Памяти
Александра Викторовича Михайлова
Случайно оказавшись два года тому назад на лекции Александра Викторовича
Михайлова, я, быть может, уловил одну из самых крупных удач своей жизни.
Совершенно необъяснимым образом этот человек со странной тихой, но постепенно
достигающей великолепной стройности и внутреннего драматизма речью вырывал
своих слушателей из обыденности, из всех сопутствующих времени политических
страстей, из унылой простылости аудиторий Московской Консерватории — и
погружал в совершенно другой мир. Мир чарующий. Мир загадок культуры —
бесконечных, бесконечно углубляющихся, поворачивающихся к нам, слушателям,
все новыми и новыми гранями.
Была
поздняя осень 1993 года. Еще свежа была в памяти орудийная стрельба в цент-
ре Москвы и не покидающее с тех пор чувство беспомощности перед тем, что
из «коридоров власти» вырвалось тогда на улицу. Не говорю про
инфляцию. Про чувство отупения от изматывающей работы. Раз в неделю, во
вторник, я чувствовал себя человеком. Размышляющим. Разумным. В тридцать
три года я вновь ощущал себя счастливым учеником, мое сознание было открыто,
распахнуто навстречу тому, что говорил Александр Викторович. Он рассказывал
о музыке, о литературе, о взаимном проникновении искусств и взаимовлиянии
культур, о судьбах человечества…
В
администрации Консерватории никто, по-моему, и не знал, в каком именно
кабинете читает он свой странный междисциплинарный курс. Однако, мы находили
нужные двери: несколько вольнослушателей вроде меня и иногда студенты.
Что делать с обвалившимся на меня богатством, я не знал. По журналистской
привычке я стал записывать лекции на диктофон и потом расшифровывать их.
Думаю, что поначалу профессор считал меня бестолковым и не в меру рьяным
студентом. За несколько месяцев мы не обменялись иными словами, кроме слов
приветствия: Александр Викторович был человеком изысканной вежливости.
Потом однажды он все-таки полюбопытствовал, зачем я записываю на диктофон
его слова. Я вынужден был объясниться и сказать, что профессиональные навыки с
неотвратимостью принуждают меня фиксировать все наиболее интересное.
В No 5-6 «Новой Юности»
за 1994 год Александр Викторович любезно разрешил опубликовать два больших
фрагмента из своих лекций, снабдив публикацию не без иронии написанным
комментарием. Журнал вышел только в апреле 1995. Я принес его на очередное
занятие. Александр Викторович надписал десяток номеров и раздал присутствующим.
Видно было, что он рад, и я отчасти чувствовал себя героем дня. Конечно,
расшифровка лекции — текст, далекий от совершенства. Нет сомнения, что
о вещах, о которых он говорил, он сам написал бы иначе, и написал бы лучше,
чем сказал. Это был гениальный человек, и я откровенно завидовал людям,
которым выпало счастье работать с ним в ИМЛИ. Им был задуман удивительный
курс полемических лекций-импровизаций вокруг работы Ницше «Рождение
трагедии из духа музыки». Этот курс он хотел начать еще в первом семестре
94-го года, потом дело отложилось на следующий, но и тут ничего не вышло,
лекции в Консерватории стали нерегулярны, ходили слухи, что Михайлов то
ли приболел, то ли загружен работой в российско-немецкой культурной ассоциации…
Апрельская лекция, во время которой
Александр Викторович раздаривал журнал, была неожиданно и подчеркнуто деловита.
Диктофон я с собой в тот раз не взял, а от руки записал, по лени, отрывочно.
Профессор назвал ученикам несколько кругов тем, наиболее перспективных,
на его взгляд, для музыковедческой разработки. В моей записи они выглядят
так:
1) О смысле
в музыке. 2) … 3) О логике в музыке. 4) О слове (проблема именовани
в музыке). 5) О том, что есть музыка в музыке.
Что
подразумевал А.В.Михайлов под вторым номером этого перечня, я так и не
узнал. Эта лекция оказалась последней. Вообще. От нее у меня сохранилось
еще несколько фраз, которые, без сомнения, являются своеобразными отмычками
ко всему, что им сказано и написано:
«…Когда
мы говорим о теоретических вопросах, мы должны стремиться не говорить ничего
лишнего. Обычно это не удается. Так как каждое слово оказывается гораздо
более подвижным, чем поначалу кажется. В истории культуры нет ни одной
универсальной категории. Это — вывод из некоторого круга опыта, который
удалось пройти. И самое главное, чему во всей истории культуры принадлежит
некая регулирующая роль, — это самоистолкование культурного явления. К
этому мы и стараемся пробиться…»
В
сентябре Александр Викторович умер. Когда я сейчас встречаю людей, ходивших
на его лекции, то ловлю себя на желании подойти к ним и сказать «здравствуйте»,
как будто мы все из одного братства. Что удерживает? Некое малодушие, боязнь,
что мы не узнаем друг друга, что связь распалась… В какое же, в сущно-сти,
недоверчивое время мы живем!
Остаетс
одно утешение — уловленное слово, ставшее текстом, десять прекрасных лекций,
которые бы надо, вообще-то, напечатать… Издать… Для меня эти расшифровки
— и память о замечательном человеке, и надежда — на приращение того, что
я назвал «братством»…
Предлагаемое
читателю размышление об апокалиптике времени, звучавшее столь актуально,
есть фрагмент лекции, прочитанной Александром Викторовичем Михайловым 12 ноябр
1994 года.
Василий ГОЛОВАНОВ.
АЛЕКСАНДР ВИКТ.
МИХАЙЛОВ
АНГЕЛ ИСТОРИИ ИЗУМЛЕН…»
Замечательный
немецкий философ — или деятель культуры в гораздо более широком смысле
— Вальтер Беньямин погиб в 1940-м году, когда, пытаясь бежать из оккупированной
Франции через Испанию в США, он погиб во время перехода. Проводники, которым
доверилась группа, оказались людьми не совсем благородными, в горах они
стали заниматься шантажом, и он покончил самоубийством, приняв яд, в возрасте
сорока восьми лет. Это один из самых глубоких немецких мыслителей, входивший
в группу интеллектуалов, близких Адорно. Беньямин отличался большой открытостью
в области культуры. Даже чрезмерной открытостью, то есть желанием понять все,
что было когда-либо. Его произведения, которые до сих пор мало переводились
на русский язык, отличаются, конечно, известной зашифрованностью, многозначностью
и многоликостью. О чем и свидетельствуют написанные им незадолго до смерти тезисы
по философии истории. В которых соединяется все — от рассуждений о диалектическом
материализме до мессианизма, то есть ожи-дания некоего «спасения»
истории, которое так или иначе в конце истории должно наступить. И вот
в 1940 году он пишет:
…Есть
такой рисунок Клее, который называется Angelus novus.
На нем изображен ангел, который выглядит так, как если бы он вот-вот собиралс
удалиться от чего-то, на что он смотрит, не отводя своих глаз. Глаза же
его широко раскрыты и рот его раскрыт, а крылья его распахнуты во всю ширь.
Вот: Ангел Истории и должен так выглядеть. Его лик обращен к прошлому.
Там, где для нас возникает лишь некоторая цепочка событий, ему видитс
одна-единственная катастрофа. Катастрофа, которая громоздит руины на руины
и кидает ему их под ноги. Ему бы и хотелось остановиться на месте, пробудить
мертвых и соединить в целое все эти разбитые руины. Однако со стороны Ра
идет буря. Она запутывается в его крыльях, и она столь сильна, что Ангел
уже не может сложить своих крыльев. И эта буря неудержимо гонит его в сторону
будущего, к которому он повернут своей спиной, в то время как гора развалин
перед ним все возрастает и достигает самого неба. То, что мы называем прогрессом,
и есть эта буря…
Вот
вам одна из загадок. Этот тезис, относящийся к философии истории, есть,
одновременно, художественный образ, который требует принять его в том виде,
в котором он дан. Отношение этого маленького текста к рисунку Клее — это
творческое отношение. Вальтер Беньямин творчески в своей фантазии переработал
этот рисунок, истолковав его так, как ему казалось правильным. История идет
в будущее, но Ангел Истории стоит спиной к этому будущему, он смотрит на что-то,
что привлекает его внимание, глаза его широко раскрыты и даже рот рас-крыт
от изумления, крылья распахнуты страшным ветром, дующим со стороны Рая,
который и подталкивает его к будущему — спиной вперед. Рай — это место
во времени, это начало истории. Конец ее предвиден, но если мы отожде-ствим
себя с этим Ангелом, то мы не знаем, где он, когда и почему наступит. Но
— вся история есть катастрофа, которая началась с того момента, как Рай
перестал существовать. И результатом своим история дает развалины. Это
естественное представление, если исходить из таких предпосылок.
Но раз уж мы говорим о различных
языках культуры, нам естественно было бы обратиться с вами к другим представлениям
о конце истории. Связь с представлениями Вальтера Беньямина обнаружитс
сама собой, нам не придется об этом заботиться. Я принес с собой прекрасную
книгу Игоря Сергеевича Клочкова «Духовная культура Вавилонии».
Речь идет о ранней чело- веческой культуре, о мире, близком библейскому
миру. И вот что пишет автор этой книги о понимании древними времени:
…Обращенность к прошлому
свойственна культурам древности и Средне-вековья. Психологический поворот
лицом к будущему начался, очевидно, в середине первого тысячелетия до нашей
эры, под влиянием мессианских учений и эсхатологических ожиданий, благодар
которым и высшая значимость, и главное внимание людей бы-ли перенесены
с прошлого на буду-щее. Завершился же он лишь в Новое время…
Мы говорили об этом: в истории
культуры существует большой переходный период, продолжавшийся примерно
два тысячелетия, в течение которого изменилось отношение людей к направленности
времени. Поворот лицом к будущему произошел за это время. Причем в принципе
этот поворот лицом к будущему осуществился в середине первого тысячелети
до нашей эры, но, тем не менее, как бы немножко недоосуществился и окончательно
произошел уже в Новое время — в XVIII, в XIX веках.
Это очень важное наблюдение. Меня в нем привлекает
то, что оно совпадает со множеством других, анало-гичных же, изменений.
А именно: складывается впечатление, что культура — европейская и, как оказывается,
вне-европейская — примерно в середине первого тысячелетия до нашей эры
осуществляла некоторый решительный поворот — и почти его осуществила. То
немногое, что оставалось доделать до полного осуществления этого поворота,
доделано тогда не было и как бы в законсервированном виде осталось до Нового
времени. И тогда только все было доведено до конца. Чем и объясняется огромное
количество соот- ветствий, параллелей между антич-ным пятым веком до нашей
эры и, скажем, XVII, XVIII и началом XIX века в европейской культуре,
для которой греческая классическая культура бы- ла очень близка по своему
внутреннему содержанию…
В
истории культуры линейной хронологии нет, а есть ощущение единства крайних
исторических моментов вот этого огромного периода. И что поразительно?
Клочков пишет так:
…Вавилонянин
жил, оглядываясь в будущее, взвешивая время на весах и ведя ему счет по
прошедшим поколениям или по годам правления царя. Его восприятие и представление
о времени, безусловно, не могло не отличаться самым радикальным образом
от современного европейского понимания, на формирование которого оказали
влияние концепции точных наук Нового и новейшего времени… Вавилонское
время… очень вещест- венно. Это не чистая длительность, а в первую очередь
сам поток событий и цепь поколений. Даже язык вавилон-ской науки, астрономии
и астрологии, обходился без специального термина времени, хотя мы и допускаем,
что ученые воспринимали время не совсем так, как рядовые горожане, земледельцы
и пастухи. При таком восприятии времени, возможно, лучше вообще не употреблять
этот термин, а говорить просто о будущем, настоящем и прошлом. Прошлое
для вавилонянина — это не бездна единиц вроде тысячелетий или веков, а
конкретные события, деяния определенных людей, предков, про-житая ими жизнь. Почти
то же самое можно сказать и о будущем. Будущее воспринималось, по-видимому,
не в качестве абстрактных дней или лет, а как то, что непременно случится, как
дальнейшее развертывание божественных предначертаний, неукоснительное исполнение
божест-венных планов. Будущее для вавилонянина — это не все то богатство
возмож-ностей, из которых может реализоваться та или другая, а именно то,
что позднее воплотится и станет прошлым по прошествии какого-то времени…
Вавилонянин идет в будущее, но
взор его устремлен в прошлое. Будущее не становится реальным, пока не станет
прошлым… Теперь смотрите, что получается: получается картина, котора
удивительным образом напоминает представление Вальтера Бенья-мина. Я бы
даже сказал, что между этими представлениями есть полная аналогия. Единственное,
чем отличается эта схема от описанного образа Вальтера Беньямина — это
некоторыми уточнениями, которых у немецкого мыслителя нет, а есть как бы
коридор истории, который протянулся от Рая… И вот — конец уже близок…
Что значит — «эсхатологические
представления»? Греческое то эскатон — самое крайнее — все
время мыслится. Все культуры, за небольшим исключением, в круг своей мысли
вводят представление о конце, о крае. И не о конце времени, не о конце
истории, а как правильно подсказывает нам автор этой прекрасной книги, о
крае суще-ствования. Причем не обязательно дол-жно быть общее для всех
понятие времени — что существенно. А вот некоторая пространственность представлений
обязательно должна быть в этом образе края. Последнего края, за
которым существования уже нет. За ко- торым не известно, что будет с людьми
и со всем миром…
Это
представление о крае проходит через всю историю культуры. И разумеется,
когда Гегель говорит о конце истории, или Маркс говорит о конце истории,
это один из способов осмыслить вот этот самый край. Есть заданные представления,
которые на протяжении всей истории культуры дифференцируются и переименовываются,
— но и остаются одновременно. Если вы помните, то край истории у Маркса
переосмысляется во вполне земном измерении: оказывается, настояща
история начнется только тогда, когда возникнет коммунизм. Но это пере-
осмысление есть переворачивание то-го же самого представления о крае,
потому что для того, чтобы началась история, должен закончиться какой-то
доисторический период и край все равно должен наступить.
Когда теперь, в нашу эпоху, все чаще
и чаще опять говорят о конце истории, то это тоже относится к извечным
эсхатологическим представлениям о конце. Но наше представление о конце
истории сейчас — оно более чем оправданно. Оно оправдано тем, что история,
в некотором смысле, действительно должна кончиться. Потому что она ведь
и началась не так давно, если иметь в виду слово «история» и понятие
«история», которые появились, кстати говоря, в тот самый период, когда
начал совершаться грандиозный поворот культуры, — в середине V века до
новой эры.
Сейчас мы, может
быть, поговорим еще и об этом, но я хочу вернуться к тому, с чего мы начали:
к сходству двух схем восприятия времени и истории. Тезис Вальтера Беньямина,
возникший благодаря переосмыслению рисунка Пауля Клее, — это, конечно,
очень глубокий тезис, который требует разбора его в деталях. Я думаю, Вальтер
Бенья-мин застал тот момент современного европейского сознания, когда от
«прогресса» осталось лишь то немногое, что здесь осталось. А именно:
прогресс как некоторая вынужденность, как некоторая невозможность
остановиться, и только. Не прогресс как возрастание и превышение последующими
формами предыдущих по их смыслу. Здесь, если верить сходству двух схем,
получается иначе: прогресс — и в то же время мы все время спускаемся вниз.
Вместо вавилонского человека, который глазами обратился в сторону прошлого,
у Вальтера Беньямина — Ангел Истории. И скажите пожалуйста, чем же он так
изумлен, что изумление его не проходит, несмотря на длительность этого
состояния? Я полагаю, что это изумление перед самой историей, которая перед
его глазами рождается, все время возникая из своего начала. Он видит
прошлое, он видит Рай, который мы уже не видим теперь, потому что за минувшие
две тысячи лет повернулись глазами в другую сторону. Он видит начало мира.
И он одновременно ви-дит все, что пошло от этого начала, то есть страшный
результат человеческой истории в виде нагроможденных друг на друга развалин.
Я полагаю, что это изумление не
проходит потому, что история не устает удивлять его своим постоянством.
То есть своей постоянной бесплодностью и отрицанием того самого прогресса,
который на определенном этапе человеческой истории ей был приписан.
Что важно для нас? Что вавилонска
модель времени поразительным образом точно предвидит некую интерпретацию
истории, сделанную немецким мыслителем на рубеже сороковых годов нашего
столетия. При этом я по-лагаю, что Клочков не читал Вальтера Беньямина,
когда писал свою книгу о духовной культуре Вавилонии. И Вальтер Беньямин,
безусловно, не мог иметь никакого представления о том, что будет написано
в книге о Вавилоне нашим исследователем сегодня. Хотя некоторые общие представлени
о том, что могли существовать некоторые иные, резко отличающиеся от наших
представления о времени, у Вальтера Беньямина безусловно были. Но он
создал свое построение на основании рисунка Пауля Клее.
Оказывается, таким образом — и я надеюсь, что это
не будет неожиданностью для вас, — что все, что мы можем знать существенного
о языках культур прошлого, заключено внутри нашего языка культуры. Вот
так. Нам хотелось бы иногда знать нечто суще-ственное о том, что называют
иногда «образом мира», присущим разным культурам и культурным
кругам, — а это задача неразрешимая сама по себе. И когда мы принимаемся,
тем не менее, за ее решение, то оказывается, что мы никуда не уходим из
пределов нашего языка культуры. На что же мы c вами можем рассчитывать?
Только на то, что наш язык культуры окажется достаточно широк для того,
чтобы вместить в себя — в некотором отраженном виде — и другие языки культуры.
Образ Ангела Истории — как раз доказательство такой возможности. Этот образ
и сам по себе есть достижение современной культуры, потому что в
XIX веке, скажем, с его детерминированными представлениями об истории,
он не мог бы родиться. А в то же время Клочков, думая о языке культуры
прошлого, вос-создал представление, поразительно напоминающее образ Вальтера
Бенья-мина, образ, рожденный в пределах нашей культуры.
Несколько заостряя этот вопрос, скажем так:
внутри самого нашего языка культуры возникает представление древних вавилонян
о течении времени и о направлении истории. Сама вавилонская культура была
неспособна мыслить в подобных категориях и тем более строить схемы; но сквозь
наши термины мы что-то видим важное в культуре прошлого, и оно вновь рождаетс
внутри языка нашей культуры…