Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2021
Долинин А.А. Комментарий к роману Владимира Набокова «Дар».
М.: Новое издательство, 2019. — 648 с. — Тираж не указан.
Зельченко В.В. Стихотворение Владислава Ходасевича «Обезьяна»: Комментарий.
М.: Новое издательство, 2019. — 146 с. — (Новые материалы и исследования по истории русской культуры). — Тираж не указан.
Лейбов Р.Г., Лекманов О.А., Ступакова Е.Ю. «Господь! Прости Советскому Союзу!»: Поэма Тимура Кибирова «Сквозь прощальные слезы»: Опыт чтения. С приложением статьи М. Свердлова.
М.: ОГИ, 2020. — 448 с. — Тираж не указан.
В начале 2000-х гг. рефлексия над задачей комментатора была обновлена эпохой интернета [1]. Сейчас можно, кажется, утверждать, что принесенное Гуглом облегчение работы комментатора со стороны предварительного библиографического поиска и доступности источников способствовало развитию традиционного академического жанра. Размежевавшись с профессиональной рутиной «примечаний», в своем роде тоже необходимой (переписывание сведений из «Википедии», как раньше из энциклопедии «Мифы народов мира» и прочих справочных изданий, напомню знаменитые «удод — такая птица» и «крокодил — crocodilus vulgaris» [2]), комментарий в своих лучших новых образцах приобрел статус в полной мере авторского научного исследования. В 2019 г. вышло два разных, но равно блестящих труда, на обложках которых имя комментатора выставлено наравне с именем автора комментируемого текста: Александра Долинина к роману Владимира Набокова «Дар» и Всеволода Зельченко к стихотворению Владислава Ходасевича «Обезьяна». Третий комментарий, который мы рассмотрим, принадлежит, по определению Инны Булкиной, «кооперативу авторов» [3] — это «“Господь! Прости Советскому Союзу!”: Поэма Тимура Кибирова “Сквозь прощальные слезы”: Опыт чтения» Романа Лейбова, Олега Лекманова и Елены Ступаковой, с приложением статьи Михаила Свердлова (2020). Здесь нужно сразу отметить, что все эти комментарии вряд ли могли выйти в академическом издательстве старого типа с его диктатом освященных традицией редакторских и полиграфических правил — развитию комментаторского жанра много способствуют созданные филологами независимые издательства: «Новое издательство» Андрея Курилкина, выпустившее комментарии Долинина и Зельченко, и «Объединенное гуманитарное издательство» («ОГИ») Дмитрия Ицковича (книга Лейбова—Лекманова—Ступаковой).
Толстый, 648-страничный, том Долинина вместил только комментарий к «Дару» Набокова, без собственно текста романа, однако воспроизведенная на обложке книги синяя обложка дефинитивного ардисовского издания «Дара» 1975 г. говорит о том, что роман, прокомментированный буквально построчно, на самом деле все же находится внутри нее.
Невероятно подробный и блестящий комментарий представляет собой плод более чем тридцатилетнего изучения, в том числе комментирования, романа, если отсчитывать от первого подготовленного Долининым издания «Дара» в «Избранном» Набокова 1990 г. Приблизительно в то же время еще два крупных русско- американских исследователя — Сергей Давыдов в книге «”Тексты-матрешки” Владимира Набокова» (1982) и Ирина Паперно в статье с программным формалистским заглавием «Как сделан “Дар” Набокова» (1992) — сходным образом описали устройство «Дара»— романа, для которого пушкинское «Путешествие в Арзрум» послужило «источником самой стратегии использования документального материала» [4]. Разбирать, как именно сделан «Дар», оказалось наиболее увлекательно, плодотворно и доказательно именно в жанре комментария.
Паперно отметила несколько ключевых способов работы Набокова с документальным материалом в описании азиатских путешествий отца героя во второй главе романа и в «Жизнеописании Чернышевского» (четвертая глава): контаминирование нескольких источников, добавление в них цвета («окрашивание» документа) и вымышленных имен и проч. Долинин значимым образом уточнил и дополнил эти наблюдения, опознав, кажется, все цитаты не только из таких источников, на которые довольно ясно указывает сам Набоков, как дневники путешествий Г.Е. Грум-Гржимайло или биография Чернышевского, написанная Ю.М. Стекловым, но и из множества эфемерных газетных и журнальных, эпистолярных, мемуарных текстов. Теперь ясно, что вторая и четвертая главы романа практически сплошь представляют собой «искусные коллажи из цитат и перифраз большого количества документальных источников, многие из которых без соответствующих пояснений можно легко принять за произвольный авторский вымысел» (Долинин, с. 9). Так, маргинальная виньетка о критике XIX в. В.А. Зайцеве, который «разводил в Локарно на эмигрантском досуге шелковичных червей <…> и по близорукости часто грохался с лестницы», которая может показаться гротескным хармсианским вымыслом и литературной издевкой над эстетической слепотой критика писаревского толка, на самом деле строго документально восходит к журнальной публикации в «Минувших годах» за 1908 г. (с. 278). «Окрашивание» документа у Набокова также оказывается не столько формалистской «деформацией» материала, сколько более художественным по своей природе всматриванием в него, выявлением уже имеющихся в документальном источнике как будто вполне художественных «приемов».
Так, описание в романе быта узников Алексеевского равелина Петропавловской крепости: «Приподняв угол зеленой занавески, часовой в дверной глазок мог наблюдать заключенного, сидящего на зеленой деревянной кровати или на зеленом же стуле, в байковом халате, в картузе <…> писать можно было на зеленом столике с выдвижным ящиком…» (с. 436), — точно следует бесхитростным запискам канцеляриста Петропавловской крепости Ивана Борисова, опубликованным в «Русской старине» за 1901 г., где сообщалось и о зеленой занавеске на двери, и о зеленой кровати — Набоков лишь легким художественным штрихом дополнил эту и без того как будто нарочно придуманную тюремную монохромию «зеленым столиком».
Для доминантной, сквозной темы романа — русской литературы — чтение «по источникам» ясно предложено самим писателем в качестве ключа к тексту. Литературный контекст романа охватывает русскую литературу, какой она выглядит с точки зрения Набокова (который сам является и считает себя ее неотъемлемой частью, может быть, даже венцом и завершением): от пушкинского «золотого века» через утилитарный «железный век» Чернышевского в «серебряный век» и далее к «чугунному веку» соцреализма и к русской эмигрантской литературе. В Долинине Набоков находит идеального читателя-филолога, пушкиниста и знатока русской эмигрантской литературы, который без устали, с удовольствием и блеском разгадывает бесконечные литературные загадки писателя, от сравнительно прямолинейных (двукратное упоминание в прозе Лермонтова «какого-то невозможного “крокодила”» действительно имеется и, как добавляет Долинин, восходит к повести Шатобриана и стихотворению Батюшкова (с. 276)) до идиосинкразийно составленных из множества прототипов вымышленных литературных фигур, как молодой поэт Яша Чернышевский, эмигрантский критик Христофор Мортус, французский мыслитель Делаланд.
Комментарий охватывает еще одну тему, занимающую в романе значимое место в главах об отце героя, — лепидоптерологию. Набоков, как известно, сам знал чешуекрылых полупрофессионально, и комментатору также пришлось освоить эту область, подспорьем ему служил фундаментальный справочник Дитера Циммера «A Guide to Nabokov’s Butterflies and Moths» (2001). Однако этот раздел мог быть значимым образом дополнен, если бы комментарий Долинина охватывал не только дефинитивный четырехглавный текст романа, но также приложения к нему и незаконченные продолжения, в том числе «Второе дополнение к “Дару”», излагающее естественно-научные взгляды отца героя К.К. Годунова-Чердынцева, кото рое было написано Набоковым в 1939 году при подготовке романа для (несостоявшегося) двухтомного издания в «Петрополисе» [5]. Этот сохранившийся в рукописи архивный текст был опубликован Долининым (Звезда. 2001. № 1), как и наброски продолжения романа (Звезда. 2014. № 4), действие которых происходит в начале войны в Париже [6]. Хотелось бы надеяться на выход комментированного издания «большого» «Дара» минимум в двух томах.
Поражающее множество опознанных источников, параллелей, контекстуальных пояснений в работе Долинина [7] ясно показывает, что комментарий как исследовательский жанр имеет своим горизонтом не коммуникативную задачу (объяснение непонятных современному читателю мест), а герменевтическую: читая текст «как бы глазами “идеального” исторического читателя (то есть, в конечном итоге, самого автора)» [8], он реконструирует его порождение. Таким органическим, ненасильственным чтением, скрупулезно выясняя, откуда и как «рос» роман, хороший комментатор в конечном счете может дать принципиально более адекватное, чем любые интерпретации, описание его поэтики, релевантных историко-литературных контекстов и проч. Если же попытаться описать основное общее читательское впечатление от огромного и бесконечно подробного комментария Долинина, то это, пожалуй, новое исключительно острое «удовольствие от текста» «Дара», которое, вероятно, доступно только читателю высококвалифицированному и усидчивому, а теперь и нам. Остались считаные отсылки и вероятные цитаты, которые Долинин выделил, но пока не смог опознать — можно не сомневаться, что рано или поздно или он сам, или читатели, которых комментатор заразил азартом исследования, их найдут.
Если огромный комментарий Долинина похож на длинный и увлекательный, блестящий и педантичный научный детектив, то лаконичный комментарий к стихотворению Владислава Ходасевича «Обезьяна» (1918—1919) Всеволода Зельченко, петербургского поэта, филолога-античника и гимназического преподавателя древних языков, читается как филологическая проза поэта — проза, подсушенная строгой школой классической филологии, стилистически близкая не столько к собственно литературоведческим эссе значимых для Зельченко Иннокентия Анненского или самого Ходасевича, сколько к их же неоклассической поэзии. У Зельченко, как и у Долинина, структура комментария определяется его объектом, однако если комментарий к роману строится по ходу романной наррации, то с комментарием к стихотворению сложнее. Работа Зельченко, кажется, передает «единство и тесноту стихового ряда» через рассмотрение ключевых образов стихотворения: «Серб с обезьяной», «Была жара. Леса горели», «Дарий», «Видение» — и завершается метаразделом «Стих», где показано, как поэтический смысл порождается просодией (такой ее не самой заметной частью, как каталектика).
Первая главка, «Серб с обезьяной», начинается с вежливого и совершенно сокрушительного разгрома банальности и инерционности многочисленных имеющихся интерпретаций стихотворения, утверждающих, что «Обезьяна» Ходасевича — это, конечно же, отклик на стихотворение Бунина «С обезьяной» (1907), потому что и там и там фигурирует балканский шарманщик с обезьяной, причем бунинский «хорват» заменен у Ходасевича «сербом» потому, что стихотворение Ходасевича завершается строкой «В тот день была объявлена война», а значит — «Сараево», война. И вообще, если «обезьяна», значит, «Пушкин» и проч. Зельченко, как и Долинин, противопоставляет задачу комментатора произволу интерпретаторов и видит ее в «по возможности подробном воссоздании реального и литературного контекста», в котором анализируемое произведение «существовало для его современников. Не проделав такой работы, интерпретатор рискует принять бытовую деталь за цитату, а общее место — за перекличку с конкретным предшественником (“лисица видит ср., лисицу ср. пленил”) и из-за недостаточного знакомства с традицией не заметить новаторства» (Зельченко, c. 9). Сделанный Зельченко обзор фигуры балканца с обезьяной во множестве совсем не очевидных поэтических, публицистических, эпистолярных, дневниковых текстов эпохи не только противопоставляет версиям интерпретаторов другую, менее предсказуемую и безусловно доказательную — он убедительно воссоздает тот «шум времени», где историческое слито с повседневным, в котором происходило порождение стихотворения и восприятие его читателями-современниками.
Стихотворение Ходасевича с его начальной строкой «Была жара. Леса горели…» и знаменитым финальным ударом «В тот день была объявлена война» принято читать как вещь о начале Первой мировой войны, т.е. подверстывать ко множеству известных текстов, художественных и документальных, в которых жаркое лето 1914 г. с окутавшими Москву дымами пожаров описывалось как предзнаменование. Зельченко сначала скрупулезно, день за днем, восстанавливает по газетам реальную хронологию летних месяцев и ее отражение во множестве текстов современников, выявляя две линии: блаженного неведения, наивной слепоты — и ката строфических предчувствий, тревоги, причем последняя регулярно создается путем модификации первой задним числом, то есть оказывается vaticinium ex eventu. Далее с опорой на столь же обширный корпус с виртуозной меткостью подобранных поэтических источников Зельченко описывает, как формировался канон для описания патриотического подъема в начале Первой мировой войны — та поэтическая мифология, которая «по праву торжествует [в стихотворении Ходасевича] над репортажной точностью — и кто захочет знать, что “рыжеватой дымкой” Москва была окутана двумя неделями ранее», а день вступления России в войну был «сырым и тоскливым» (с. 75). Комментарий к мотиву не просто восстанавливает «репортажную реальность» летних дней начала войны и ее переосмысление как realiora в текстах эпохи, служащих контекстом стихотворения Ходасевича [9], но делает это с таким обилием тончайших оттенков, дифференцирующих уточнений и неочевидных пояснений, что получившаяся метеорологическая, историческая, историософская, литературная картина обретает необычайную насыщенность и сложность, адекватную анализируемому поэтическому тексту. Продемонстрировав чтение такого качества, Зельченко, хочется надеяться, сделал совершенно невозможной для последующих читателей «Обезьяны» и банальную очевидность, и капризную произвольность, которыми грешили предшествующие интерпретаторы.
Не менее виртуозны «античный» («Дарий») и стиховедческий («Стих») разделы комментария к «Обезьяне».
Долинин и Зельченко, как свойственно настоящим архаистам, оставаясь в рамках позитивистских историко-литературных презумпций, консервативно определяя свои комментарии через противопоставление броским интерпретациям, на самом деле революционизируют жанр, превращая его в адекватный способ чтения текста. По аналогии с «моментом переводимости» Вальтера Беньямина можно, кажется, говорить о «моменте комментируемости» произведения, когда актуализируется его классический статус в отечественной культуре. Этот момент наступает тогда, когда «созревает» его идеальный читатель-филолог, написанный им комментарий выходит в свет и оказывается прочитанным, навсегда «прирастая» к комментируемому тексту (сходную роль сыграли в свое время комментарии Ю.М. Лотмана к «Евгению Онегину», Ю.К. Щеглова к «Золотому теленку» и «Двенадцати стульям», Дона Гиффорда и Роберта Сайдмана к «Улиссу» Джойса). К этой категории, на наш взгляд, можно отнести рецензируемые комментарии, позволяющие сказать, что «Дар» Набокова и «Обезьяна» Ходасевича теперь в русской культуре прочитаны.
Монографический комментарий Романа Лейбова, Олега Лекманова и Елены Ступаковой «Господь! Прости Советскому Союзу!» имеет своим предметом поэму Тимура Кибирова «Сквозь прощальные слезы» — лироэпическое повествование о закате «советского мира» (который, по известному выражению антрополога Андрея Юрчака, «был навсегда, пока не кончился»), сочиненное в самый момент этого остро ощущавшегося современниками конца, в 1987 г. Поэма представляет со бой многослойный центон бытовых, литературных, кино/теле- и песенных цитат, сплавленных в большую поэтическую форму сильной, доходящей до патетики, лирической энергией авторского голоса и размером — трехстопным анапестом, который, по наблюдению М.Л. Гаспарова, привел ее к общему знаменателю советской массовой песни. Поэма предполагает «своего» читателя, способного распознать цитаты, ценящего центонное смешение «высокого» и «массового», «пафос снятия запрета на банальное», избавление от «страха простоты прямого высказывания» (Лейбов и др., 52): «Такой читатель и автор словно находятся на одной кухне и говорят “на одном языке”» (с. 59).
Собственно, филологи Лейбов (р. 1963) и Лекманов (р. 1967) и являются такими читателями для поэмы Кибирова: они в сознательном возрасте застали закатные годы советской власти, профессионально знают русскую литературу, принадлежат к тому сейчас уже выветрившемуся культурному кругу, который опознавал «своих» по цитатам, особенно из модернистской поэзии рубежа веков, и умел ценить центон, снимающий иерархию «высокого» и «низкого» [10]. Получается, что здесь исторический читатель, чью рецепцию призван реконструировать комментатор, и собственно автор комментария — одно лицо [11]. Сейчас, как признают авторы комментария, такого читателя, то есть такого типа рецепции, в актуальном литературном пространстве не существует, он кончился, как кончилась советская власть — не столько из-за того, что сменился «джентльменский набор цитат», сколько потому, что «сегодня весьма проблематично само существование такого общего для всех джентльменского набора. Многообразие предлагаемых современному человеку источников информации, наряду с очевидной, на наш взгляд, маргинализацией литературной культуры в современном российском обществе, привели к распаду единого читательского сообщества» (с. 60).
Комментаторы не без ностальгического удовольствия воссоздают определенный — собственный — исторический тип читательской рецепции, достраивая его до полноценного культурологического исследования. Эта реконструкция способа чтения в данном случае призвана вернуть в культурный обиход поэму Кибирова — поэтический текст, ориентированный именно на такой тип рецепции, вне его не живущий [12]. Тут, впрочем, нельзя не заметить некоторой неадекватности столь подробного монографического «опыта чтения», предполагающего, кажется, произведение, уже имеющее в литературе статус канонического, и поэмы Кибирова, которая такого статуса все же не приобрела — в отличие от таких позднесоветских текстов, как, например, «Москва—Петушки» Вен. Ерофеева или «Очередь» В. Сорокина, комментированное издание или монографическое исследование которых не вызвало бы вопросов. Впрочем, этот вопрос снимается, если рассматривать труд Лекманова и Лейбова не столько как опыт чтения собственно поэмы Кибирова, сколько как комментарий к «советскому миру», как его воспринимал автор поэмы и «свой» для него исторический читатель, условный Лекманов-Лейбов. Поэма Кибирова тут служит поводом и точкой сборки — так можно объяснить часто кажущуюся чрезмерной распространенность комментариев, выходящую за пределы презумпции необходимого для понимания комментируемого текста. Этот «советский мир» включает в себя как собственно разнообразные реалии, понятия и намеки, требующие сейчас разъяснения, так и определенный художественный язык, на котором говорили автор и его читатели и который комментаторы, во многом опираясь на автообъяснения самого Кибирова, прекрасно характеризуют [13], однако собственно в комментарии, как кажется, недостаточно анализируют, считая ключ к нему заведомо у них имеющимся (этот вопрос, повторим, отчасти снимается, если воспринимать книгу как комментарий не к поэме, а к отражению в ней советского мира). Как кажется, ключевым историко-литературным контекстом для описания поэтики поэмы были бы аналогичные «советские тексты» Л.С. Рубинштейна и Дмитрия Александровича Пригова и вообще творчество московских концептуалистов, однако они в комментарии почти не упоминаются (кроме как в связи с «посланиями» Кибирова Пригову и Рубинштейну).
Заметный перекос внимания с собственно поэмы как художественного целого в сторону отраженного в ней мира сказывается в том, что предлагаемые комментаторами в статье «От авторов» объяснения причин того, почему в поэме отсутствуют некоторые ключевые факты и события советской истории, не производят того «укола» художественно точной, верной угадки, которыми поражают комментарии Долинина и Зельченко. Так, по мнению Лекманова и Лейбова, отсутствие в поэме упоминаний эпохи НЭПа и послевоенного сталинизма (нет таких мемов, как «безродные космополиты», «вейсманисты-морганисты», «врачи-убийцы») объясняется «сознательным стремлением автора акцентировать внимание читателя на главной повествовательной линии» (с. 56), а важнейшие события советской летописи, полет Гагарина и авария на Чернобыльской АЭС, не названы потому, что «ни триумфальный тон, ни апокалиптическое отчаяние не соответствовали точно зафиксированному поэмой эмоциональному состоянию советского человека 1987 г., сквозь слезы прощающегося с прошлым и с опасением, но и с надеждой вглядывающегося в будущее» (Там же). Жаль, что авторам не удалось получить у самого Кибирова, занявшего по отношению к ним позицию молчаливо доброжелательного наблюдателя (с. 62), более художественно убедительное объяснение этих минус-приемов.
Комментарий Лейбова и Лекманова прежде всего, как кажется, имеет просветительскую, научно-популярную задачу: он обучает молодое поколение студентов- гуманитариев кайфу и навыку исторически ушедшего способа чтения. Этому же современному читателю адресованы многочисленные пространные и популярные историко-филологические экскурсы — описания фольклорной традиции «плача» и истории центона, литературной семиотики запахов и многочисленных поэтических топосов, как «прощальные слезы», «дело пахнет керосином», «сторонка родная» и др. Едва ли не самая массивная часть комментария — культурологическая: в нем подробно поясняются реалии ушедшего «советского мира»: керосинка, одеколон «Шипр» и духи «Красная Москва», бигуди и папиросы «Беломорканал», а также раскрывается своеобразный советский смысл понятий «гигиена», «подлива», «отдых в Крыму», «ЦДЛ», «станционный сортир», «портвейн», «танцы в совхозном клубе», «люберы», «двойной кофе» — мы назвали только несколько пунктов из комментария ко «Вступлению» к поэме, всего же их в книге Лейбова и Лекманова сотни. Современный молодой читатель должен получить возможность прочесть поэму Кибирова максимально приближенно к тому, как ее читал тот «свой» читатель, которому она была адресована. К восприятию условного «студента Вышки» комментарий адаптирован также полноценным использованием интернета как медиа: книга сопровождается сделанной ее авторами на YouTube подборкой аудио- и видеоиллюстраций — при публикации фрагментов из книги на нескольких сайтах эти мультимедийные ссылки интегрированы в текст, который таким образом преодолевает явную архаичность для него бумажного носителя; опирается на обсуждение в Живом журнале и содержит ссылки на его страницы в библиографическом разделе; ее можно купить не только на собственно книгопродавческих сайтах, в бумажном и электронном виде, но и на сайте фонда «AdVita», то есть перечислив деньги на цели благотворительности, что не только хорошо, но и модно. Подробное разъяснение «От авторов» с несколько детсадовским заглавием «О чем и зачем написана эта книга» и помещенное в приложении эссе Михаила Свердлова «Последний эпос», еще раз объясняющее, как читать поэму и комментарий к ней (честно говоря, это эссе кажется лишним в структуре книги и местами неуместно рекламным в ее отношении, что, впрочем, тоже созвучно установке этого труда на привычки молодого читателя), еще больше склоняют к тому, чтобы воспринимать эту книгу как современный вариант придуманного Я.И. Перельманом жанра «Занимательной науки» — в данном случае, «занимательного комментария» или «занимательного опыта чтения», когда авторами научно-популярных текстов выступали не универсалы-популяризаторы журналистского толка, а серьезные ученые-специалисты, обладавшие при этом даром доступного и увлекательного для читателя изложения своих фундаментальных знаний.
[1] См.: Мильчина В.А. Комментарий умер? Да здравствует комментарий!: [Отчет о XI Лотмановских чтениях «Комментарий как историко-культурная проблема»] // Новое литературное обозрение. 2004. № 66. С. 121—133.
[2] Первый пример из примечаний С.И. Соболевского к Аристофану (см. об этом: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 255), второй — из комментария Г.Г. Шпета к «Мистериям» Байрона (М.; Л.: Academia, 1933; см. об этом в письме В.Б. Шкловского Ю.Н. Тынянову от февраля 1934 г.).
[3] Булкина И. Надо помянуть, непременно помянуть надо // Новый мир. 2020. № 2. С. 212—213.
[4] Паперно И. Как сделан «Дар» Набокова // В.В. Набоков: Pro et contra. СПб.: РХГИ, 1997. С. 498.
[5] В это издание Набоков планировал также включить в качестве приложения свой известный рассказ «Круг» (1934), тематически связанный с «Даром».
[6] По гипотезе Долинина, к задуманному, но целиком не написанному продолжению романа относятся также рассказы «Solus Rex» (1940) и «Ultima Thule» (1942), см.: Долинин А.А. Загадка недописанного романа // Долинин А.А. Истинная жизнь писателя Сирина: Работы о Набокове. СПб.: Академический проект, 2004. С. 278—293.
[7] Комментарий предваряется также несколькими вступительными очерками, традиционными для научных изданий вроде «Литературных памятников»: «Источники текста», «Творческая история», «Критическая рецепция» и др. Завершают его два приложения. Первое, «Календарь “Дара”» — историко-хронографическая канва романных событий — сложнее, чем может показаться на первый взгляд: «реальная» хронология «Дара», которую высчитал Долинин, совпав почти полностью с составленной самим Набоковым, которая была обнаружена в архиве Юрием Левингом (автором увлекательного путеводителя по «Дару» («Keys to The Gift. A Guide to Vladimir Nabokov’s Novel», 2011), сравнение с которым долининского комментария неизбежно), комментируется здесь указаниями на ее значимые фикциональные нарушения и аберрации, демонстрируя то, что Долинин назвал «двойным временем» (очень важная для понимания «Дара» статья «“Двойное время” у Набокова (от “Дара” к “Лолите”)», впервые вышедшая еще в 1994 г., включена в итоговый сборник работ Долинина о Набокове «Истинная жизнь писателя Сирина» (2004)). Второе приложение, большой общий обзор «О романе “Дар”: поэтика, проблематика, контекст» — это сокращенный перевод с английского статьи Долинина о «Даре» из энциклопедии «The Garland Companion to Vladimir Nabokov» (1995).
[8] Тименчик Р.Д. Монолог о комментарии // Тименчик Р. Д. Что вдруг: Статьи о русской литературе прошлого века. Иерусалим; М.: Гешарим; Мосты культуры, 2008. С. 587—591.
[9] В следующей главе, «Видение», Зельченко с той же тишайшей решимостью отказа от очевидности и банальности вообще убирает всю тему «Ходасевич и война» в сноску (с. 89—90, примеч. 5).
[10] Третий соавтор комментария, магистрантка Елена Ступакова, была привлечена в функции современного молодого читателя, указывая «те темные зоны поэмы, которые ее старшим коллегам могли показаться прозрачными и не требующими комментария» (с. 61).
[11] Это обстоятельство могло бы позволить авторам описать реальную рецепцию поэмы: небезынтересно было бы узнать, когда они (как репрезентативные исторические читатели) впервые ее прочли — сразу, в 1988 г., в первой эмигрантской публикации в нью-йоркском общественно-публицистическом журнале «Время и мы» (№ 100), в самиздате, во фрагментах в отечественной периодике или в «запоздалой», как они сами признают, первой книжной публикации в авторском сборнике Кибирова 1994 г. — эфемерном, «рассыпающемся прямо в руках читателя» (с. 47, примеч. 5). Хотелось бы также узнать, вносил ли Кибиров в текст поэмы значимые изменения в переиздании 1994 г. и в том «полном и выверенном» (с. 62) варианте, по которому она воспроизведена в рецензируемой книге.
[12] Признанием того, что центонный поэтический образ советского мира стал для нового поколения нечитаемым, было соавторство поэта с филологом в небольшом комментарии к поэме «Летняя школа» (1986): Кибиров Т.Ю., Фальковский И.Л. Утраченные аллюзии: Опыт авторизованного комментария к поэме «Лесная школа» // Philologica. 1997. Т. 4. № 8/10. С. 289—306.
[13] «Объектом поэтического отталкивания в поэме “Сквозь прощальные слезы” служит не только пышно цветущая сложность той официальной поэзии поздней советской эпохи, которая определяется именами примерно от Николая Тряпкина до Андрея Вознесенского, но и вкусы поколения, сформированного чтением Иосифа Бродского. Вместо сложных метафорических построений у Кибирова — обнаженное слово в прямом значении, вместо экспериментов с метрикой и графикой — традиционная силлаботоника и череда четверостиший, вместо маниакального пристрастия к точной и/или богатой, но обязательно оригинальной рифме — почти графоманское пренебрежение запретом на рифменную банальность и неуклюжесть» (с. 52).