С самого утра началось. Прохожий у метро остановился, пытался закурить, был неосторожен. Ветер все время срывал огонек со спички, а — то ли с перепою, то ли от нервов — прикрыть не догадывался долго. Потом весь сжался, догадался наконец-то, и все так быстро произошло. Сгорел он, только одежда осталась коробом стоять, а потом с грохотом рухнула. “Был бы в сапогах — так бы и остался стоя, а тут ботинки — у брючин сцепления никакого, вот и упал, как дерево,” — подумал Петр, а из брючин — пепел ручейками рассосался по снегу, по снегу и исчез; только и пользы, что ходить по скользоте легче стало — зола все-таки. Стали прохожие собираться, смотрят — сгорел весь, даже пепла уже толком не собрать, кто-то в милицию побежал звонить. Слева в толпе — про скрытую энергетику, справа — про запой и водку, а Петя потрогал затвердевший матерчатый кожух, сказал, что, мол, орехи, они завсегда так — скорлупа если твердая, то внутри — почти точно — пусто, и думать начал, почему одежда задубела. “Наверное, у них сначала кровь вся вытекает, засыхает тут же, а что высохнуть не успело — морозом прихватило — и ага.”
В ботинках, верно, осталось, что родственникам снести, их сразу накрыли газеткой, кирпичом от ветра придавили, но Петр видел, что зола сочится еще, через шнурочные дырочки, что ли, а говорить — лень. Потом милиция приехала, взяли одежду, заломали рукава, чтобы влезло в воронок, ботинки тоже взяли и уехали. Бабка охнула сбоку, заковыляла дальше; Петр подумал, подумал, не понял, чего расстраиваться-то — так все хорошо и чисто произошло; оглянулся вокруг — смотрит — пачка сигарет лежит в стороне, синяя, раскрытая, как с желтыми зубами. “Точно, — подумал Петя, — он ее как-то в руках ухитрялся держать, вот она и выпала, сам он, как труха, рассыпался, пальцы тоже, и все.” Подобрал пачку, пошел в метро — вроде на работу опаздывает, первый день после отпуска. В переходе все размышлял, зачем взял, не курит ведь, но не класть же обратно, не помешает. Достал из кармана “единый”, еще удивился, что по размеру на пачку похож, показал мужику на входе, только потом опомнился, вернулся, спросил про бабушку, бабушка все время тут стояла. Выяснилось, что ушла на пенсию, Петр расстроился страшно, залез в поезд и стал вспоминать ее, и как она ему головой кивала, и какая аккуратная была. “Вот надо же, привык я к бабушке, она вроде мне как родная стала, может, я ее и полюбил даже”.
Классический дебют должен переходить в ничейную раскладку. Семен с Кириллычем для начала схлестнулись на вечном вопросе о невинно убиенном царевиче Дмитрии Углицком. Семен, ненавидящий царизм, раз за разом бросал восьмилетнего отрока в приступ эпилепсии, да на ножичек, Кириллыч противостоял, выстраивая милые его сердцу интриги до самой златоглавой столицы, и при помощи Битяговских кромсал мальчишеское горло от уха до уха.
Пили сидя на ящиках из-под яблок, молча, как всегда.Семен, более свободный, иногда ходил проверить давление в котлах, Кириллыч в это время вплетал в затейливую аферу Марию Нагую, Бориса Годунова и строгого следователя Шуйского. Шуйcкий, правда, был ненадежен — сам не знал, чего ему надо и в любой момент был готов поверить Семену с дурацким самоубийством.
“Ну пойми же, — внушал Кириллыч через века, — я сам видел, как они его резали.”
Возвращался Семен, и продолжали пить. Историю оставили нераспу- танной, уже совместно, как в особо сложных делах, напустив туману.
— Пар нормальный? — спрашивал Кириллыч, хотя мог просто повелеть ему быть нормальным или, на худой конец, узнать, не спрашивая и не вставая с места, но считал это делом презренным и мелким для себя.
— Нормальный, — отвечал Семен, соблюдая этикет и храня профессиональное достоинство.
Заново прикладывались. В углу было еще много, потом можно отнести посуду.
Завязав на истории окончательно, даже чокнулись, звон стекла породил в Семене очередную идею, и он сотворил из кучи песка клона, которого отправил по городу с неясной еще целью, теплилось слабенькое ожидание, что сюжет выйдет позже, но Кириллыч испепелил творение Семена, за что пришлось немедленно принять. Потом украли у американцев (еще тогда, в сорок пятом) атомную бомбу, подумали, что делать с ней опреде-ленно нечего, и вернули на место — случайно получилось единство по- мыслов, так изредка происходило, но говорило о полном истощении.
Профессор Батогов сидел в архиве третий день и пытался понять.
С детства у Ивана Филипповича было отвращение к мудростям типа “рано вставать — рано в кровать”. Полная бессмыслица скрипящей доской распирала его осушенные долгой работой мозги и мешала соображать. Сейчас в голове сидело что-то хрестоматийное, вроде “Каждому воздашеся по делам его”, хоть и не совсем понятное, но столь же омерзительное по скрипу.
С самого утра профессору казалось, что он набрел на какое-то доказательство давно мучившей его проблемы, но поленился записать, теперь же, перечитывая хронику на месте “…И в этой короткой жизни он устроил себе потеху, а для своей будущей жизни знамение вечного своего жилища…”, он думал, что же могло ему придти в голову при чтении этой фразы. Но прошлое вновь закрылось туманом. “Ах, как бессмысленно все, как все бессмысленно и пошло!” — профессор ходил по комнате широкими шагами от полки к полке. “Нет ничего хуже!” Отбросив какую-то рукопись шестнадцатого века, Иван Филиппович пошел обедать.
Петр пришел, когда уже были хорошие. По крайней мере, две уже вы- жрали и сидели на ящиках, пялясь друг другу в бессмысленные глаза.
Петр прогулялся по подвалу, проверил пар, как всегда нормальный — привыкал к рабочему месту после долгой отлучки. Артерии центрального отопления пронзали пространство подвала с тихим дрожанием и утробным теплом, в дальнем углу асбестовым куском бился котел, как сердце великана. Только сзади, у Семена и Кириллыча, было достаточнo светло, будто они сидели в гигантском глазу, окошко под самым потолком и лампа дневного света обливали их лучистыми потоками.
Семен без особого труда вскрыл черепную коробку Петра и отпил оттуда, уступил Кириллычу. Острое наслаждение свежим током ударило в виски и сняло усталость. Кириллыч пил долго, не отрываясь — уже старел, ему нужно было все больше и больше. Семен даже отстранил его — иначе ничего не осталось бы. Кириллыч утер губы, стряхнул с тыльной стороны ладони тепло чужого мозга и успокоился, закрыв глаза.
Петр почесал в затылке, алкоголики не пошевельнулись, только Кириллыч сидел теперь с закрытыми глазами. “Ну, друзья, меня-то возьмете?” Третий ящик приполз из угла как-то сам собой. Петр сел, взял стакан и выпил.
Можно было играть дальше, без пробуксовок. Неназойливые рассуждения Петра растворялись, распадаясь на разноименно заряженные ионы, и теряли окраску, выделяя тепло и свет. Примитивная пища всегда усваивается легче.
Для разминки Семен оживил одежду клона, которую ошалевшие милиционеры свалили на пол посреди камеры в районном отделении милиции. Панцирь, до сих пор лежавший на спине и смотревший пустым капюшоном в потолок, теперь бунтовал, бил рукавами и босыми брючинами в дверь, это было видно через глазок. Майор, прибывший на место происшествия, не испугался (ну просто не понял, что произошло) и, как настоящий рубака, принял решение с ходу, по-суворовски внезапно. По его приказу дверь отперли, и майор сам три раза стрельнул в спину уходящему призраку, одежда продырявилась с грохотом кровельной жести, но даже не оглянулась посмотреть, не вскрикнула, засияв тремя дырочками, удалилась навсегда.
Майор, ведомый неизвестной силой, сдвинул пистолетом фуражку на затылок, задул дымок, слабо тянущийся из ствола, и незнакомым голосом сказал: “Ушел, сволочь!”
“Красиво получилось!” — Семен расслабился, перемешивая в голове цветные пространства.
Стрелки курантов ножницами смыкались к полудню.
Царевич Дмитрий вышел на крыльцо.
Невдалеке шумела Волга.
* * *
“Как устал я от этой архивной каторги! — профессор Батогов вспомнил о студенческих годах, когда элементарные средства (вроде выпитого сырого яйца) возвращали его к жизни. — Но и годы уже не те, и силы уже на исходе.”
Подобрав случайно упавший следственный том, профессор углубился в чтение.
В котельной выпили за нормальный пар, Кириллыч по-доброму взглянул на Семена и подумал с ласковой издевкой: “Так как же насчет царевича?” Семен улыбнулся и ответил: “Разберемся.”
Дмитрий спустился с парадного крыльца, прикрикнул на мамку, неповоротливую дуру, и прошествовал по двору в надежде чем-нибудь заняться. Позади дома четверо мальчишек играли в ножички.
Профессор оторвался от рукописи, почувствовав легкое движение. Он очень увлекся чтением, и ему показалось, что вокруг — не полки хранилища, а сруб великолепных дьяцких покоев. Батогов снова ухнул в чтение с головой, не успев удивиться.
Петр понял, что гигантский водоворот сиреневых тонов захватил его уже и тянет к сплющивающей точке своей середины. Там, в узком жерле водного вулкана, бился белый земляной червь, скованный цепью судороги, и светлел речной берег, искаженный переспективой. “Ах, как неохота!” — плавники не слушались Петра, пошевелив хвостом, он ощутил ужасный приступ тошноты (или отвращения к собственному телу). Пройдя за секунды всю эволюцию, Петр осознал себя за столом, уставленным деревянной посудой, вспомнил свое новое имя — Данило — и спросил у мужчины во главе стола: “Что, батя, помолились, пора и каши отведать?”
Царица только села обедать, когда во дворе истерически закричали: “Царевича зарезали!!!”
Кириллыч глубоко вдохнул свежий воздух и ощутил в себе пульс давно ушедшей молодости. Раскланявшись со звонарем, поднимавшимся на колокольню, подошел к пацану в роскошной царской одежде: “Ну, здравствуй, государь!” Дмитрий гордо посмотрел на малознакомого Никиту Качалова и приветствовал его наклоном головы. “Какой красивый ты нынче, государь!” Дмитрий улыбнулся. “Похвастал бы ожерельицем!” Дмитрий неспешно расстегнул пуговку на вороте и запрокинул голову, тряхнув светлыми кудрями. Кириллыч выхватил из кармана ногайский нож.
К ним через двор бежал Осип Волохов. Кириллыч встретил его взгляд, безумный взгляд Семена.
“О-о-па!!! Перестарались.” Семен понял, что игра перехлестнула через край, когда увидел себя в царском дворе Углицкого кремля. Царевич невдалеке играл в ножички. Мягкая земля хозяйственного двора была истыкана сталью и напоминала Семену чудовищный нарыв. “Ну сейчас, сейчас у него припадок случится, а мама моя недоглядит.” Василиса Волохова, неповоротливая мамка, судачила с какими-то бабами, тоже, верно, мамками. Царевич побледнел, и его кинуло на нож. Земля пропиталась нежданной влагой.
Кириллыч резанул по доверчиво открытому горлу мальчишки повыше бусин, рука неожиданно дрогнула, и открывшаяся хрипящая рана показалась недостаточно широкой. “Надо же, сколько раз все это прокручивал… Чужими-то руками жар загребать, а сам-то, сам!..” Мамка кинулась на тело царевича, закрывая его и мешая вновь поднятой, кровавой уже, руке, закричала. “А Осип-то где? С ним мы вроде?”
“Ну, правильно, — профессор оторвался от еды, посмотрел на жену, на сына. — Сам он напоролся. Играл и напоролся. Я же не подбивал Микиту, я же дома сижу, обедаю.” Рукопись захватила его с головой. “Хотя бес меня знает. Что Борис прикажет, то и сделаю. Хоть и дьяк, а подневольный человек.” Жирная пища быстро насыщала.
Петр не совсем еще отошел от прожитого переживания, в голове его шумело веретено, складывая пушистые нити отвращения. Молча ждал, пока батя возьмет первый кусок, надлежащий главе семьи, и можно будет начинать трапезу.
Мария вскочила, схваченная страшным сознанием потери, кинулась вниз по лестнице, отбрасывая ее пролеты назад руками. На хозяйственном дворе мамка в голос песенно причитала над телом Дмитрия, срываясь на верхних тонах. Мария закричала, бросилась на мамку,схватив по дороге полено. Поленница покачнулась и осыпалась, дробясь на чурбачки. “В набат бейте, в набат!!! Государя вашего убили!”
Звонарь, не выглядывая из колокольни, услышал крик царицы и намотал веревку на руку.
Над Угличем забилось оханье набата.
Стайка воробьев сорвалась с крыши и улетела в сторону реки.
Ритмичные удары сбивали к кремлю толпу.
Профессор, не поняв вначале смысла происходящего, решил было дообедать, но, поразмыслив, выбежал во двор, вскочил на коня и ринулся к дворцу. Набат усиливался под цокот копыт.
Петр выглянул в окно, убедился, что батя ускакал, и набросился на еду. Мать только головой покачала.
На площади собрался почти весь город. Василиса Волохова лежала, прикрывая руками голову, от нее по земле растекалась кровь, смешиваясь с мертвой кровью царевича.
Мария, не догадавшаяся пока бросить окровавленное полено, стояла над ней и кричала:”Это все выблядок твой, Осип, царевича зарезал!”
“Истеричка, — подумал Семен, — Как же это — я?! Его Кириллыч убивал, и потом, он же сам, эпилептик, сам, больной сынок-то у тебя, сам он, сам!!!”
“Ну я же говорил им — сам!” Профессора трясло над рукописью, как в седле, крупной дрожью. “А у матери просто чердак поехал от потрясения. Любимый сын-то!”
Битяговский ворвался в кремль, соскочил с коня и заметался по площади, пытаясь унять холопов.
Пьяный брат Марии Михаил заорал: “Да что там думать-то! Мужики, решай их!”
“Нет, так не пойдет! Что это они на Осипа? Это же я его! И потом еще не факт, что не несчастный случай! Ну ничего, дядя поможет. Дядя у меня дьяк,” — Кириллыч взглянул на профессора и, набравшись духу, выпалил в лицо царице, что негоже людей мутить супротив невинного Осипа, да в час скорбный. Царица побагровела, зашлась в крике от неслыханной дерзости, оклики Битяговского не помогли, Качалова ударили по голове, вмяли в землю ногами, прошлись в азарте по запрокинутому лицу. Кириллыч ахнул, взмахнул лимонными чешуйчатыми крылышками, и его отбросило на теплую стену котельной.
“Что вытворяют-то, племяша задавили!” — профессор в ужасе отпрянул от рукописи. “Дикость какая! Качалов тоже хорош — детей резать, но не ногами же его топтать!” Битяговского толкнули, он чуть не упал.
Михайло пьяно ревел, забывшись в расправе.
“Ты, Михайла, уйни шум и дурна, которого не зделал,” — произнес полуграмотно, по-старорусски, профессор.
Осип заметил, что Битяговский отвлек на себя внимание толпы, и бросился бежать. “Зарезали — так зарезали. Я тут ни при чем. Маму только жалко, да не поможешь ей. Расхлебывайте теперь сами.”
“Зарезали его — зарезали определенно,” — рукопись теснила воображение профессора, по старой памяти свертываясь в свиток.
Царица, желающая крови за сына, опомнилась, когда Волохов уже улизнул.
Василиса Волохова поднялась с сырой темно-красной земли и сквозь боль увидела, как толпа рванулась, подчиняясь царицину наказу, на Битяговского.
Битяговский побежал.
Осип вбежал на подворье дьяка и дурным голосом закричал: “Данило, ховайся, Дмитрия зарезали и батьку твоего сейчас затопчут!”
Петр оторвался от кваса, осознал реальность происходящего, по-смотрел на Семена, кашляющего у ворот, и позвал его в дом. “На Дьячью избу они свои лапы не подымут — царский чин все-таки.”
Профессор, путаясь в словах, задыхаясь от волнения, бежал по строкам. “По какому праву, по какому закону — меня? Я же дьяк, нет, я историк, я Батогов, не Битяговский, хотя похоже…” Он ворвался в дом, захлопнув перед толпой дверь избы.
Петр посмотрел на отца, понял. “Ну, Господи, пронеси!”
Мать рыдала в углу, предчувствуя свое разорванное ухоженное тело.
В дверь бился тюлений бок толпы, страшным рыком скалил зубы неведомый столапый зверь. Ухнуло, заголосило — на дворе мужичье вскрыло погреб, пили прямо из бочек, бочки били об намокшую от пролитого землю, и они лопались с хлюпаньем и треском. Дверь, наконец, выпала, обнажая ткань дерева, и толпа ворвалась в дом.
“Не при чем я тут! Его, его душите, я не царский человек!”— кричал Осип, указывая на Данилу, но захлебнулся, бурой меховой кучей перелетел через голову и, растянувшись, провалился на дно берлоги.
Горела лампа дневного света, водочная бутылка сияла отраженной искрой, на ящике сидел Кириллыч.
Зверские бородатые рожи обступили Петра, пьяно обжигая воздух. Мужик с азиатским прищуром вытащил, путаясь в красной рубахе, из-за пазухи нож. Петр закрыл глаза.
Профессор почувствовал, что сердце пытается выбраться из груди, сжатое и избиваемое. “Все… Завтра же в отгулы”, — выскочил из хранилища. Московский вечер немного его успокоил.
Обхватив голову фалангами, лапами, руками, скрючившись, Петр переваривал блеск неунявшегося еще под горлом бунта. “Что же они делают-то с людьми, гады, что они делают, — возмущение кипело в нем смолой, обжигая глотку. — Сволочи безнаказанные!”
Юность Качалова слиняла с Кириллыча, осела, сморщилась и стерлась, как переводная картинка, обнажая старческий оскал, небритые щеки и угольные морщины старого истопника. Очнулся Кириллыч только от неясной тревоги, исходящей извне.
Семен тихо подавил в себе медвежий стон и жалость к чужой, но вроде как родной матери, умершей лет четыреста назад, и тоже насторожился.
Оба истопника смотрели на Петра. Привыкшие не оставлять весомых следов, да, к тому же, не слишком еще соображая, они представили себе исчезновение ненужного свидетеля.
Кириллыч привычно превратил его огнем в пепел, Семен, почувствовав вновь дурной зуд изобретательства и неожиданно вспомнив Волгу, увидел тело Петра оплывающим, растекающимся по полу котельной мутными ручейками.
Петр ощутил удар. Начала воды и огня наполнили его и, равные по мощи, слились. Ощущая в себе скрытую энергию взрыва, Петр возмущенно поднялся, посмотрел на пьяных коллег. Они спали, зная за собой силу, не проверяя результатов последнего выпада. Петр вышел, хлопнув дверью.
На улице был вечер и легкая пурга. Петр поежился, достал из кармана пачку сигарет, спички. “А спички-то у меня откуда? Спер, наверное, у этих гадов.” Петр закурил. Легкая искорка оторвалась от кончика сигареты, полетела прямо в лицо. “Допрыгался,” — вспомнил утро Петя. Искра ударила Петра в лоб, нарушила равновесие воды и огня, прожгла сквозь мозг аккуратный туннель.
Спрятанная сила равновесия закрутилась, как часовая пружина, и Петр ощутил свое всемогущество. “Ладно. Во-первых, мне пластырь нужен, чтобы дырку на лбу заклеить. Во-вторых, чтобы эти двое меня не достали. В-третьих, чтобы пар нормальный был. Всегда. Да, еще чтобы одежда этого… Как его зовут?.. Клона — рассыпалась. И еще… Что-нибудь самое желанное…
Ничего, с утра придумаю. Я им еще шороху задам! Такое с людьми вытворяют!”
Нина Ивановна неповоротливо ковыляла домой, когда шедший впереди нее человек рассыпался. Подойдя ближе, она увидела на льду только брошенную щедрой дворницкой рукой горсть песка.
“Всего вторую неделю на пенсии, а такое уже от лени мерещится. Завтра буду проситься назад. В гости я уже ко всем сходила, не киснуть же дома…”
Следующее утро Нина Ивановна встречала на трудовом посту.