Ю
ИЛИ ТОПОГРАФИЯ
ВЕНИ ЕРОФЕЕВА
ДМИТРИЙ ЗАМЯТИН
…И мы видели там все страхи
близкия смерти.
Василий Тредиаковский.
Тилемахида
Стойкость. Я не хочу развиваться
определенным образом,
я хочу в другое место,
в действительности это то самое
“стремление-к-другой-звезде”,
но мне было бы достаточно стоять
вплотную около самого себя,
мне было бы достаточно, если бы место,
на котором я стою, я мог
воспринимать как другое место.
Франц Кафка.
Дневники
Основная цель
изучения военной топографии
— научиться правильно
оценивать местность
(по карте, аэрофотоснимку)
в стрелковом
и в тактическом отношениях.
Полковник Д.Шебалин.
Военная топография
1.
Письмо “Москвы — Петушков” растягивается звуком “Ю” — блаженным, вытягивающим в трубочку губы; он звучит сосуще-юродивым, слизисто-влажным кликом довольного младенца, выстраивая письмо в одну линию, делая его осязаемо-плотным, телесным. Окружающие письмо по мере его растяжения поля невидимости сжимают, стискивают его, и, теряя связь со звуком, с голосом, оно перестает постепенно читаться; оно перестает, еще дописываемое, восприниматься синоптически, — и безмолвие душит письмо, разрывая его цифрами.
2.
Письмо Венедикта Ерофеева топо-графично. “Москва — Петушки” — это движение по одной линии, желательно прямой, подобно тому, как пьяный, передвигаясь, очень целенаправленно, сознательно ищет кратчайший путь; это попытка письменного измерения расстояний по мысленной и мыслимой письмом поверхности; иначе: проложить наиболее экономный путь, свести на нет погрешность речевых ходов. Это топография, которая должна описать без остатка все пространство речи, и естественная протяженность письма должна заполнить речевые пробелы, пустоты, умолчания, не восстановимые иным способом до- и послеречевые состояния. Происходит, по сути, уничтожение речевых ландшафтов (все герои, действующие лица поэмы, говорят как бы от лица Ерофеева, их речь пред-ставлена им, это одно лицо), — уничтожение и одновременно попытка сохранить, запечатлеть их письменно: в-печатляюще. Однако письмо автора не непрерывно; это даже не отсутствие связного повествования, а просто физические разрывы письма, письменно-смыслового покрова — в точках, где следуют названия очередных перегонов по ходу движения электрички:
“Да! Где это мы сейчас едем?..
Кусково! Мы чешем без остановки через Кусково! По такому случаю следовало бы мне еще раз выпить, но я лучше сначала вам расскажу
КУСКОВО — НОВОГИРЕЕВО
а уж потом пойду и выпью.”
Видимая письменно речь, записанный рассказ движимы письмом, но само письмо, изображая речь, выступая голо-граммой речи, вынуждено обозначать ее непрерывный характер прерывностью, смещениями своего хода.
Физически непрерывное, неостановимое прямое движение здесь невозможно, ибо оно постоянно задерживается оценкой, приблизительной и неточной, “на глаз”, самой возможности прямого пути. Произведение “прямолинейного” письма, “Москва — Петушки” представляет собой определенную последовательность попыток поступательного движения в одну сторону. Но движение по прямой и движение в сторону — не одно и то же. Двигающийся по прямой, стараясь двигаться кратчайшим путем, перестает постепенно оценивать расстояния, расстояния исчезают, пространство “сглатывается”; он перестает постепенно различать стороны пути, эти стороны “слипаются”, становятся одной-единой стороной, движение в которую и к которой делает ненужным, бесполезным его внешнюю целенаправленность. Разрывы ерофеевского письма показывают сплошной, непрерывный характер его письменности, под покровом которой погребаются крики, вопли, страшные и жалкие стенания, письмом становящиеся беззвучными и зримыми. Движение в одну сторону — это разрастающаяся, угрожающая, всепоглощающая, слепая письменность, которая угрожает, собственно, и самому чтению, разрывая, фрагментируя его, — читать становится больно. Читать становится больно, когда рассказчиком-пишущим потеряно направление движения, путь перестал быть ясным, и Веничка мечется по пустой электричке, а за окнами ночь. Путь в Петушки, начатый на Курском вокзале, так или иначе должен закончиться там же — движение, мыслимое строго последовательным, становится само-движением, движением только в представлении, движением представления, движением в разные стороны; оно разрывает самого автора в отчаянной попытке доехать до места, “где не умолкают птицы, ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин”, где его ждут “рыжие ресницы, опущенные ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы. А после перрона — зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и судороги”, — и, наконец, движение превращается в одно-стороннее, совокупно прямое-обратное, прямообратное, “прямабратное”: Москва — Петушки не путь, а сторона, внутри которой движется-пишет, живет-пьет, перестав измерять свой путь, соблюдать его прямоту (лучше, быть может, прямизну — размысливающую, пронизывающую собственное значение, тогда как прямота течет-отекает-движется по поверхности смысла, по смыслу, застывая им), Веня; внутри которой он едет в электричке — или она едет с ним; это целая и безысходная местность, которая неотвратимо становится одним и тем же “заколдованным” местом, это место-местность уже неотделимо от него самого, и движение Вени становится, по сути, пред-ставлением движения, письменностью.
Путь-сторона Венички без-мерна, понятие протяженности теряется, и Веня уже не едет в электричке, не путешествует в Петушки (Петушки невозможны, недостижимы без Москвы), а просто шествует неумолимо навстречу собственной боли. Читатель испытывает смятение вместе с автором-героем-рассказчиком; читатель находится в месте пишущего-рассказывающего, в положении пишущего вместе с ним, с Веней, но находящегося все время на одном месте в чтении, не двигаясь, простаивая в чтении, читая и не читая, читая — не читая. Теряя неудержимо присущую им мерность, письмо и чтение движутся уже в противоположных направлениях, и метрика сохраняющихся к концу рассказа остановок электрички и указаний мест, “эк-фразис битв и местностей”, приводит читателя в еще большую растерянность; читая, он теряет при этом направление чтения, расходящегося с последовательностью самого письма.
Обнинск