Данила Давыдов
СХЕМА ЛИНИЙ МОСКОВСКОГО МЕТРОПОЛИТЕНА
Описание путешествия
Утром лил дождь сквозь растворяющуюся в серости темноту, никого еще почти не было на улице, фонари горели, будто неуместные предметы на письменном столе. В голове вышедшего из дому человека играла музыка, ноги тонули в лужах, дипломат оттягивал руку. Человек шел с закрытыми глазами, собираясь доглядеть постоянные сны, даже не шел, а бежал, но это не важно под дождем. Уже недолго. Раковина подземного перехода безоговорочно приняла его в себя. Он был лишен попутчиков, кроме кого-то в черном и кого-то в светлом. Метро еще не открылось, но вот уже открылось, они вошли, и каждый продемонстрировал проездной билет. Первый этим утром поезд казался лишенным окраски, будто туман перенесся сверху вниз, оттуда сюда, и здесь бесцветно расцвел, заполнил собой пространство и сознание. Человек сел в углу, напротив схемы, заснул, и проснулся, и заснул окончательно. Потом заболела спина. Не открывая глаз, он выпрямился, выгнулся назад, почувствовал телом стенку вагона, неожиданно теплую, неопределенно мягкую. Ощутив локальное удовлетворение, он погрузился вновь в дрему, представляя себе жесткое течение, имеющее неясную, но внушающую доверие цель. Потом он какое-то время ничего не смел представить, лишь изредка отмечал лишенные смыслового наполнения обрывки человеческой речи, почти всегда — обыкновенный и правильный женский голос. Два раза его легонько толкали; это никак не отразилось на внутреннем настроении, что же оно такое, хотелось бы знать. Он весь раздвоился, одна половина задавала вопросы, не подразумевающие возможность ответа, другая отвечала, не касаясь ни одного из заданных вопросов. Может быть, это длилось долго, поезд несколько раз останавливался в тоннеле, издавал звуки, продолжал путь. Единожды толчок был слишком сильным, человек пробудился, истерически открыл глаза, не желая, наверное, ничего видеть, но узрел красочную многоножку, распластанную на целлюлозной плоскости. Где я, хотел получить ответ, но тут же забыл, запоздало прореагировав на внешний раздражитель, оставшийся в прошлом. В тот момент, когда записанный на пленку женский голос, а где теперь та женщина, произнес название остановки, человек безнадежно заснул. Руки сами собой сложились на дипломате, дипломат на коленях, твердость его оставляла надеяться на дальнейшее помягчение. Человек в поезде, засыпая, лишается последних признаков личности, он даже перестает дышать. Если случится долгожданная авария, спасутся не нищие духом, но спящие телом: если кислород вступит в непреднамеренную реакцию с водородом — лишь они не почувствуют ничего.
Следующая станция — Улица Подбельского, проникло под веки, конечная. Пути назад нет, кроме пути все туда же. Незаметным для себя способом он оказался на платформе; поезд, прижав хвост, скрылся в нору. Очень хорошо с вашей стороны, сказал человек, зачем я здесь очутился и куда мне нужно ехать. Видимо, я проспал свою остановку. Простите, обратился он к ускользающей девушке, но та не простила. Я действительно все забыл. Было что-то около семи, он по-смотрел на табло и узнал с точностью до секунды — сомнительной как факт, несомненной как звено в цепи фактов. Почему-то на платформе было не слишком много народу, ага, решил он, еще рано. Я, скорее всего, давно опоздал туда, куда направлялся, но это не беда, беда, что реальность опаздывает ко мне, я не могу найти с ней встречи. Сверху проносятся романтические трамваи, они стремятся в рай, в Сокольники, на Лосиный Остров. Никто их не понимает, все прячутся внизу от звуков, создаваемых вещами, но здесь тоже вещи, они воняют. Он сморщился. Ничем не пахло, однако был определенный шанс, что запахнет. Два возвышенного вида мента обходили подведомственную им часть плоскости, четко отделяя шаг от другого шага. У меня нет дома, он потерян, и мне некуда ехать. Помню несколько мелодий, слышанных в детстве. Помню, что знаю три иностранных языка, но не помню ни единого иностранного слова. Здесь довольно светло, он огляделся по сторонам, станция понравилась ему своей завершенностью. Это был достойный своего звания архитектор. Человек поклонился на все стороны. Блистательные менты с подозрением посмотрели на него. Кто ты, задай вопрос себе, поковыряй метафизическим мизинцем в носу сознания. Через минуту его уже раздражала постановка вопроса. Не человека спрашивать надо, а сведения. Устроился на лавке, вскрыл дипломат, предпринял исследование, и никто ему не был свидетелем, но все — обвинителями и защитниками. Множество ни о чем не говорящих документов, зонт в пакетике, несколько фотографий: вода, камни, солнце светит. Он нашел паспорт и узнал, как его зовут, когда он родился и где дом его. Счастье в руках лучше идеала. Ему представилось длительное возвращение, непременный сон в вагоне и новое забвение. Термос с жидкостью, булочка, книга: М.Д.Фостер, “Мыловарня в Стратфорте”, библиотека “ИЛ”, сокр. пер. с англ. яз. С.Я.Гольденштейна, М., 1990. Впервые, рассуждает предисловие, наш читатель имеет редкое счастье познакомиться. Что вы здесь делаете, это спросил мент, подошедший и наблюдавший. Ищу себя, ответил он и закрыл книжку. Не надо так говорить, мент поморщился, будто зуб взбунтовался в очередной раз. Пообещал, не буду больше. Мент отечески покачал пальцем и отошел к своему напарнику. Они шептались продолжительное время, пытаясь, видимо, измыслить ласковую кару, но не сумели. Не подскажете ли, любезные, человек возвысил голос, с треском закрывая переполненный дипломат, как достичь мне цели, доеду ли я без пересадки. Мент опять поморщился, напарник демонстративно зевнул и отвернулся, делая вид, что все ему пофигу в жизни сей. Я к вам обращаюсь, господа, еще громче, отдаленная старушка с испугом оглянулась, какие же вы служители подземного правопорядка, если ответ дать не умеете. Брезгливый мент, поигрывая дубинкой, обратился к напарнику: а что, брат Константинов, никаких законов касательно этого доселе не существует? Названный Константиновым безнадежно и одновременно виновато покачал головой. Господа, человек казался возмущенным, спросонку быть может, вам задан вопрос, не стойте, как истуканы. Но безрезультатно, некоторые точки Ойкумены склонны поглощать волевую энергию индивидуума, попавшего в ненавязчивый плен, там ничего не происходит, поскольку ничего не может произойти, ноги скользят там, глазам не на чем остановиться. Человек что-то понял, встал с лавки и пошел в другой конец зала. Оба мента лениво посмотрели ему вслед. Мне нужна схема, думал человек, стоя на краю платформы в ожидании поезда, она нужна мне в полное распоряжение, кому какая разница, что я с ней буду делать. Вдруг — сложу журавлика и оставлю у памятника русскому поэту. Кстати говоря, воскликнул он вслух, кто-то опять оглянулся, вообще на него уже смотрели здесь как на ненормального, мне нужно на Пушкинскую, чутье подсказывает мне, нужно туда, чутье — это внутренний орган такой, интимный и сокровенный. Раздался идиотский атональный набор звуков, долженствующий, по идее убогих устроителей, символизировать проникновение потенциального бытия в бытие абсолютное. Понабежавший народ, за полчаса или сорок минут как их стало много, заполнил вагоны, но еще стояли, раздумывали о природе движения, дегустировали электричество. Все разместились соответственно предопределению. Он заметил, и с каждой минутой росла уверенность в правильности наблюдений, вагон метро — иерархическая структура, даже стоячие места неравноценны, не говоря о сидячих. Надобно, подумалось, уступать места пенсионерам и др., разумеется, в зоне благих намерений, не только сидячие, но, например, дающие шанс прислониться спиной к аппендиксу сидения, металлической кривой, иногда — дугообразной, иногда — вьющейся, словно змея; мой тотем, неожиданно вспомнив, с удовольствием отметил он. Места в углу сидения драгоценней срединных, они дают возможность лицезреть попутные остановки. Им была занята аристократическая ложа в этот раз; славный уголок, зрак направлен к входящим-выходящим пассажирам.
Преображенская площадь, объявила бывшая женщина. Человек достал платок из кармана, высморкался, аккуратно сложил сопливую тряпочку и упрятал в прежний тайник. Пронеслась Яуза, подлинная река, несущая в себе элементы прошлого, вновь наступил тоннель, показавшийся вдруг почему-то уютным и домашним. После Сокольников ему взгрустнулось; увы, думал сквозь тайные слезы, где они, путевые обходчики минувших эпох, где их керосиновые фонарики и шелудивые песики. Агорафобическая темнота не даст вам прохода, милые мои мертвецы, иные профессии остаются сверху, здесь только крысы, скрывающиеся от внутреннего преследователя, и еще насекомые, где же без них, как же без них. На Красносельской в вагон вошел карлик, зачем-то учтиво поклонился всем и уставился в схему. О, сказал он вскоре, наконец я когда-нибудь в этой жизни смогу побывать в Останкино. Мне так нравится обман зрения, фаллический штык, выдающий желаемое за действительное, выдаваемый за туристическую досто-примечательность, но мы-то знаем эти достопримечательности! И заговорщически подмигнул невинной в таких делах девице, та покраснела и перешла в другой конец вагона. Карлик сел напротив человека, якобы углубившегося в роман Фостера. Разворот скрывал от человека почти всего карлика, только ножки неуместно болтались, будто не уместились в книжный формат. Карлик тихонько запел, неожиданно вполне сносно, мелодия не угадывалась, слова не под-давались идентификации. Это романс, вдруг сказал карлик, прервав пение, Утро туманное, утро седое. На Комсомольской он выскочил, создав в вагоне сквозняк, а это влечет воспаление легких и Бог еще знает что. Никто не обращал внимания на происходящее вокруг, все были погружены в эмпирическую приблизительность и царствовали над своим восприятием, как узурпаторы в меховых шапках. Красные Ворота, Чистые Пруды миновали, словно картинки в руках услужливого ассистента, наступила Лубянка, он бездумно выскочил на платформу и лишь через несколько секунд после отбытия поезда возблагодарил собственный автоматизм. Люди не смотрели под ноги и все время спотыкались. Он последовал их примеру, споткнулся, уронил дипломат, но успел подхватить, пока тот не достиг гранита, отошел в сторону, задумался, убеждая самого себя, что отдыхает после резких движений, невольно, к вящему стыду, совершенных. Никто не догадывался, в какой прострации находится человек, подпирающий стенку. Все убегали. Некоторые из убегающих внезапно вздрагивали и резко останавливались. Могло показаться, будто они собирались развязавшийся узелок на ботинке восстановить, но нет. То наступал кризис, совершенно естественный для слабого человеческого организма, посему — неконтролируемый. В редкие моменты, когда слишком много людей проницались внутренней дрожью одновременно и друг близ друга, критическая масса человеческих масс и энергий вынуждала мироустройство спешно реагировать на происходящее; что-то екало в сердце каждого, и пассажиры продолжали привычный путь. Но забвение, мать порядка, не касалось мышц, нейронов, нервов, гормонов и пр. — всего подлинного, что есть под кожей. Личность менялась, не замечая собственного изменения. Один лишь прижавшийся к стене ничего не забывал, потому что ничего не помнил, он не стоял уже, а шел, вернее, спускался вниз, на станцию Кузнецкий Мост, и она показалась ему прекрасной, и люди как бы преобразились. Он прислушивался к случайным обрывкам разговоров, доносившимся до его заинтересованных ушей. Его тянуло обратиться к кому-нибудь с утренним приветствием. Замысловатые студентки обходили его стороной, вектор их очевиден: Архитектурный институт, под мышкой у каждой — тубус, внутри прожекты будущего, что ожидает нас уже завтра, а то и сегодня, к вечеру. Одинаковые мужчины смотрели каждый в свою точку, а в уме, очевидно, чинили карандаш или поднимали телефонную трубку со словами: алло, вас не слышно. Человек дышал полной грудью. Подошел поезд. Пролет миновали очень быстро, человека вытолкнули на подземную свободу, и он немедля потерял всякое чувство безопасности. Где голова? — почти что возопил он, тут же обнаружив голову, там, где ей и положено, на плечах, а за ними оказался до боли и тошноты традиционный мрамор, похожий на гранулированное движение, то есть движение, не думающее о других, но лишь о результате собственного стремления, ограниченного во времени и пространстве. Несколько тинейджеров наиглупейшего вида оккупировали угодья мертвого поэта; человек, боязливо поглядывая на племя младое незнакомое, — а нужно ли знакомиться с пустотой? — примостился у головы так, чтобы просматривались все возможные подступы к месту встречи, вынул из дипломата фостеровский роман, раскрыл посередине, начал читать, впервые осознавая связь одних знаков с другими, других с третьими. Толпа нарастает, в полную механическую мощность разворачивается ранний час. Тинейджеры затеяли игру, но он не мог ни понять правил, ни вычленить саму игру из шелухи параллельных действий. У Фостера в этот момент случилась цифирка, отделяющая главу от главы. Пушкин смотрел на происходящее каменными глазами, словно пламенный гость. Хороший переводчик, подумал человек, надеясь на интеллектуализм как на ширму духа. Продираясь сквозь шекспировско-сервантесовский и т.п. суп, он вычленял отдельные фразы, которые долго потом лежали в сетке памяти, в равнодушном плену, составляя беззащитный узор, ласка и внимание нужны им, шепот на сомнительное ушко, поглаживание по голове тотальной ладонью. Но человека надули, никто не пришел. Это требует опровержения, кто-нибудь приходил наверняка, но куда, ко-гда — частные случаи не смеют торжествовать в тепленьком воздухе метрополитена, вот бежит ветерок, я за ним, говорит человек.
По переходу на Чеховскую; Фостер убран в дипломат для безопасности, спящие вокруг просыпаются, служба ждет самоотдачи. Я помню, оправдывается он, есть несколько красивых мест под землей, я всегда мечтал побывать там, думал, представится повод, но он не представлялся, происходило то да се, что угодно, кроме счастья, кроме несчастья. Только бы умы не преисполнились злобы и не пустили бы сюда воду из всех коммуникаций, как это случилось однажды, если верить смутным воспоминаниям. Он поехал в сторону Пражской, будучи уверенным, что там кто-нибудь да живет. Условное время приближалось часам к девяти; пассажиры заполняли чужие владенья, и он, как и все, не исключая сидящих, был колесован, четвертован и распят, висел над неустойчивым полом, удерживаемый исключительно локтями и прочими выступами соседствующих тел. Он заметил, что, вопреки надеждам давно прошедшей стороной человеческой мысли, всеобщее проникновение ничего не порождает, здесь не было Мировой Души, только фрагменты мозаики и еще несколько невидимых демонов сопротивления, растворенных в плывущей во все стороны системе координат. На Боровицкой часть народа схлынула, он смог выпрямиться, насколько возможно, уцепился за бесстыдно блестящий поручень и зачем-то закрыл глаза, но не уснул, хотя умел спать стоя, он не собирался снова засыпать, это успеется, подумал он и представил весь путь до сего момента, и после, и неизвестно когда — просто нарисовал с той стороны зрения пунктирное чудовище, но не устрашился, а возрадовался. Полянка, сказал голос. Если в поезде четное число пассажиров, я выйду на Серпуховской, решил он. Однако люди не поддавались подсчету; он плюнул и вышел на Серпуховской без всякого нумерологического оправдания, ему было нужно постичь Кольцо, да, единственный круг на воде и под землей, за ним ничего не следует, это очень тоскливо.
Переход совершился незаметно, он думал о чем-то мимолетном, недостойном внятного произнесения. Нервные женщины за его спиной громко переговаривались; ему показалось, что вскоре над головой его пролетят злые птицы, омрачая тенями движение лестницы-чудесницы, так сказала бабушка внуку двумя ступенями выше. Вот они уже на большой земле. Он мгновенно преодолел остававшееся незначительное расстояние, вступил вслед за ними, побежал, не желая слышать разговоров о том, что поддается замене, о том, чему не быть, чему миновать. Громкие женщины, оказалось, их было четыре, несли тюки, неотступно следовали за ним, как он ни увеличивал скорость. Добрынинская превратилась из красного пятна в безупречно воссозданную пещеру, но потом он усилием воли забыл безумные ассоциации и пересечения, погубив подземные водопады, истребив карст. Женщин не было видно, они растворились. Человек, чуть помедлив, направился в сторону ПАВЕЛЕЦКОЙ и т. д. Вопреки ожиданию, ему удалось сесть, народу было много, но не слишком, не сравнить с пролетом ЧЕХОВСКАЯ-БОРОВИЦКАЯ. По вагону прошел цыганский мальчик, лет шести, убийственно играя на гармошке и требуя подаяния; останавливался перед каждым пассажиром, вынуждая того поделиться греховными по преимуществу доходами, засовывал купюру в карман и бесцеремонно благодарил. Сразу же после Павелецкой, следом за первым, по вагону прошел еще один цыганенок с гармошкой, примерно того же возраста, однако этот играл исключительно для собственного удовлетворения. Суставы поезда дребезжали сильнее обычного; хотелось кого-то в чем-то подозревать, но повод никак не находился, выбор был слишком велик. Напротив сидел юноша патологического вида, альбинос, с плеером в ушах. Человек, судя по всему, смотрел на альбиноса слишком пристально, ибо тот сначала занервничал, а вскоре пересел в другой конец вагона. Проехали Таганскую, цыганенок перешел на ней из вагона в вагон, альбинос незаметно выскользнул, следующая станция — Курская, объявил хриплый мужской голос, и многие встрепенулись. Человек ни на что более не реагировал. Странным образом погрузившись в лишенное осмысленности равновесие, он в очередной раз задремал; теперь поезд будет возить его по кругу, пока не устанет. Эта дрема не оказалась глубокой, он то и дело открывал глаза, видел сменяющиеся лица напротив, равнодушно зевал и продолжал свой скромный сон. В какой-то момент, когда поезд встряхнуло слишком сильно, он подумал, что началось нечто непредсказуемое, в сонном сознании космос путается с хаосом, к тому же поезд встал, отключился свет, и кое-кто уже был морально готов к панике. Прошу соблюдать спокойствие, разнеслось по вагону, будто глас с небес, и все действительно успокоились, более того — успокоилось все, что находилось в зоне действия божественного голоса. Простите, не подскажете ли вы, сколько сейчас времени, обратился сонный человек к соседу, мужчине, пожилому и солидному в темноте. Разве не видите, что света нет, часы скрыты тьмою. Простите меня, пробормотал человек, я спал и еще вот не вполне проснулся. Ничего страшного, лишь бы поскорей отправились, я, честно говоря, спешу, мне не хочется опаздывать. Я понимаю вас, время — единственная ценность, не так ли? Вы проницательны. Спать расхотелось окончательно, ему было противно представить себя посапывающим на сидении, в вагоне метро, ведь неясно, что над головой, какие замыслы кто там вынашивает. Граждане пассажиры, голос казался воплощенной уверенностью, ничего с вами не случится, все вы останетесь в целости-сохранности. Сейчас тронемся. Потерпите чуток, братья и сестры, техническая неполадка, устраним — и поедем. В вагоне было необыкновенно душно, кто-то уже начал задыхаться, а вот и первый обморок, он посмотрел на женщину, которая распласталась на коленях обескураженных соседей, потом сползла на пол, некто в плаще поднял ее и усадил на место, это происходило в полутьме, оставляло впечатление неловкости, многие отвернулись, не желая участвовать в подобном хотя бы только и созерцанием. Состав отправится через пять минут, торжественно или даже торжествующе произнес голос. Большая часть пассажиров смотрела на динамик как на источник успокоения, черпала силу воли, всматриваясь и вслушиваясь, однако в этой маленькой коробочке нельзя было бы найти ничего стоящего, развороти ее кто на мелкие кусочки. Примерно через четверть часа зажегся свет, поезд вздрогнул, но остался стоять. Впрочем, задыхающиеся приободрились, отчаявшиеся освободили головы от рук, их обхвативших, проснулись засыпающие. Поезд вздрогнул еще раз, немного откатился назад и, покачиваясь, со скрипом тронулся, двигаясь до безумия медленно. Несколько раз он останавливался, словно раздумывая, правильное ли направление избрал, но это уже никого не пугало, воздух в вагоне посвежел, удушье отменилось. Голос более не проявлял себя, очевидно, его великолепный мифический владелец был занят более важной работой, нежели односторонняя болтовня с одушевленной начинкой транспортного средства, попавшего в западню.
Убежденный московский обитатель, двадцатилетний Данила Давыдов
не видит принципиальной разницы
между городом и текстом.
Это позволяет ему считать текст,
в первую очередь,
элементом жизнетворчества.