КРОШКА TSCHAAD
АНДРЕЙ ЛЕВКИН
Представим себе маленького мальчика, разбуженного дурным сном: он оказался внутри пустого города, откуда исчезли все — только рассеянный, легко-матовый свет как бы отовсюду сразу. И, скажем, единственное, что он запомнил, — чей-то голос из ниоткуда, размеренно, с придыханиями на Главных местах, читающий книгу, лежащую на случайной скамейке.
“Четырнадцатого апреля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года, в день Великой субботы, т.е. в канун праздника Господней Пасхи, в одинокой и почти убогой холостой квартире на Новой Басманной, одной из отдаленных улиц старой Москвы, умер Петр Яковлевич Чаадаев. Кратковременная болезнь довольно острого свойства в три с половиной дня справилась с его чудесным и хрупким нежным существом. По догадкам ученых, предназначенный к необыкновенно продолжительной жизни, он окончил ее, однако же, в те лета, в которые только что начинается старость.
Ему едва исходил шестьдесят третий год. Но в последние трое суток с половиной своей жизни он прожил, если можно так выразиться, в каждые сутки по десяти или пятнадцати лет старости. Для меня, следившего за ходом болезни, это постепенное обветшание, это быстрое, но преемственное наступление дряхлости было одним из самых поразительных явлений этой жизни, столь обильной поучениями разного рода.
Он выдержал первые припадки болезни с тою моложавостью наружности, которая, по справедливости, возбуждала удивление всех тех, которые его знали, и на основании которой ему пророчили не-обыкновенное многолетие. Со всяким днем ему прибавлялось по десяти лет, а накануне и в день смерти он, в половину тела согнувшийся, был похож на девяностолетнего старца.” (Цитаты, автор которых не указан, принадлежат племяннику Чаадаевых и биографу Tschaad’a, Михаилу Ивановичу Жихареву.)
Что же, за всяким человеком начинается ход, лаз в его личное пространство. Как бы разветвленная кротовья нора, составляющая жизнь его. Проникнуть можно везде и всюду будет по-разному: иной раз эти ходы заканчиваются тут же, легкой выемкой в мозгу человека, за другими — путаница ходов-переходов-галерей-пустот, в третьем — чистое поле со своими небесами, облаками и травой.
Эта история — о Петре Яковлевиче Чаадаеве, в письмах к некоторым людям иной раз подписывавшемся Tschaad, и о его кротовьих гулянках.
Отличник как таковой
Ранняя стадия развития Tschaad’a происходила в условиях весьма благоприятных, пусть и не безоблачных. Благодаря Щербатовым он получил лучшее из возможных в тамошней государственности образование с соответствующими связями, видами на будущее, тем более, что проходил он всюду первым номером, разумеется — и в танцах.
Здесь уже можно поспешно подумать о том, что все отличники оказываются в заложниках у своего времени и крайне зависимы от его самочувствия и прихотей. Ну что же, тут началась Первая Отечественная — что сбило форму жизни, в которой и для которой люди становятся отличниками, отчего жизнь их может рассыпаться, не состроившись по-настоящему. Так бывает. Но есть род отличников более стойких и самоуверенных. Эти, напротив, рады шансу утвердиться в новом качестве времени, предполагая, верно, что творящаяся история происходит ради них.
Отличник всегда что-то вроде анатомического атласа: разными цветами разводятся вены и артерии, жилочки и сухожилия прорисованы столь ярко, что почти выпирают из мелованной бумаги. Странно, любая попытка легчайшего анализа г-на Чаадаева тут же кажется агрессивной по отношению к объекту. Как это понять и чем объяснить?
Учесть внетелесность сущего, расположенную за его внешним проявлением, можно, опираясь на аналогии, на сходства, мелькающие внутри прозрачного сосуда его жизни. То ли клубок змей, вьющихся в воздухе, или полет черной птицы, на быструю секунду отрезающей голову человека от падающего сверху чего-то, что условно может быть названо светом.
И это не пустая метафорика, но мы входим в нору и пространство, расположенные за лицом Tschaad’a.
Цитата
“Ничто так не укрепляет дух в его верованиях, как строгое исполнение всех относящихся к ним обязанностей, — пишет Tschaad в Первом философическом письме. — Притом большинство обрядов христиан-ской религии, внушенных высшим разумом, обладают настоящей животворной силой для всякого, кто умеет проникнуться заключенными в них истинами. Существует только одно исключение из этого правила, имеющего в общем безусловный характер, — именно когда человек ощущает в себе верования высшего порядка сравнительно с теми, которые исповедует масса, — верования, возносящие дух к самому источнику всякой достоверности и в то же время нисколько не противоречащие народным верованиям, а, напротив, их подкрепляющие; тогда и только тогда позволительно пренебрегать внешнею обрядностью, чтобы свободнее отдаваться более важным трудам. Но горе тому, кто иллюзии своего тщеславия или заблуждения своего ума принял бы за высшее просветление, которое будто бы освобождает его от общего закона!”
Но ведь — действительно, горе.
Вкратце
Чаадаев, Петр Яковлевич, родился 27 мая 1794 года в Москве, крест-ными его были действительный тайный советник и кавалер граф Федор Андреевич Остерман (бывший одно время московским генерал-губернатором и сенатором, из Остерманов) и вдовствующая княгиня Наталия Ивановна Щербатова. Вскоре братья (Михаил родился чуть раньше, 24 октября 1792 года) оказались в селе Хрипунове Ардатов-ского уезда Нижегородской губернии, в родовом имении их отца, умершего, когда Петру не было и года. А в марте 1797 года умерла и мать, Наталья Михайловна Чаадаева, урожденная Щербатова.
Согласно документам, наследники оказались владельцами имений во Владимирской и Нижегородских губерниях с 2718 душами обоего пола и дома в Москве. Жихарев добавляет, что имелся при том еще и денежный капитал размером примерно в миллион ассигнациями.
Детей переняла тетка, княжна Анна Михайловна Щербатова. О ней и ее отношении к сиротам говорит известный эпизод. Находясь с племянниками у церкви, она услышала вопли подбегавшего слуги: “У нас несчастье!” (в доме начался пожар). “Какое ж может быть несча-стье? — удивилась тетка. — Дети оба со мной и здоровы”. Жихарев, впрочем, пояснил, что тетка впопыхах не разобралась, про что именно ей толкует слуга, но что это меняет?
С точки зрения последующей карьеры героя следует сказать, что фамилия братьев прослеживалась с “Бархатной книги”, сообщавшей: “Чаадаевы. Выехали из Литвы. Название получили от одного из потомков выехавших и прозывавшегося Чаадай, но почему, неизвестно”.
Исходя из естественного предположения, что амбиции молодых людей не в последнюю очередь определяются предками, скажем, что Иван Иванович, прапрадед Ч., был при государе в качестве дипломата, в частности — послом в Варшаве, у “Леопольда Цесаря римского”, в Вене и Венеции. При его непосредственном участии был заключен “вечный” мир России с Польшей, по которому последняя навсегда отказалась от Киева.
Дед Ч., Петр Васильевич, служил в лейб-гвардии Семеновском полку и в чине капитана был послан из Петербурга в Москву с манифестом о вступлении на престол Елизаветы Петровны, а в 1743 году по ее приказу отправился в одну из российских губерний для производства ревизии о числе душ, после чего с ним случилось некое умопомешательство.
Сумасшествие его состояло в том, что он иной раз воображал себя персидским шахом. “Шаха” засунули в заведение, не помогло. Императрикс Елисавет лично присутствовала при попытках изгнать из “персидского шаха” злого духа, предпринятых по настоянию духовенства. Тот, однако, не покорился.
По версии же Екатерины II все было несколько иначе: “Сумасшествие Чаадаева заключалось в том, что он считал Господом Богом шаха Надира, иначе Тахмаса-Кулы-хана, узурпатора Персии и ее тирана”. Впрочем, поморщилась она в тех же “Записках”, сумасшествие Чаадаева-деда выглядело весьма сомнительным, поелику во всем, кроме Персии, П.В. отличался отменным здравомыслием. Ходили слухи, что он придуривается, желая отвлечь от себя подозрения во взяточничестве во времена ревизии.
Отец Ч., Яков Петрович, служил в том же Семеновском полку, выйдя откуда по отставке подполковником, служил советником нижегородской уголовной палаты, где, понятное дело, сталкивался со злоупотреблениями различных лиц, в особенности —управляющего коллегией экономии Петра Ивановича Прокудина. В год рождения Петра Яковлевича отец его напечатал в типографии у “Ридигера и Клаудия” комедию “Дон Педро Прокодуранте, или наказанный бездельник”, автором коей был выставлен Кальдерон, а перевод будто был сделан в Нижнем Новгороде. Прочтя текст, Прокудин взбеленился и попытался скупить все экземпляры комедии, в чем практически преуспел, поскольку даже сам Ч. увидел текст (благодаря М.Н.Лонгинову) лишь под конец жизни.
Университет и далее
Петр и Михаил Чаадаевы вместе с двоюродным братом Иваном Щербатовым поступили в Московский университет в 1808 году. Неизвестно, на каком факультете учился Tschaad, но их тогда было четыре: физмат, медицинский, нравственно-политических наук, филфак. Нравственно-политический был любопытен по составу дисциплин: теория и история законов, римское право, логика, метафизика и эмпириче-ская психология; элементы политики и политэкономии; история европейских государств и история XVIII века.
По окончании университета Чаадаевы отправились в Петербург, традиционно — в лейб-гвардии Семеновский полк, причем Tschaad просит кузена Ивана Щербатова, отправившегося в Питер раньше, подыскать им “покои комнат в семь, каковые побольше и почище — и прошу вас, если можно, так, чтобы нанять с дровами на два месяца — в веселой части города… Не забудьте, прошу вас, велеть истопить нанятые покои до нашего приезда — кстати, постарайтесь нанять, если можно, с мебелями”.
Ну, а в марте 1812 года Семеновский полк в составе гвардейской пехотной дивизии А.П.Ермолова, входившей в гвардейский корпус под началом Великого князя Константина, пошел на Запад.
1812 год
“Три похода, сделанные Чаадаевым в военную эпоху последних войн с Наполеоном, в военном отношении не представляют собой ничего примечательного. В конце двенадцатого года он был болен какой-то страшной горячкой, где-то в польском местечке, на квартире у какого-то жида, однако же поспел к открытию военных действий в тринадцатом году. Под Кульмом в числе прочих получил Железный крест. В четырнадцатом, в самом Париже, по каким-то неудовольствиям, перешел из Семеновского полка в Ахтырский гусарский, странствования которого и разделял (Краков, Киев и другие местности австрий-ских и русских пределов), до окончательного своего перевода в лейб-гусарский полк и до назначения адъютантом к командиру гвардей-ского корпуса Иллариону Васильевичу Васильчикову (впоследствии графу, князю, председателю Государственного совета).”
Что до неудовольствий, то их причины не установлены, а сослуживец М.И.Муравьев-Апостол предполагал, что все дело — в новом кавалерийском мундире, отмечая, что в Париже Ч. поселился вместе с офицером П.А.Фридрихсом — из гусар “собственно для того, чтобы перенять щегольский шик носить мундир. В 1811 году мундир Фридрихса, ношенный в продолжение трех лет, возили в Зимний дворец, на показ”.
Весной же 1816 года Чаадаев перешел корнетом в лейб-гвардии Гусарский полк (квартировавший в Царском селе), что считалось благоприятным для дальнейшей карьеры. Хорош был и новый мундир: в 1815 году офицеры полка получили приказ носить шляпы с белой лентой вокруг кокарды. На мундире — бобровый мех, по ремням портупеи — галуны, у сапог — золотые кисточки.
“В мундире этого полка всякому нельзя было не заметить молодого красавца, белого, тонкого, стройного с приятным голосом и благородными манерами. Сими дарами природы и воспитания он отнюдь не пренебрегал, пользовался ими, не ставил их гораздо выше других преимуществ, коими гордился и коих вовсе в нем не было, — высокого ума и глубокой науки. Его притязания могли бы возбудить или насмешку, или досаду, но он не был заносчив, а старался быть скромно величествен, и военные товарищи его, рассеянные, невнимательные, охотно представляли ему звание молодого мудреца, редко посещавшего свет и не предающегося никаким порокам. Он был первым из юношей, которые тогда полезли в гении…” — Вигель, вечный недоброжелатель Tschaad’a.
В это время (1816) Tschaad знакомится у Карамзиных с г-ном Пушкиным, лицеистом, страдающим от того, что не был на войне и не видел “великих дел”. Это было в июле-августе, в августе-сентябре Чаадаева производят в поручики, а через год, в декабре 1817-го, командир гвардейского корпуса Васильчиков берет его себе в адъютанты.
“Катерина Николаевна Орлова — дочь прославленного Раевского и жена того любимого адъютанта Александра I, которому 19 марта 1814 года довелось заключать одну из самых громких на свете капитуляций и, конечно, самую славную во всей русской военной истории, условие о сдаче Парижа, — знавшая как свои пять пальцев все то-гдашние положения петербургского общества, сказывала мне, что в эти года Чаадаев со своими репутацией, успехами, знакомствами, умом, красотою, модной обстановкой, библиотекой, значащим участием в масонских ложах был неоспоримо, положительно и безо всякого сравнения самым видным, самым заметным и самым блистательным из всех молодых людей в Петербурге.” — Жихарев.
Сам Tschaad впоследствии это время любить не станет, характеризуя себя блестящим молодым человеком, бегающим за всякими новыми идеями и слегка касающимся их, не отдававшимся им вполне и не имевшим ни одной прочной, — и упрекал себя в непоследовательных мечтаниях и в отсутствии основательного мышления. Из факта подобного самообвинения с несомненностью следует восполнение выше- означенных недостатков к моменту сетований о них.
Отличник как тип
Отличник всегда предполагает наличие для себя особого пути развития, основной приметой которого является его необщепринятость вкупе с одновременным участием в нем схожих по мироощущениям современников. Чаадаев записался в масоны.
Любая тайна корпоративного характера предполагает наличие некоего заднего крыльца и черного хода в здание истины; перемещения обставляются со всевозможной таинственностью. Но таинственность неотчленима от конспирации, наводящей на мысли о выпивке, — что непременно придет в голову в России. Потому что — чего иначе прятаться-то, как не ради того, чтобы другим не досталось, а то самим не хватит?
Чаадаев принадлежал к ложе “Соединенных друзей” и достиг в оной степени мастера.
Разумеется, по российскому обыкновению ложи вскоре превратились бог весть во что, с обыкновенным гусарским кавардаком и столичным салоном, что, верно, и привело к тому, что в 1821 году Tschaad расстался с “Соединенными друзьями”, как бы резюмировав, что в масонстве “ничего не заключается могущего удовлетворить честного и рассудительного человека”.
Но это будет уже после того, как Tschaad съездит к Александру в Троппау, после того, как выйдет в отставку.
Накануне
“Еще новость, на этот раз последняя. В одном из городских садов нашли рысь, погибшую от холода. Это по вашей специальности. Как это животное могло пробежать по улицам незамеченным? Как оно могло перелезть через стену? Как оно не напало ни на кого, прежде чем умереть с голоду?”, — это Tschaad пишет брату М.Я.Чаадаеву 25 марта 1820 года, а начинает письмо так: “Спешу сообщить вам, что вы уволены в отставку; может быть, вы это уже знаете. Итак, вы свободны, весьма завидую вашей судьбе и воистину желаю только одного: возможно поскорее оказаться в вашем положении. Если бы я подал прошение об увольнении в настоящую минуту, то это значило бы просить о милости; быть может, мне и оказали бы ее, — но как решиться на просьбу, когда не имеешь на то права? Возможно, однако, что я этим кончу. О моем деле решительно ничего не слыхать.”
Имелось в виду повышение Чаадаева по службе. В знак расположения к гвардии Александр I изъявил желание сделать своим флигель-адъютантом (это звание жаловалось редко) одного из адъютантов командира Гвардейского корпуса. Выбор пал на Чаадаева, хотя у Васильчикова тот был лишь третьим адъютантом. Назначение намечалось на весну 1820 года, после Пасхи. Письмо, впрочем, содержит и события международной и светской жизни — революция в Испании, дуэль Ланского.
Все это — не более чем прихожая обыкновенного человека, в которой и бывает то, что обычно там бывает — до крайности схожее между собою у разных молодых людей, однако предполагаемое ими как нечто единственное в своем роде.
Командировка
Господин Чаадаев едет 21 октября 1820 году в Троппау к императору Александру I, везет подробности мелкого бунта в гвардии — “Семеновской истории”. Цель поездки состоит, верно, в том, чтобы уверить императора, что все дело выеденного яйца не стоит и никакие карбонарии и международные революцьонеры в его подшефный полк не затесались.
История же такова. В лично любимый Александром Семеновский полк был назначен командиром некий Шварц, который в своей страсти к строевым упражнениям дошел до беспредела — даже обязал лиц, не имеющих собственных усов, использовать накладные, отчего лица покрывались болячками. А назначили Шварца потому, что к апрелю 1820 года Семеновский полк превратился во что-то странное: офицеры перестали пьянствовать, после обеда играли не в карты, а в шахматы и за кофием читали вслух иностранные газеты, следя за европейской жизнью.
Мало того, говорят, что офицеры полка занимались самообразованием и даже обучали грамоте солдат, при этом ни на учениях, ни в казармах не было слышно ни брани, ни грубых слов.
Шварц же, поставленный в полк для пресечения столь диких нравов, довел коллектив до того, что среди солдат возникло возмущение, приехавшие разбираться генералы все только запутали, солдаты продолжали гнуть свое, тогда Васильчиков отправил в Петропавловку Государеву роту, на что солдаты побили на квартире у Шварца стекла, а Шварц удрал и спрятался в навозной куче, в сумерках же пробрался к знакомому офицеру из Измайловского полка и тем спасся.
Дело получило резонанс, взволновало прочие полки, и семеновцев отделили от остальной гвардии, разослав по финским блок-постам. 19 октября с донесением об этом к царю был направлен фельдъегерь, а следом за ним — с подробностями — и адъютант Васильчикова Чаадаев. Надо думать, все же предполагалось, что дело удастся как-то смягчить.
Современники усмотрели в принятии на себя этой миссии желание Tschaad’a выдвинуться на несчастьях товарищей и бывших однополчан, но, кажется, Tschaad о конкретном деле не думал вовсе.
Со-ложник (по “Соединенным друзьям”) и пристальный недоброжелатель Чаадаева Вигель разъяснял эту ситуацию не без изящества: “Он был уверен, что, узнав его короче, Александр, плененный его наружностью, пораженный его гением, приобщит его к своей особе и на первый случай сделает его флигель-адъютантом”. Пристрастность Вигеля тут все же была излишней, об адъютантстве речь шла и без того.
Итак, Tschaad отправляется в медленное путешествие. Кончалась молодость. “Его положение служебное и общественное было во всех отношениях великолепное и многообещающее. Молодость заканчивалась, и можно утвердительно сказать, что никогда и никому на своем прощальном закате она приветливее не улыбалась”. Эти слова Жихарева открывают внутри его дяди милую картинку, весьма в духе г-на Фридриха, немецкого живописца, и, надо полагать, примерно в таком ощущении Tschaad и глядел на окрестные пейзажи.
Мальчик едет в Троппау
Но здесь, по дороге, только мокрые кусты, камни, да ворона, орущая по своим, не сводящимся к состоянию окрестностей, причинам.
Боже ж ты мой, никакого даже телеграфа, зато — точная определенность своего положения среди мокрого поля, где виды за окошком меняются так медленно, что эта самая определенность размокает, разбухает, расползается в сырых пространствах.
Совокупность начитанности, ума, ипохондрии, поддержанная одиночеством осенней дороги, явно предоставила обладателю совокупно-сти возможность ощутить себя пусть небольшим, но демиургом. Но такому варианту что-то недостает: какого-то хлопка, что ли, вспышки в пустоте. Чего-то, сделанного из иной материи.
Троппау (Опава) находится на границе Силезии и Моравии, добираться туда следовало, верно, через Краков и Сандомир.
В Кракове в свое время Ч. вступал в масоны. Повторное посещение тех же мест плохо сказывается на субъекте, посетившем их впервые во второй раз. Tschaad, надо полагать, думает о масонстве и, находя себя заметно продвинувшимся в сравнении с прежним, считает его неудовлетворительным для своей личности и, следовательно, вносит коррективы в свое ощущение ее масштаба.
Если разумно исходить из того, что все вещи на свете происходят как вспышка и хлопок, то сам этот момент особенно драматургичен в месте, где слабы непрерывность и связность отдельных поступков. Легко предположить, что выйдя из своей щегольской кибитки размяться, г-н Чаадаев оказался застигнутым врасплох неважно чем: сообщением, пришедшим со скоростью побежавшей по стеклу трещины. И — что-то хрустнуло в затылке.
Над ним прошло что-то вроде чужой силы, и он понял, что едет к абсолютному духу, победившему Европу, а также что его, Tschaad’a, карьера зависит не от выслуги, но от иного. А как иначе — Гегель, увидев Наполеона на белом коне, сказал, что в город на белом коне въехал Абсолютный дух, но Александр же победил Наполеона, значит — его Абсолютный дух оказался круче.
Это, похоже, история ап.Павла наоборот, — воспринявшего неведомый зов и ставшего Савлом по дороге из Дамаска. Петр возвращается в Симона, упав после странного озарения в мир своевольных умопостроений.
Это рассказ о Петре Чаадаеве, небольшой родинке на коже российской истории — ежели, конечно, у этой истории есть тело, — тогда о некоторых ее повадках можно судить и по движениям этой родинки, пусть даже и приблизительно.
Но, собственно, и не об истории. Все это просто о том, как на свете с людьми бывает.
Отягчающие обстоятельства
Считается, что в период, предшествовавший поездке, Чаадаев интен-сивно общался с Пушкиным. Tschaad жил в Демутовом трактире Петербурга (набережная Мойки, 40; одна из шикарных гостиниц того времени) и там, регулярно встречаясь с пиитом, способствовал его общему развитию. По воспоминаниям г-на Анненкова, “Чаадаев уже то-гда читал в подлиннике Локка и мог указать Пушкину, воспитанному на сенсуалистах и Руссо, как извратили первые философскую систему английского мыслителя своим упрощением ее и как мало научного опыта лежит у второго в его теориях происхождения обществ и государств”. Младшему — 19 лет, старшему — 25. Оба обсуждают Локка в подлиннике, веселенькое занятие.
Вдохновленный беседами, Пушкин напишет несколько стихотворений о Чаадаеве, строками одного из которых, “Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он — офицер гусарской”, Tschaad украсил свой быт: “В наемной квартире своей принимал он посетителей, сидя на возвышенном месте под двумя лавровыми деревьями в кадках; справа находился портрет Наполеона, слева — Байрона, а напротив — его собственный, в виде скованного гения.” (Вигель, но вряд ли врет), — там и были пушкинские строчки.
Согласно некоторым гипотезам, в те годы Чаадаев вдохновлялся героическими планами, среди которых, как полагают, был и план убийства государя. Верится в это, честно говоря, слабо, но пушкинские стихи соответствующего толка окружают 1821 год со всех сторон: по-сле Троппау — “Кинжал”, до — “к Чаадаеву”, в котором “на обломках самовластья напишут” их имена. Из этого, в частности, Оксман выводил план смертоубийства Александра: в те годы оснований быть зафиксированными на обломках самовластья у обоих было мало, так что оставалась единственная возможность — оказаться на скрижалях в качестве двуглавого Брута.
Император
Следствия подобных идей всегда схожи: человек растет в своих глазах, собственные качества видятся ему более выпуклыми — и даже не из гордыни; он воспринимает их в качестве уникального инструмента, ему дарованного. В результате же слишком пристального сведения всего, что происходит на свете, к себе, для себя, он становится стеклянным шаром. Прозрачным — для него, для остальных — мутным.
Любопытно, что это произошло ровно накануне встречи с решительно прозрачным шаром, каковым — отчасти против своей воли — был Император. Но тому некуда было деться — служебное положение: он же был главой единственной в тот момент мировой сверхдержавы.
В Троппау император “обсуждал меры борьбы против поднимающихся революционных движений в различных странах Европы” — как о том сообщает “Всемирная история” издания 1959 года, том 6-й. Конгрессы следовали один за другим: Аахен — 1818, Троппау — 1820, Лайбах — 1821, Верона — 1822. Европейские венценосцы и бюрократы уже настолько сплелись в коллективный орган управления Европой, что расстаться не могли и не хотели.
Но вот с революционерами было густо: в январе 1820-го близ Кадиса восстал полк Рафаэля Риего, освободивший мятежного генерала Антония Кирогу. В июле 1820-го были собраны Кортесы, объявившие такие перемены, что Священный союз, уже из Вероны, потребовал вернуть все на место, после чего французы отправились громить Мадрид (в 1823 году), а г-н Гоголь написал историю про Поприщина, обеспокоенного тем, что в Испании нет короля.
Да и карбонарии: в июле того же 1820-го года они, под начальством генерала Пепе, взяли власть в Неаполитанском королевстве… Так что история с семеновцами попадала в масть. А в те годы Чаадаев еще не был лыс и вполне даже смахивал буйностью шевелюры и несколько широкоскулым строением лица на карбонария.
Из свидания толка не вышло, Tschaad не разделял тревог государя за состояние вооруженных сил державы и, верно, разочаровался в нем, увидя. Плешивый щеголь, враг труда его не заинтересовал, тем более, что теперь Tschaad уже знал, что испанский король нашелся и это — он. Тут же речь шла о какой-то другой истории, не о той, которую он предполагал для себя в пути.
Разговор с императором, впрочем, длился более часа. “О чем мог так длинно говорить гвардейский ротмистр со всероссийским императором?” — недоумевал Жихарев, добавляя, что “серьезная сущность и самая занимательная, любопытная часть разговора, который Чаадаев имел с государем, навсегда останутся неизвестными, и это неоспоримо доказывает, что в нем было что-то такое, чего пересказывать Чаадаев вовсе не имел охоты”. Встреча закончилась словами императора “Adieu monsier le liberal” и его же напутствием “мы скоро будем служить вместе”. Судьба семеновцев не переменилась.
Tschaad же после поездки подает в отставку, хотя его флигель-адъю- тантство и решено. Александр как бы удивлен и даже поручает передать, что коли Чаадаеву нужны деньги, то “он сам лично готов ими снабдить”. Похоже, что царь во всей этой истории был весьма ироничен.
Причину отставки Tschaad объяснит тем, что считает забавным выказать свое презрение людям, которые всех презирают.
Единственная проявленная тут эмоция Tschaad’a состояла в том, что, удовлетворив его прошение об отставке, государь противу обыкновения не присвоил ему следующего чина. По Жихареву, его дядя до конца жизни имел слабость горевать об этом, потому как “полковник — un grande fort sonore” — “очень уж звонкий чин-то”.
Вояж
К лету 1823 года, не находя применения себе как внечеловеческому и, соответственно, непристроенному к делу явлению, Tschaad впал в некоторую прострацию, оформившуюся в признаваемую обществом хандру, и отправился на три года в Европу. М.И.Муравьев-Апостол: “Я проводил его до судна, которое должно было увезти его в Лондон. Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную разочарованность, которой не обманешь того, кто умеет мыслить”.
Перед отъездом Ч. отпишет Чаадаеву-второму, брату, также испытывавшему приступы ипохондрии и физические недомогания: “Болезнь моя совершенно одна с твоею — только что нет таких сильных пальпитаций, как у тебя, потому что я не отравливаю себя водкой, как ты”. Пальпитации — это сердцебиения.
Ведет он себя в путешествии вполне по-сверхчеловечески.
В Берне, при русской дипломатической миссии, Tsсhaad обнаружил своего дальнего родственника, князя Ф.А.Щербатова. И прижился. В то время, много позже вспоминал чиновник посольства Д.Н.Свербеев, Tschaad “не имел за собою никакого литературного авторитета, но Бог знает почему и тогда уже, после семеновской катастрофы, налагал своим присутствием каждому какое-то к себе уважение. Все перед ним как будто преклонялись и как бы сговаривались извинять в нем странности его обращения. Люди попроще ему удивлялись и старались даже подражать его неуловимым особенностям. Мне долго было непонятно, чем он мог надувать всех без исключения, и я решил, что влияние его на окружающих происходило от красивой его фигуры, поневоле внушавшей уважение”.
Свербеев знакомил нового русского путешественника с иностранцами, которых сразу же раздражили странности Чаадаева, среди которых имели место заданность позы, загадочность молчания, а также — отказ от угощений. Впрочем, за десертом Tschaad требовал себе бутылку лучшего шампанского, выпивал из нее одну или две рюмки и торжественно удалялся — “Мы, конечно, совестились пользоваться начатой бутылкой”.
Причудой казалась и манера Чаадаева таскать с собой повсюду камердинера Ивана Яковлевича. Слуга был двойником своего барина, “…одевался еще изысканнее, хотя всегда изящно, как и сам Петр Яковлевич, все им надеваемое стоило дороже. Петр Яковлев, показывая свои часы, купленные в Женеве, приказывал Ивану Яковлевичу принести свои, и действительно выходило, что часы Ивана были вдвое лучше часов Петра…” Тайна Ивана Яковлевича останется нераскрытой.
Соотечественников Tschaad запугивал речами, в особенности —начальника миссии Крюднера: “Обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских — взяточниками, дворян — подлыми холопами, духовных — невеждами, все остальное — коснеющим и пресмыкающимся в рабстве. Однажды, возмущенный такими преувеличениями, я (Свербеев) напомнил ему славу нашей Отечественной войны и победы над Наполеоном и просил пощады русскому дворянству и нашему войску во имя его собственного в этих подвигах участия. “Что вы мне рассказываете! Все это зависело от случая, а наши герои тогда, как и гораздо прежде, прославлялись и награждались по прихоти, по протекции.” Говоря это, Чаадаев вышел из себя и раздражился донельзя. Таким иногда высказывался он до самой смерти, и изредка случалось и ему выходить из пределов приличия; так было и в этот вечер. “Вот, господа, прославляющие свою храбрость и свой патриотизм, я приведу вам в пример… — На этих словах он призадумался. — Ну да, пример моего отца. В шведскую войну, при Екатерине, оба они с Чертковым были гвардейскими штабс-офицерами и за то, что во время какого-то боя спрятались за скалой, получили Георгиевские кресты. Им какой-то фаворит покровительствовал, да и удобно было почему-то, чтобы гвардейские полковники воротились в Петербург с явными знаками отличия за храбрость”.
Вообще же, в своих евро-скитаниях Tschaad повторил типичный маршрут русских путешественников той поры, более всего соответствуя карамзинским письмам с поправкой на возраст героя.
Впрочем, в России история имеет обратную силу: следствия тут всегда могут изменить причину.
Деньги
Проблемы с деньгами возникли у г-на Ч. еще в гвардии.
“Ты хочешь, чтобы я обстоятельно тебе сказал, зачем мне нужны деньги? Я слишком учтив, чтобы с тобой спорить и потому соглашаюсь, что ты туп, но есть мера и на тупость. Неужели ты не знал, что 15000 мне мало? Неужели ты не видал, что я издерживал всегда более? Неужели ты не знал, что это происходит от того, что я живу в трактире? Неужели ты не знал, что живу я в трактире для того, что не в состоянии нарядиться на квартире? Итак, вот для чего мне нужны деньги. Если меня сделают шутом, то мне нужно будет кроме тех 2000, которые я должен князю, по крайней мере 8, чтобы монтироваться и поставить себя в состояние жить на квартире”, — пишет Tschaad брату, который тогда уже вышел в отставку, а наследство между ними еще не было поделено.
Под словом “шут” подразумевается флигель-адъютантство Чаадаева, что позволяет понять причины его отставки, равно как и тон беседы Tschaad’a с императором в Троппау: конечно, он предполагал для себя большее.
Вообще же, легко видеть, что г-н Ч. по характеру относился к тому милому разряду людей, которым отчего-то постоянно должны все окружающие. Что, разумеется, всецело способствовало развитию его философических воззрений.
Карантин на таможне
В 1826 году Чаадаев въехал во внешние пределы Отечества, а именно — в Варшаву. Отметим, что въезжает Tschaad в страну с другим императором, с другими людьми — после декабристов. И единственная память, оставшаяся от него в высшем свете, нынче состоит в том, что “его императорское величество (имеется в виду Александр) изволил отзываться о сем офицере весьма с невыгодной стороны” — как отписал Николаю I его брат Константин Павлович, инспектор всей кавалерии Е.И.В., намекая на то, что Tschaad’у не помешает карантин на исконно российской границе.
Tschaad же в это время по обыкновенной слабости своего организма хворал в Варшаве. Прохворав же, будто нарочно, время, достаточное для циркуляции депеш между Варшавой и Питером, он отправился далее и, уже ощущая ноздрями аромат давно не виденной родины, оказался на таможне в Брест-Литовске. Багаж его досмотрели, нашли “разные непозволительные книги и подозрительные бумаги”, после чего пакет с оными отправили согласовывать по высокопоставленным каналам, а Чаадаев застрял в Бресте.
Он сидел в Бресте словно бы для того, чтобы известная ему жизнь успела закончиться. 13 июля казнили декабристов, 9 августа в Москве был коронован Николай, и лишь 26 числа Чаадаеву устроили допрос, вполне, впрочем, формальный, лишний раз напоминая, что в России все делается отнюдь не на юридических основаниях.
Спрашивали его о приятелях-декабристах, но не сильно, без пристрастия, поскольку уехал Чаадаев из России давно, о стихах Пушкина по поводу немецкого студента Занда с его кинжалом спрашивали и — о масонском патенте, который Tschaad провез по всей Европе, а на таможне, давая подписку о непричастности к тайным обществам, заявил, что прихватил его исключительно случайно, как простую реликвию. Соврал, конечно.
Но все это как-то рассосалось. Это было, так сказать, государственное отпущение грехов, и Tschaad мог въехать в незнакомую ему страну. Собственно, он профукал историю и не увидел, как нечто неуловимое почти мгновенно меняет все отношения. Зато — ничто не помешает ему думать, что все в природе возможно на логических основаниях. Дел поэтому было у него на всю жизнь вперед.
Другая страна
Чаадаев не видел Москвы три года, въезжал он в нее 8 сентября 1826 года, что предполагало обычные виды рестораций с самоваром на вывеске или рукою из облаков, держащей поднос с чашками, с подписью “Съестной трахътир”; немца-хлебника с золотым кренделем, иногда аршина в два, над дверью; цирюльни с изображением дамы, у которой кровь бьет фонтаном из руки, в окошке торчит завитая голова засаленного подмастерья и надпись над дверью: “Бреют и кровь отворяют…”, галки на крестах, надо полагать.
Что же это за линия, отделяющая метафизику от физиологии? Верно, по одну сторону от нее следствия чаще выводятся из причин, нежели по другую. Но как провести линию между видимым и невидимым: что тут доступно ощупыванию в материальном виде, а что воспринимать надо по наитию?
Но, в общем, что же тут такого видимого? Камни, песок, водичка, да и то — даже мысли о них лежат уже где-то в стороне. У времени свой запах, а пространства и города позволяют гулять по ним как угодно, вот только кирпичи и географические карты служат для этого лишь подсобным средством. Все это, в общем, просто очень большое место, где люди живут: видимым и невидимым образом. Живут, и изо всех своих сил — отдавая себе в этом отчет, не отдавая — пробираются к чему-то, им предназначенному.
Вот и девушки нового времени пахнут по-другому. Не той они уже породы звери. Что с того, что они не интересовали Tschaad’a никогда, — все равно этот факт пугает. Тем более, что они — пусть это и неведомо пока окружающим — уже брюхаты петрашевцами и нигилистами.
Очень недолго пробыв в Москве, осенью Tschaad уезжает в деревню. Выслушав перед этим на квартире у Соболевского авторское чтение “Бориса Годунова”. Надо полагать, ему пришло на ум, что раз уж его ученик столь развился, так он сам теперь — слов нет. Поприще перед ним открывалось такое, что три года скачи — не доскачешь: что твоя бездна, без числа набитая звездами.
В деревне
Несомненно, в деревне физиологические аспекты бестелесности касаются мира мелких тварей, связанного с клопами, мокрицами, жабами. Отношение к оным Чаадаева неизвестно, если, конечно, не учитывать его преувеличенного пристрастия к уходу за собой, — мнительность подобного рода обычно говорит о проблемах отношений души и тела в человеке, тем более, отправившемся в село Алексеевское, и не затем, чтобы поработать помещиком, но чтобы собрать там свой ум в кучку.
Несомненно, туда он прибыл с отчетливым набором инструментов для решительно непонятно какой машины. Это как на зубовской гравюре поздних петровских времен портрет обер-сарваера Ивана Михайлыча Головина приведен в середине листа, окруженный полным набором различных корабельных деталей, в совокупности составляющих костяк корабля. Ну а у Tschaad’a — не корабль, не паровоз и даже не дуэльный кодекс.
Хорошо зимой в деревне оценить имеющиеся карты и планы миро-здания. Разумеется, не в последнюю очередь с тем, чтобы уяснить конкретнее свою позицию в оном. Иными словами, стеклянный шар начинает искать рациональных объяснений собственной избранности, что и является основным в его рассуждениях. Разумеется, это вполне здраво. Интересно, что по форме высказывания г-на Чаадаева тех лет напоминают “уединенное” Розанова — свой жанр тот называл “стриженой лапшой”. “Что нужно для того, чтобы ясно видеть? Не глядеть сквозь самих себя”, — это уже Tschaad.
Вообще-то плоды сочинительства Tschaad’a похожи на червей. Идет большой дождь, и, подобно червям, выбирающимся на поверхность, рассуждения г-на Чаадаева выползают на лист бумаги: все норы и ходы внутри него затоплены некоей ажитацией, мочи нет терпеть. Ему идет 33-й год.
Чаадаев не пишет, а формулирует мысли, а еще этот тускло-светящийся шар его души, делающий рельефной любую фразу — обособленность любого высказывания делает его почти лозунгом.
Tschaad приходит к логическому выводу, что христианство совершенно истинно, однако для этого следует доказать “полную разумность” учения, для чего необходимо “сочетаться с доктринами дня”, применив физический, математический и биологический “маневр”. Окончательной мыслью Tschaada станет та, что Дух Времени и есть Святой Дух. То есть нисходит исключительно на модников.
Tschaad сидит в глубокой задумчивости, с проплывающими в его матовых и выпуклых очах образами мыслей. Катится к концу зимний день, и лишь в сумерках, когда слуга внесет в комнату огня, он очнется и ощутит, что правая рука его совершенно застыла в напряжении, оцепенела, так что потребуются усилия пальцев другой, чтобы ее распрямить. И это принесет дурные сны ночью. Впрочем, как и всякий раз.
Девушки
Жила-была на свете Авдотья Сергеевна Норова. Происходила она из старинной дворянской семьи, родилась в 1799 году. Брат ее, Авраам, был героем Отечественной, библиофилом, переводчиком. Чуть позже он сделается министром просвещения. Жила она в соседнем с Алексеевкой селе.
Общение ее с Tschaad’ом происходило весной 1827 года. От отсутствия навыка уединенного общения с девушками, Чаадаев подошел к делу на основе книги Бернардена де Сен-Пьера, содержащей рассуждения о женской общественной физиологии.
Позиции Tschaad’a в данном вопросе таковы. В природной, по его мнению, женской пассивности и сердечной предрасположенности к самоотречению он видит залог развития способности покоряться “верховной воле”, необходимой, в свою очередь, для подлинного творчества. Предрасположенность женского сердца к самоотречению Чаадаев ощущает как точку приложения сил, ведущую к последней степени человеческого совершенства. Для него укрепление этой предрасположенности аналогично отмеченному им типу гениальности, ничего шумно не изобретающей, а потому в своей тихой подчиненности способной лучше различить голос “высшего разума” и пропитаться “истинами откровения”.
Итак, по слухам, они гуляли в усадьбе Норовых по лужайке, обсаженной розами и нарциссами, откуда открывался вид на пруды, а чуть дальше — на леса. Tschaad на практике шлифует красноречие. Сходство с известным пушкинским героем оставим, пожалуй, без внимания.
Отчего-то принято считать, что Авдотья чувствовала себя на свете как-то неуютно, не находила себе места. Что была слаба физически, часто хворала — все это не очень вяжется с ее литографированным портретом. Хотела бы уйти в монастырь, но жалеет родителей. Хорошая девушка, надо полагать. Не изготовили же ее специально для того, чтобы Tschaad мог удостовериться в правомерности вышеуказанных взглядов.
“Зная Вас, — напишет она Tschaad’у через три года, — я научилась рассуждать, поняла одновременно все Ваши добродетели и все свое ничтожество. Судите сами, могла ли я считать себя вправе рассчитывать на привязанность с Вашей стороны. Вы не можете ее иметь ко мне, и это правильно, так и должно быть. Но Вы лучший из людей, Вы можете пожалеть даже тех, кого мало или совсем не любите. Что касается меня, то сожалейте лишь о ничтожестве моей души. Нет, я боюсь причинить Вам хотя бы минутку печали. Я боялась бы умереть, если бы могла предположить, что моя смерть может вызвать Ваше сожаление. Разве я достойна Ваших сожалений? Нет, я не хотела бы их пробудить в Вас, я этого боюсь. Глубокое уважение, которое я к Вам испытываю, не позволило бы мне этого сделать…”
Жихарев тоже отчего-то все знает про Авдотью, которую в жизни не видел:
“…была девушкой болезненной и слабой, не могла помышлять о замужестве, нисколько не думала скрывать своего чувства, откровенно и безотчетно отдалась этому чувству и им была сведена в могилу. Любовь умирающей девушки была, может быть, самым трогательным и самым прекрасным из всех эпизодов его жизни”.
Ну, раз он говорит о ней со слов дядюшки, так и резюме, значит, дядюшкино. Не говоря уж о том, что многое в ее письмах представляется перенаверченным из романов (конечно, писаны они по-французски).
Панова
Была у Чаадаева и другая соседка. Панова Екатерина Дмитриевна (урожд. Улыбышева), жила в селе Орево (в нескольких верстах от Алексеевского). 23 года, пять лет замужем, детей нет. Отношения с мужем лишены дружеской близости и теплоты домашнего очага. Делилась с Ч. своим неустройством, жаловалась на изнуряющее бессилие перед каждым днем, а также — на жизнь в целом. Из горькой действительности П. на краткое время уносили лишь поэтические картины сельской местно-сти на закате дня и книги (в том числе философ-ские, напр. Платона).
М.Н.Лонгинов называл ее “молодою, любезной женщиною”, отношения с Ч. “близкой привязанностью” и уточнял: “Они встретились нечаянно. Чаадаев увидел существо, томившееся пустотой окружающей среды, бессознательно понимавшее, что жизнь его чем-то извращена, инстинктивно искавшее выхода из заколдованного круга душившей его среды. Чаадаев не мог не принять участия в этой женщине; он был увлечен непреодолимым желанием подать ей руку помощи, объяснить ей, чего именно ей недоставало, к чему она стремилась невольно, не определяя себе точно цели…”
Между ними потом завяжется переписка, “к которой принадлежит известное письмо Чаадаева, напечатанное через семь лет и наделавшее ему столько хлопот” (М.Н.Лонгинов).
Это произойдет еще не скоро, однако же трудно понять, каким образом г-н Чаадаев мог объяснить этой женщине, чего именно ей недостает. С другой стороны, вступив в непосредственное и близкое общение с женщинами, Tschaad ни в чем не исказил собственной линии жизни, напротив — именно девицы-женщины от общения с ним принимались упорно заниматься философией, если, конечно, не врут.
Надо полагать, что в первобытной пустоте природы Tschaad окончательно ощутил исхождение от него неких флюидов, действующих на благо общего устроения мира. Но вот что любопытно: невзирая на большое количество описаний г-на Чаадаева — от философско-политологических до бытовых, — нигде не найти упоминания вещей, которые были бы ему в радость.
Сбой
По словам Жихарева — видимо, сильно упростившего некий очередной перелом в душе нашего героя, — не ужившись в одной деревне с “теткой-старухой”, Tschaad в этом же году уехал в Москву, где обретался “на разных квартирах, в которых проводил время, окруженный врачами, поминутно лечась, вступая с медиками в нескончаемые словопрения и видаясь только с очень немногими родственниками и братом”.
Первое время он встречается и с Пановыми, также приехавшими в Москву, и даже ссужает их деньгами, несмотря на собственные стесненные обстоятельства.
Тут Ч. наконец соображает (или сказал ему кто), что экзальтация, с которой m-me Панова внимает его поучениям, слишком уж им стилистически не соответствует. Иными словами, в московском обществе поползли слухи. Тут он не находит ничего лучшего, как поговорить с мужем Пановой, которая воспримет сей жест как “жестокое, но справедливое наказание за то презрение, которое я всегда питала к мнению света” (и это странно: почти как Tschaad, выходящий в отставку, чтобы “выказать презрение людям, которые сами всех презирают”, — историю своей жизни в картинках он ей что ли пересказал? Или мода тогда была такая — презирать?).
Панова напишет ему письмо: “Уже давно, милостивый государь, я хотела написать Вам; боязнь быть навязчивой, мысль, что Вы уже не проявляете более никакого интереса к тому, что касается меня, удерживала меня, но наконец я решилась послать Вам еще это письмо; оно, вероятно, будет последним, которое Вы получите от меня… Поверьте, милостивый государь, моим уверениям, что все эти столь различные волнения, которые я не в силах умерить, значительно повлияли на мое здоровье; я была в постоянном волнении и весьма недовольна собою, я должна была казаться Вам весьма часто сумасбродной и экзальтированной… Вашему характеру свойственна большая строгость… я замечала, что за последнее время Вы стали удаляться от моего общества, но я не угадывала причины этого. Слова, сказанные Вами моему мужу, просветили меня на этот счет. Не стану говорить Вам, как я страдала, думая о том мнении, которое Вы могли составить обо мне; это было жестоким, но справедливым наказанием за то презрение, которое я всегда питала к мнению света… Но пора кончить это письмо; я желала бы, чтобы оно достигло своей цели, а именно убедило бы Вас, что я ни в чем не притворялась, что я не думала разыгрывать роли, чтобы заслужить Вашу дружбу…”.
И вот, Чаадаев пишет в ответ Пановой свое знаменитое и историческое Первое философическое письмо.
Свербеев: “Чаадаев поселился в Москве и вскоре, по причинам едва ли кому известным, подверг себя добровольному затворничеству, не видался ни с кем и, нечаянно встречаясь в ежедневных своих прогулках по городу с людьми, самыми ему близкими, явно от них убегал или надвигал себе на лоб шляпу, чтобы его не узнавали.” Это, ко- нечно, слухи, сформировавшие впоследствии штампованную историю.
Мизантропия или ипохондрия тут не при чем. Свидетельствует А.Я.Якушкина, жена декабриста, в письме к мужу от 24 октября 1827 года: “Пьер Чаадаев провел у нас целый вечер. Мне кажется, что он хочет меня обратить. Я нахожу его весьма странным, и подобно всем тем, кто только недавно ударился в набожность, он чрезвычайно экзальтирован и весь пропитан духом святости… Пьер Чаадаев сказал мне, что я говорю только глупости, что слово “счастье” должно быть вычеркнуто из лексикона людей, которые думают и размышляют… если бы ты видел его, то нашел бы его весьма странным. Ежеминутно он за-крывает себе лицо, выпрямляется, не слышит того, что ему говорят, а потом, как бы по вдохновению, начинает говорить”.
Бывший неподалеку С.П.Жихарев (старший) отпишет 6 июля 1829 года к А.И.Тургеневу: “Сидит один взаперти, читая и толкуя по-своему Библию и отцов церкви”. Идея о том, что Дух Времени равен Святому Духу, окончательно располагалась в мозговом лоне Tschaad’a. Интересно, испытывал он от этой мысли трепет или, хотя бы, чувство глубокого удовлетворения?
Выволочка Пушкину
“Мое пламеннейшее желание, друг мой, — видеть вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание. Когда видишь, как тот, кто должен был бы властвовать над умами, сам отдается во власть привычки и рутинам черни, чувствуешь самого себя остановленным в своем движении вперед; говоришь себе, зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня? Это поистине бывает со мной всякий раз, когда я думаю о вас, а думаю я о вас столь часто, что совсем измучился. Не мешайте же мне идти, прошу вас. Если у вас не хватает терпения, чтобы научиться тому, что происходит на белом свете, то погрузитесь в себя и извлеките из вашего собственного существа тот свет, который неизбежно находится во всякой душе, подобной вашей. Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, за-блудившейся на земле… …будьте здоровы, мой друг. Говорю вам, как некогда Магомет говорил своим арабам — о, если бы вы знали!”.
(1829, март-апрель)
Что ж, Tschaad “…предался некоторого рода отчаянию. Человек света и общества по преимуществу сделался одиноким, угрюмым нелюдимом… Уже грозили помешательство и маразм.” — Жихарев.
Да и сам он признается позже графу С.Г.Строганову, что был тогда во власти “тягостного чувства” и, как передают его слова графу Д.В.Давыдову, был близок к сумасшествию, “в припадках которого он посягал на собственную жизнь”.
В таком, собственно, состоянии о России он и рассуждал. Конечно, к моменту окончания письма Tschaad о Пановой уже не думал и адресатке его не отправил.
Окончательная дата и место написания письма “1-го декабря 1829 года, Некрополис”, а начинается оно словами, известными каждому нашему интеллигенту: “Сударыня, именно ваше чистосердечие и ваша искренность нравятся мне более всего, именно их я более всего ценю в вас… откуда эта смута в ваших мыслях, которая вас так волнует и так изнуряет, что, по вашим словам, отразилась даже на вашем здоровье? Ужели она — печальное следствие наших бесед? Вместо мира и успокоения, которое должно было бы принести вам новое чувство, пробужденное в вашем сердце, — оно причинило вам тоску, беспокойство, почти угрызения совести”.
Бог с ней, с Пановой, но все же интересно, кто ж виноват-то в том, что от бесед возникло непредусмотренное чувство? И — если не Пановой, то кому, собственно, все это написано?