, диалектике, философии, риторике и прочим эллинским наукам. Спустя самое непродолжительное время он готов выступить за одну из партий, участвующих в конфликте. Он, однако, не делает этого. Не оставляет ощущение (происходящее от вида того, каким образом построил он свою дальнейшую жизнь), что его не устраивала поверхностная логика спора: нарастающие противоречия очевидно не могли быть разрешены административно, механически — независимо от того, под каким знаменем выступали новые администраторы и “механики”.
В первую очередь это были противоречия цивилизаторские, конквистадорские. К тому моменту очевиден был кризис вселенской миссии Рима. В прямом, нетранслированном виде (восстановление единой империи), подобная задача была просто безнадежна. Дело не в том, что стратегические цели Восточной и Западной Империй не совпадали — в IX веке трещина между Константинополем и Римом еще не расколола мир пополам. Важно другое. Фронт цивилизации распался, и теперь всякий боец когда-то сомкнутых колонн молотил мечом в одиночку. Единобожие парадоксальным образом раздробило мир на собрание субъектов, озирающих небеса порознь. Перемещение фокуса внимания на восток, облекшее слово в одежды греческие, центричные, архитектонические, только подтвердило тенденцию индивидуализации самосознания. Человек, слово и самое буква не помещались более в прежнем гнезде — страна, страница, строка рвались на части.
Пафос церковного строительства отчасти объясним этим ощущением нарастающей раздробленности мира. Но это строительство не имело и не могло иметь адекватной проекции в конкретном, земном жизнеустройстве (иначе проекции эти оборачивались своей противоположностью, еще большим, вполне катастрофическим разобщением людей, прикрытым одной видимо-стью некоей тотальной иерархии).
В этих условиях закономерен был поиск принципиально новой, органической объединительной доктрины, которая для Константина в первую очередь должна была оформиться в языке, словесной плоти. Представляется, что им была сформулирована задача объ-единения внешне противоречивых византийских сфер в пространстве большем по знаку сложности, чем эти сферы вместе взятые. (Чем-то это напоминает теорию “тождества противоречий”, построением которой был занят еще один великий миссионер, Николай Кузанский, наблюдавший в пятнадцатом веке крушение Византии и уже на обломках ее возводивший всеобъемлющий христианский многомир, путешествующий по той же оси с запада на восток, впрочем, до Тавриды не добравшийся.)
При этом Константин выступает не как политик или метагеометр, но именно как филолог: пространство языка, мыслимое как место возможной конвергенции, совершенного слияния конфликтных сфер, представлялось ему областью, требующей первостепенного исследования. Он стремился к синтезу нового совершенного наречия, способного переварить в своей глубине все поверхностные конфликты и нестыковки, с которыми ему довелось столкнуться. Новый, полный, насыщенный пространством язык — таким был предмет его сокровенных исследований и надежд.
Он оставляет столицу и отправляется в монастырь для совершенствования в филологии и укрепления в вере. Показательно название обители. Мона-стырь, где он вновь встретился с братом (после этого братья не расставались до самой кончины Константина в Риме в 869 году) и где окончательно оформилась объединительная доктрина юного философа, именовался Полихрон. В месте, название которого можно перевести условно как “сумма всех времен”, расположенном неподалеку от знаменитой горы Олимп, оформление подобной синтетической, разновозрастной, полихронической доктрины было абсолютно логично.
Сумма конфликтов, с которыми столкнулся Константин — ему было тогда 24 года, — определила абрис всего построения. Богословские споры того времени требуют отдельной обстоятельной оценки, здесь интереснее наблюдать проекции, которые споры эти дали в область строительства языка. В этом контексте формулы всевремени восточной церкви, поспешно, поверхностно задействованные империей, ищущей спасительного равновесия на перекрестке конфессий и культур, как будто подходили для строительства нового языка. Но необходимо было адекватное этих формул переложение, перевод, точный чертеж.
Представляется, что ко времени хазарского посольства теоретические положения такой доктрины, правила словесного черчения были в должной степени разработаны (косвенным подтверждением тому является согласие отшельников на столь ответственное поручение). Необходима была полноценная практика, которая могла быть явлена только в путешествии, в одолении земных координат. Братья отправляются на восток (в письме движение по горизонтали главенствует; впрочем, это наблюдение самое поверхностное) и достигают некоей важнейшей границы.
В этот момент и происходит встреча в Херсонесе.
Может быть, пространства (пусть потенциальные) встреченного ими языка совпали с теми построениями, которые они совершали в процессе академического синтеза. Так или иначе, но теперь в константиновых исканиях наступил очередной, чрезвычайно важный этап. Философ в пересечении осей мира обретал поле для реального языкового конструирования. Дело здесь не только в том, что наплывающая с Севера протописьменность была в достаточной мере пластична и представляла собой tabula rasa для конструктора. Важнее было то, что еще только намечающийся к развитию слог уже был синтетичен, а стало быть, обладал известными достоинствами, делающими его пригодным для “объединительного” строительства.
Если воспользоваться моделями начала XVIII века (времени утверждения на Руси нового “гражданского языка”), противополагавшими западную письменность восточной по одному уже направлению письма — некоторые из них сравнивали слова в латинской строке с равноустремленными рыбами, плывущими сквозь толщу взгляда на запад, — то схема искомого наречия может быть представлена достаточно просто. Отражающее его “центростремительное” письмо должно было обладать категорией объема, пространства — с тем, чтобы воспринимаемые извне разнонаправленные, конфликтные знаки могли найти достаточно воздуха, непротиворечиво и просторно разместиться на странице. В определенной степени, как прототип, этим свойством обладало греческое письмо, однако, помимо некоторых конкретных к нему претензий, которые можно условно свести к недостаточной технологичности, возникали проблемы политического свойства: Греция была одним из “участников” вселенского конфликта, и уже поэтому ее алфавит не мог в полной мере претендовать на искомую универсальность.
Очевидно, что встреча в Херсонесе нарисовала перед Константином Философом должную перспективу: ново- освоенный язык безусловно обладал пространственными потенциями — и одновременно с этим не был отягчен никаким политическим балластом. (Любопытно, что в геополитическом стро-ительстве Византии северное направление уже тогда рассматривалось как наиболее расположенное к культурной и административной экспансии.) Для просветителей был небезразличен географический вектор — устремленный на север, по оси разделения разноговорящих миров, он очевидно указывал пространства, в которых сложные языки и сложные мысли могли быть востребованы. Это можно трактовать как прозрение или свидетельство точного расчета — важно то, что закрытые до времени двери открылись и в образовавшейся щели шириною в полнеба нарисовались “бумажные”, сизые дали. Видимо, снежная зыбь и ветер с четырех сторон нимало не противоречили изначальному требованию максимального насыщения слова пространством. Новообретенный пейзаж в сумме всех своих свойств представил собой страницу для чтения вглубь.
Крым из пункта на пути в Хазарию и дальше к восходу становился пунктом на новой оси и делался важнейшим перекрестком цивилизации. Дальнейшее становление Руси только подтвердило этот статус.
Здесь могут быть приведены в качестве стороннего подтверждения сей многопространственной гипотезы рассуждения выдающихся наших шрифтовиков — Фаворского, Банниковой и других мастеров, — прямо сталкивавшихся с проблемой графического равновесия современного русского шрифта в плоской странице. Отчасти это наследие первописьменности, которая в процессе конкретного шрифтового строительства для обозначения некоторых звуков восприняла знаки восточных алфавитов, ориентированных справа налево (см.выше — “рыбы, текущие на запад, змеи, легшие на восток”). О проблемах, связанных с хаотически ориентированными буквами, говорит Фаворский, поставивший своей целью построить непротиворечивый русский шрифт. Исследуя естественным образом приобретенные шрифтовые увечья — когда направление чтения словно меняется по нескольку раз в одном слове, взгляд спотыкается и идет пункти- ром, — он делает вывод о том, что наличие в нашем шрифте множества вертикалей (взять хотя бы “Ш” и “Щ”, немыслимые сплочения для западной прописи) есть знак встречи разных направлений письма, следствие разновозрастного, сложного жеста. Сюда же можно отнести акробатику русской вязи, когда подталкиваемые с разных сторон буквы входят друг в друга, встают на головы соседям или пропадают, проглоченные бумажным туманом.
И вот результат профессионального поиска шрифтовика: для разрешения графических противоречий, возникающих между разнопрофильными буквами в строке, Фаворский начинает строить ось, направленную вглубь страницы. То, что начиналось как наблюдение за “мухой в молоке” (именно так он читал знак буквы на белой плоскости страницы, начиная уже прозирать глубину “молока” и трехмерность “мухи”), закончилось созданием новой системы координат для нашего синтетического шрифта. Тем самым в данной конкретной ситуации реализовалось одно из важнейших положений, заложенных еще первопроходцами славянского письма: страница обрела воздух. И это было не случайное или надстроечное, надуманное приращение функции. Задание, изначально принятое философом и вслед за тем уточняющееся, обретающее объем (создание универсальной, всеобъемлющей конструкции, способной поместить в освоенной ей сфере конфликтные, разнонаправленные реалии времени и даже сумму таковых времен — см.Полихрон), подразумевало именно такие, расширяющие профессиональные рамки приращения.
Хочется думать, что встреча в Херсонесе, сопряженная к тому же с чрезвычайно ответственной церковной миссией, была истолкована философом именно в этом контексте: как встреча с новым миром, обещающим все возможные расширения души. Внезапное и счастливое раздвижение рамок первоначального задания, притом на- сыщенное узнаваемой славянской конкретикой (последнее наверняка было воспринято Константином как некое подтверждение его академических прозрений), определило в значительной степени все последующие действия просветителей.
В этом контексте становятся понятны дипломатические победы, одержанные в Антиохии, Кизляре и затем на всем протяжении миссии братьев в Моравии. Константин побеждал в спорах и диспутах в первую очередь тем, что предлагал сферу спора большую, чем мог предложить соперник; отчасти сам диспут терял смысл, и речь переходила к устроению недавних противоречий в сложном мире (“мире” в обоих значениях слова).
Увы, точно так же делается понятно, в какой степени нынешними северянами искажены и уплощены изначальные, пусть потенциальные координаты, прочерченные просветителями. Кстати, если вернуться к проблемам чисто шрифтовым, то самым прискорбным примером подобного уплощения могут стать сегодняшние неуклюжие попытки возобновления писания псевдокириллицей — убогой калькой, снятой с полноценного и даже умноженного в своем просторе пейзажа. Может быть, возобновление празднования дня Кирилла и Мефодия внесет хоть немного глубины в новейшие рассуждения и расписания. К слову сказать, в Болгарии, где праздник святых является полноценным и общенародным, национальная шрифтовая школа находится на несравненно более высоком уровне, чем в России. Только следует учесть (и здесь задание при-обретает все необходимые исходные данные), что вместо моноэтнической графики — в качестве примера можно привести весьма характерную сербскую пропись — следует искать и чертить универсальное, “вселенское” письмо. Подобный масштаб задания нам знаком, более того, примеры успешного черчения во всякой культурной области, продвижения вверх по снежной карте связаны в нашей истории с четким осознанием этого масштаба, иначе — с верной ориентацией на бумажной этой, безграничной местности.
Открытия, совершившиеся в Херсонесе, представляют собой пик проектной, провидческой деятельности Кирилла и Мефодия. Здесь можно добавить, что за время пребывания в Тавриде Константин освоил также еврейский язык (здесь же составлен был перевод восьми частей еврейской грамматики) и, кроме того, занялся чтением “самаритянских книг” — Пятикнижия, написанного самаритянским алфавитом. Перекресток языков образовался впечатляющий. (Вслед за ним немедленно чертится страна, несущая перекресток на своем лице, страна всеязыка, освояемого с самого детства.) Последовавшая вслед за восточной классическая Моравская миссия, в продолжение которой и был создан первый славянский алфавит, закрепила достигнутые на всем протяжении поиска результаты, составив период оформления “решенного” задания. И потенциал этого до-стижения далеко не исчерпан.
Оно по-прежнему имеет продолжение в конкретных и частных вопросах — вплоть до сложного начертания центро-стремительных, все еще ожидающих пространственного прозрения, но пока еще вполне угловатых и скачущих вразнобой русских букв. Не в молоке, но в снеге — жуков, стрекоз и мух. Перекресток, освоенный братьями в Херсонесе, прочерчивает множество путей эволюции этих звонких насекомых, и великое множество таких путей еще не пройдено: запас страничного простора еще велик. Во всяком случае, эти вопросы имеют самую драматическую актуальность — здесь еще раз можно вспомнить о нашествии калек (ударение по вкусу) и копий, плоских изображений когдатошней жизни. Сложные, полихронические, стало быть обязательно содержащие компоненту будущего, константиновы построения по-прежнему искажаются поверхностными прочтениями. Задание по преодолению плоскости, бумажной ли, политической, или какой угодно другой, остается в силе.
|