ВАРИАЦИИ
Геле Гриневой
ВОЛШЕБНЫЕ
ХОЛМЫ
Василий ГОЛОВАНОВ
О маленьких подземных человечках я впервые услышал на Севере, в 1992 году от В.К.Корепанова, который, три года проработав председателем острова Колгуев, кажется, так и стал считать время, проведенное там, самым романтическим в своей жизни. Однако к Колгуеву ничто “романтическое” никак не применимо, хотя этот мрачный бастион на краю Ледовитого океана, изредка озаряемый зарницами солнца, весь исполнен какою-то грозной поэзией, иногда даже жуткой, — как и всякая разбитая передовая позиция.
По-видимому, мой невнятный, но упрямый интерес к острову, который Вяче-слав Кузьмич носил в своем сердце, а я по непонятным причинам готов был полюбить, со временем и расположил его в мою пользу. Тогда-то он и пообещал дать мне свою толстую ватную куртку, сказав, что мои свитер и штормовка легковаты даже для лета на 69-й параллели.
С лишком убедившись в этом еще в Нарьян-Маре, я не заставил себя ждать и вечером накануне вылета явился к нему домой за курткой. Вячеслав Кузьмич встретил меня спокойной улыбкой и сказал, что куртку (о, черт!) он не успел за-брать у кого-то из родственников, но непременно привезет ее завтра, когда за-едет за мной по дороге в аэропорт. Может быть, он своеобразно испытывал меня, подготавливая к медлительности островного времени, понимая, что моя истеричная московская торопливость — колючка слишком крепкая, чтоб обломить ее сразу, но надеясь по возможности притупить ее при помощи двух-трех таких вот нарочитых промедлений. Куртка, как и обещано было, досталась мне утром, но вечером даже прощальный ужин не лез мне в глотку, все страхи неизвестности сгустились вокруг этой куртки, почему и словам о маленьких подземных человечках я не придал почти никакого значения. Могу судить об этом по записям в дневнике, куда моею рукой вписаны имена нескольких человек, которых Корепанов хорошо знал на Колгуеве и к которым я мог от его имени обратиться, чтобы начать свой путь в неизвестной стране. Цитирую дословно: “Григорий Иванович Ардеев, пекарь, истопник, может многое рассказать; Винукан Нина Васильевна, пенсионерка, знающий человек, рассказчик; Клавдий Иванович Ардеев, бригадир оленеводов. Сказки. Земные люди”. Вот: не “подземные” даже, а “земные” или “земляные” — почерк неразборчив.
И уж тем более в своем тогдашнем настроении не запомнил я, как они называются. Да если б и запомнил, ничего бы не изменилось, потому что я, в общем, посчитал их персонажами ненецких сказок, вроде тех людей-половинок, у которых всего вполовину от нужного — рука только одна, нога тоже одна, один глаз, одно ухо… Ненецкий фольклор богат на такого рода диковины. В тесном пространстве сказки кого только не встретишь: тут и люди, что вверх ногами ходят, и люди голые, и те, что друг на друге стоят, и те, у которых и спереди и сзади по лицу, и мох едящие люди, которые в придачу ко всем своим многочисленным странностям оказываются еще и людо-едами, которые боятся огня и превращаются в обычных людей лишь после того, как их изрежут на куски и оживят вновь. Все это, повторяю, персонажи только одной сказки, записанной Б.М.Житковым на Ямале в 1908 году, а если взять любой мало-мальски представительный фольклорный сборник, то в нем обнаружится столько еще всякой небывальщины, что “подземные жители” не покажутся чем-то из ряда вон выходящим — по крайней мере человеку, который был бы так же несведущ, как я в начале своей северной одиссеи.
Из всей первой поездки на остров более всего врезался мне в память Олень и все, что так или иначе сопутствовало его истории: большой глоток спирта на крыше вездехода и ужасающий рев клацающей гусеницами машины, когда она, по самые фары проваливаясь в болота, разворачивала в глуби толщи сизых, съедобных глин; отвесные подъемы и столь же крутые, дух захватывающие спуски; гигантский, похожий на пиршественный стол великанов, камень на вершине холма и, наконец, олени. Бег тысяч оленей, загнанных в кораль. Коловорот неостановимого движения. Какие-то их женские глаза. Лоскутья красной кожи, свисающие с ободранных рогов, залитые кровью спины…
Вообще кровь, красное.
Красное пиршество, которому стал я свидетелем, когда в считанные мгновения оленей забивают и освежевывают и от того, что еще семь или пять минут назад было носителем самостоятельной жизни, просто отрезают длинные куски теплого, нежного мяса и, выполоскав их хорошенько в свежей крови, скопившейся в разверстой брюшине, с удовольствием отправляют себе в рот, стараясь не уронить ни капли густой пьянящей крови и потому причмокивая и подсасывая ее, лишь по необходимости отирая стекающую по подбородку кровь руками, отчего и лицо, и сами руки скоро становились запекшегося красного цвета…
На красном пиру, несомненно, был и Клавдий Иванович, и я даже подозреваю кто. Это был крепкий старик в малице, с ножом в старинных ножнах с бронзовым узором — один из тех стариков, подобных которым я нигде прежде не видывал… Не было таких и в поселке. Казалось, в тундре живут они, из тундры возникают… Отчасти это было именно так, ибо эти седовласые герои, выступающие среди сопок и стад как посланцы давно забытых времен кочевья, в поселке совершенно терялись, переодевшись в телогрейки и превращаясь в таких же незаметных и пришибленных буднями жителей, как и все окружающие. Один старик всегда приезжал с утра на нартах; вспоминая его сильную, с красивой упряжью упряжку, я понимаю теперь, что иметь таких оленей и держаться с таким достоинством мог только бригадир, Клавдий Иванович. Я снимал его почти в упор и только поражался совершенной естественности и спокойствию, с которыми тот держался перед объективом, видя меня первый раз.
Встретил я тут и Григория Ивановича Ардеева и его хорошо запомнил: потрясающее, прорезанное глубокими морщинами лицо инка; ножны на поясе (бронза); нож, похожий на финский, в сильных руках (на правой бородавка); желтые от табака пальцы, желтые зубы; запомнил его манеру держать папиросу большим и указательным пальцами и пыхать ею, словно трубкой, сделав подряд две-три глубокие затяжки… Как выяснилось через два года, запомнил также и он меня, но тогда, в тундре, мне не к месту показалось выспрашивать его про старину и, в особенности, не то земных, не то земляных человечков. Хотя именно тогда, конечно, упустил я неповторимый случай заставить Григория Ивановича говорить среди большого скопления людей. Вечером, когда в балке зажигалась керосиновая лампа, времени для расспросов было предостаточно, и ничего в них не было бы ни нелепого, ни стыдного: ненцы большие любители разных диковинных историй, а тем более сказанных так красно, как один Григорий Иванович, может, только и умеет. На такой бы рассказ кто-нибудь наверняка бы откликнулся, добавил от себя, что знает или хоть слышал краем уха, — и тогда бы я сразу проник в самую суть вопроса, что с таким трудом усиливался сделать потом.
Но я, увы, ничего еще не знал о ту пору, ничего не понимал, не знал, прежде всего, о чем спрашивать. А потом, Олень, победивший людей, Олень, один из нескольких тысяч избежавший участи жертвы, символом которой стали его заколотые для пира собратья, настолько заполнил мое воображение, что больше я ничего не воспринимал вокруг.
Правда, вернувшись в поселок, я все же сходил к Нине Васильевне Винукан, пенсионерке и рассказчице, но повел себя неправильно: не передал в должном объеме приветствия от Вячеслава Кузьмича, не угостил чаем, не расспросил за жизнь, а вместо этого просто достал диктофон и приготовился записывать. Но отвечала она с такою неохотой и так односложно, что кнопку записи я так и не нажал, посчитав, что разговор того не стоит. “Да”, “нет”, “нет”, “да” — в таком роде складывалась беседа. И когда я, наконец, спросил, правда ли, что на острове бытуют сказания про каких-то земляных людей, Нина Васильевна опять отвечала “да” — и посетовала, какие бессовестные матросы с танкера: ни за что не дают свою цену деньгами, все меняют на водку. И вот опять пришли двое, спрашивают: “Бурки есть?” — “Есть.” — “Две водки.” — “Мне водки не надо, давай, говорю, четыре пороха и денег добавь, они дороже стоят.” — “А нету пороха”.
В общем, от Нины Васильевны ушел я с легким сердцем, убежденный, что немного потерял от того, что разговор наш вышел столь короток.
А ведь рядом была тайна. Причем какая!
Я стоял у самого порога загадки, от которой теперь, пять лет спустя, у меня просто захватывает дух. Но тогда я не видел ни двери, ни, собственно, порога. Хотя разгадка — если таковая вообще возможна — или хотя бы все более полное погружение собственно в загадку, в глубину безответных вопросов, озаряет историю Севера каким-то совершенно новым светом. Если, конечно, речь идет только об истории.
Потому что вполне может статься, что суть дела заключается в гораздо более тонких вещах, которые были прочувст-вованы некоторыми исследователями и даже очерчены в самом общем виде, очень еще далеком от научного описа- ния. Вопрос, правда, в том, можно ли ждать научных результатов там, где собственно научные законы перестают действовать и начинается пространст-во… скажем так: парадоксального опыта?
Вопрос не праздный, когда речь заходит о сииртя, которые, подобно всем другим народцам, пожелавшим исчезнуть с поверхности земли, тихо живут в своих сопках, ведая, как известно, секретами заживления ран и лекарственных трав, а также некоторыми ответвлениями мировой истории, ушедшими, как реки, в подземное русло.
Все было продумано (пожалуй, даже слишком хорошо) накануне, поэтому мой замысел и вывернуло наизнанку. Ему противилось, правда, одно объективное обстоятельство — плотный, холодный туман, низкий, холоднющий туманище, который натянуло с юго-востока, но, думаю, виноват был и я сам, посчитав, что дело, в общем, несложное — достигнуть холмов на той стороне озера и в ночной час позвонить сииртя. Я специально просмотрел заранее местность и все прекрасно понял: стоило вылезти на гребень “нашего”, ближайшего к балку холма и дальше по гребню прямехонько идти к подножию холмов, которые я избрал для совершения своего обряда; на пути была всего одна перемычка — ложбинка между двумя озерами, но дальше — ровная “спина”, казавшаяся мне прямой, как дорога. Я вышел из балка часов около одиннадцати, поднялся на гребень: светило солнце, отбрасывая на склон холма мою неправдоподобно длинную тень. Но в то же время я увидел стену сизого тумана, быстро наступающую на меня и покрывавшую всю землю мраком… Сколько минут было у меня в запасе? Пятнадцать? Двадцать? Я шел на закат, но тьма настигала неумолимо, сырой воздух колом вставал в бронхах. Над озерами впереди средь кочковатой тундры, словно над огромными кипящими котлами, закурился туман. Перед тем как меня накрыла серая пелена, сквозь которую не видно было даже солнца, я заметил, как в белый пар, клубящийся над озером, чуть слышно скользнув по воде, села утка. Через десять минут я окончательно потерял представление, куда идти. Видимость была метров сто, но логичное днем предположение, что нужно просто ориентироваться по самой высокой точке рельефа — если не глазами, то хоть ногами ориентироваться, — не подтвердило себя. В полусфере, очерченной туманом, все точки казались одинаково высоки, и даже выйдя на сухое место нельзя было сказать, куда идти. Уточка крякнула на своем болотце. Озеро, большое. Такого я никогда не видел, однако… Еще одно озерцо слева, болотистая ложбина. Я подобрал палку и воткнул на ближайшей вершине для ориентировки. Пошел вперед, но никаких холмов не обнаружил. Где я? Кругом мгла тумана, незнакомые болота и озера и почти полная тишина. Я спустился по снежнику (откуда взялся снежник?), перешел очень глубокую протоку между двумя озерами и шел вперед, пока снежник был виден сзади, — ничего. Пришлось вернуться. Нашел свою палку, торчащую на вершине. На секунду подумал, не стою ли я, собственно, на холме, к которому стремился, но все же он не мог быть таким плоским. Я пошел по “спине” в обратную, как я надеялся, сторону, пока не увидел впереди вздымающиеся в гуще тумана тяжелые отроги…
Пожалуй, чувство, которое я испытал, сродни было не радости, а жути. Холмы-то я нашел, да двигаясь в противоположную от них сторону. Что-то подобное, кажется, происходило с Алисой в стране чудес, но там вовсю буйствовала математическая фантазия Кэрролла, а тут-то кто вытворяет со мной эти штуки? Я начал подниматься наверх, как вдруг услышал крик, который ни с чем не спутаешь, раз услыхав, — это был крик сокола-сапсана! Сделал еще несколько шагов к вершине: птицы, злобно крича, носились надо мной, и я слышал то самое жуткое “вжиканье” перьев, которое раздается, когда сокол бьет добычу. Нет, человека тронуть они не могли, но пойми и ты меня: была ночь, хоть и белая, я двигался ни с чем не сообразным образом и, в довершение, у самой цели столкнулся с препятствием, которым была неподдельная ярость разбуженных птиц, подтверждавшая, что где-то рядом находится их гнездо… Накинув на голову капюшон, потому что звук ножа, рассекающего воздух, действовал мне на нервы, я стал обходить вершину и тут увидел их. Сомкнутый из едва опушившихся живых телец круг, в который четыре белых птенца сплелись, обнявшись, клювиками внутрь. Я достал колокольчик и позвонил над головой самого крупного птенца. Сокол отозвался в вышине и со страшной скоростью пронесся мимо, имитируя ставку. Несколько раз сфотографировав соколят, я решил их больше не беспокоить и пошел на соседнюю вершинку. Выбрал себе кочку поудобнее, сел и позвонил. Я позвонил тебе, позвонил дочери, брату, всем друзьям, которых помню и люблю, и единственному другу, которого отнял у меня город Нью-Йорк. Позвонил и сииртя. Но сииртя не показывались. Гуси сонно прогоготали вдали, вскрикнула и долго квакала куропатка. Я подождал. Огляделся. Случайно взгляд мой упал на обглоданную утиную гузку… Я сидел на холме, в четырех или пяти местах изрытом свежими песцовыми норами! К тому же из-под ног вдруг хлынул прохладный пряный запах: полынь! Полынь солнца моего, полынь сердца моего, жизни нашей (если только возможен такой вот ботанический экзистенциализм), полынь!
Я понял, где надо оставить колокольчик.
Потом я раскурил сигарету, посмотрел, куда сносит дым, и, сориентировавшись по ветру, стал спускаться в белое молоко внизу. Пространство сразу подкинуло мне озеро, никогда, клянусь, мною не виданное, но теперь мне все равно было, когда и как я доберусь до дому. Я исполнил то, зачем приехал сюда, остальное было неважно. Правда, один раз меня напугало видение огромной горы со снежником на склоне, горы, которой быть здесь не могло, но пока я приходил в себя, гора растворилась, оказавшись лишь массой тумана… Потом я попал в балку с мощным снежником, прорезанным талой водой недели две назад. Теперь на высохшем дне лежал утонувший олененок. Я перешел пять балок, заполненных снегом, ни разу не встретив ни одной из знакомых мне примет, даже палки, которую оставил на той вершинке для ориентировки. Потом вдруг в тумане, не так уж далеко, раздались гулкие удары по железной бочке — сигналы, подаваемые мне сотоварищами. “Слышу-у!” — заорал я через озеро, не зная, долетит ли до них мой крик. В общем, я шел правильно, просто забрал на ветер слишком вправо: он все же не восточный был, а юго-восточный, а я все время старался держаться лицом на ветер…
На следующую ночь я опять сходил к холмам. Колокольчик лежал на месте.
Да, любовь сердца моего, они не пришли и не забрали его, и не оставили взамен нож из синего железа или берестяной туесок с лекарственными травами… Должно быть, я бездарно воспользовался твоим даром и слишком много времени потратил на то, чтобы зафиксировать все, что происходит со мною. Зачем я взял с собою фотоаппарат? Зачем оказались в руке моей ручка и листок бумаги? Зачем я просто не остался здесь на всю ночь, внимая? Московская нетерпеливость все-таки подвела меня… Боже мой, Боже мой, какой жуткий профессиональный детерминизм, какая тупость!
Если бы я просто сидел и ждал, я увидел бы их. Они были совсем близко, поверь. Совсем близко. То, что разделяло нас, было тоньше бумаги — и все же оно оказалось непроницаемым. Должно быть, я так и не смог до конца поверить в эту встречу. Потому и отвлекался на разную ерунду. Но того, что я пережил в эту ночь, такого удивления и такого непонятного счастья я не переживал дотоле никогда…
Много дней спустя, в Москве, ты, вы-слушав мой рассказ, неожиданно спросила:
— Так ты говоришь, видел озера, кипящие как котлы? Видел утку, севшую на воду, сокола, дыры в земле?
— Ну конечно… Да я сидел на песцовой норе!
— На песцовой норе? (Ты рассмеялась.) Да ты в самом деле не представляешь, где ты был…
Наверно, и в самом деле не представляю.